В истории всякого православного храма можно отыскать такие мгновения, когда все напряжение духовной жизни России сосредоточивается в его стенах или возле них. Иногда подобные мгновения неприметны для рассеянного взгляда, иногда — растягиваются на длительное время, и даже погруженные в житейскую суету люди ясно видят, что здесь вершится неземная история нашей страны. В истории санкт-петербургского храма во имя Спаса Нерукотворного Образа, что на Конюшенной площади, такими мгновениями стали февральские дни 1837 года.
1 февраля (по старому стилю), ночью, сюда принесли тело Александра Сергеевича Пушкина…
Тот, кому доводилось бывать в этом храме, не мог не заметить: каким бы пасмурным ни выдался день, за время, пока идет служба, забываешь о промозглой и слякотной погоде. Архитектор В. П. Стасов так спроектировал освещение храма, что из верхнего окна над алтарем все время льется яркий, подобный солнечному свет. Тут все понятно… В вышину, где нет никаких теней, вынесено застекленное желтым стеклом окно. Поразительно только, как точно рассчитаны архитектором расстояния, чтобы создать эффект живого солнечного света в храме. Но когда идет церковная служба, забываешь рационалистические объяснения, невольно воспринимаешь струящийся из алтаря солнечный свет как часть того великого чуда, которое творится во время литургии.
Таким же солнечным светом была освещена церковь Спаса на Конюшенной и 1 февраля 1837 года.
Пушкина должны были отпевать не здесь…
Сразу после кончины Пушкина появилось объявление:
Наталья Николаевна Пушкина, с душевным прискорбием извещая о кончине супруга ее, Двора Е. И. В. Камер-Юнкера Александра Сергеевича Пушкина, последовавшей в 29-й день сего января, покорнейше просит пожаловать к отпеванию тела в Исаакиевский собор, состоящий в Адмиралтействе, 1-го числа февраля в 11 часов до полудня.
Исаакиевский собор в Адмиралтействе (не надо путать с нынешним, не достроенным тогда Исаакиевским собором) был выбран по той простой причине, что он был приходской церковью семьи Пушкиных. Но по дороге туда похоронная процессия неизбежно должна была пройти мимо дома на Невском, где жил нидерландский посол Геккерн, и, чтобы не омрачать похоронное шествие эксцессами, император приказал провести отпевание в придворной Конюшенной церкви.
Как это ни банально звучит, но воля монарха тут явно совпадала с Божиим промыслом. Храм Спаса Нерукотворного Образа возникает в судьбе Пушкина задолго до императорского повеления. Еще 27 января, когда врачи первый раз осмотрели рану, решено было позвать священника.
— За кем прикажете послать? — спросил у Пушкина доктор И. Т. Спасский.
— Возьмите первого ближайшего священника, — ответил умирающий поэт.
«Ближайшим священником» оказался протоиерей Петр Песоцкий, настоятель храма во имя Спаса Нерукотворного Образа на Конюшенной площади.
Петр Дмитриевич Песоцкий был сыном священника, окончил курс Александро-Невской духовной семинарии, во время Отечественной войны 1812 года участвовал в походе в звании благочинного над духовенством С.-Петербургского и Новгородского ополчений. Награжден бронзовым крестом на Владимирской ленте, орденом св. Анны 2-й степени. Возведен с потомством в дворянское достоинство.
Как свидетельствуют очевидцы (княгиня Е. Н. Мещерская, князь П. А. Вяземский), отец Петр вышел от умирающего поэта со слезами на глазах. С трудом сдерживая волнение, он заговорил о благочестии, с коим исполнил свой христианский долг Пушкин, о необыкновенной силе его покаяния.
По-видимому, свидетельство это было встречено с недоверием. Причин тому несколько. Собравшиеся в квартире Пушкина люди принадлежали к высшему свету, а там к Православию относились достаточно формально. Все православные обряды исполнялись, но непосредственные проявления веры в Бога считались едва ли не дурным тоном. Второе обстоятельство — сама пушкинская дуэль. Церковь строго осуждала поединки, вызванные мотивами личного самолюбия.
Так или иначе, но смущение присутствующих не укрылось от священника.
— Я стар, — сказал он. — Мне уже недолго жить, на что мне обманывать? Вы мне можете не верить, когда я скажу, что я для себя самого желаю такого конца, какой он имел.
Напомним, что священник Петр Песоцкий прошел с русской армией всю войну 1812 года и смертей — самых разных — повидал на своем веку достаточно.
Сорок шесть часов, что жил Александр Сергеевич Пушкин после смертельного ранения на дуэли, вмещают в себя такое невероятное количество событий, что порою кажется, их могло бы хватить на целую жизнь. После рокового выстрела Дантеса Пушкин упал и несколько мгновений лежал головой в снегу. Секунданты бросились было к нему, но тут Пушкин зашевелился, опираясь левой рукой, приподнялся.
— Подождите… — сказал он. — Я имею еще силы, чтобы сделать мой выстрел.
И он выстрелил. Пуля пробила Дантесу руку и, ударившись о пуговицу двубортного конногвардейского мундира, контузила его. Дантес упал.
— Браво! — сказал Пушкин и отбросил свой пистолет.
И снова потерял сознание, а придя в себя, спросил у д’Аршиака:
— Убил ли я его?
— Нет, — ответил тот. — Вы его ранили.
— Странно, — сказал Пушкин. — Я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет. Впрочем, все равно. Как только мы поправимся, снова начнем.
Эти мгновения роковой дуэли запечатлены в многочисленных воспоминаниях, воспеты в стихах и изображены на картинах. И мы приводим их сейчас только потому, что первые после смертельного ранения минуты жизни Пушкина как-то удивительно точно совпадают с записанными в минуту уныния горестными стихами:
Грех алчный гонится за мною по пятам…
В. А. Соллогуб вспоминал, как читал ему Пушкин письмо, которое собирался отправить Геккерну: «Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения».
В раненом Пушкине в первые минуты после дуэли продолжает жить Пушкин, которого увидел Соллогуб… Впрочем, этот Пушкин оставался за сараем и гумном на огородах Комендантской дачи на Черной речке…
Оставался и еще жил Пушкин, который писал:
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
Сохранившиеся свидетельства показывают, в каком невообразимом вихре меняются настроения Пушкина, когда его наконец привезли на Мойку.
— Мы не все кончили с ним… — говорит Пушкин вслед саням, увозящим противника.
— Я боюсь, не ранен ли я так, как Щербачев… — жалуется через мгновение Данзасу.
— Грустно тебе нести меня? — спрашивает у камердинера.
— Не входите! — кричит жене. — У меня люди!
Рану Пушкина осматривали врачи Карл Задлер и Вильгельм фон Шольц.
— Скажите мне… — спросил Пушкин у Шольца. — Рана смертельна?
— Считаю долгом вам это не скрывать… — с трудом подбирая русские слова, ответил Вильгельм фон Шольц. — Но услышим мнение Арендта и Саломона, за которыми послано…
— Благодарю вас… — сказал Пушкин. — Вы действовали в отношении меня как честный человек. Я должен устроить мои домашние дела.
И снова хаотическая смена мыслей и ощущений…
— Мне кажется, что много крови идет…
Шольц осматривает рану и спрашивает, не хочет ли Пушкин увидеть кого-либо из близких приятелей.
— Прощайте, друзья… — говорит Пушкин, глядя на книжные полки. И сразу: — Разве вы думаете, что я часа не проживу?
Все происходит очень быстро.
В семь часов вечера у постели умирающего уже И. Т. Спасский, домашний врач Пушкиных. Он и уговаривает поэта послать за священником.
Исповедь и причащение Святых Тайн — переломный момент в духовном состоянии Пушкина. Физические страдания возрастают, боли усиливаются, но «необыкновенное присутствие духа», как вспоминает И. Т. Спасский, не оставляет умирающего.
— Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском… — говорит о жене.
Когда Арендт, прощаясь, объявляет, что по должности своей обязан доложить о случившемся государю, Пушкин просит передать просьбу не преследовать Данзаса за участие в дуэли.
Сразу же после отъезда Арендта делается первое распоряжение Пушкина по завещанию. («Все жене и детям!») Довольно длительное время затем Пушкин беседует наедине с Данзасом.
Известно, что он попросил передать шкатулку, достал бирюзовое колечко и, отдавая Данзасу, сказал:
— Возьми и носи это кольцо. Мне его подарил наш общий друг Нащокин. Это талисман от насильственной смерти.
Из воспоминания П. А. Вяземского известно, что Данзас спросил Пушкина, не поручит ли Пушкин чего-нибудь, в случае смерти, касательно Геккерна.
— Требую, — ответил поэт, — чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином.
Незадолго до полуночи фельдъегерь привез Арендту пакет. В пакете — письмо, которое велено прочитать Пушкину.
«Я не лягу и буду ждать…» — написано в сопроводительной записке царя.
Не теряя времени, Арендт едет к умирающему Пушкину и читает письмо императора:
Если хочешь моего прощения [1] и благословения, прошу тебя исполнить последний долг христианина. Не знаю, увидимся ли на сем свете. Не беспокойся о жене и детях; я беру их на свои руки.
Это был воистину царский подарок. И не только потому, что долги Пушкина были чрезвычайно велики, а состояние расстроено. Монаршей милостью Пушкин освобождался от суетных забот и скорби по поводу будущего своей семьи. Он мог уже не задумываться о житейских проблемах, преуготовляясь душою к встрече с вечностью.
Как вспоминает П. А. Вяземский, Пушкин был чрезвычайно тронут словами государя и просил Арендта оставить письмо, но тот сказал, что велено его вернуть.
— Передайте государю, — попросил Пушкин, — что жалею о потере жизни, потому что не могу объявить ему мою благодарность…
Как только Арендт ушел, Пушкин приказал достать из ящика стола написанную его рукою бумагу. Она была тут же по его настоянию сожжена. После этого Пушкин начал диктовать Данзасу свои долги, на которые не было ни векселей, ни заемных писем. Твердой рукою подписал реестр…
Между тем ночью боли невероятно усилились.
Это была настоящая пытка… — вспоминал И. Т. Спасский. — Физиономия Пушкина изменилась, взор его сделался дик, казалось, глаза готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки похолодели, пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку.
И возникло искушение прервать адскую боль.
Пушкин велел слуге передать ему ящик письменного стола, где хранились пистолеты.
Искушение было чрезвычайно сильным. Хотя Пушкина и наблюдали лучшие русские врачи того времени — из известных хирургов его не консультировал только Н. И. Пирогов, который был в то время в Дерпте, — но болеутоляющих средств никто не предложил умирающему…
И тем не менее Пушкин сумел преодолеть соблазн. Он как-то легко и охотно позволил Данзасу отобрать пистолеты. И разве не слова государя: «Прошу тебя исполнить последний долг христианина» — помогли Данзасу разжать пальцы Пушкина на рукояти пистолета? Разве не эти слова помогли великому русскому поэту удержаться от греха самоубийства?
Было это в три часа ночи, а к четырем боли в животе усилились до такой степени, что Пушкин не мог сдерживать стонов.
Крики были столь громкими, что княгиня Вяземская и Александра Николаевна, дремавшие в соседней комнате, вскочили от испуга. Наталья Николаевна, к счастью, криков не слышала, спасительный полуобморочный сон сковал ее, и она проснулась, когда Пушкин вскрикнул в последний раз. Наталье Николаевне объяснили, что это кричали на улице…
Приехал срочно вызванный Н. Ф. Арендт. Обследовав Пушкина, он понял, что начинается перитонит, назначил «промывание» и опий — для утоления боли.
Скоро опий начал действовать и боль стихла.
Пушкин попросил позвать детей, чтобы проститься с ними. Их привели и принесли к нему полусонных. Молча Пушкин клал руку на голову каждого, крестил и так же молча отсылал от себя: Марию — 4 года 8 месяцев… Александра — 3 года 6 месяцев… Григория —1 год 8 месяцев… Наталью — ей было всего несколько месяцев…
В. А. Жуковский сказал, что сейчас уезжает и, может быть, увидит государя. Надо ли что передать?
— Скажи ему, — ответил Пушкин, — что мне жаль умереть… Был бы весь его.
К полудню 28 января Пушкину стало легче. Он даже немного повеселел. Шутил с заступившим на дежурство у его постели доктором Далем. Поскольку болезнь перешла в другую фазу, чтобы уменьшить жар и снять опухоль живота, начали ставить пиявки.
Больной наш, — вспоминал В. И. Даль, — твердою рукою сам ловил и припускал себе пиявок и неохотно позволял нам около себя копаться.
— Вот это хорошо, бот это прекрасно… — говорил он, потом вздохнул и сказал, что жаль, нет здесь ни Пущина, ни Малиновского — легче было бы умирать…
Во второй половине дня Пушкин начал слабеть, иногда проваливаясь в забытье.
Говорить ему было трудно, но он попросил княгиню Е. А. Долгорукову «на том оснований, что женщины лучше умеют исполнить такого рода поручений, ехать к Дантесам и сказать, что он прощает им».
Е. А. Долгорукова поручение исполнила.
— Я тоже ему прощаю! — ответил Дантес и засмеялся.
— Я был в тридцати сражениях, — сказал 29 января Н. Ф. Арендт. — Я видел много умирающих, но мало видел подобного.
Об этом же и свидетельство В. И. Даля, не отходившего последние часы от постели Пушкина:
Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертью, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил.
Так много людей находилось в последние дни в квартире Пушкиных, столько литераторов, что не оставалось не зафиксированным для потомков ни одного движения поэта, ни одного его слова и вздоха.
Поэтому — пробелов тут не может быть — и поражает сосредоточенная немногословность последних пушкинских часов. Это воистину запечатленная в десятках воспоминаний картина подлинного исполнения последнего долга христианина.
Никакой патетики, никаких театральных, предназначенных для публичного оглашения откровений, только самые необходимые распоряжения, только самое главное…
— Носи по мне траур два или три года. Постарайся, чтобы забыли про тебя. Потом опять выходи замуж, но не за пустозвона, — говорит он, прощаясь с женой.
Все короче становятся фразы…
— Боже мой, Боже мой! Что это?
— Скажи, скоро ли это кончится? Скучно!
— Смерть идет.
— Опустите сторы, я спать хочу.
В 2 часа 40 минут пополудни 29 января Пушкин попросил морошки. Наталья Николаевна опустилась на колени у изголовья и начала кормить мужа с ложечки. Пушкин съел несколько ягод и сказал:
— Довольно!
— Кончена жизнь… — спустя пять минут сказал он. — Теснит дыхание.
Это — последние слова…
Всеместное спокойствие разлилось по всему телу. Руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни, колена — также. Отрывистое, частое дыхание изменялось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох — и пропасть необъятная, неизмеримая разделила уже живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его… — писал В. И. Даль.
Воистину величественная, достойная любого православного христианина кончина.
Современник А. С. Пушкина святитель Игнатий Брянчанинов написал такие строки:
А в вечности вратах — ужасно пробужденье!
В последний жизни час…
Эти стихи — стихи-предостережение.
В. А. Жуковский, разумеется, не мог их знать, но как удивительно перекликается с ними его описание первых посмертных минут Пушкина:
Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! Нет! Какая-то глубокая, 10 удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну! Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина.
Или, добавим от себя, такова была — а это одно и то же — встреча нашего Пушкина «в вечности вратах»…
Пушкин для России не только великий поэт.
Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа… — говорил Н. В. Гоголь.
Чудесным образом Пушкину удается соединить в своем творчестве высочайшую европейскую культуру, с ее культом самоценности человеческой личности, и русскую, возведенную на фундаменте Православия духовность, казалось бы, безвозвратно утраченную Россией после Петровских реформ. Исторически в поэзии Пушкина соединяются культура дворянская и культура народная, Святая Русь и Россия, выстроенная Петром и его преемниками.
…Пушкин первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом, — говорил Ф. М. Достоевский. — Он отметил и выпукло поставил перед нами отрицательный тип наш, человека, беспокоящегося и не примиряющегося, в родную почву и в родные силы ее не верующего… Он первый (именно первый, а до него никто) дал нам художественные типы красоты русской, вышедшей прямо из духа русского, обретавшейся в народной правде, в почве нашей, и им в ней отысканные.
К перечню созданных Пушкиным «художественных типов красоты русской», которые приводит Ф. М. Достоевский, в первую очередь необходимо добавить и образ героя лирических стихов Пушкина, который как «тип красоты русской» так до сих пор, невзирая на обилие исследований, и не изучен.
Стараниями либеральной и революционно-демократической критики Пушкин объявлен законченным атеистом, декабристом и вольнодумцем. В подтверждение приводятся пушкинские тексты, но при этом упускается тот существенный момент, что атеизм, и даже декабризм, с которым Пушкина связывали личные, дружеские отношения, всегда оставались для Пушкина лишь материалом, из которого воздвигались совершенно не отвечающие задачам этой идеологии произведения. Гоголь говорил, что Пушкин «видел всякий высокий предмет в его законном соприкосновении с верховным источником лиризма — Богом».
А Достоевский, завершая знаменитую речь, сказал удивительные слова: «Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, меньше недоразумений и споров, чем видим теперь».
Мысль очень глубокая и точная. Она справедлива не только для лета 1880 года, когда была высказана, но и для наших дней, конца второго тысячелетия.
Вот только в отличие от Достоевского мы уже не можем сказать, что Пушкин «бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну». Сейчас, когда опубликован весь Пушкин, мы видим то тут, то там заботливо и мудро расставленные вешки, ориентируясь по которым мы если и не постигаем саму тайну Пушкина, то видим, на отвержении каких усердно вдалбливаемых в наши головы лжеистин строится наполненный горним светом мир пушкинской поэзии.
Такие вешки находим мы и в беглом упоминании в письме к Чаадаеву — дескать, «русское духовенство до Феофана было достойно уважения: оно никогда не осквернило себя мерзостями папства и, конечно, не вызвало бы реформации в минуту, когда человечество нуждалось в единстве», — ив записи остроумного, на французском языке разговора с великим князем.
«Вы истинный член вашей семьи… — сказал Пушкин, — tous les Romanof sont revolutionnaires et niveleurs (все Романовы революционеры и уравнители)».
Подобных знаков, расставленных на пушкинских страницах, достаточно много, и мы останавливаемся на этих потому только, что именно они важны для дальнейшего повествования.
Феофан Прокопович из письма к Чаадаеву — видный деятель Петровской эпохи. Бывший иезуит, он составил по указанию Петра I «Духовный регламент», легший в основание учиненной Петром реформы Русской Православной Церкви. Отменой патриаршества — а заодно, по сути дела, и тайны исповеди — была сделана попытка подорвать саму основу, на которой стояла православная Русь.
Столь же существенно и замечание Пушкина по поводу революционности первых Романовых. Оно подчеркивает особую роль Николая I в прекращении этой самой революционности…
Отношения Николая I и Пушкина в нашем рассказе обойти невозможно. Тем более что как государственный деятель Николай I пытался исполнить в управлении страной ту же роль, что удалось исполнить Пушкину в литературе. Не всегда осознанно, но достаточно последовательно Николай I пытался соединить империю с допетровской Россией, выправить разлом, образовавшийся в общественном устройстве в результате Петровских реформ.
Первым из Романовых Николай предпринял действенные шаги к возрождению Православия в его прежнем для России значении. Первым начал ограничивать своеволие и себя как монарха, и своих подданных.
Пушкин был посвящен в эти замыслы монарха и, как это видно из многочисленных воспоминаний, вполне сочувствовал им. Вообще, сама первая встреча царя с поэтом, та долгая беседа в Чудовом монастыре, что состоялась после возвращения Пушкина из ссылки, произвела глубокое впечатление («…Нынче говорил с умнейшим человеком в России…») на императора. И на Пушкина. Встреча эта знаменует для Пушкина начало нового этапа жизни. И мы видим здесь зрелого, полностью освободившегося от юношеских мечтаний и заблуждений поэта.
Естественно, что приобретенное расположение государя породило немало завистников и врагов, число их увеличилось, когда стало понятно, что Пушкин окончательно порвал с вольтерьянскими и масонскими идеями. Клевета, сплетни, доносы обрушиваются на Пушкина. И это не странно, а закономерно, что люди, преследующие Пушкина, пытающиеся очернить его в глазах государя, противятся изо всех сил и осуществлению замыслов самого Николая I.
Разумеется, бессмысленно говорить о каком-то идеальном совпадении позиций царя и поэта, об отсутствии разногласий.
Строй политических идей даже зрелого Пушкина, — отметил Петр Струве, — был во многом не похож на политическое мировоззрение Николая I, но тем значительнее выступает непререкаемая взаимная личная связь между ними, основанная одинаково и на их человеческих чувствах, и на их государственном смысле. Они оба любили Россию и ценили ее исторический образ.
Возникновению недомолвок, недоумений немало способствовали преследователи Пушкина, «жадною толпой стоящие у трона» и одинаково враждебные — подчеркнем это еще раз! — и самому Николаю I.
И все же духовная связь остается.
Я перестал сердиться (на государя. — Н. К.), — пишет 16 июня 1834 года жене Пушкин, — потому что не он виноват в свинстве его окружающих…
Зная лично Пушкина, — говорит Николай I, — я его слову верю.
Такими же — пролетающими высоко над объятой бесовским возбуждением толпой — оказываются и слова последнего, заочного диалога Царя и Поэта: «Прошу тебя исполнить последний долг христианина…» — «Мне жаль умереть… Был бы весь его…»
В 1830 году А. С. Пушкин написал стихотворение «Бесы».
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам…
Это слова ямщика. Ямщик первым обращает внимание героя стихотворения на неладность происходящего. Первым и истолковывает смысл происходящего, и только тогда спадает пелена с глаз героя и он сам видит причину невольного страха, охватившего его:
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре…
Хотя по пушкинскому календарю — «Октябрь уж наступил — уж роща отряхает // Последние листы с нагих своих ветвей…» — время кружения листьев наступает ранее ноября, у нас не было бы никаких оснований выискивать дополнительный смысл в сравнении, если бы речь в стихотворении шла о явлении видимого, дневного мира. Но поскольку бесы и есть бесы и материализация их происходит лишь в человеческих поступках и отношениях, духовное зрение человека, осязающего бесовщину, расширяется и захватывает в себя образы как нынешней, так и будущей жизни. При этом — естественно! — сам человек этого не осознает, настолько смутны эти образы…
Однако если мы рискнем и все же соотнесем образы «Бесов», написанных в 1830 году, с событиями ноября 1836 года, то помимо разосланных в ноябре анонимных листов с гнусным пасквилем на Н. Н. Пушкину и самого А. С. Пушкина мы обнаружим и другие странные совпадения.
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
Екатерина Николаевна Гончарова, вышедшая замуж за Дантеса, разумеется, не была ведьмой, как не был домовым и сам Пушкин, но ведь не о домовом или ведьме открывшееся видение, а о мельтешении свивающейся в метельные столпы бесовщины…
Опять же если и рискованно наше сопоставление прозрения героя стихотворения «Бесы» с событиями последней пушкинской зимы, то еще рискованнее рассматривать его просто как путевую заметку, как описание некоего случая, приключившегося в дороге.
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
. . . . . . . . . .
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…[2]
Все смутно и неявно в открывшемся сбившемуся с дороги герою стихотворения видении, кроме того, что предстоит испытать ему самому…
Как пишет Николай Скатов в статье «Пал, оклеветанный молвой», события последних месяцев жизни Пушкина уже мало зависели и от его воли, и от воли участвовавших в них лиц, мутным сделалось вдруг небо…
Притязания Дантеса на новом витке возобновились только через много месяцев, а именно, уже осенью 1836 года. За это время Наталья Николаевна совершенно удалилась от света и благополучно — в мае — родила дочь, Пушкин благополучно и, как никогда, успешно работал, а Дантес благополучно преуспел в «ловле счастья и чинов», очень упрочив свое положение, так как стал «законным» сыном «так называемого» отца. Это тоже подогревало уверенность и во всех отношениях прибавляло гонора и амбиций.
К тому же притязания эти становились все более наглыми, так как все более вписывались в общую кампанию лжи и травли, которая, нарастая, велась против Пушкина — поэта, историка, журналиста, государственного деятеля, центрального явления русской национальной жизни. П. А. Вяземский недаром, правда запоздало, говорил о жутком заговоре, об адских сетях и кознях. Над изготовлением густого, все время помешиваемого варева, где будут и сплетни, и анонимки, и спровоцированные свидания, трудились опытные повара высшей квалификации. Собственно, Дантес там был всего лишь способным поваренком. Острых приправ и специй, конечно, не жалели. Да и кухня была обширной. Уж где Геккерны нашли поддержку, сочувствие и содействие — так это у Нессельроде. Сама Мария Дмитриевна был агентом, и ходатаем, и доверенным, и поверенным. Если можно говорить, а это показали все дальнейшие события, об антирусской политике «австрийского министра русских иностранных дел», то ее объектом так или иначе, рано или поздно, но неизбежно должна была стать главная опора русской национальной жизни — Пушкин.
Именно в семье увидели возможность ударить безошибочно, точно и больно. «Супружеское счастье и согласие, — сказал сразу после гибели Пушкина Вяземский, — было целью развратнейших и коварнейших покушений… чтобы опозорить Пушкиных». Что касается Натальи Николаевны, то, видимо, полагали, что здесь следовало прежде всего во что бы то ни стало в ответ на притязания «любовника» добиться «взаимности». Началось подлинное преследование жены Пушкина с уговорами, угрозами и, наконец, прямым шантажом. Унизить и растоптать ее для того, чтобы превратить в посмешище его: сделать рогоносцем и ославить. В ход пошло все.
Описывая кончину Пушкина, мы рассказали о том, что происходило в кабинете, где лежал умирающий. Между тем этитлавные и прикровенные события как раз и оставались невидимыми. На глазах происходило нечто невообразимое.
С утра 28-го числа, — пишет В. А. Жуковский, — в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих… Число их сделалось наконец так велико, что дверь прихожей (которая была подле кабинета, где лежал умирающий) беспрестанно отворялась и затворялась; это беспокоило страждущего; мы придумали запереть дверь из прихожей в сени, задвинули ее залавком и отворили другую, узенькую, прямо с лестницы в буфет, а гостиную от столовой отгородили ширмами… С этой минуты буфет был набит народом…
На следующее утро напор публики возрос до такой степени, что Данзас вынужден был обратиться в Преображенский полк с просьбою выставить у крыльца часовых. Толпа народа забила всю набережную Мойки перед входом, и трудно было пробиться в квартиру.
В учебниках литературы стечение петербуржцев к дому умирающего поэта принято трактовать как изъявление народной любви. Нет сомнения, что большинство петербуржцев привели на Мойку любовь к Пушкину, беспокойство и тревога за любимого поэта. Но все эти весьма похвальные чувства при смешении с толпой превращались в противоположное любви и состраданию любопытство, жажду каких-либо событий, смутное стремление протестовать.
П. И. Бартенев пишет, что граф А. Г. Строганов, приехав к Пушкиным, увидел там «такие разбойнические лица и такую сволочь, что предупредил отца своего не ездить туда».
Впечатление Строганова, разумеется, излишне категорично, но, с другой стороны, ни в чьих записках не найдем мы указания, что Пушкин испытывал хоть какое-то утешение от столь массового праздного и назойливого любопытства толпы.
Да и странно, противоестественно, если бы было иначе.
Границу между собой и толпою, жаждущей от поэта, чтобы он говорил на ее языке, на уровне ее понимания, Пушкин всегда проводил четко и решительно:
Подите прочь — какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте смело,
Не оживит вас лиры глас!..
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Тем более никакого дела до толпы не могло быть у Пушкина сейчас, когда душа его готовилась предстать у вечности в вратах. Все тайное и сокровенное, что происходило в эти минуты с Пушкиным, было бесконечно далеко от теснящихся на Мойке людей.
Мы уже говорили об искушениях, которым подвергался в последние часы жизни — после исповеди и после причастия! — Пушкин.
Преданный Данзас предлагает Пушкину себя в качестве мстителя Геккернам.
— Требую, — отвечает Пушкин, — чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином.
Было искушение — врачи позабыли назначить болеутоляющее! — избавиться от нестерпимой боли выстрелом из пистолета.
Но и этого несчастья, теперь уже с помощью Данзаса, удалось избежать.
Мы говорим только о явных, документально зафиксированных искушениях, которым подвергался Пушкин в последние часы жизни.
И вот — странное дело! — по мере того как отвергает Пушкин все предлагаемые ему образы искушений, необыкновенно возрастает волнение окружающих.
Забаррикадированная дверь из прихожей в сени — символ. Все труднее становится сдерживать злое нашествие… Странные, непривычные черты начинают проступать и в близких людях.
Все население Петербурга, а в особенности чернь и мужичье, волнуясь, как в конвульсиях, страстно жаждало отомстить Дантесу. Никто — от мала до велика — не желал согласиться, что Дантес не был убийцей. Хотели расправиться даже с хирургами, которые лечили Пушкина, доказывая, что тут заговор и измена, что один иностранец ранил Пушкина, а другим иностранцам поручили его лечить, — свидетельствовал доктор С. Моравский.
В этом свидетельстве тоже присутствует излишняя категоричность, но если сделать необходимую поправку, то настроение толпы будет передано верно.
Общее волнение нарастало конвульсивно и непредсказуемо, грозя вот-вот перевалить через критическую точку…
Князь Вяземский вспоминает, что, исполняя просьбу графа Ш. показать знаменитый портрет Кипренского, отворил дверь в соседнюю комнату и спросил у находящейся там графини Ю. П. Строгановой, можно ли исполнить просьбу. Вместо ответа Строганова побежала сообщить, что шайка студентов ворвалась в квартиру для оскорбления вдовы.
Юлия Петровна Строганова не ограничилась этим. Она написала записку графу Бенкендорфу, чтобы тот прислал жандармов для «охранения вдовы от беспрестанно приходивших студентов».
Волнение, путаница, растерянность и бестолковщина нахлестывали друг на друга, бесконечно усиливаясь порою и приобретая самые жуткие очертания.
Тело Пушкина решено было перенести в храм Спаса Нерукотворного Образа не днем, а в полночь…
После смерти Пушкина, — писал П. А. Вяземский, — я находился при гробе его почти постоянно до выноса тела в церковь, что в здании Конюшенного ведомства. Вынос тела был совершен ночью, в присутствии родных Н. Н. Пушкиной, графа Г. А. Строганова и его жены, Жуковского, Тургенева, графа Вельегорского, Аркадия Ос. Россети, офицера Генерального штаба Скалона и семейств Карамзиной и князя Вяземского. Вне этого списка пробрался по льду в квартиру Пушкина отставной офицер путей сообщения Веревкин, имевший, по объяснению А. О. Россети, какие-то отношения к покойному. Никто из посторонних не допускался. На просьбы А. Н. Муравьева и старой приятельницы покойника графини Бобринской (жены графа Павла Бобринского), переданные мною графу Строганову, мне поручено было сообщить им, что никаких исключений не допускается. Начальник штаба корпуса жандармов Дубельт в сопровождении около двадцати штаб- и обер-офицеров присутствовал при выносе. По соседним дворам были расставлены пикеты. Развернутые вооруженные силы вовсе не соответствовали малочисленным и крайне смирным друзьям Пушкина, собравшимся на вынос тела.
В храм на отпевание пускали только по билетам. Присутствовал весь дипломатический корпус, многие сановники. Служили архимандрит и шесть священников. Однако и тут не обошлось без конфузов. У князя Мещерского в давке надвое разорвали фрак.
Кстати сказать, А. И. Тургенев, сообщивший эту подробность в день отпевания в письме А. И. Нефедьевой, за несколько дней пути — он сопровождал тело Пушкина в Святогорский монастырь — успел переосмыслить ее и в Тригорском рассказывал Осиповым, что все полы сюртука Пушкина были разорваны в лоскутки и покойник оказался «лежащим чуть не в куртке».
После отпевания И. А. Крылов, П. А. Вяземский, В. А. Жуковский и другие литераторы подняли гроб и понесли его в склеп, расположенный внутри двора.
Со стороны это выглядело так:
Долго ждали мы окончания церковной службы; наконец на паперти стали появляться лица в полной мундирной форме; военных было немного, но большое число придворных. В черных фраках были только лакеи, следовавшие перед гробом… Гроб вынесен был на улицу посреди пестрой толпы мундиров и салопов… Притом все это мелькнуло перед нами только на один миг. С улицы гроб тотчас же вынесен был в расположенные рядом с церковью ворота в Конюшенный двор, где находился заупокойный подвал…
Пушкин уже скрылся в вратах вечности, а возле тела его все еще продолжалось какое-то беснование.
Резали у покойного волосы, вкладывали перчатки в гроб…
А дамы, — пишет в своих воспоминаниях М. Ф. Каменская, — так даже ночевали в склепе, и самой ярой из них оказалась тетушка моя, Агр. Фед. Закревская. Сидя около гроба в мягком кресле и обливаясь горючими слезами, она знакомила ночевавших с нею в склепе барынь с особенными интимными чертами характера дорогого ей человека. Поведала, что Пушкин был в нее влюблен без памяти, что он ревновал ее ко всем и каждому. Что еще недавно в гостях у Соловых он, ревнуя ее за то, что она занималась с кем-то больше, чем с ним, разозлился на нее и впустил ей в руку свои длинные ногти так глубоко, что показалась кровь. И тетка с гордостью показывала любопытным барыням повыше кисти видные еще следы глубоких царапин…
И тут, как и в воспоминаниях А. И. Тургенева о разорванном фраке, не так уж и важна точность деталей. Неважно, рассказывала ли А. Ф. Закревская над гробом именно эту историю или какую-то другую. Важно, что склеп храма Спаса Нерукотворного Образа превратился в эти дни в некий клуб, где бурлили над гробом Пушкина в отчаянном бесовском возбуждении неутоленные страсти и воспаленные самолюбия… И тем сильнее клубились они, что человек, на которого должны были обрушиться они, уже не доступен был им.
Среди многочисленных документов, связанных с похоронами Пушкина, кажется, только один стоит как бы в стороне от неприлично оживленной скорбной толкотни.
1. Заплатить долги. 2. Заложенное имение отца очистить от долга. 3. Вдове пенсион и дочери по замужество. 4. Сыновей в пажи и по 1500 р. на воспитание каждого по вступление на службу. 5. Сочинение издать на казенный счет в пользу вдовы и детей. 6. Единовременно Ют.
Император Николай.
И вроде и намека нет на живое чувство в намеренно суховатом перечне, но почему-то боли от невосполнимой потери, живого сострадания семье Пушкина здесь больше, чем в самых прочувствованных соболезнованиях.
Повторяю, что «записка» резко выделяется из бесчисленных воспоминаний и свидетельств о похоронах Пушкина. Такое ощущение, словно в недоступной высоте звучит голос императора, но уже некому откликнуться на него…
Пушкин завещал похоронить себя в Святогорском монастыре, где было приобретено им место.
И вот наконец готово было все, чтобы отправиться в неблизкий путь.
3 февраля в 10 часов вечера, — пишет В. А. Жуковский, — собрались мы в последний раз к тому, что еще для нас оставалось от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; сани тронулись; при свете месяца несколько времени я следовал за ними; скоро они поворотили за угол дома; и все, что было земной Пушкин, навсегда пропало из глаз моих…
В последний год жизни А. С. Пушкин написал знаменитое стихотворение, в котором, давая оценку своего творчества, подытоживая пройденный путь, окончательно определил и отношение к атеизму.
Веленью Божию, о Муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.
А начинается это стихотворение 1836 года строкою: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» Совпадение с названием храма, в котором вскоре будут его отпевать, — Спаса Нерукотворного Образа, случайное, но, как и все случайные совпадения у Пушкина, наполнено весьма глубоким и отнюдь не случайным смыслом.
Если же соотнести содержание третьей и четвертой строф с тем, что происходило на Конюшенной площади 1 февраля 1837 года, то обнаружатся и другие разительные совпадения, переходящие в некоторых воспоминаниях почти в цитаты из стихотворения. Опять же и Александрийский столп, выше которого возносится своей главою нерукотворный памятник, оказывается — он рядом с Конюшенной площадью! — еще и довольно точной географической координатой события. Все эти случайные совпадения обретают свою пророческую неслучайность, совмещаясь со «случайным» выбором священника для исповеди и последнего причастия, «случайным», продиктованным волею обстоятельств назначением храма для отпевания… И понятно, что происходить подобные «случайности» могут только в мире, где само вдохновение поэта подчинено Божией воле.
Завершая рассказ об отпевании А. С. Пушкина в храме во имя Спаса Нерукотворного Образа на Конюшенной площади, надо сказать и о дальнейшей судьбе храма, чудесным образом связанного с Пушкиным гораздо глубже, чем представляется рационалистическому сознанию.
В советское время, как раз на столетие своего освящения, в 1923 году, храм был закрыт, настоятель его отец Федор Знаменский арестован, а ключи от здания переданы отряду конной милиции.
Как рассказывает нынешний настоятель храма протоиерей Константин Смирнов, лихие кавалеристы шашками изрубили иконостас, сожгли архив церкви, а в самом храме устроили клуб для танцев.
Бесовщина, что смутно и невнятно бродила по толпам людей, собравшихся к квартире Пушкина в январские дни 1837 года, и побуждала к какому-то иррациональному протесту, обрела теперь материальную плоть.
Следы действия этой бесовщины нетрудно обнаружить на страницах многочисленных исследований и школьных учебников, посвященных Пушкину. Отменить Пушкина восторжествовавшая бесовщина не могла, но сделать его как бы похожим на самое себя — пыталась, и пыталась небезуспешно…
Говорят, что в 1937 году, когда уже сто лет жила Россия без Пушкина, клуб в храме закрыли и здесь в связи с перегруженностью ленинградских тюрем некоторое время работал «приемный пункт» ГУЛАГа. Люди заходили в храм, сдавали в окошечко документы и через алтарь уходили во внутренний двор… Кто на пять, кто на десять лет, а многие, чтобы уже не вернуться оттуда никогда…
После войны в самом храме разместился институт «Гидропроект», а прицерковные помещения заняло проектное бюро тюрем Управления внутренних дел. В алтаре и ризнице были размещены тогда туалеты…
К 12 июля 1991 года, когда храм Спаса Нерукотворного Образа был возвращен Русской Православной Церкви, здесь уже почти ничего не напоминало о храме…
И вот прошло восемь лет, и сейчас, когда входишь в храм, видишь, что все здесь так, как было 1 февраля 1837 года, когда предстал Пушкин «в вечности вратах»…
Сорок шесть часов он мучился, чтобы исповедоваться, причаститься и сказать, что хочет умереть христианином и прощает всех. Лермонтову не дано было, а Пушкину — дано. Я, как христианин, рад, что ему была дана эта возможность, которая является свидетельством особой любви Господа, — говорит в проповеди нынешний настоятель храма Спаса Нерукотворного Образа протоиерей Константин Смирнов.
И каждый год 6 июня и 10 февраля совершаются здесь торжественные панихиды по А. С. Пушкину…
В Пскове не останавливались. Наскоро перекусили и тронулись в путь. Ракеев, жандармский капитан, торопился.
— Предписание государя! — кричал он на станциях, и смотрители вытягивались в струнку и долго еще стояли так, пока возок не скрывался вдали.
Крупно светили звезды. Морозный ветер продувал кибитку, и Тургенев ощущал, как медленно деревенеют пальцы рук, ноги. Нужно было соскочить, пробежать немножко, как это делали жандармы, но совершенно никакой возможности не было двинуться, и Тургенев деревенел и в этом странном перерождении как-то особенно легко и сладко думал о горе.
— Саша… Ах, Саша! — шептал он, и слеза замерзала льдинкою на ресницах. — Ах, Саша…
Он чуть подался вперед, продышал в ветровом стекле дырку… На дрогах, что шли впереди кибитки, скорбно сливаясь с гробом, чернел неподвижный Никита.
— Са-а-ша…
Тургенев закрыл глаза. Хотелось скрыться от этой темноты, казалось, навсегда спустившейся на землю.
Он кутался в шубу, но холод не проходил, не рассеивалась чернота, и в голове все так же неотвязно крутилась мысль, возникшая еще в Петербурге, или не мысль, просто слово:
— Саша… Ах, Са-а-аша…
И было этому слову уже двести пятьдесят шесть верст пути.
Откуда-то со стороны, из темного угла кибитки, донесся голос почтальона:
— Выпили бы, Александр Иванович… Ведь замерзнете, не шелохнетесь совсем…
«О ком это, — досадливо подумал Тургенев, — о ком?» — и тут же позабыл о почтальоне.
Почтальон осторожно и почтительно тронул его за локоть, но и локоть был чужим, как-то далеко было все: и стакан с зеленоватой водкой, и жандармы, их голубоватые шинели, длинные шашки.
— Выпейте, ваше превосходительство, — сочувственно сказал почтальон, и Тургенев, не снимая рукавиц, обеими руками сжал стакан.
Ускользая, мелькнула до неприличия суетная мысль: вот вернется в Петербург, будет рассказывать и о этой водке, и о почтальоне, и о жандармах…
Что-то неразборчиво крикнул скакавший впереди дрог Ракеев. Полетела в стекло ископыть. Ямщики, чуть-чуть приподымаясь над козлами, хлестали лошадей.
Взошла луна из-за облаков, и все призрачно осветилось. И черный гроб, и поникший Никита, и заледенелые рощи, и снеговые поля.
Тургенев чуть приоткрыл дверцу, и в лицо ударил колючий морозный ветер.
О, Боже! Неужели все это не сон? И рыдающая, заходящаяся в истерике Наталья Николаевна, и жандармы, и этот Ракеев, и этот дубовый, с медными ручками по бокам, гроб, завернутый в рогожу…
Лошади вязли в снегу. Ракеев, уже простуженный, кричал, торопил… И вдруг резанул ночь ямщиков голос:
Эх, по белым полям
Да-а по широ-оким
Наши слезы снежком замело…
«Ло-о-о», — глухо зазвенело эхо в перелеске, Тургенев захлопнул дверку, откинулся на мягком сиденье. От выпитой водки стало тепло и дремотно.
Сквозь дремоту скользили рассеянные мысли.
Снова и снова вспоминал Тургенев первые минуты после того, как прервалось дыхание Пушкина. Приехал Арендт… Жуковский послал за художником — снять маску… Слышно было, как плачет у себя в комнате Наталья Николаевна. Арендт говорил, что она не верит, все еще не верит, что муж умер… Между тем тишина уже нарушилась. Все говорили тихо, но все равно голоса резали слух. Ужасный для слуха шум… Этот шум говорит о смерти того, для коего все молчали… Как тихо… тихо умирал Пушкин! Ах, Саша…
«Неужели, — думал Тургенев, — все прекрасное должно кончаться вот так? Мраком? Зимней дорогой? Неужели даже самые великие… — Он плотнее запахнулся в шубу и помедлил несколько, подыскивая нужное слово. — Да, tomber dans l’erreur, да, да! Впасть в роковую ошибку. Неужели весь путь служения народу, отечественной словесности ведет к этому?»
Уже чудился ему камин. Вот он протянул к огню руки. В них книга. Бегут по поленьям языки пламени, сполохами играют на страницах книги. Тихо. Тепло…
Кибитка резко остановилась.
От сильного толчка Тургенев проснулся. Выглянул. Дроги встали поперек пути. Мимо проскакал жандармский капитан.
— Ракеев! — окликнул его Тургенев. — Что случилось?
Ракеев натянул поводья, сдерживая лошадь.
— Сволочи! — сказал он и погрозил ямщикам нагайкой. — Допелись!
Ямщики торопливо выпрягали упавшую пристяжную. Рядом, чтобы согреться, бегали жандармы. Волочились по суметам шашки.
— Пристяжная ногу сломала! — сказал Ракеев.
Тонкие усики его смерзлись в сосуЛьки, и он выковыривал сейчас лед, что-то обдумывая. Мерзлые глаза неприятно скользили по Тургеневу, по кибитке.
— Эй, ребята, — наконец крикнул он, — давай эту выпрягай! — и указал концом нагайки на почтовую пристяжную.
— Нельзя-с, ваше благородие! — пискнул из своего угла почтальон. — По чину-с почту на тройках возить положено…
— А пошел ты! — грубо сказал Ракеев и выругался.
— Позвольте, капитан! — смущенно сказал Тургенев. — Я вас не понимаю… А мы-то как?
— В Острове нагоните, — насмешливо ответил Ракеев.
Тургенев побагровел — мерзнуть лишний час?
И он крикнул во весь голос:
— Прочь от лошадей, мужичье!
Глаза Ракеева сузились.
— Вы… вы… — заикаясь от гнева, сказал он, — вы шутить изволите, Александр Иванович? Предписание государя: устранять все задержки в пути!
Тургенев бессильно опустился на сиденье.
«Зачем спорить? — подумал он. — Ссоры над гробом… И с кем? С жандармом… Ах, Са-а-аша!»
Он больше не разговаривал с Ракеевым. В Острове нанял тройку и один примчался в Тригорское. Привез Осиповым страшную весть.
А где-то на льду Великой, среди разгульного ветра, затерялся Ракеев, затерялись дроги, Никита…
Тургенев успел обогреться, напиться чаю, успел расспросить хозяев о Михайловском, успел рассказать, как отпевали Пушкина в Петербурге, и начал уже волноваться: не проехал ли поезд прямо в монастырь, но тут зазвенел во дворе колокольчик почтовой — прибыли.
Тургенев еще натягивал валенки, а в передней уже гремел простуженный голос капитана:
— Везу… камер-юнкера Пушкина тело… Предписание государя императора… — Ракеев замялся — А господин Тургенев уже здесь?
Схватившись за голову, запричитала Осипова:
— Убили… Убили Сашеньку…
Тут же приказала послать за священником, чтобы готовился отпевать.
— Я здесь, капитан, — выходя в переднюю, сухо сказал Тургенев, — я готов сопровождать гроб.
Не переставая дуть на озябшие пальцы, Ракеев стеснительно взглянул на него.
— Отпеть просят, — смущенно сказал он, — я думаю, большого нарушения не будет… — Он поморщился — больно заныли почуявшие тепло пальцы.
Тургенев пожал плечами:
— Я предписаний не получал. Вы здесь хозяин.
Скоро загудели колокола на Воронине. Над холмами, над Соротью сквозь мороз и ветер поплыл погребальный звон.
Достиг он и Михайловского, разбудил старика Архипа. Тот сел на полатях, зевнул, перекрестил рот и снова лег — нерасторопный Никита еще не успел добежать до села.