А разве все остальное - не за то было, что так и надо, что судьбой, богом это, видно, предназначено? Разве ж - правда - не время было от отцовского хлеба отходить, разве ж - правда - не надо было и об отце подумать? Может, и правда легче будет ему и Хведьке, если она к богатым перейдет?..
Не очень по душе ей Евхим, но разве, правда, не первый жених на деревне? Разве другая, правда, отказалась бы от него? Почему было не поверить извечной мудрости: стерпится - слюбится, мил будет? Кто тогда сказать мог определенно, как сложится у них жизнь? А главное - родители, отцовское слово, отцовская воля!..
Любовь. Разве для бедных она - сладкая, как весенний березовый сок, любовь! Когда это было, чтобы замуж шли по любви? Женились и женятся испокон веку, чтобы вместе горе мыкать, чтобы на поле и во дворе управляться вместе, пахать, сеять, косить, детей растить! Вот для чего женятся!
Любовь как первая детская радость - не успел почувствовать вкус этой радости, как надо свиней пасти, помогать старшим! Любовь - миг, любовь пока ты девушка, а он - парень, по любви сходятся только свободные, незамужние... И что тут удивительного, такая уж штука жизнь - вечные заботы, вечное терпение, вечные горестные будни.
Смелость, твердость - какие могут быть смелость, твердость, если путь заказан, если, хочешь не хочешь, вынужден идти, куда судьба ведет, если не знаешь, куда податься?
Тогда смелости, твердости хватило, чтобы отбросить пустые думы, сожаления - с достоинством, гордо пойти навстречу судьбе...
Может, о многом таком думала и тогда и позже 1 анна, чтобы утешить себя, чтобы не очень болела душа, но в этих мыслях было и немало правды. Может, даже все было правдой, горькой, противоречивой...
Раздумий много было потом... Тогда же, когда нападала мачеха, когда отец в душе надеялся на ее удачу, думы были тяжелыми, смутными. Больше всего, острее всего ощущалась тяжкая неизбежность судьбы, неотвратимость того, что надвигалось. Вскоре мысли-сомнения отогнала, надо было идти к тем, кто ждал в хате. Не рассуждала, не колебалась, послушно, покорно шла, куда вели ее родители.
Жило одно чувство, одно утешение - испокон веку так заведено у людей: воля родителей для девки - божья воля. Так было со всеми, так будет и с ней. И нечего противиться, - надо слушаться их - родителей и бога...
И она слушалась. Не горевала, не возражала, шла рядом с ними. Так было заведено, так делали все. Беспокоилась уже о том, чтобы не оплошать в чем-нибудь на смотринах, все сделать так, как надо, не показать себя недотепой.
Проходя мимо хаты к крыльцу, Ганна заметила, как в окне сверкнули любопытные, острые глазки Сороки, и беспокойство ее усилилось. Она упругой походкой взошла на крыльцо, гордо подняв голову, - как шла всегда, когда знала, что за ней следят любопытные глаза.
В сенях мачеха заикнулась, чтобы помыла руки, нарядилась, но сразу же умолкла, встретив взгляд, который говорил: сама знаю, что йадо.
- Принесите юбку, которая в клетку, фабричную кофту, черевики и фартук белый!
Ганна проговорила это так сдержанно и так строго, что мачеха почувствовала себя не мачехой, а младшей сестрой.
- Хорошо, хорошо. Сейчас... А ты разве - в каморку?
Ганна не ответила - взяла кружку, плеснула из нее на руки, и мачеха заспешила в хату.
Отец все время стоял молча, наблюдал за Ганной так, будто терял ее навсегда. Глядел и не мог наглядеться. Когда она, переодевшись в каморке, вышла в красной сатиновой кофте, что переливалась огнем на ее плечах, на груди, в белом фартуке, в высоко зашнурованных хромовых ботинках, в которых ходила покойница мать, - когда Чернушка увидел ее, наряженную, стройную, сильную, чернобровую красавицу, печальное лицо его невольно засветилось восхищением. Готовясь проститься, потерять ее, он будто впервые увидел дочь во всей красоте, и восхищение и гордость за нее на время заполнили его душу, вытеснили все другие чувства.
"Как мак! Как маков цвет! Вылитая мать!" - подумал он радостно. Губы его вдруг подернулись болью, глаза замигали - он вспомнил покойницу, первую их встречу, незабываемый до смерти вишенник!
Чернушка обнял дочь и, робко всхлипнув, сказал:
- Дай тебе боже!..
Вслед за ним растроганно всхлипнула мачеха, шмыгнула носом.
- Иди, ждут!..
Едва они вошли в хату, Сорока вскочила, закрутилась, застрекотала:
- А, пришла гусочка! Дождался гусачок молодой поры золотой. Крутил головкой, гусочку выглядывал, побаиваться начал - нет и нет! А она вот, появилась - хата засветилась!
- Не ждали, - сказала мачеха. - Ганночка как раз бураки копала...
Сорока обошла, осмотрела, ощупала глазами Ганну со всех сторон, направилась к столу, за которым сидели Евхим, старый Глушак и черный, заросший, как леший, Прокоп.
- Не ждали, значит? Не знали, не гадали, с какой стороны гусачок придет за гуской-подружкой! С какой стороны приплывет счастье-богатство! А оно вот - не из-за поля далекого, не из-за леса высокого, из своего села. Пришел молодой удалец, добрый купец!..
Сорока сыпала словами, стреляла глазками то в одного, то в другого, а чаще всего в старого Глушака, как бы ожидая одобрения своему красноречию, своей ловкости. Но Глушак, казалось, не слышал и не видел ее, молчаливый, затаившийся старый Корч сквозь очки с веревочкой, нацепленной на ухо вместо дужки, пристально рассматривал Ганну.
Ганне от его упорного, непонятного взгляда было неловко.
- Ваш товар, наш купец! - проворчал Прокоп, обводя хмурыми глазами из-под черно нависших бровей пирог и бутылку, которые уже стояли на столе.
- Купец - всем купцам купец! Сам молодой, чуб золотой, добра полны клети - лучший на свете!..
- Купца не хаем, - сказал отец - Только - девка годами не вышла!.. Погулять бы еще надо!..
- Э, что с того гулянья!.. От гульбы конь портится, так и девка!..
- Семнадцать годков всего!..
- В самый раз, самый лучший квас! А то - перезреет, закиснет, станет всем ненавистна. Станет как макуха - будет вековуха! Жалеть будет батька, мать проклинать, что не стали замуж выдавать! Жених вон какой: что родом, что телом, что красой, что делом...
- Наша тоже - слава богу! - вступился за Ганну отец.
- И старательная, и умная, и послушная, - сразу поддержала его мачеха. - И лицом - другую такую поискать!
Пусть хоть кто скажет: ничем не обделил бог!
- А Евхим - разве, сказать, не первый парень на все Курени? И ко всему - достаток! Пойдет которая - не нахвалится на долю, и поест и попьет вволю!
- Наша, конечно, не богатая... - отозвался было отец, но мачеха не дала ему договорить, бросилась сама в наступление:
- Не богатая, зато - с руками! Лишним ртом не будет!
Как иная с полным сундуком! И наварит, и напечет, и рубашку мужу сошьет! И поросенка, и ребенка досмотрит! Визжать с голоду не будут!..
- Чего тут молоть попусту! - вступил в разговор старый Глушак нетерпеливо, скрипуче. - Знаем всё, и мы и они - не дальние... Одним словом - пирог берете?
Старик повел очками на мачеху, на отца, Ганну не спросил. Мачеха немного помолчала для приличия, как бы размышляя:
- Да мы что же?.. Мы не против, если уж на то... Ганночка, поклонись сватам, возьми пирог...
4
Назавтра, в воскресенье, был сговор. Глушаки, дядьки, тетки Глушаков пили в тесной Чернушковой хате самогон, ели с таким аппетитом, что нагоняли на мачеху страх, беспорядочно и громко разговаривали. За окнами, сплющивая носы, жались дети, любопытные взрослые. Ганна время от времени оглядывалась на них. Ей было в тягость это казавшееся долгим гулянье, она ждала, когда все это кончится, весь этот невеселый, нудный гомон.
Когда в хате наконец стало тише и просторнее и остались только сваты и родители, начали договариваться о дне свадьбы. Ганнин отец не спешил, просил отложить недели на две-три, а Глушаковы сваты доказывали, что "отклад не идет в лад", добивались, чтобы справить свадьбу сразу, в следующее воскресенье. Старый Глушак почти все время молчал, - он тоже был за то, чтобы не спешить с этим, но ничем не выдавал Чернушкам свое желание: справлять свадьбу не откладывая настаивал Евхим.
Слушая споры, наблюдая за всем со стороны, Ганна видела, что старый Глушак с тайным злорадством догадывается, почему ее отец просит отложить свадьбу: хорошо, хорошо, придется поднатужиться бедняку, чтобы собрать, наготовить всего, что надо к свадьбе!..
Условились устроить свадьбу через две недели. В тот момент, когда все согласно умолкли, мачеха подала знак Ганне, и та достала из сундука рушники, подала сватам, старшему Глушаку и Евхиму.
Выпив на прощанье, сваты и Глушаки с громким говором стали выбираться из хаты. Раскрасневшаяся, с пьяной улыбкой Сорока, которую водило из стороны в сторону, в воротах зацепилась плечом за столб, пронзительно заверещала:
Ой, пьяна я дай хилюся-а,
Иду да дому дай боюся-а!..
Когда сваты вышли на улицу, а отец зашаркал в хату, мачеха сказала Ганне, стоявшей в темноте:
- И тебе спать пора бы. Вставать скоро...
- Встану...
Почти сразу после того, как дверь за мачехой закрылась, свет в окошке погас. В хате стало совсем тихо. Тихо было и на улице, только в темноте вихлялся пьяный голос Сороки:
Иду да дому дай боюся, а...
Поганого мужа маю-ю!..
Буде бити... добра знаю...
Но вскоре и он утих. Теперь лежала над Куренями тяжелая, холодная тишина.
Все вокруг было знакомо и привычно: доверчиво шептались груши, дремотно чернели на кладбище купы верб и акаций, серел еле видимый во мраке туман на болоте. От тумана, от болота потягивало зябкой торфяной сыростью...
Но Ганна вдруг увидела все это заново, таким дорогим, каким не видела раньше никогда. Ее наполнила жалость, неожиданная и жгучая, - жалко было и груш, и верб, и сырого ветерка с болота - всего, чем жила все время, не замечая этого.
"Василь... Василь..." - ворвалось, пронизало всю ее както особенно, до боли дорогое - в горле аж защемило от горечи. "Кончилось. Не суждено, значит... Прощай!.." Прощайте, груши-шептуньи, вербы тихие, молодые, вольные вечера! Не прийти уже больше к вам, как прежде, не стоять до утра! Кончилась воля девичья - встречи, милованья, прощанья! Ганна, растроганная наплывом жалости о потерянном, чуть не заплакала. С большим усилием сдержала сеоя, попробовала успокоить: "Зачем жалеть попусту!.. Что с воза упало, то пропало... У него теперь своя дорога, у меня своя... У меня Евхим..."
Еще две недели, а там она войдет в Евхимову хату. Любить его, слушаться, служить ему. Что же, доля женская такая, - как у людей, так и у нее, - не вечно же гулять-разгуливать! .. Одно страшит: как со стариком, со свекровью жить придется - жалеть будут или грызть? Если бы можно было знать заранее, чтобы не гадать, не тревожить себя напрасно! ..
А Евхим - что ж? Не она выбирала, ее выбрали!.. Да и сам он, видела ведь, не думал об этом. Искал какую-то другую, а его притянуло, прибило к ее хате... Что ж, может, судьбой это назначено, богом?.. И пускай не по душе он, может, как-нибудь, уживутся. Любит же он, что ни говори...
И она - стерпится, слюбится!..
Ганна вздрогнула от неожиданности: вдоль изгороди кто-то шел! Притаившись, сдерживая волнение, она выждала, проследила: остановился там, где они когда-то стояли с Василем.
Минуту чернел неподвижно. Ей показалось: смотрит в ее сторону, видит ее... Она слушала, как часто, бешено бьется сердце.
Василь!.. Что делать? Выйти, поговорить, помириться?
Сказать, что прощает ему? .. Он сгоряча наговорил тогда. Сам жалеет... Выйти! В последний раз!.. Выйти? Засватанной!
Чужой, другому отданной!.. Нет, нет! Что с воза упало, то пропало! Не его теперь! Не вольна, чтоб встречаться! Грех...
И что им даст это примиренье? После сговора! И прощанье - зачем оно им? Простились уже, можно считать. Чужие! ..
Он постоял молча, - видно, не заметил ее. Как привидение, поплелся назад...
В тот вечер, когда у Чернушков состоялся сговор, в хате Дятлов было тихо и грустно, будто после похорон.
- Сынку, сынку, как же теперь? - не выдержала, сказала мать с другого конца стола, за которым Василь ужинал.
- Как было, тем часом, так и будет, - рассудительно отозвался дед Денис.
В хате густели сумерки. Деда, сидевшего на полатях возле печи, уже почти не было видно, лицо матери тоже еле угадывалось, - если бы и хотел, Василь не смог бы увидеть на нем ничего, - и все же, по тому, как переговаривались они, как то и дело вздыхала мать, чувствовал, что и их угнетает его беда.
Но от их сочувствия не только не становилось легче, но еще больше жгла тоска. Хоть и наработался, изголодался, - не чувствовал ни усталости, ни охоты к еде. Хотелось поскорее отсидеть свое за столом и выйти.
- Богатей, тем часом, известно... - проговорил дед Денис.
- Наговорили на нее тогда, что Евхим добился своего!.. - как бы вслух подумала мать. - Говорила я: не такая она, чтоб допустить!.. Не было ничего! Если бы добился, не пошел бы кланяться, сватать. К беднячке...
Василь старался не слушать: не хотел ничего знать о Ганне. Каждое слово о ней задевало, бередило что-то слишком чуткое, слишком больное в нем. Он еле сдержался: и охота же говорить о ней - если все это ни к чему! "Не допустила, не добился"! Как будто и сам он не знает этого!..
- Такая невестка была бы! - вздохнула мать. - Лучшей, кажется, обойди весь свет, не нашел бы!..
- Ну, хватит! Ну, чего ты!.. - Василь бросил ложку, вскочил. - Не хватало еще!..
- И правда, Алена! Хлопцу и так досадно!..
Василь не дослушал дедовых слов, выбежал на крыльцо.
Но стоять на крыльце, во дворе, где сама вечерняя тишина, сумерки напоминали Ганну, тепло встреч, было еще тягостнее.
Чтобы не тосковать, отогнать палящую тоску, он стал бродить по двору, выдумывать себе занятия. Зашел в хлев, в котором без коня - он пасся на приболотье - было нудно и пусто, бросил в угол сена, прошел под поветь, перевесил с крючка на крючок дугу, стал копаться в телеге. Делал, однако, все как во сне, все было неинтересно. В голову неотступно лезли, жгли душу воспоминания, мысли, рассуждения - все об одном: о Ганне, о сговоре.
"Богатей, известно!.." - вспомнились ему слова деда о Евхиме. И, мысленно соглашаясь с ним, с обидой думал: "Девки все к богатству льнут! Думает, где богатство, там легко жить!..
Думает, если Корч богат, так и все время припеваючи жить будет! Как же! - мысленно спорил Василь так, словно Ганна стояла сейчас перед ним. Надейся! Очень-то у Корчей разживешься! .. Поживешь с ними, увидишь, что за Корчи такие!
Какое счастье себе выбрала! Смеяться весело умела, плакать научишься! Поплачешь горько, как нагорюешься! А что нагорюешься, так нагорюешься, это загодя сказать можно! Добра не жди! Все Корчи такие!.."
Но как ни чернил Корчей, не впервые росла, горела в нем вместе со злостью тяжкая зависть: всюду первые, все лучшее им!.. Богатеи!..
"Ну и пусть с Корчом она!.. Пусть корчовская будет!... - старался успокоить себя Василь. - Все равно она мне не пара!.. Только и добра того, что, как прижмешься, бывало, сердце сладко заноет и готов обо всем забыть!.. А разве ж, будучи наедине, трезвый, не думал я, что не пара она, что толку от нее мало? Разве не думал, что лучше бы побогаче найти какую-нибудь? Только сил, чтобы порвать с ней, не было. Как приворожила, будто зельем каким напоила!.. А теперь вот - само повернулось как надо. Будто бог помог...
Само вышло так, как надо, слава богу..."
Все, чем он жил в этот вечер, было полно противоречий.
Мысли перебивали одна другую, спорили, желания тоже менялись непоследовательно, противоречиво, не хотели слушаться рассудка. В то самое время, когда он уже почти убедил себя, что жалеть о Ганне нечего, что надо только благодарить бога за то, что все так удачно вышло, Василь, сам не зная почему и как, забрел к Чернушкову двору, к той изгороди, где столько вечеров и ночей стоял, миловался с Ганной.
Как ни боролся с этим - не оставляла неодолимо влекущая надежда: а может, она там, ждет? ..
Но ее не было. Возле знакомой изгороди, казалось, было так пусто и так печально, что обида и горе на время заглушили все рассуждения. Он даже растерялся от наплыва этих беспощадно жгучих, бесконечных и безмерных обиды и горя.
Их он и унес с собой от изгороди той стежкой, которой столько раз носил радость. Никогда еще не чувствовал он себя таким несчастным - ни тогда, когда ревновал Ганну к Евхиму, ни тогда, когда поверил в сплетню о ней. Тогда он мог ненавидеть, презирать ее, теперь ему осталось только сожалеть!
Теперь его палила не сплетня. У него не было даже надежды на то, что все это изменится. Она просватана. Она - чужая. Все кончено!..
Когда волна нахлынувшего сожаления, горя спала, притихла, он, как бы отыскивая просвет, какую-то опору, начал думать о дорогом, заветном. Нет, не все еще кончено! Все еще впереди!.. Подождите, придет время - увидите, кто такой он, Дятел Ёасиль! Увидите, все увидите! Придет это время! Настанет его час!.. Он поднимется, увидите!.. Гумно снопами набьет! Коров заведет! Не одну - три, пять! Жеребца купит!
Такого, что Корч позеленеет от злости!.. Только бы землю переделили. Чтоб дали землю, которая возле цагельни!..
Тогда все увидят, какой Василь! И она, Ганна, увидит!
Но добрый строй этих мыслей снова и снова рвался, ревнивая память колола, жгла: "Корчова невеста!.. Сговор отгуляли! .. Свадьба скоро!.."
Ходил ли, стоял ли возле крыльца или лежал в хате, злые мысли, несмотря ни на что, лезли в душу, сверлили: "Жена будет! Корчова жена!.."
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Когда позавтракали, мачеха не приказала Ганне, как всегда, убрать со стола, не поднималась и сама. Сидела серьезная, казалось, больше, чем всегда, важная, чего-то ждала.
Но отец молчал, глядел на край стола, не видя ни стола, ни мачехи, никого. Отец озабоченно думал.
Озабоченность и какая-то особенная значительность, важность была на лицах всех взрослых Чернушков. Она бросилась в глаза даже Хведьке, который вылез из-за стола необычно тихо, исчез из хаты так, что никто и не заметил.
- Вьюнов сушеных связок десять будет... - подумал наконец вслух отец.
- Фунта три наберется ли? - сказала мачеха.
- Все же деньги... - Чернушка пожалел: - Грибы сушеные этот год, говорят, не в цене...
- Черники можно. Прося говорила, в тот раз ее очень брали. Два каких-то купца из самого Мозыря приезжали...
- Картошку на спирт берут. Только что-то, грец его, дешево...
- Фигу им! Лучше в Наровлю съезди!
- А в Наровле не то же - там денег насыплют? ..
- Насыплют не насыплют, а больше дадут!
- Ага! Дадут, надейся!.. - Отец пожалел сокрушенно: - Кабанчик мал еще.
Месяца три еще покормить бы... и телушку...
- На один день не хватит... Мигом смелют все, как к столу дорвутся!.. в голосе мачехи чувствовался страх.
- Корова хорошая была б...
По тому, как говорили они о кабанчике и телушке, Ганна догадалась, что резать их договорились уже раньше, может, вчера ночью, когда она была во дворе. Теперь отец просто продолжал прежний разговор.
- Как в прорву едят! - не могла удержаться мачеха. - Это ж на одном сговоре сколько расходу... Куда только, кажется, подевалось! Известно, чужое!..
- Падки на чужие достатки...
- Разорит нас эта свадьба! Только ведь и поддаваться очень - срамота! Зять такой!..
Отец промолчал, думал о чем-то своем, затаенно, озабоченно. Уже собравшись выходить, сказал мачехе:
- Ты масла сбей в воскресенье сколько можно. Может, от него толк будет...
- Собью...
Разговор о том, как приобрести копейку, что надо сделать к свадьбе, начался снова, когда сошлись обедать. Теперь у Чернушков, казалось, все думали и говорили только о скорой свадьбе, которая принесла в хату столько разных забот. Убирая со стола посуду, Ганна слышала, как мачеха горевала:
сколько нужно всего - жареного, вареного, мяса, сала, яичницы, коржей, оладий.
- Чтоб нагнать самогонки, завод целый надо!
- Самогонка будет. Этого добра нагоню...
- Нагонишь! Гляди, чтоб милиционер не нагнал тебе! Как наскочит Шабета, будет тебе самогон!
- Не наскочит!..
- Не дурак он - будет теперь возле твоей осети отираться!
- Он умный, и я не глупый. В такую глушь аппарат затащу, что сам Митя-лесник, грец его, не найдет.
Митя-лесник - горький куреневский пьяница - знал все потаенные места самогонщиков: где бы кто ни гнал, Митя находил и заявлялся глотнуть первачка. "На сто верст чую, где самогонкой пахнет", - похвалялся лесник.
- Не говори "гоп", пока не перескочишь! - сказала мачеха отцу. Потом посоветовала: - Надо бутылки две городской. Если кто чужой, может, прибьется.
- Выпьет и нашей! Теперь панов нет! А что самогонка - кто ее не гонит!
- Отец не дал мачехе возразить. - Надо вот подумать, как молодую нашу принарядить!
Он посмотрел на Ганну, которая при этих словах перестала вытирать стол.
- Чего тут думать? Оденем... Перед женихом стыдно не будет!
- Жених женихом, а чтоб и самим стыдно не было. И перед людьми... Чтоб и одета и обута как полагается. Что купить, пошить, надо подумать.
- Юбку новую купить надо, поддевку пошить... Поддевку можно из того, что в прошлый год выткала. Из своего можно...
И на юбку есть что взять. Не покупая...
- Юбку пусть из своего, а на кофту купить надо! - горячо отозвалась Ганна.
- Есть же кофта - красная, прямо загляденье!
- Так протерлась же на локте! Латаная! Сами же знаете!
- Кофту надо новую. Из фабричного.
- Ну, пускай! Надо так надо! Я что, я разве против?
Разве я не хочу, как лучше! Она ж тоже, можно сказать, мое дитя. Я только, чтоб расходу меньше...
- Расход расходом, а кофту надо новую...
- Надо так надо! Можно и ботинки новые справить, и платок! Платок обязательно купить надо! И не кое-какой, а кашемировый, с цветами!
- Платок надо. А черевики хороши и те, что от матери остались. Еще и детям хватит, как родятся!
- Черевики хорошие, лучше и не надо. - Ганна бросила взгляд на отца. У Нохима недавно ситец видела белый...
Дешевый...
- Ну, так и купим его. И к Годле отнесем пошить!.. Вот только картошки б продать да на ярмарку съездить. Чтоб коп-ейка была.
На этом спор о кофте и закончился.
2
Через день Чернушка отвез воз картошки за Припять, в Наровлю, а в воскресенье стал собираться в Юровичи, на ярмарку.
Он встал еще до восхода позднего в эту пору солнца, запряг возле повети коня, вынес одну за другой двух связанных овечек, привязал в задке телеги. Когда подъехал к хате, жена с Ганной начали сносить и укладывать на телегу все, что было подготовлено на продажу. Связки сушеных грибов, вьюнов, тесно нанизанных на прутья, лубяную коробочку с сухой черникой, горшок с маслом - все клали в сено, завертывали, готовили к дороге.
Чернушка вынес из погреба мешок картошки, пристроил его в телеге.
- Ну, можно и отправляться, - сказал отец и стал отвязывать вожжи.
Мачеха повернулась к Хведьке, хмуро следившему с крыльца за сборами, его не хотели брать, оставляли дома за сторожа и хозяина:
- Смотри же, чтоб из хаты никуда! И в хату никого чужого, - закройся и не пускай! И - сохрани бог с угольками баловаться!
- Не б-буду! - Хведька едва сдерживался, чтобы не заплакать.
- Узнаю - добра не жди1 Шкуру спущу!.. - Мать приказала напоследок: Иди в хату и закройся!
Хведька неохотно, разочарованно поплелся в сени...
Ехали втроем: сзади на рядне отец с мачехой, впереди, свесив ноги через грядку, Ганна. Конь по деревне бежал рысцой, поскрипывал гужами, колеса часто и мелко стучали по мерзлой земле. На улице было темно, только кое-где тускло светились окна - от отблесков огня в печах. За деревней охватил их со всех сторон мрак: темная дорога, темное поле; возле болота черные полосы леса придвинулись вплотную, сжали с двух сторон и не отпускали до самых Олешников.
Дождей еще не было, и по подсохшей за лето дороге, за незаконченной греблей, перебрались без особого страха. На олешницком поле мрак постепенно стал редеть, рассеиваться, а когда выбрались на большак, покатили меж рядов оголенных высоких берез, неяркое и негорячее солнце запламенело уже в дымном, словно туманном, небе
, - Базар, видно, будет неплохой... - проговорил отец, видя, что подводы на Юровичи тянутся и впереди и сзади
- Плохой или не плохой - будет видно, когда поедем домой, - осторожно заметила жена.
Вскоре въехали в лес, небольшой и голый, но удивительно красивый даже в эту пору: будто споря друг с другом, поднимали высоко в небо, могуче раскидывали в стороны кривые ветви дубы-великаны и вязы.
- Вон там наше поле было. За Перевельскими кругами, - сказала мачеха От леса начиналось уже глинищанское поле.
- Земля тут, видно, не то что у нас...
- Сравнил! Такой в Куренях и возле цагельни нет!
Ганна видела, что в лесу там и тут торчали широкие жилистые пни, круглые срезы которых были черными, серыми, беловатыми и совсем белыми, свежими, и пожалела: столько тут вырублено этих дубов и вязов Лес был редкий, меж деревьев за недалеким перелеском хорошо просматривалось болото.
За леском снова тихо, задумчиво шумели бесконечные ряды придорожных берез, тоскливо, загадочно гудели провода. Они гудели все время - и когда сбоку уходила дорога на Гллнищи, и когда менялись узенькие серые, кое-где весело расцвеченные зеленью полоски озими. Этот, загадочный, тоскливый гул проводов нагонял на Ганну тоску, ей было жаль чего-то очень хорошего, дорогого, что, казалось, навсегда уходило с дорогой.
Когда проехали коричневую гать над водовичским болотом, большак начал постепенно подниматься, и вскоре не так уж и далеко забелела юровичская церковка. Церковка эта, как всегда, пробудила в Ганне беззаботное воспоминание о детстве. Давным-давно, маленькой девочкой увидела ее впервые - увидела как что-то необычное, недосягаемое, чудесное. И с той поры, хоть уже и выросла, возмужала, каждый раз, как видела ее снова, то удивительно трогательное воспоминание будто возвращало ей очарованье детства. Тогда, в первый раз, так же ехали на ярмарку. Какая чудесная была она, та ярмарка! Церковь, спуск с юровичской горы, которая казалась высоченной, страшной, радость, что наконец спустились, что конь не понес, море людей на площади, сладкая боязнь остаться одной, без родителей, затеряться. А вокруг дива дивные: платки один другого красивее, ленты, белыепребелые булки, пряники, баранки Одну баранку принес ей отец, - она только немного попробовала и спрятала за пазуху жалко было сразу съесть такое чудо!..
Церковь все приближалась. Вот подошла уже горка-холмик, курган с бурой некошеной травой и молодыми дубками.
Отец, проезжая мимо кургана, как и всегда, сказал:
- Разбойник лежит .. Силач. Первый силач на весь свет был, говорят... Людей перевел - мильон!..
Мачеха тревожно перекрестилась В дороге, далеко от дома, она всегда заметно терялась, мягчела и стихала, легко признавала отцову силу и власть.
За курганом, за полем, изрезанным кривыми морщинами оврагов, поросших там и тут кустарниками, купами деревьев, взгорье, чувствовалось, заметно спадало в невидимую широкую лощину Синяя гряда с черной полоской леса вздымалась за лощиной в далекой, затуманенной дали Ганна стала вглядываться в синеватую дымку перед грядой, искать желанную светлую полоску, которая иной раз на миг блеснет из-за возвышенности Она впервые увидела это чудо в тот далекий день, когда в первый раз ехала тут. "Что это?" - удивленно дернула она отца за рукав Отец безразлично повел взглядом:
"А, речка. Припять..." Ганна вскочила: "Припять?" Припять река-сказка, легенда! Она в тот раз так и осталась легендой, загадочная Припять, - блеснула на миг лучистой полоской и исчезла, сколько ни всматривалась Ганна, не показалась снова... Как и тогда, Ганне теперь захотелось снова увидеть знакомую веселую полоску, но реки не было видно: затуманенная даль скрывала ее.
Возле церкви отец остановил коня, и все слезли с телеги.
Начинался тот самый, некогда такой страшный, спуск.
Как всегда, отец отвязал веревку с задка телеги, привязал колесо за спицу к грядке, чтобы оно не крутилось. Ведя коня за уздечку, приказал женщинам:
- Придерживайте телегу!
Он пошел впереди, держа взнузданного коня за уздечку так, что конь как мог высоко задирал голову, щерил желтые зубы и даже приседал на задние ноги, сдерживая телегу, наезжавшую на него. Дорога была мерзлая, глинистая, с гравием, и неподвижный железный обод колеса, тершийся о нее, скрежетал. Он оставлял за собой ровную блестящую ленту с белыми отметинами на камешках.
- Чш! Тпру! Тпру-у!.. - успокаивал отец коня.
Что это была за дорога - необычайная, удивительная, не похожая на все другие дороги в болотной стороне! Постепенно поворачивая, она шла вниз и вниз, обрезанная с обеих сторон двумя рвами, по которым в дождливые дни ревели потоки воды. По мере того как дорога спускалась глубже, вдоль нее росли и росли горы с размытыми дождем склонами, с деревьями, которые нависали над ней, выставив корни.
Подымаясь, горы все больше и больше скрывали небо, подпирали его, а кусты и деревья, что раскидывали свои веткикрылья, словно собираясь взлететь, были уже, казалось, не на земле, а на небе.
Над самой высокой стремниной горы торчал из песка большой облизанный камень, готовый каждый момент ринуться вниз, и Ганне стало жутко: а что, если он теперь сорвется?
Но камень и на этот раз не упал. Как только проехали под ним, выглянула в расселине гор кривая череда местечковых хат, что сбегали с пригорка, обступили улицу. Добравшись до более ровного места, неподалеку от деревянного долга в два этажа - "волости", отец остановил коня, отвязал колесо, и дальше поехали уже на телеге, с виду строгие, чинные, а в душе несмелые, обеспокоенные: не своя деревня, большой город, чужая сторона. Как и подобает в городе, отец подстегнул коня, погнал рысцой. Въехав на мостовую главной улицы, телега покатилась со страшным грохотом и лязгом, пока не уперлась в вереницу возов, тянувшихся к рыночной площади
На площади, окруженной деревянными и каменными строениями - магазинами и лавками юровичских торговцев и кооперации, было уже довольно много подвод и людей. Люди суетились, переходили от лавки к лавке, подводы в этом людском озере, казалось, тонули; только кое-где торчали задранные оглобли да конские головы. Чернушки въехали в эту суетливую толпу, как в неспокойное, широкое разводье.
Справа, слева, впереди них были теперь люди, люди - молодые, пожилые, совсем старью, женщины и мужчины, со всех сторон окружали их свитки, кожухи, кафтаны, шапки, окружал многоголосый говор, блеяние овец, визг поросят. Чернушка, привстав на колени, высмотрел свободное, удобное место и, покрикивая на тех, кто лез под коня, стал медленно протискиваться туда с Ганной, с мачехой, с овцами, со всем своим скарбом...
3
Когда остановились, мачеха сказала, что место тут нехорошее - не на виду, сюда мало кто и подойдет, - но Чернушка заявил на это:
- Кому надо, тот и у черта за пазухой найдет, - и не раздумывая начал распрягать коня.
- Вот, скажи ты, саранча-люди! - не стала спорить, мирно пожаловалась мачеха. - Всюду захватят где лучше!
Никогда не успеешь за ними!
Она взглянула на овец - те тихо лежали на подводе, давно свыкшись со своим положением, потеряв какую-нибудь надежду вырваться на волю, - только уши вздрагивали у них при близких окриках.
- Откопай все, что в сене, да разложи на рядне!.. - сказала мачеха Ганне, отряхивая с юбки травинки. - А я пойду, сколько что стоит, узнаю...
Пока Ганна раскладывала на рядне горшок с маслом, связки грибов, сушеные вьюны, мачеха вернулась разочарованная:
- Дешево все, дешево!.. Даром, можно сказать, хотят!..
Какое-то время все втроем стояли молча, следили за теми, кто подходил близко, смотрел на их добро. Следили по-разному: Ганна - почти равнодушно, с затаенной печалью; отец - спокойно, время от времени поправляя сено, которое тянул мягкими губами конь; мачеха же просто ловила взгляды, нетерпеливо молила - вот это, вот это! Но, как назло, подойдя, почти никто даже не спрашивал о цене - пробежит глазами по рядну и отойдет, словно богач какой, словно ему ничего не надо. А если и спросит, то без особого интереса, даже не приглядится толком, бросает взгляд дальше.
- Вот тебе и хороший базар! - не удержалась мачеха.
Она, чтобы не торчать без дела, стала убирать возле овец.
- Это еще не базар, - убежденно молвил Чернушка. - Базар еще будет!..
Настоящие купцы еще чай дома пьют...
Народу действительно прибывало: площадь заполнялась возами, людьми все гуще и гуще, становилось теснее, нарастал шум, говор, крики. Совсем близко, возле соседней подводы, стали торговать корову - женщина, повязанная тряпьем вместо платка, и мужчина в заношенной, рваной свитке, видно, муж и жена. Несмело, как-то подозрительно осматривали, поглаживали, щупали рыжую "рогулю", недоверчиво слушали хозяев, расхваливавших свой товар. Похвалы, было заметно, не только не успокаивали "купцов", но даже увеличивали их недоверие, - они слушали и присматривались к корове все с большей подозрительностью, а вскоре и вовсе отступили, побрели меж людей, о чем-то шепчась...
Вскоре они, с той же недоверчивостью, придирчивостью, разглядывали, щупали другую корову. "Купцов" сновало все больше и больше - искали, спрашивали, торговались, отходили, - движения, гомону было хоть отбавляй, но торговля шла очень вяло, во всяком случае тут, где стояли Чернушки.
Все присматривались, спрашивали, и почти никто не покупал.
Ни Ганну, ни отца ее это не удивляло: они были такие же, как и люди, которые сновали перед ними, - медлительные, расчетливые полешуки, - почти каждый сто раз приценится, прежде чем купит. И чему тут было удивляться, если продавцов так много, а денег у "купцов" считанные копейки...
Не удивлялась и мачеха, только уж очень тоскливо было стоять ей да ждать понапрасну. И, томясь, страдая, злясь, она не могла уже видеть, что ждет, томится не одна, что так же томятся почти все. Видела она хорошо только подводу, которая будто нарочно торчала перед глазами и на которой приманчиво краснели горшки, макитры, миски, - ей так нужен был хороший горшок и хотя бы две миски] Надо, а купить не купишь! Не берут ничего.
- Пока тут продашь что-нибудь, ни одного не останется!
Надо же: там, как на беду, толпятся женщины, крутят перед ней недоступный багрянец горшков - словно дразнят.
- Останутся! - равнодушно сказал Чернушка. - Не эти, так другие!
Мачеха продолжала ворчать:
- Шляются, шляются - раззявы! Только с панталыку сбивают других! Тут разве пробиться из-за них купцу!..
- Пробьется, если появится...
- Пробьется! Жди!
Мачеха не верила. Не верила она и тогда, когда "купец"
этот наконец подошел, хотя чувствовала, что он не раззява, что спрашивает, почем вьюны, не ради забавы, купить хочет.
Она знала: вьюнов близко не продают, заломила - полтинник за связку. "Купец" удивился:
- Полтинник?!
- А что ж? Дорого, может?! - Она промолвила это так, будто говорила: да разве повернется язык у кого-нибудь сказать такое, - а сама со страхом следила, не испугался ли, не собирается ли отступить. Стараясь не эьшустить, заспешила мягко и приветливо: - Вы ж посмотрите, сколько их тут, в одной связке! Видите, сколько! Я и сосчитать не сосчитаю.
Столько за целый день не наберешь! Они ведь, как заберется в трясину который, копай да копай, пока откопаешь... Тут же мяса сколько - только что они сушеные! А мясо какое - это не какая-то там смердючая рыба! Вьюн!
- Вьюн-то вьюн... - "Купец" явно собирался уходить.
Мачеха видела: надежда готова была вот-вот пропасть.
Чернушиха с отчаянием подалась к "купцу":
- Ну хорошо! Дорого! А вы назовите свою цену!
- По тридцать пять...
- По тридцать пять? Так это ж... Я ж вам и так, можно сказать, ни за что отдавила! - Мачехе снова попалась на глаза подвода с горшками: - Ну ладно! Берите!.. Сколько штук?
Он брал все десять связок: хватит, видно, и на горшок, и на две миски. Должно хватить!
- Ешьте на здоровье!
Как только человек отошел, прикрывая связки вьюнов рукавом пальто, мачеха, зажав деньги в кулаке, заспешила к подводе с горшками и мисками. Еще, кажется, не поздно, не все продано. Только спешить надо, совсем мало остается!
А женщины идут и идут!..
Она вернулась назад успокоенная, счастливая.
- Вот, купилаТ - Мачеха постукала по горшку сухими костяшками пальцев, послушала: - Звенят, как колокола!
Посуда ладная, только что - дороговизна!..
Y Когда она, обернув миски и горшок сеном, уложила их в телеге так, чтобы, избави бог, не разбились или чтобы не украл какой-нибудь бездельник-вор, которых тут шляется тьма, когда опять начала подыскивать "купцов", - в толпе неожиданно появился Евхим. Он неторопливо шел с Ларивоном, расталкивая толпу, с цигаркой на губе, поглядывал на всех с самодовольной и задиристой улыбочкой: эх вы, люди, букашки суетливые, мелюзга!
"Пьяный или так просто, охмелел? Молодой, богатый...
Удачливый. Все удается, чего только душа захочет... Зацепить, видно, намеревается кого-нибудь, чтоб показать... какой он?"
Мачеха замахала ему рукой:
- Евхимко-о!
Он заметил Чернушков, направился к ним.
- Ну, как торг? - громко, весело спросил Евхим, окидывая взглядом все, что лежало на возу. - Э, да вы тут с овечками, - боитесь расстаться? - Он захохотал.
- Не берут овечек, грец его, - спокойно сказал Чернушка.
- И не глядят, Евхимко!..
- А мы думали, что расстаться боитесь! - поддержал Евхима Ларивон. Он словно ждал, что и Ганна откликнется на эту шутку, но у той даже уголки губ не дрогнули.
Евхим сдержал смех, но смотрел весело.
- Так, говорите, овец продаете? Почему ж их не покупают? Купцов - зон сколько!
- Ат! Это купцы - сказал!.. Раззявы это, Евхимко, а не купцы!
- Есть и раззявы. А есть - и купцы! Надо только уметь найти их! Да подцепить на крючок!
- Подцепишь их!
Евхим вдруг оторвал приклеившуюся к губе цигарку, бросил под ноги, решительно сказал приятелю:
- Ларивон, надо купцов найти на овец!
- Ну, если надо, так...
- Идем!
Взглянув на Ганну, Евхим ловко повернулся и врезался в толпу. Взглядом коршуна огляделся, поискал; толкаясь, огтесняя в сторону тех, кто попадался на дороге, двинулся с Ларивоном, который покорно плелся вслед, в толчею между возами. К ним оборачивались, ругали их, а они не оглядывались - пристали к одной группе людей, послушали, к другой подошли...
Вернулись с городским человеком в короткой поддевке с заячьим воротником и в перчатках - сначала вдвоем: "купец" и Ларивон. Евхим появился только после того, как человек поглядел овец и стал прицениваться. Подошел, будто незнакомый, подмигнул Чернушкам, чтобы молчали, деловито, громко спросил:
- Чьи овцы?
Ларивон ответил:
- Да тут уже есть купец...
Евхим грубовато толкнул человека, как бы оттесняя его:
- Мало что есть! Мы еще поглядим, кто лучший купец! .. - Он обратился к Чернушке: - Ваши овцы?
- Мои.
- Не лезь! - словно рассердился Ларивон. - Тут уже есть купец. Он первый подошел. Его очередь - первая! Не суйся, чуешь! Не мешай!
- Первый, да худший! Он год торговаться будет! - Евхим, казалось, хотел во что бы то ни стало перехватить овец.
Он даже полез рукой под поддевку, как бы желая достать деньги. Но когда искоса глянул на "купца", увидел разочарованно - тот и не думал торопиться брать овец! Уступал свое право Евхиму не споря, даже охотно! "Не подцепили!" - подумал Евхим.
Не удалась эта затея и с другим "купцом", приведенным Ларивоном, и только третий - задиристый, курносый деревенский парень в расстегнутой шинели, - когда Евхим нахально ввязался в его разговор с Чернушкой, возмущенно загорелся:
- Овец я нашел!
- Мало что нашел! Нашел - не купил!.. - Евхим полез к Чернушке: - Почем продаете?
Парень, разозлившись, отрезал:
- Я беру овец!
Он резким движением выхватил из кармана гимнастерки кошелек, стал отсчитывать аккуратно свернутые рубли, тяжелые медяки. Руки его, с кривыми, неспокойными пальцами, непослушно дрожали.
- Эх, дешево продали! - "пожалел" Евхим вслух. - Я больше дал бы!
Он подмигнул Ганне, следившей за всем как-то невесело, и отошел будто бы недовольный. Однако, как только парень в шинели увел овец от Чернушки, он вернулся к подводе, озорно, громко захохотал:
- Все-таки один попался!
Мачеха, повеселевшая, почти счастливая, взглянула на него с восхищением: вот молодчина, хват!
- Спасибо тебе, Евхимко! Выручил ты нас, спас прямо!
Мы тут до вечера проторчали бы! И не продали б, может!
- Смотреть никто не хотел! - согласно отозвался Ганнин отец.
Евхим ответил скромно:
- Ну, чего тут благодарить! Как чужого все равно!..
Свои ж теперь, сказать, одна семья!..
- Свои. Верно, Евхимко!
Евхим влюбленными глазами посмотрел на Ганну.
- Может, пройдем поглядим, где что делается?
- Ага! Идите, идите! - охотно поддержала его мачеха.
Ганна не возражала; не только потому, что невесте не годилось возражать жениху, своему будущему хозяину, но и потому, что давно хотелось влиться в людской водоворот, таивший в себе, казалось, столько интересного. Стоя возле подводы, она видела так мало, да и стояние это наскучило ей!
- Ганнуля!.. - Отец отозвал ее в сторону, тайком, как большой подарок, дал помятый, потный рубль. - Может, захочешь купить что-нибудь!
Ганна поблагодарила, завернула бумажку в носовой платок, под охраной двух сильных парней направилась к другим подводам, в толчею и гомон людской толпы.
4
Первое время рядом с Евхимом она чувствовала себя неловко: как бы не девушка уже, не свободная, жена его. Но неловкость эта скоро улеглась, исчезла, внимание, мысли ее поглотило зрелище ярмарки. Вот дед стоит, опершись на воз, - может, чужой, - стоит, будто дремлет. На плечах деда висит связка обыкновенных лозовых лаптей, - кажется, не продал ни одной пары, а сколько возился с ними, как, наверное, устал, пока добрел сюда - в такие годы? Женщина, тоже немолодая, болезненная, держит на руках поношенную, выкрашенную в луковой шелухе холщовую сорочку, еще одна - за подводой - со свертком полотна... Мальчишка, белокурый, с настороженными, диковатыми глазами, продает шапку-кубанку, - кожаный верх ее протерт до белизны...
- Украл? - подскочил вдруг к нему Евхим.
- Сам ты - украл!
- А вот сейчас прове-рим! Вот сейчас - в милицию!
- Зови! - мальчик смотрел отважно, даже глазом не моргнул.
Потом неожиданно - они и шевельнуться не успели - мелькнул и исчез среди подвод и людей.
- Вот шпана! - покачал головой Евхим, одобрительно смеясь. - Как воробей!.. Из детдома, видно!..
Евхим и теперь шел, толкаясь, весело, задиристо покрикивая, чтобы расчистить дорогу, тут и там останавливался возле подвод, возле торговавших людей, рассматривал скотину и товар, будто приценивался.
- Тетка, почем шкилета этого продаешь? - спросил он, указывая на корову, задумчиво жевавшую сено.
Корова была как корова, не слишком худая, и тетка обиделась:
- Сам ты шкилет! Байстрюк солдатский!
- Я не байстрюк, тетка! У меня и батько и матка есть!
Вот они знают!.. - Евхим кивнул на Ганну и Ларивона.
Ларивон подтвердил:
- Есть.
- Вот, слышите! А о шкилете - я так, для смеху! А вы уже и ругаться! Разве я не вижу, что корова у вас - прямо хоть на выставку? Молока, видно, дает - залейся!.. - Женщина взглянула недоверчиво, промолчала. Но Евхим не отступал, серьезно, деловито спросил: - Так за сколько продаете?
Женщина заколебалась:
- Пятнадцать - как отдать!
- Дорого! - Евхим губы поджал - столько заломила!
г - А ты - сколько бы дал?
- И даром не взял бы! Такую дохлятину!
Он захохотал прямо в лицо ошалевшей женщине и пошел дальше. Ларивон подался вслед, тоже давясь смехом. Вот допек! Допек так допек!..
Только Ганна не смеялась - ей было жаль женщину.
- Зачем тебе это? - сказала она Евхиму с укором.
- А чего не посмеяться? Где и посмеяться, как не тут!..
Озоруя, он тихо запел:
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем!
Мировой пожар в крови...
Господи, благослови!..
Ему, видно, эта песенка казалась потешной, как и Ларивону, подтягивавшему ему. Ганна же будто и не слышала их озорного пения, захваченная оживленной суетой вокруг.
- Ведра, ушаты кому?! Ушаты новые, осиновые, сосновые! Дежки, бочки! Дежки, дежки!..
- Ободья, ободья кому? На сто лет хватит! Детям и внукам хватит!..
- Подсвинка продаю! Недорого! Подсвинка!.. Можно кормить, можно забить!
- Рыба свежая! Сегодня из речки! Только что выловили!
- Деготь! Деготь! Деготь!
- Рыба! Рыба! Рыба!
Все удивительно перепуталось тут: подводы, возле которых покорно и грустно дремали лысухи и "рогули", жались к подводам, на которых белели ушаты, бочки; норовистые бараны и беспокойные свиньи шевелились меж возов с лозовыми коробками, корзинами и кошелками, колесами, ободьями. Переплетались голоса и звуки - бедные животные вплетали в людской гомон мычание, ржание, блеяние, хрюканье, пронзительный визг.
- Козу! Козу продаю! Кому козу надо! - кричал кто-то.
- А девки нет? - захохотал Ларивон. - Мне б девку!
- Веники! Веники! Березовые веники! Хоть хату мети, хоть в баню иди...
Чего здесь только нет - и грабли, и зубья к граблям, и даже лоза, связки лозы для лаптей! Все, что можно и что нельзя, притащили сюда люди, чтобы продать, выручить копейку, поменять на что-нибудь! И сколько же их, этих людей, сколько забот, желаний, надежд ходит, кричит, зовет - и с этой стороны Припяти, и с другой, заречной! Тем, что живут за рекой, через большую воду перебираться пришлось, перед паромом простаивать, лодки искать, а все же пробились, сошлись на этом берегу, слились в одном шумном разливе на юровичской площади!..
- Ухваты, кочерги не требуются? - таинственно спросил дядька с обожженным усом, видно, кузнец.
- Не надо! Не женился еще! - отмахнулся Евхим.
За подводой кузнеца жались любопытные: стайка крикливых цыган окружила мужика, который держал за повод резвого жеребчика. Цыгане наперебой осматривали и ощупывали коня, так же наперебой хаяли его, пренебрежительно показывали на его колени, тыкали пальцами в копыта. Они кричали так дружно, что трудно было разобрать слова. Хозяин, высокий, неуклюжий, слушал их молча, как бы и не слышал, и цыган это злило, они наседали еще азартнее. Щуплый, с кирпично-красным лицом, видимо старший среди них, и раз и другой лихо протягивал руку, ждал, что тот согласно подаст свою, но.крестьянин стоял как глухой. Из толпы сыпались подзадоривающие выкрики, слышался хохот, но цыгане не замечали никого, только старший оглянулся, презрительно ткнул пальцем в крестьянина, прося у людей поддержки себе, потом плюнул и двинулся прочь, уводя за собой и всю компанию...
- Возьми меня! - крикнул Ларивон, и цыган, не понимая, остановился. За жеребца возьми! К своей! К цыганке! ..
Цыган что-то сказал по-своему и пошел дальше, под крики и хохот толпы.
Выбравшись из сутолоки, подошли к возам, над одним из которых торчала фанерная вывеска - "Коммуна "Расцвет жизни". Хотя продавали тут картошку, капусту и яблоки, побродили среди возов, посмотрели все с особым любопытством - о коммуне ходило столько разговоров!
- Ну и капуста уродилась! - удивленно сказала Ганна, любуясь огромным лобастым кочаном.
- Земля у них - не наша! Панскую забрали! Как масло земля!.. - пояснил Евхим.
Человек в ватнике, обветренный, с облупленным носом, ухмыльнулся из-за воза:
- Земля панская, да капусты такой у пана не было!
- Такой, может, и не было, - согласился, казалось, Евхим. - Была не такая, лучшая!
- Не было ни лучшей, ни такой, - снова ухмыльнулся человек в ватнике.
Евхима усмешка эта почему-то рассердила.
- Конешно! Не было! Пан ваш был глупый, как лапоть!
А вы - умные! И вам бог коммунарский помогает! Говорят, у коммунарцев тоже бог есть и ему каждый день молятся!
Ларивон захохотал. Ганна тоже засмеялась, не отводя глаз от капусты: ну и кочаны же!
- Есть, конечно, бог! А как же! Не без бога! Всё, говорят, от бога!
- А! - ебрадовался Ларивон. - А как его зовут, вашего бога? По-партийному! Карло Маркс?
- Наука зовут его. Агротехника.
- Ха-ха! Абротехника! Как женщину, что ли?! - Ларивон хотел еще что-то сказать озорное, но, взглянув на Евхима, и не думавшего смеяться, промолчал.
- Ерунда! Агротехника ваша эта! Земля - вот что бог!
Есть земля хорошая, так и все будет!..
- А кочаны эти выросли у нас, между прочим, не, на земле. - Человек ухмыльнулся еще хитрее. - На болоте!
Ганна не поверила:
- На каком болоте?
- На обыкновенном. На трясине, где кони топились...
Осушили - и вот, пожалуйста, кочаны!..
Ганна взглянула на человека, - смеется, видно, сказки рассказывает. Но тот не смеялся, держался так, будто все это правда. Как бы желая узнать, правду или неправду сказал человек в ватнике, взяла в руки кочан, взвесила - тяжелый какой! - пощупала. Не кочан, а чудо! И на болоте, подумать только!
Евхим взял ее за локоть. Отходя, бросил человеку:
- Приезжай к нам капусту садить! У нас болото большое.
Ларивон засмеялся. За подводами коммунаров они наткнулись на будочку, сбитую из досок, над которой на красном полотне были нарисованы две руки в пожатии и надпись:
"Город и деревня - смычка!" Ниже полотна была прибита вывеска: "Совхоз "Путь к коммунизму". В ларьке продавали мясо. Рубил и вешал мясо молодой худощавый парень в белом халате. Все трое, увидев халат, остановились.
- Как доктор! - не удержался Ларивон. - Все равно как в больнице.
Евхим искоса взглянул на Ганну, процедил:
- К-культура!.. Путь к коммунизму!..
Они были уже на краю площади, возле строений, в которых размещались магазины. Евхим вспомнил, как отец давал Ганне деньги, спросил.
- Тебе, кажется, купить что-то надо?
- А, мелочь разную .. Я потом, с мачехой... - Ей не хотелось, чтобы Евхим стоял, видел, как она будет выбирать пуговицы, крючки, интимные девичьи мелочи.
- Ну, так, может, сюда зайдем? - Евхим кивнул ей и Ларивону на дверь, по сторонам которой на высоких и узких вывесках были изображены миски, ложки, бутылки и чарки.
Вывески были очень похожи на те, что висели на дверях у портных и сапожников, только тут вместо сапог и шапок красовались миски и бутылки. Над облезшими синими мисками клубились серые облака, чарки также были наполнены чем-то серым.
- А что там делать?! - возразила Ганна.
- Ну, что!.. То же, что и другие! - Евхим подмигнул Ларивону - Ну, морсу выпьем!.. Сушит что-то в горле!..
Евхим почти силой ввел Ганну в помещение, в котором за столиками сидело немало людей, они пили" ели, гомонили.
Евхим нашел возле столика в углу два свободных обшарпанных табурета, принес себе еще один и пошел к буфету. Пробравшись сквозь толпу, теснившуюся у стойки, он поговорил о чем-то с толстым бритым человеком, хозяином "столовки"
Еселем, и вернулся к столу с тремя полными стаканами.
- Это нам, - поставил он стаканы с водкой себе и Ларивону, потом торжественно поднес стакан с вином Ганне: - А это - тебе!
Ганна сказала, что ей не хочется пить.
- Хочется не хочется, а выпить надо, если угощают! От угощенья отказываться нельзя! - Он засмеялся: - Привыкай!
Придется еще попить!
Паренек, сын Ёселя, принес хлеба, закуски, огурцов, котлет с мятой картошкой. Сам Ёсель, подвижной, вертлявый, с черными веселыми глазами, подбежал с тарелочкой, на которой лежал розовый брусок чего то печеного, подмигнул Евхиму, как знакомому.
- Пожалуйста! Для дамы!.. Вам, по заявке вашего кавалера! - Ёсель поставил перед ней тарелочку. - Евхим, может, еще чего надо?
Евхим дружески хлопнул Ёселя по плечу.
- Пока хватит этого!
Когда Ёсель отбежал к буфету, Евхим, довольный, что может поразить Ганну такой новостью, проговорил:
- Пирожное! Для шляхетных женщин делается специально!
Ганна посмотрела на невиданный ранее брусочек с любопытством: какой он на вкус? Из чего его сделали, почему только для женщин? Но спросить воздержалась: это могло унизить ее перед ним!..
Евхим поднял стакан, поднес к Ганниному:
- Выпьем, чтоб все хорошо было!
Ганна попробовала: вино было приятное, сладкое, не то что куреневский самогон.
- Все до дна! - потребовал Евхим, когда она собралась поставить стакан. - Не оставлять зла!
Чтобы не спорить напрасно, не вызывать лишнего внимания к себе тех, кто сидел рядом, она послушалась, выпила все.
- А теперь вот возьми коклету или огурца! - Евхим старался казаться гостеприимным, заботливым хозяином.
От вина сразу стало тепло и легко, мрачные мысли исчезли: не было уже ни сожаления о дорогом, что навсегда теряла, ни тревоги о том, как будет дальше. Взяла пирожное, попробовала, - оказывается, сладкое, будто само во рту тает!
Видно, из белой, маримонской муки, с яйцами и сахаром!
- Может, еще выпьем? - наклонился к ней Евхим.
Она решительно качнула головой: нет - и поспешила встать Когда вышли вместе с приветливым Еселем, который проводил их до крыльца, просил не забывать дороги к нему, ярмарка показалась веселым праздником, и все вокруг выглядело беззаботным, безоблачным, праздничным, и верилось: ей будет хорошо, будет хорошо!
Снова потолкались в людской суете, возле возов, глядя на добро, разложенное на сене, зашли в один, другой магазин, где также было много народу, больше всего, видно, зевак.
- Скажи, что тебе хочется купить - такое, что давно хотела! - сказал Евхим, окидывая глазами полочки, на которых было разложено и развешано множество всяких соблазнительных вещей Конечно, Евхим не был бы Евхимом, если бы в его словах она не уловила хвастовства - что хочешь могу купить, - но Ганна отметила теперь прежде всего то, что он хочет сделать ей подарок. Ганна видела- ему очень хотелось, чтобы она сказала - какой. На миг заколебалась. И все же что-то сдержало ее:
- Ничего.
Она тут же хотела выйти из магазина, но он не пустил.
- Постой! Нечего выдумывать! Не чужие ведь!.. Ты не выбрала, так я выбрал!.. - Евхим крикнул продавцу: - Подайте вон тот платок!
Он сам набросил ей платок на плечи, подвел к зеркалу, прибитому к стене. Как ни спокойной казалась Ганна минуту назад, но когда глянула в зеркало, лицо ее, смуглое, слегка заостренные скулы заалели от удовольствия: ах, какой цветастый, какой огненно-яркий, чудесный, век такого платка не носила!
- Как раз к лицу! - обрадованный, тоже очарованный, сказал Евхим. Он, довольный, пошел к продавцу.
Женщины, стоявшие сзади, глядели с завистью, хвалили: хороший платок, к лицу, ничего не скажешь. Ганна же не могла оторвать от зеркала вишневых глаз своих, счастливая, любовалась собой: она ли это, такая незнакомая, такая видная, такая... Что-то вдруг встревожило, что-то будто коснулось ее шеи, холодное и вместе с тем жгучее. Она, не понимая, что это, невольно повела ищущим взглядом - и горячая краска вмиг залила ее лицо. Василь! Сейчас ли он вошел или, может, был уже среди людей, когда они с Евхимом появились тут, Ганна не знала и не думала об этом, ее всю волновало неожиданное - Василь! Они смотрели друг на друга, взгляды их в зеркале перекрещивались.
Один миг продолжалось это - Василь исчез из зеркала так же внезапно, как и появился. Но хотя его теперь и не было, она не могла шевельнуться. Он будто сковал ее. И не видя его, она ощущала на себе диковатый, тяжелый и вместе с тем растерянный взгляд исподлобья, видела обиду и отчаяние на его самолюбивых губах. Жгучий жар, румянец стыда все еще пылал на ее лице. И как некстати было, когда Евхим, вернувшись, сказал:
- Ну, вот и конец с концом. Видно, что невеста! - Ганну оскорбил его смех. - Подарил, а все равно как себе! Не из хаты, а в хату!..
От этого смеха Ганне захотелось плакать. Выходя с Евхимом, она подумала о Василе - тут он еще или ушел, но, полная волнения, не посмела оглянуться. Был Василь или не был в магазине, а ей казалось, что он возле нее, следит за ней.
На крыльце, стараясь не встречаться взглядом с Евхимом, она сказала, что надо идти к своим: отец и мачеха, верно, заждались.
- Пусть привыкают! Не столько еще ждать придется!
Он заметил, что она помрачнела, непонятно преобразилась, но расспрашивать не стал. У него было по-прежнему беззаботное настроение, которое не могли омрачить подозрения или какие-нибудь неприятные мысли...
- Я дойду теперь одна, - сказала Ганна, когда он немного проводил ее.
Евхим не возразил, не удивился или сделал вид, что не удивляется, молча отошел. Она была рада, что он легко отстал.
Все время, пока стояла с родителями возле телеги, не утихало в ней воспоминание о появлении Василя, о его взгляде - надо же было так случиться! Думала, что все с ним кончено, остается только забыть, и вот на тебе, встреча эта! Как покраснела, чуть не сгорела! Будто с ворованным поймали!
Оставшись одна, без Евхима и Василя, она старалась обдумать все, вернуть мыслям благоразумную ясность: нет, нет, ей нечего стыдиться! Все, что было с Василем, кончено. Просто не привыкла еще. Но - привыкнет! Привыкнет!..
Думая так, она почти не слышала ни завистливого восторга мачехи - ой, какой платок! - ни отцова беспокойства о том, что люди уже разъезжаются, а мешок картошки так и не продан.
Отец запряг коня, чтобы ехать домой, как вдруг к ним подошла черноволосая хрупкая девушка в коротеньком городском пальто и шапочке, спросила, нет ли у них картошки.
Отец так обрадовался этому, что не стал и торговаться.
- Уже и не думал, что купец найдется! Будто бог вас послал на счастье! Так пусть и вам польза будет!
"Посланный богом купец" попросил, чтобы картошку отвезли на квартиру. Когда ехали, мачеха с деревенской простотой сообщила:
- Деньги очень нужны. Дочь вот замуж выдаем...
Белое, нездоровое личико девушки повернулось к Ганне:
- Поздравляю!.. Хороший парень, видно? ..
- Да как сказать. Не горбатый, не хромой. Не хуже других, кажется.
- Хороший. Красивый, богатый, - вмешалась мачеха. - Евхим Глушаков.
- А-а! - вежливо протянула девушка. Взглянула на Ганну зоркими, удивительно строгими глазами. - Вы любите его?
Ганна не сразу ответила, подумала: "Худенькая какая, словно больная. Ветер, кажется, поднимет и унесет, как пушинку... А глаза - такие строгие!.. Люблю или не люблю?!"
- Разве все по любви выходят? .. Если б шли только те, что любят, так больше половины в девках сидели б!
- А все-таки - как же жить без любви?
- А так и живут... Стерпится - слюбится, говорят...
Девушка сочувственно проговорила, любуясь ею:
- Вы - такая красивая?!
- За Евхимом будет жить припеваючи! - снова вмешалась мачеха. - Само счастье, сказать, в руки привалило!..
Девушка не ответила на это, спросила с той же строгостью:
- Хорошая деревня у вас?
- Ничего. Грибов уйма, малины, ягоды разной. Конечно, не то что Глинищи, а все-таки - ничего... - Мачеха полюбопытствовала: - А вы - кто сами будете? Что-то не видели мы вас ни разу!..
- Я в Мозыре живу. Учусь. А тут у дяди в гостях... - Строгие глаза помягчели. - Учительницей вот к вам приеду.
В будущем году кончаю. - У нее, оказалось, такая милая улыбка, ласковая, с ямочками. И рот красивый, маленький, добрый.
- Приезжайте... Только - школы у нас нет...
- А-а... - пожалел добрый ротик.
Девушка - мачеха узнала уже, что ее зовут Шура, - привела воз к "волости", сказала, что она живет тут, на первом этаже, со стороны двора. Едва въехали во двор, как на крыльцо вышел Апейка, и девушка радостно крикнула ему:
- Ну, вот я и купила! - Она озорно похвасталась: - И недорого!..
Пока Чернушка наматывал вожжи на ручку телеги, Апейка снял мешок и, присев, начал прилаживаться, чтобы ловчее взять его на плечи. Чернушка не ждал такого: как-никак волостное начальство, пусть из простых людей, - и попробовал было исправить положение:
- Дайте уж я! Как бы не надорвались с непривычки!..
- Не надорвусь! - ответил Апейка с натугой, поднимая мешок.
Чернушка помог ему, пошел вслед, поддерживая мешок сзади. Когда они вернулись на крыльцо, Апейка сказал:
- Так вы из Куреней! То-то лицо знакомое... Картошка хорошо уродилась?
- Картошка - неплохо. А ржи, можно сказать, нет...
- С рожью, пшеницей плохо у нас во многих деревнях.
Трудная зимушка будет. И весна... Ага, - вспомнил Апейка" - ТуТ у нас был под арестом из Куреней - Дрозд, кажется... Нет, Дятел его фамилия. Ганна замерла, стала прислушиваться. - Как он там?
- А что? Ничего. Живет себе...
- Хорошо, честно живет?
- Ничего. Мирно...
Ганна еще не справилась с волнением, которое вызвало неожиданное упоминание о Василе, как из дома выбежала Шура, строго и серьезно подала что-то завернутое в газету:
- Это вам от меня. К свадьбе... Ничего другого нет.
Студентка!.. Книжка хорошая!.. - Она спохватилась: - Читать вы умеете?
- Можно сказать - нет...
Шура задумалась: что же делать? Помог Чернушка, сказал Ганне:
- Бери да скажи спасибо!
Возвращаясь обратно с книгой в руках, Ганна вспоминала строгий и сочувственный девичий взгляд. "Вы любите его?
Как же можно жить не любя!.." - "А так и живут! Многие живут!.." будто спорила она со строгой, наивной девушкой. Она знала это, была убеждена, что так было и будет, но когда вспоминала, как ходила с Евхимом, как увидела Василя, - на душу тяжело ложилась тревога...
4
Заботы, заботы. На следующее утро Чернушка снова отправился в дорогу теперь уже покупать Ганне материю на кофту. Путь предстоял недолгий, хотя и пришлось ехать в объезд, - напрямую пока что только ходили, - и часа через полтора Чернушкова телега вкатилась уже в глинищанскую улицу.
Дом Нохима стоял на краю деревни, на самом людном месте, которое почему-то называлось "коварот", где сходились улица, дорога из Олешников и дорога на юровичский шлях.
Лавка была в пристройке к большому старому дому, и Чернушка, привязывая коня к штакетине, невольно отметил:
"Перебрался уже!.. Богатеет Нохим!.." Приезжая недавно в Юровичи, Чернушка видел всего лишь"сруб пристройки, а вот на тебе - лавка! Да и сам дом Нохима давно ли - со времен польского нашествия - стоял пустой, без окон, и сад за ним давно ли был запущенным, неприглядным А сейчас, куда ни глянь, новость: то лавка в доме, то паровик, то пристройка.
Яблони новые, молодые в саду...
"Богатеет, хитрая собака..."
В лавке, где пахло свежим деревом, селедкой и керосином, стоял за прилавком старший сын Нохима Ицка. Кроме него было двое глинищанцев, зашедших, видно, поговорить, потому что покупать ничего не собирались. И Ицка сразу нацелился взглядом на Ганну и Чернушку.
Чернушка, по давней своей привычке, сперва начал брать разную мелочь, что подешевле: три коробки спичек, пять фунтов соли, два фунта мокрых, сильно пахнущих селедок.
249 Он уже намеревался заговорить о самом важном и трудном, о самой большой покупке, как появился и сам Нохим.
- А, Чернушка! Здоров был! - радостно, как старого знакомого, приветствовал он старика. Нохим знал почти каждого не только в Глинищах, но и в ближайших деревнях.
- Здоров был и ты.
- Богатым будешь, я слышал! Дочь выдаешь замуж?
- Выдаю..
Нохим окинул Ганну таким зорким взглядом, что она покраснела.
- Красавица! Евхим знает толк в бабах! Сам бы женился на такой, если бы помоложе был. И не жид. Ты бы, конечно, не отдал за жида?
- Старый ты, Нохим, грех такое говорить.
- Старый? Я - старый? - Нохим взглянул на смеявшегося Ицку, на крестьян.
Один из них поддержал:
- Самый сок! Как раз жениться!
- О, слышишь, Чернушка! А ты говоришь: Нохим старый!.. - Он сразу, почти тем же тоном, проговорил: - Но ты, видно, приехал ко мне не только для того, чтобы дочку показать? Купить что-нибудь хочешь?
- Ситец, говорят, у тебя есть на кофту... - осмелился сказать отец. Девка на днях видела ..
- Есть. Немного еше осталось. О, твоя девка, Тимох, вижу, знает, что хорошо, а что плохо...
Нохим подал небольшой сверток. Когда Чернушка мял ситец крючковатыми, как сухие ольховые корни, черными пальцами, почему-то просматривая его на свет, Нохим посоветовал:
- Знаешь, Тимох, что я тебе скажу. Если уж у тебя такой праздник, я дам то, чего никому не давал. Сатин у меня есть атласный. Из самого Киева. Блестит, переливается, как шелк. В нем девка твоя будет чистая королева!
- На королевское, Нохим, у меня, грец его, карман малый...
- Эге! У него на сатин карман малый! Постыдился бы, Тимох, говорить такое! Ну хорошо, как хочешь, бери не бери - я не набиваюсь! Погляди хоть, что оно такое!
- Да что смотреть, если все равно не возьму...
- А ты посмотри! Я за погляд денег не беру!
- Да что смотреть, если дорого.
- Дорого? Вы слышите, он говорит - дорого! Он еще не видел материю, не знает, сколько стоит, а уже говорит - дорого! Его еще никто не режет, а он кричит "караул"!
Нохим ловко подступил к Ганне, склонился перед ней:
- Прошу извинить, гражданочка, но надо примерить материю к вашему лицу, чтоб отец увидел все натурально!
Мужик такой ведь, что не поверит, пока не увидит сам! - Нохим приложил развернутый край белого сатина к Ганниным плечам и шее. - Гляди, Тимох, если есть глаза! И если добра хочешь дочке! Если ты хочешь, чтоб она была первой красавицей на свадьбе! А не, извини, задрипанка какая! _ Отец почесал затылок: правда, товар, грец его, чудесный, так и переливается, как вода Припяти в солнечный день. Ганна в нем будто уже не Ганна, а незнакомая красавица! И ей, видно, материя по душе: ишь как глаза сияют, хотят, просят!
Но ведь копейки все на счету.
- Недорого, говоришь? Сколько ж оно? !..
- Не бойся. У тебя останется еще куча денег!
- Смеешься ты все, Нохим. Чтоб хоть хватило!
- Хватит, говорю. - Нохим перестал смеяться. - Я знаю, Тимох, что у тебя сейчас неуправка. Сам женился и знаю, что такое свадьба! И, хоть ты не позовешь меня, я дам тебе облегчение. Большое облегчение! Можешь сейчас, Тимох, не платить всего. Заплатишь только каких-нибудь рубля три, а остальное можешь и совсем не платить. Отработаешь какой-либо мелочью. Съездишь зимой в Мозырь за товаром и разок в Юровичи...
Чернушка почесал затылок: деньги такие положить - три рубля, да еще потом в Мозырь и в Юровичи в стужу переться! И все же, видно, надо взять очень уж Ганне к лицу!
- Но ведь дорого - страх! Столько денег и езды - шутка сказать!
- Ой, как ты скуп, Тимох! Ну хорошо, еще копеек двадцать скину. Раз уж расход у тебя такой - свадьба!
Что ни говори, не все платить сразу, какое ни есть, а все же облегчение. А там - бог судья. Пока дай бог свадьбу одолеть. Чернушка вынул из-за пазухи тряпицу, развернул ее, стал считать деньги.
- Ну, меряй...
Нохим ловко крутнул рулон, развернул, отмерил деревянным аршином, отрезал. Прежде чем сложить отрезанный кусок, он провел им по своей ладони, чтобы все видели, как сияет-переливается ткань, аккуратно завернул в бумагу.
- Носите на здоровье, мадемазель-девушка! И будьте счастливая в этой кофте!
С Нохимом уже заговорил другой покупатель, но когда Чернушка пошел к двери, торговец перевел разговор, поинтересовался:
- А где ты, Тимох, шить будешь? Такой товар испортить - не штука!
- Да вот, думаю, к Годле...
- Иди к Годле. Чтоб ей на том свете сто тридцать три раза перевернуться каждый день! За ее злой язык, которым она плетет всякую несусветицу на Нохима. Но Нохим не злой, не мстит. Он продает товар и сам посылает людей, чтоб поддержать эту глупую бабу, которая готова ни за что утопить своего человека... Так и скажи, что послал сам Нохим!
Годля жила близко, в черной от копоти, источенной шашелем хатке с черной соломенной крышей и маленькими окошками Чернушка знал, что хаха эта досталась ей от глинищанского бедняка, который подался в примаки. Купила она хату года через два после войны, сама, говорят, подыскала, сама сторговалась, сама привезла из Наровли голодных детей, вместе с тихим, незаметным мужем своим Элей.
Но больше всего вызвало людской интерес, слышал Чернушка, чудо, которое она внесла в хату, - столик на железных ножках, с блестящим колесиком и мудреными шпеньками.
Чудо это, которое называлось ножной швейной машиной и похожего на которое не было ничего не только в Глинищах, но и в других деревнях, куда проникали глинищанцы, уже само по себе поставило Годлю на почетное место среди людей. Уважение это выросло еще больше, когда увидели, как ловко Годля управляется с мудрой своей машиной, как удачно шьет девчатам и хлопцам юбки и рубашки.
Чернушкам шить у Годли не приходилось обходились, слава богу, сами сами и пряли, и ткали, и шили, - но Годлю старик хорошо знал Очень уж заметной была она среди деревенских женщин быстрая, суетливая, никогда не пройдет тихо, а все бегом, бегом. Единственный глаз ее, тоже быстрый, подвижный, все замечает, все понимает И ко всему еще одна странность, о которой говорили по всей округе зимой - ив мороз и в метель - без платка, только "гуга" - пучок - торчит на затылке, - и хоть бы раз простудилась!
Входя в сени, в темноте которых засуетились куры, Чернушка пригнул голову: двери низкие, недолго и шишку на лоб поставить.
Годля стояла у печи, бросавшей на стены дрожащие отсветы огня, подгребала под чугун жар Поставив кочергу в угол, она ответила на приветствие Чернушки, быстро окинула единственным глазом отца и Ганну, скомандовала:
- Соня, дай гостю табуретку. А вы... - Она бросила взгляд на Ганну и вдруг крикнула: - Фаня, убери свои тряпки с лавки!
Чернушка снял шапку, но сесть не захотел: не рассиживаться пришел.
- Ничего, постоим... Я тут с дочкой по делу...
- К Годле все приходят не гулять. Кофту пошить или юбку?
Чернушка подал ей сверток, вспомнил о наказе Нохима:
- Нохим сам послал.
- Ой, какой он добрый, - язвительно проговорила Годля. - Сам послал к Годле! Вы слышали? - блеснула она глазом на печь, где сидели дети. - Сам послал ко мне! А к кому ж еще он пошлет, если тут одна Годля только и шьет?
Она привычно и ловко развернула сатин, спросила, сколько заплатили Нохиму.
- Обдирала, ой обдирала! - покачала она головой с "гугой". - Обдерет человека, голым, без рубашки, простите, отпустит, да еще - спасибо ему скажите! И таким мошенникам советская власть свободу дала, таким поганым нэпманам! Стоило революцию делать, кровь проливать, чтобы Нохим обдирал людей! - Она бросила взгляд на печь, крикнула: - Эля, там молоко кипит!
Эля подбежал к печи, стал суетиться с ухватом возле огня. Годля вынула из ящичка в машине мерку, но только спросила, какой Ганне фасон хочется, как Чернушка, предупредив Ганнин ответ, предусмотрительно завел разговор о плате. Может, еще и не сторгуемся, чего ж тогда огород городить! Боялся, что Годля заломит и много, и деньгами.
Он заметно смягчился, когда Годля сказала, что может взять мукой или картошкой. Но хотя Годля брала недорого, как ему и говорили те, у кого узнавал заранее, Чернушка все же поторговался. Не потому, что чувствовал в этом необходимость, а ради порядка - так было заведено Все так делали. Годлю тоже не рассердил спор-торговля, не впервые вела она такой разговор. Как только согласие было установлено, она, будто и не спорила совсем, спокойно и деловито начала ходить с меркой вокруг девушки.
Хотя мерила она, если глядеть со стороны, просто, но в том, как она делала это, молчаливо и серьезно, как, померив, прищуривая глаз, всматривалась в цифры мерки, было что-то таинственное, недоступное. Это невольно заставляло относиться к ней с уважением, почтительно. Впечатление необычности дополнялось самой обстановкой, которая делала хату непохожей на деревенскую. Правда, и у Годли стол и скамейки были такие, как у всех, самодельные, некрашеные даже, -э-ато у стены стоял пусть и ободранный, но все же городской красный комод. И кровати были, и на кроватях не тряпье, не рядна самодельные, а перины с красным низом. Перины тоже старые, изношенные. И картины на стенах ьисели черные, засиженные мухами...
- Не богато, грец его, живешь, Годля!
Годля как раз снимала мерку, ответила не сразу:
- А откуда мне быть богатой?
- Машина своя. Шить умеешь.
- Много толку с этой машины! - отозвалась Соня, старшая дочь. - Если в месяц придут из волости три человека, то она уже и рада!
- Соня, помолчи! Не пухнем, как в Наровле, с голоду!
- Не пухнем, потому что огород свой, куры, корова!
- Соня, ты стала очень умная!
Кончив мерить, Годля осмотрела Ганну озабоченным глазом, будто проверила, не ошиблась ли в чем-нибудь, неожиданно сказала:
- В городе женщины лифчики на груди носят, а у вас, не при мужчине будь сказано, лучше, чем у которой с лифчиком...
Ганна покраснела, но не удержалась, неуверенно спросила.
- Какие... лихчики?
- Какие?! Конечно, откуда вам знать! Лифчик - это вот тут такие, как бы лучше сказать... такие чашечки из материи на ленточках...
- А-а... - не поняла Ганна.
- Они - чтоб грудь была красивая, как у девушек, чтоб не висело. А то бывает, у иной груди и совсем нет, так набьет в лифчик ваты. И ходит как с настоящей грудью!..
- Это я слышал в солдатах, - брезгливо сказал Чернушка. Он плюнул с возмущением: - Распутство!..
Чернушка косо взглянул на Ганну: неприятно было слушать такой разговор с дочерью, но Годля ничего не хотела замечать.
- Конечно, у нас неудивительно, что женщина, извините - девушка, спрашивает, что такое лифчик. У нас в Глинищах или Куренях, может, мало кто знает и что такое рейтузы. Так рейтузы - женские штаны. А их не знают, потому что никто их, не при мужчине будь сказано, не носит!
- Еще чего не хватало, чтоб женщины в штанах ходили!
- Конечно, нашим глинищанским или куреневским женщинам и так хорошо! Будто им совсем не холодно, как городским!
- От безделья придумали это городские! - возразил Чернушка.
- Ой, не говорите, дядько Чернушка! А то я тогда забуду, что тут ваша дочь, и скажу вам такое!.. - Эля, молча следивший за разговором, весело рассмеялся. Годля деловито спросила Ганну: - Вам, конечно, надо скоро пошить?
- К субботе чтоб...
- Все просят, чтоб я спешила, как на пожар, всем надо скорее! Ну хорошо, пусть будет так, как вы хотите! К субботе так к субботе! В пятницу можете забрать!
Когда вышли на улицу и стали усаживаться на телегу, Чернушка сказал с удовлетворением:
- Ну вот, будет у тебя кофта! Не стыдно будет перед людьми показаться! Хоть перед Глушаком, хоть перед самим богом!
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Накануне свадьбы в дом Глушака пришла неприятная весть: будут переделять землю. Хотя старик давно знал, что передел земли должен быть, все же надеялся: может, какнибудь обойдется, минует их это зло. И теперь, когда надежде этой приходил конец, очень забеспокоился.
Из-за нового беспокойства мысли о свадьбе приутихли, не так болела душа от безрассудного поступка сына, - другая беда, куда большая, надвигалась, как туча с градом, угрожала его благополучию. Оттого, что беда эта была такой большой, он, человек трезвого, ясного взгляда, хотя и чувствовал опасную близость ее, все же как-то не хотел верить. Не хотел терять надежды на лучшее.
Тихий, ласковый, чутко прислушиваясь, остро поглядывая на всех, сновал он в рваном кожухе по деревне, прилипал к группкам людей: почти всюду только и было разговору что о землеустройстве.
- Все-таки сделают, деточки? - говорил в толпе куреневцев, куривших на завалине, Зайчик. - Думали - дуля, а на тебе - правда!
- Землемера уже назначили, - сказал Грибок. - Только он другим пока нарезает землю. А как там закончит, сразу приедет к нам.
- Так, может, пока он там управится, тут и снег ляжет! ..
- Миканор то же самое говорил, но Апейка, та-скать, авторитетно заявил: скоро, - вмешался Андрей Рудой. - Вы, мол, куреневские граждане, только успейте подготовиться, а его, следовательно, не придется ждать.
- Апейка - так? - переспросил Дятликов Василь.
- Апейка!
- Апейка - цена копейка! - дурашливо вставил Зайчик, но никто не засмеялся.
Хоня с уважением сказал:
- Тут не то что копейки, но и рубля мало.
- А какая тут подготовка нужна? ! - не столько спросил, сколько возразил Василь. - Чего тут готовиться?
- А того, - охогно и поучающе откликнулся Рудой Андрей.
Старый Глушак, видя, с какой важностью собрался Рудой объяснять это, подумал со злостью: хлебом не корми пустобрёха, дай ему слово вставить! Старик насторожился, догадка подсказывала - услышит что-то неприятное.
- А того! Тут такое дело, его как зря, наперекосяк, не сделаешь! Весь народ затрагивает оно, следовательно, с научным подходом делать надо. Чтобы комар носа не подточил. Сперва - переписать надо всех: сколько у кого земли и сколько душ - и рабочих и детей. Потом - взять на учет всю землю сполна и всех людей. И, та-скать, посмотреть - сколько у кого на рот приходится!..
- Со всех сторон проверить, - помог Рудому Грибок.
- Со всех-то со всех! Да только ж земля не у всех одинаковая! набросился на них Василь.
- Это верно, - согласился Игнат. - У кого земля вроде земли, а у кого такой песок, что никакой черт расти не хочет!
- Надо, чтоб они разобрались, какая где земля!
- Ага, без обмана!
- Разберутся! - заверил Хоня.
- Разберутся! Как приедет землемер, так ему и ослепят глаза самогонкой! - сказал убежденно Василь.
Алеша Губатый попробовал успокоить:
- Миканор сам проверять будет.
- Надо, чтоб - Миканор!..
- Того Миканора вашего землемер сорок раз обведет вокруг пальца! Такого грамотея, как Миканор !..
- Не обведет!
Лесник Митя, забредший сюда со своим всегдашним ружьем, засмеялся:
- Еще и дележ не начался, а уже готовы за грудки вцепиться!
- Хорошо тебе - не пашешь, не сеешь, - позавидовал Грибок.
- Живу. Не плачу.
- Погоди, может, и Поплачешь, - откликнулся Зайчик.
Алеша уверенно напророчил:
- Доберутся и до тебя!
- Пусть добираются! Добрались уже. Только у меня все чисто, как в церкви.
- До каких это пор ты будешь шляться, та-скать, как бездомный? Жена извелась с хозяйством, с детьми. Шкилет, та-скать, один остался, а ему хоть бы что! Еще и хвалится!
- О моей бабе - не твоя забота!.. Ты вот постарайся в другой раз в лесу не попадаться, а то поймаю на порубке, припаяю штрафу! Поскулишь...
- А он - с пол-литром к тебе! - подцепил Хоня.
- Плюю я на ваши пол-литра!
- Давно это?
Мужики захохотали. Под этот хохот Глушак встал и тихо поплелся к своей хате. С виду спокойный, он весь бьтл переполнен тревогой, предчувствием неотвратимо надвигавшейся беды. "Рты поразевали! - аж дрожало что-то внутрч от беспомощности и ярости. - Не у всех поровну на рот приходится! Не поровну!.. Только и знают, что разевать рот на чужое! Если б могли, съели б враз всего. Съели б - да кричали б еще: не поровну! Не поровну! Голодранцы вшивые!
Хворобу вам, а не землю, саранча ненасытная!..
Он вспомнил, что сказал молодой Дятлик: "Земля не у всех одинаковая!" Неодинаковая - так ведь и люди не одинаковые. Один гнется изо дня в день, обрабатывает каждый клочок, а другой - отлеживается и хочет, чтобы добро было!
А потом кричит - земля неодинаковая!..
Брала злость: чувствовал - все готовы наброситься, растащить его землю. Но особенно кипело внутри, когда вспоминал Дятлика, начавшего этот разговор. "Ты купил ее, обработал эту землю, что вцепиться хочешь, удод ты смердючий?"
Такой молодой, а как рот разевает! Еще мох на бороде расти не начал, а он вон куда лезет. Давно ли, кажется, как рыба онемелый, гнулся под Маслаковым обрезом. Небось рот раскрыть боялся тогда, дышать и то, может, не осмеливался, не то чтобы перечить кому-нибудь...
Забыл! Осмелел, как убили Маслака! И все осмелела!
Разве, бывало, отважился 15ы кто-нибудь раскрыть рот на чужое, на его, глушаковское? Жили тихо, по-божьему жили, боялись.
Теперь же Грибок и тот голову поднимать стал. А этот Рудой, пустобрёх, болтает так смело, будто юровичскии комиссар. Старый Глушак пожалел: "Эх, был бы теперь Маслак живой, чтоб чувствовали его дух из лесу!.."
Весь день старик недовольно ворчал про себя, кричал на испуганную жену, детей.
2
Беды пришлось ждать недолго. Уже на второй день созвали собрание и избрали комиссию, которая должна была проверить заново, правильно ли записаны в списках семьи, количество трудоспособных, детей, а также сколько в каждом хозяйстве записано земли. Этой комиссии поручили всю землю обмерить, где бы она ни была вспахана: на огороде, в поле или где-нибудь на поляне. Обо всем поручили доложить на очередном собрании.
К полудню комиссия ввалилась в хату Глушаков. Мужики на лаптях натащили в хату липкой черной грязи, но только Глушачиха собралась побурчать на них, как Глушак сердито оборвал ее. Ласково пригласил непрошеных гостей сесть на лавку, пододвинул табуретку.
Никто не сел - даже, считай уже свояк, Чернушка и тот неловко притулился у двери позади всех. Нельзя сказать, чтобы смело вели себя и некоторые другие. Зато Миканор, вошедший первым, вел себя так, словно был в своей хате.
- У вас все правильно записано? - спросил он строго, беспощадными голубыми глазами глядя на Глушака,
- А что там записано?
- Глушак.". - Миканор повел потрескавшимся пальцем по бумаге, будто не помнил. - Едоков - семеро..f Какие это у вас семеро едоков?
- Семеро? Семеро и есть. Раз записано, значит, и есть...
Я, Кулина, жена, значит, сын Евхим, Степан, дочка Антося...
- Какая Антося?
- Какая? Дочка. Одна у меня дочка, Антося.
- Она уже замужем. Замужняя не в счет.
- Почему это не в счет? Будто уже и не моя. Была ж до сих пор моя. Глушак, не скрывая обиды, даже сознательно показывая ее, просипел: - Одну отдал, а вторая вотвот придет в хату.
Глушак кивнул на Чернушку, тот тихо отозвался:
- Сговор был...
- А списки, дядько, - Глушак уловил в голосе Хони насмешку, составляли еще весной. Как это вы загодя рассчитали?..
Миканор строго взглянул на старика:
- - Ну, пускай - пять есть, а где же еще два?
- Шестая, говорил уже, Антося. - Глушак едва сдерживал ярость. - Будто она уже и не дитё мне. Будто не я вырастил ее... - Он жалостливо замигал глазами, чуть не заплакал. Вздохнул. - А последний - Иван...
- Иван - не ваш. Иван - батрак.
- Мне отец его, - уже твердо заговорил Глушак, - препоручил как сына! Значит, он мне все равно как сын.
- Что Степан, что он - одинаковые дети, - помогла Глушачиха.
- Вы, тетка, не говорите! - Миканор сказал, точно отрубил. - Ивана, не секрет, мы запишем как батрака!
- Какой же он, ей-богу, батрак?
- А может, он не работает на вас? Кого вы одурачить хотите?
- Я не одурачиваю, а если он кормится у меня, то и делать разную мелочь должен! Как и все дети!
- Работает на вас, на чужого человека, - значит, батрак - Миканор не дал сказать Глушаку. - А вы знаете, какой закон о батраках?
Глушака прорвало:
- Да если вы говорите, что он батрак, то мне он не надобен! Пускай хоть сейчас бежит домой. Сам обойдусь!
- Тогда должны рассчитаться за все дни, что он работал на вас. По закону.
- Я уже рассчитался.
- А может, не совсем? - снова кольнул Хоня.
- Совсем! Даже с лишком. - Глушак загоревал: - Сколько я потратил на него да сколько перевез его отцу в Мокуть, так он и половины того не заработал!..
- Ничего, дядько. Мы, не секрет, все проверим и сделаем по закону!.. Миканор строго спросил: - А земля правильно у вас записана?
- Земля?
- Земля.
- Власть наделяла, власть и записывала, - сказал безразлично, асам подумал со злостью, с тревогой: "Вот она беда!. "
- Вы на власть не кивайте. Вы говорите прямо.
- Я и говорю, налога насчитали пропасть. Дохнуть невозможно. Копейку нигде не добудешь на корт какой-нибудь...
- Уже ж обедняли!.. - не выдержал Хоня.
- Я не обеднял! Если б вот побойчее был, к начальству подался бы, добился бы своего, пусть бы сняли хоть часть, по справедливости дали...
- Значит, вся земля записана?
- Что ты, ей-богу, прилип, как лисп вся, вся? Была б еще там земля как земля, чтоб столько обиды из-за нее терпеть.
- Вам, дядько, грех жаловаться. Что б всем такую!
- У других была бы лучше, если бы другие гнулись на ней столько. Ни дня, ни ночи не видя. Это людям с кривого глаза кажется, что мне лучшая досталась. От зависти. Людской глаз - завистливый!..
- А все-таки вы, дядько Глушак, так и не сказали прямо все или не все записано?
- Сказал уже...
- Значит, все?
- Все.
- Мы проверим.
- Проверяйте!
Глушак покраснел от злости, но все же сдержался, переборол себя, даже прикинулся ласковым:
- Вот недоверчивые стали все. Хоть оно, к слову сказать, так и надо верить нынешним временем не особенно можно. Всякого теперь наплодилось... Ну, да и вообще - выборные люди, комиссия!.. - Старик виновато покрутил головой, упрекнул себя: - А я, гнилой пень, так расшипелся. Дт еще перед своим сватом. И Миканор, к слову сказать, первый раз в хату заглянул!
Глушак затоптался возле стола.
- Посидим вот немного! Где кому удобнее, там и садитесь! Уважьте сватов да молодых перед свадьбой! Не побрезгуйте, к слову сказать!..
Он хотел уже бежать за угощением, но Миканор твердо заявил:
- Не надо! Не время!
- Время, Миканорко, самое время. Свадьба скоро, сговор отгуляли.
- Попробуй, что мы тут гостям готовим, - засуетилась Глушачиха. - И все пусть попробуют!
- Будешь потом знать, идти или не идти к нам в гости. - Глушак заметил:
некоторые мужики не прочь были посидеть, - оживился: - А времени всегда мало. Управитесь еще.
Забота не волк...
- Волк не волк. Некогда, дядько!
- Так ведь - ради свадьбы, ради молодых. Из уважения к свату моему, избранному в комиссию.
- Все равно! - Не сказав ни слова Глушаку на прощанье, Миканор скомандовал всем: - Пошли! - и сам первый решительно двинулся в сени.
Чернушка, с самого прихода жавшийся к двери, пропустил всех, помялся с минуту, чувствуя неловкость, теребя в руках шапку, виновато подал руку:
- И мне - со всеми - пора...
Когда он вышел вслед за Миканором, Глушак стал суетиться в углу, возиться на припечке, но делал все беспорядочно, бесцельно: переставлял с места на место, разбрасывал.
Сам не знал, что делать, в груди кипела обида и жестокая злость - на Даметикова сопляка, что взял такую власть, на всех, кто помогал ему, на то, что гнулся перед ними, как батрак, на беспомощность свою перед ними. "Проверим!.. Проверим! .." - давила страшная угроза...
Жена, убиравшая со стола несъеденное угощенье, не то пожалела, не то упрекнула:
- Надо было сразу посадить, как вошли...
Глушак бросил с раздражением:
- Сразу или не сразу, один черт!
- Как взяли бы гости чарку да сальца, так смягчилась бы, быть не может!..
- "Смягчились бы"! Эта зараза смягчится!
- Все ж таки-люди! И Даметиков этот - человек,..
- Нашла человека! - Глушак не мог больше сдерживать себя, крикнул яростно: - Не суй носа к"да не следует!
Тут случилось такое, чего Глушак никак не ожидал. Вежливый, пусть и неудачный, неспособный к хозяйству, но все же тихий, послушный Степан, который, пока были незваные гости, слова единого не проронил, неожиданно вскоаил с лавки, стал возле матери.
- Не кричите!
Глушак заморгал глазами.
- Ч-что?
- Не кричите, говорю! На мать! - тихо и строго повторил Степан.
- Т-ты это - мне? Т-ты мне - указ?
- Сами виноваты!.. Не вымещайте злость на других!..
- Я виноват!! Я!! Ты это - батьку?!
- А если - правда!
- Правда? - Глушак налился кровью. - Молчи, щенок!!
- Пусть - щенок!.. А только нужна вам та земля, что под лесом? Все мало! Все мало!
- Ты знаешь, сколько мне надо земли!.. Да ведь, если бы не та земля, если б отец не рвал бы на ней жилы, ты бы давно с голоду опух!
- Хватило бы и без нее... А если уж прибрали к себе, то хотя бы признались, что не вся записана. - Степан задел самое больное: - Все равно найдут!
Глушак задрожал от гнева.
- Замолчи ты! Вошь! Гнида!
- Можете как хотите называть. А только..
Глушак не выдержал, - не помня себя от бешенства, от переполнившей его горячей злобы, ударил сына по лицу. Тот не шевельнулся, слова не сказал, только что-то недоброе, непримиримое вспыхнуло в незнакомо взрослом и самостоятельном взгляде. Но Глушак не хотел видеть этого: ярость, бешеная злоба на сына, осмелившегося возражать, упрекать, учить его, нестерпимо жаждали утоления.
- Гнида! Сопляк! Выучился... Выучился на отцовом хлебе! Выучился да и отблагодарил!.. К черту! Хватит! Навоз будешь возить! Скотину кормить! Может, немного поубавится ума!
Но эти угрозы будто и не действовали на Степана. Он не только не испугался, но и виду не подал, что жалеет о том, что сразу потерял. Глушаку не привелось почувствовать облегчения - гневу не было выхода.
- Вместо батрака будешь работать! Он уедет домой, а ты - за него. Навоз возить! Кормить свиней!..
Старый Глушак еще долго сипел, угрожал, сердито бегая из угла в угол, пока неохрип, не обессилел совсем. Тогда упал на колени, поднял бледное, страдальческое лицо к богу, что смотрел на него с позолоченной иконы. С надеждой задвигал сухими губами, зашептал....
Но и после молитвы успокоения не было. Где бы ни ходил, что ни делал помнил, ни на миг не забывал: там, на его поле, ходят, меряют. Как хозяева, топчут его поле, его добро.
Распоряжаются, не спрашивая. Злость жгла особенно сильно, когда вспоминал столкновение с сыном, молчаливую жену, слова не сказавшую сопляку!..
3
За ужином Евхим сказал:
- Перемерили все наше...
- Пусть им на том свете!.. - засипел старый Глушак, но не закончил, зорко взглянул на Евхима. - Говорил с кем?
- С тестем. С Чернушкой, Три десятины нашли, говорит, незаписанных.
- Нашли! Когда лежала земля век без пользы, так никому не было до нее дела! А как взял, обработал, засеял - так... Отрежут теперь?
- Отрежут. Да и, видно, не три десятины, а все пять.
- Пять? Это почему? Если таТм всего три было?!
- И без того нашли, - лишки у нас были.
- Лишки! Лишки! Всё - лишки! Может, и сам я уже - лишний!.. Чтоб им на том свете, на горячих угольях!..
Злость сменилась обидой, ярость - слабостью. Почувствовал себя несчастным, одиноким, беспомощным, еле удерживался, чтобы не пожаловаться. Да и перед кем было жаловаться: перед глупой старухой, перед этим сопляком, вставшим против отца? После ужина, когда Степан ушел гулять, а старуха - в хлев, сказал Евхиму:
- Рты поразевали... Если б могли - съели б...
- Съесть не съедят, - спокойно, рассудительно проговорил Евхим, - а кусок ляжки, видно, урвут...
- Живое рвут клыками... бога на них нет...
Евхим снова сказал рассудительно, как старший:
- Ничего не сделаете, тато...
- Свободы много дали им!
- Власть им сочувствует...
- Осмелели. - Опять ярость распирала грудь. - Осмелели, как Маслак исчез! Жил бы - небось сидели бы как жабы в корягах! - Искренне, горько вздохнул: - Эх, пропал человек безо времени! Как и не было!..
Помолчали. Потом Евхим многозначительно сказал:
- А может, он и не пропал...
- Кто?
- Он, Маслак...
Глушак рванулся навстречу, горячо дохнул в лицо Евхиму:
- Слыхать что-нибудь?
- Будет слышно...
- Как это - будет слышно?
- А так - возьмет да снова объявится.
- Так это - неправда? - Глушак был так разочарован, что готов был разозлиться.
- А если неправда, то что? Не было правды, так неправда поможет. Лишь бы - помогла...
Умно говорит! Разочарованность сразу исчезла, Глушаком овладела новая забота:
- А если не поверят?
- Поверят... Один не поверит, другой, а многие поверят...
- Дай бог, чтоб поверили. Притихли бы немного!.. - Глушак подумал вслух: - Это правда: есть он, Маслак, или нет, лишь бы о нем слышали, знали. Если будут знать, он будет все равно как живой...
Евхим сказал:
- И тень его пугать будет. Лишь бы она шевелилась.
- Эге, это правда.
Ночью Глушак долго не мог уснуть. Думал, вспоминал, как год за годом, можно сказать - всю жизнь, гнулся, надрывался ради той земли, которую ненасытная голота ни за что хочет обрезать. Сколько изведал горя, страданий, чтобы приобрести то поле, что возле цагелъни. Все добро свое, приданое жены перевез на базар, собирая деньги... Жизнь свою, можно сказать, изуродовал из-за этого: из-за приданого связался с неудачницей Лантуховой Кулиной, Гнилого Лантуха, отца ее, взвалил себе на шею, чтобы прибавить к своим лантуховскпе золотые. Его обманули - золотых оказалось намного меньше, чем думалось. Только удачно продав лантуховскую полоску, смог наконец купить тот заманчивый клин, что возле цагельни. Все делал, жил, можно сказать, ради этой землицы, потом, кровью полил ее всю!.
А та, что возле пруда, разве легко досталась! Один бог знает, сколько добра передал Дятлику одноногому, пока не стал хозяином его полоски. Сколько потом еще сплетен перенес, сколько клеветы разной ни за что...
Все-таки, что бы там ни было в прошлом, на бога грех жаловаться: неплохо дела шли тогда, в начале войны с германцами. И от службы бог избавиться помог. Правая рука не служила как следует, но, видно, не поглядели бы на. нее, если б не подкинул бочонок масла врачу.
Нет, кому как, а ему в ту войну бог помогал, самое бы времечко жить! У других неуправка, а ему удача сама в руки шла! Вскоре после того, как прибрал к рукам землю одноногого, прикупил еще немного у Дятликовой вдовы. Дятлиха не очень торговалась, ей все равно ни к чему была земля, без мужа, без работника... Тогда ее сопляк Василь только и знал, что тянуть за подол да скулить: "Дай есть!" Он дал сопляку, едва тот подрос, немного хлеба, заработок дал - взял пастушонком, хотя какой из него пастух был!.. Спас, можно сказать, а он, войдя в силу, как отблагодарил?..
Все потом пошло вверх тормашками, все, что до тех пор будто бы сулило счастье. За что, за какие грехи всемогущий боже пустил на землю эту страшную кару, нашествие - революцию, которая все перевернула, перепутала, дала волю разной ненасытной голи? Будто и не было, ушла твердая земля из-под ног. Неустойчивой стала жизнь! То бойся, как бы после пана озверевшая от гнева голота и на тебя не нгбросшгась, не вцепилась клыками, то бойся немца-приблуды, то дурня поляка остерегайся. Немец-то еще туда-сюда, с немцем поладить можно было, а вот балаховцы - те, как припекли их большевики, сами чуть не укокошили его, когда хотел уберечь от обоза коня, не посмотрели, что не голодранец, а хозяин.
Земля под ногами была как трясина, в любую минуту могла прорваться, проглотить его вместе со всем добром. Насмотревшись всякого, надрожавшись, уже не очень верил, когда стала понемногу утихать, налаживаться жизнь. Но год от года шло все ровнее, легче стало дышать, опять как будто поправляться начал, силу набирать, веселее смотреть вокруг, и вот на тебе - боже, за какие грехи! - эта беда, новый передел земли!
Снова вспомнилась комиссия, как держался и что говорил Миканор, - и злость закипела сильнее. Землю приобретать не смей, даже к той, которая без пользы лежит, под лозняками и травой, не прикасайся! Не то лишки будут! Потому что у других меньше! Потому что другим, голытьбе гулящей, глаза колет!.. Мало того, что к земле, так еще и к батраку прицепиться надо. Батрака им жалко! Батраку плати, как пану!
А может, еще и работать за него, за батрака, прикажут!..
Все глаза колет, во все влезть готовы с копытами! Будто не ты, а они на твоем дворе, на твоей земле - хозяева-властелины, голодранцы вшивые!.. Особенно эта зараза рябая, Даметиков приблуда! Без него, может, и тихо было бы, так нет, принесло заразу, приперло гада подколодного! Чтоб ему на том и на этом свете, как гадюке на рожне, вертеться!..
Мысли о земле, о Миканоре перемежались мыслями о сыновьях, о жене, и тогда снова оживала обида и гнев на Степана. Давно заметил, что надежды большой на младшего иметь не приходится, неповоротливый, бестолковый в хозяйстве, но думал, утешал себя, что, может, наукой полезен будет. И вот тебе, дождался пользы! Выучился сынок, нечего сказать! Выучился - на отца гаркать!.. И то подумать: очень надо было верить нынешним учителям, которые только для большевиков стараются, с богом не считаются. Надо было надеяться; что они доброму научат!.. Но не только их тут вина. Немало, видно, и жена виновата - жалела, нежила, нянчилась. И донянчилась вырастила яблочко!
А Евхим, слава богу, кажется, за ум взялся. Если бы не связался с этой голодранкой, так можно было бы только радоваться, глядя на такое дитя. Но, может, еще выправится, может, эта болезнь-любовь не высушит все мозги... Глушак подумал, что болезнь-любовь передалась ему не иначе как от матери у нее смолоду и позднее в голове много глупостей всяких бродило. Однако думал о глупостях этих не с таким недовольством, как прежде, новые горести глушили старую обиду, к тому же от разговора с Евхимом в этот вечер в душе был какой-то просвет. Один Евхим понимал его, один был надежным помощником...
"С Маслаком это неплохо придумано. Если припугнуть хорошенько, может, вся затея Миканора и сойдет на нет..."
Злость на Миканора все же не проходила, жгла нестерпимо: "Гад, ну и гад!.. И все гады - голытьба ненасытная!.."
4
Евхим так ловко пустил слух, что к полудню в Куренях не было человека, который не знал бы, что Маслак - жив и здоров, объявился снова и что в любой удобный момент может оказаться лицом к лицу. Знали в Куренях, что Маслак опять не один, а с бандой, о силе которой ходили самые разноречивые слухи. Одни говорили, что в,ней полтора десятка, другие - что более сотни бандитов. В том, что Маслак и в самом деле объявился, почти никто не сомневался, - уж очень хорошо помнили его по недавним временам, когда его тоже не все видели, но все чувствовали. К тому же теперь называли деревни, возле которых он был, и людей, которые натыкались на него, причем описывали до мелочей обстоятельства этих встреч.
Задолго до обеда слух этот с Сорокой возвратился опять в Глушакову хату.
- Жив, - с удивлением, загадочно сказала Сорока. - Не берет ни болезнь, ни загуба! Не сломала ему даже зуба!
Глушак просипел безразлично:
- Про что это ты?
- Век не угадать, не зная!
- Тьфу! - Глушак даже обиделся: - Нашла с кем шутки шутить! Я тебе не мальчишка, чтоб в прятки играть!
- Век не угадал бы! Если б и хотел!
- Угадал бы или не угадал, а не для меня эта глупость!
- Глупость! Это он - глупость! - Сорока таинственно, важно помолчала. Маслак!
- Что?!
У Глушака глаза полезли на лоб, так удивился человек.
Перекрестился от страха. Не поверил.
- Т-ты что плетешь?
- Вот как перед богом! - поклялась Сорока.
- Брешешь?
- Правда святая!
Глушак аж присел на диван, так растерялся. Пожалел от души:
- Выкрутился, душегуб! - Бросив острый взгляд на Сороку, подумал, что скоро полдеревни будет знать, как он удивился и испугался. Зло упрекнул: Чего же звонишь так, голова! Еще шуточки строит!
- А тебе чего бояться? - льстиво успокоила Сорока.- Ты чем-нибудь перед ним виноват?
- А то нет? Не клял его, гада?.. Да если б и не виноват был, разве он спрашивать станет, виноват или не виноват?
- Спрашивать не будет. Сам знает, какой Гнат виноват!
Слышал, говорят, о Миканорчике и других, наказывал, чтоб ждали! Вот Грибок, наверно, дрожит! О, Маслак этот если сказал, что придет, то пусть хоть земля провалится, а он - объявится!
- Снова рыскать станет под окнами, душегуб! - Глушак спохватился, тревожно осмотрелся. - Надо же такую хворобу на нашу голову!
- И не говори, - поддержала Сорока, Испортилось настроение у Глушака, так испортилось, что не мог с собой совладать, недовольно упрекнул Сороку:
- Вот же, приперла новость! Как покойника привелокла!..
Хмурый, недовольный и простился, даже не угостил чем-нибудь! По всему видно было: выбила из колеи, встревожила человека!
Только когда Сорока ушла, Глушак дал волю радости, восхитился Евхимом. "Молодец, одним словом - молодец! Батьково племя!.." Затеплилась радостная надежда? "Теперь, может, остынут землеустроители!"
С таким настроением веселее было возиться в гумне, на дворе. Тревога, правда, не исчезала: не мог не видеть, что все впереди еще тонет в неопределенности, что неизвестно еще, как обернется дело. Внутри тревожно ныло. Но хотя покоя и не было, не было и прежней беспомощности. Жила, бодрил а душу просвет-надежда: узнав о Маслаке, может, не осмелятся, побоятся на рожон лезть. Может, и рябой обвянет, передумает: никому ведь неохота рисковать головой. А не одумается он, так другие будут остерегаться, все равно ему одному развернуться будет непросто... И все же тревога бередила душу. Хотелось действовать, сделать что-то такое, чтобы угроза беды миновала, исчезла.
Услышал, как стучит за гумнами цеп на току у Зайчика, подался туда. Молотил сам Зайчик: под латаной рубашкой ходили худые подвижные лопатки, било цепа, поблескивая, то легко вскидывалось, то ложилось на снопы.
Глушак хорьими, острыми глазками окинул почти пустые стены, отметил на всякий случай: кончает обмолот. Мигом вспомнил, сколько Зайчик свез возов, подумал: больше чем до рождества на своем ему не продержаться!..
- Помогай бог, - просипел он, улучив минуту тишины.
Зайчик опустил цеп, оглянулся.
- И вам того же! - Он повесил цеп на сучок сохи, почесал спину, сел у стены. - Помогает он, лихо его возьми, невпопад. Нет того, чтоб рожью помочь, так он только и знает одно - детей прибавляет...
Глушак перекрестился, упрекнул старика:
- Грех говорить такое!
- А если ж правда?
У Зайчика была, как говорили, полная хата детей, сам Зайчик, если его спрашивали, сколько их у него, шутил, что никак сосчитать не может: "Считал, считал, да и сбился, - одни на свет появляются, других бог прибирает". Глушак и в самом деле не знал, сколько у Зайчика детей: не то восемь, не то девять; четверо или пятеро на кладбище...
- Слышно, жена опять скоро рассыплется? - сказал Глушак, давно приметивший, что Зайчиха беременна.
- Скоро. Да как бы, черта лысого, сразу двумя не выстрелила! Что-то уж очень толстая, как Денисова колода!
- Двумя так двумя. Не из хаты, а в хату. Прибыль! - попробовал пошутить Глушак.
- Прибыль! Это такая прибыль, что все - дай да дай!
С этой прибылью - бери торбу и иди побирайся! - Почесался снова, упрекнул: - Нет того, чтоб хлебом уродить, так подкинул еще одного!.. Слеповат он на старости, наверное, - не видит, что делает!..
Глушак строго покачал головой:
- Вот он, может, и наказывает за такие твои разговоры! Он, бог, тоже не любит, если его не почитают!
- Сам сотворил меня такого и не любит? - Зайчику, видно, хотелось подразнить Глушака. - Разве я виноват, что он таким языком меня наделил?
- Язык языком, а зачем голова дадена? Чтоб думать, что к чему! А не плести языком всякую глупость! - Глушак хорошо помнил, что пришел сюда не ругаться, добавил мирно: - На крестины позовешь?
- Если охота есть, так хоть крестным! - Зайчик засмеялся.
Думал - поддел старика, но тот просипел просто, как равный:
- Можно и крестным...
Зайчик живо взглянул на него: Глушак не шутил. Догадливый мужик понял, что за этим неожиданным согласием чтото скрывается, но и виду не подал, пошутил:
- А крестную под пару попрошу - молодую, ядреную! - " Стар я для молодой!
- Э, это еще посмотреть надо!..
Глушак перевел разговор на другое:
- Забыл ты что-то дорогу в мою хату.
- Забыл. - Зайчик подумал: не ошибся - что-то сплести хочет старый паук. Сказал весело: - В свою хату и то иной раз дорогу забываю, как выпью...
Зайчик, как и многие куреневцы, выпить, погулять любил.
Глушак весело, в тон Зайчику, попросил:
- Заходи, посидим, так сказать! Поговорим...
- Можно и поговорить, если будет на что посмотреть!
- Может, найдем какую-нибудь слезинку!
...Вечером Зайчик сидел в потемках в Глушаковой хате подвыпивший, чавкал солеными огурцами и все никак не мог понять, зачем понадобился он хитрому старику.
Глушак, тоже не очень трезвый, жаловался:
- И у меня этот год, к слову сказать, не уродило. Пустое выросло. Только солома подходящая, а колосья - пустые.
- Не говорите, дядько Халимон. Если б у меня такое выросло, как у вас, так я и в ус бы не дул! Был бы самому королю кум!
- Не уродило, пустое. Как перед богом говорю... - Глушак пододвинулся ближе к Зайчику, положил руку на плечо ему. - Но если на то пошло, и ты, Иван, к слову сказать, не очень горюй. Если придется туго, то чем-нибудь поддержу! ..
- Не знаю, дядько, как вас и благодарить за вашу ласку...
- А нечего благодарить. Я от доброй души поддерживаю.
Если ты меня поддерживаешь, то и я тебя поддержу, Иван!
Кто мне приятель, к тому и я - всей душой!..
Вынужденный из-за вечных нехваток хитрить, сметливый от природы, Зайчик сразу почувствовал, что разговор вот-вот подойдет к тому месту, где скрывается тайна. Он насторожился, готовясь не оплошать, не просчитаться.
- Я к вам, дядько, и сам всегда, можно сказать, с дорогой душой!..
- Вот и я, Иванко! Если на то пошло, хоть теперь возьми куска два сала! Чтобы борщ или бульон заправить. А то ведь, может, нет уже своего.
- Где там! Заколол весной порося - с котенка ростом, - так и оглянуться не успел. Из-под рук похватали. Как свора какая, рвали!
- Известно, к слову сказать - голодная детвора.
Глушак прошел в сени, вынес кусок сала, положил перед Зайчиком на стол:
- Возьми вот пока что, А там - будем видеть...
- Как вас и благодарить, не знаю. Если б я богат был, король какой-нибудь, то отдал бы за в-ашу доброту все царство! ..
- Не надо мне ничего. - Уже не таясь, пожаловался: - И то, что есть, некоторым глаза колет. Смогли б, к слову сказать, живьем съели бы...
- Есть и такие. Дай им волю - горло перегрызут один другому. - Зайчик уже знал, что беспокоило старика. - Это ж надо, лихо ему, земельное устройство выдумали! - Он с презрением плюнул. - Нужно оно тут, как собаке рога или корове сапоги! Нечего делать кому-то! Нагуляется в городе с какой-нибудь расписанной красавицей под руку,наестся булок вволю, так и выдумывает. А темное наше болото и радо! Нашим лишь бы злость сорвать на ком-нибудь!
Он-говорил почти искренне: сало лежало прямо перед глазами, придавало энергии. А что говорил не свое, не то, о чем недавно думал, это не только не беспокоило, но будто и не замечалось. Разве впервые он делал добро другому!
Глушак ухватился за его слова:
- Говорят, уже обмерили у всех и собрание хотят созвать.
- А что толку, дядько, от этого собрания!
- Не говори, Иванко! Начальство вроде будет какое-то.
И как все выступят да скажут - переделить землю, так и сделают. Перережут всю землю заново...
- Это еще, дядько, на воде вилами писано! Слыхал, может, что говорят, Маслак объявился! Не каждый осмелится вылезать! А вдруг Маслак возьмет да и заявится!."
- Боятся теперь того Маслака! Как я, к слову сказать, ужа какого-нибудь. В нынешнее время есть такие, что ни бог, ни черт ему нипочем...
Зайчик сообразил, к чему клонит старик.
- А если, дядько, на то пошло, то я сам первый выйду к столу, к самому начальству, и заявлю - прямо в глаза: не мутите воду, не тревожьте людей! И езжайте себе обратно подобру-поздорову...
- Все мы смелые, Иванко, по закоулкам! А коснись дела, то и язык присыхает!
- У кого присыхает, а у кого и нет! У меня, дядько, такого еще не было! Я не то что Криворотому "" кому хочешь правду не побоюсь врезать!
По тому, как охмелевший, горячий Зайчик говорил, было видно: не зря хвастается, ни перед кем не побоится слово сказать, но Глушак не поверил. Наливая чарку, сказал, как хвастуну:
- Дай бог слышанное видеть!..
Зайчик загорелся еще сильнее:
- А вот и увидите, раз на то пошло!
Он решительно перевернул чарку.
Когда Зайчик, держа под мышкой завернутое в тряпку сало, зацепившись плечом за столб, поплелся со двора, Глушак еще долго не ложился спать. Чувствуя, как и его немного покачивает от водки, стоял перед иконами, глядел в темный угол, шептал молитвы. Шепот его не вовремя перебил собачий вой. Он узнал, что воет слепой, подумал, что, видно, почуял волков на болоте. Собака выла почти непрерывно, и Глушак сбивался - вытье переплеталось с молитвой, нагоняло тоску. Эта тоска осталась и после молитвы, когда, набросив полушубок, он вышел к амбару. Собака перестала выть, начала, скуля, звеня цепью, тереться о ноги. Ни тут, возле амбара, ни с крыльца Глушак не увидел, не почувствовал в темноте ничего подозрительного. Тихо, пусто было и в стороне болота, и старик подумал о собаке: "От скуки, видно, выла..."
Глушак вернулся в хату, лег рядом с женой, но почувствовал, что уснет не скоро. Сон не приходил, одолевали заботы. А тут еще во дворе снова тягуче, будто по покойнику, завыла собака. Как взбесился, душегуб!.. Под это вытье и шли, кружились мысли в беспокойной голове Корча. Хотя и верилось, что Зайчик может сдержать обещание, тревога все же не оставляла его: не слишком много толку от Зайчиковой поддержки. "Пролентариат-то он пролентариат, этот Зайчик, а вот если б начальство поддержало, то совсем иначе повернулось бы все..."
Мысль о том, чтобы добиться заступничества начальства, упрямо жила в нем, бередила душу. Давно думал об этом, но сдерживала привычная осторожность. С начальством не то что с Зайчиком, там поспешишь - не только насмешишь людей, но и загубить все недолго. Да и неприятностей не оберешься...
Потому и кружил, как коршун, избравший опасную добычу, и так и этак присматривался, высчитывал, выкраивал.
Давно подучил Евхима, чтобы познакомился ближе, втерся в приятели к Криворотому, сам, можно сказать, почти что влез в компанию. Уже трижды Криворотый заходил, пробовал крепость его, глушаковской, самогонки, повеселев, дружески хлопал Евхима по плечу, да и с ним, со старым Глушаком, держался будто со своим человеком. Даже спьяну обнял один раз. Обмолотили ему ни за что рожь - таскали молотилку черт знает куда, через такую погибель, по трясине, можно сказать. И сала торбу жене сунули. Он сам, правда, сделал вид, будто и знать не знает, но ведь быть не может, чтобы женщина утерпела, не сказала...
И все-таки твердой уверенности в его поддержке нет. И не только уверенности нет, но и черт его знает - что он потом может выкинуть! Даже как подойти к нему, как намекнуть, закинуть слово, и то думать-гадать надо. Старику вспомнилось, как Криворотый, пьяный в дым, хвастался Евхиму: "Ты, Глушак, ке думай, что если я пью, то и разум пропиваю!
В жизни такого не было, чтоб я пропивал голову из-за этой паскуды! Не было! Я, Глушак, пью, пью, а сам все время кумекаю - что к чему! Все время! Не теряю разума! На моей работе разум терять нельзя! Мне не то что другому: выпил, ну и въшил себе, можешь хоть под забором валяться! Я человек выбранный, власть. Голову должен держать прямо и чувствовать все время, что к чему! - Криворотый потянул Евхима за рубашку, приблизил к нему красное лицо. - Я вот сижу с тобой тут, Глушак, пью, и ты мне товарищ, первый товарищ! А когда я на работе, ты мне - все равно что незнакомый! Я тебя - знать не знаю, ты мне такой самый, как всякий другой! Что ты, Глушак, что другой - мне все равно!
Ибо я - выбранный, власть, а власть советская ко всем ровная! Это не то, что при царе было: теперь - что богатый, что бедный, что брат, что сват - все одинаковые! И я ко всем одинаковый, ко всем - по закону!.."
И действительно, слышал от людей старый Глушак ни свату, ни брату никакого облегчения Криворотый не давал.
Это и беспокоило старика, сдерживало стремление добиваться поддержки от недоступного знакомого. Но выбора нет, идти больше не к кому. А тут надежда хоть и неопределенная, но жила, звала попробовать. Чувствовал душой, что самому нечего соваться к Криворотому. Если и можно чегонибудь добиться, то только с помощью Евхима, попросту, по-приятельски.
Потому и не ложился, ждал сына. Когда Евхим, проголодавшийся, набросился на хлеб, на холодный борщ, просипел:
- Ты приглашал Криворотого на свадьбу?
Евхим, жуя, процедил.
- Нет.
- Так, может, завтра сходил бы, сказал...
- Успею. Завтра или послезавтра - все равно!
- Лучше завтра. - Старик помолчал, прежде чем приступить к главному. Когда будешь говорить, то, может, забросил бы слово о земле.
Евхим не ответил, жевал по-прежнему, но старик чувствовал, что слов его не пропустил мимо, думает.
- Скажи ему, как. и что. про обмер и что, слышно, обрезать хотят. И выведай, не помог ли бы он...
- Черта лысого добьешься у него.
- Все равно попробовать надо. А то ведь от этой рябой заразы спасения никакого. Съест, если молчать будем!
- Всего не съест. Укусить, может, укусит, а там - подавится.
- Может, и съест! У этого зубы здоровые и пасть широкая.