ГИБЕЛЬ КРАСНЫХ МОИСЕЕВ
Из секретных документов ПетроЧК

Когда надлежало соблюдать закон, они попрали его; а теперь, когда закон перестал действовать, они настаивают на том, чтобы соблюдать его. Что может быть жалче людей, которые раздражают Бога не только преступлением, закона, но и соблюдением его?

Иоанн Златоуст

Часть первая Провокация

Весной восемнадцатого года большевики уже шесть месяцев находились у власти, а гражданская война все еще не начиналась…

Весной восемнадцатого года, в мае месяце, председатель Петроградской ЧК Моисей Соломонович Урицкий приказал произвести первые аресты членов «Каморры народной расправы». С рассказа об этой «организации», которой никогда не существовало, хотя участники ее и заполнили петроградские тюрьмы, мы и начнем.

1

«Хотя у власти везде уже стояли большевики, но рыхлость провинции была еще очень велика. И немудрено. По-настоящему Октябрьская революция, как и Февральская, совершалась по телеграфу. Одни приходили, другие уходили, потому что это уже произошло в столице. Рыхлость общественной среды, отсутствие сопротивления вчерашних властителей имели своим последствием рыхлость и на стороне революции. Появление на сцене чехословацких частей изменило обстановку —, сперва против нас, но в конечном счете в нашу пользу. Белые получили военный стержень для кристаллизации. В ответ началась настоящая революционная кристаллизация красных. Можно сказать, что только с появлением чехословаков Поволжье совершило свою Октябрьскую революцию…»

На это признание Лев Давидович Троцкий отважился, когда Иосиф Виссарионович Сталин решил лишить его места не только в партийном руководстве, но и в истории партии. Мудростью Троцкий никогда не отличался, а самолюбие имел гипертрофированное, вот и сказал то, о чем положено было молчать.

Мы знаем сейчас — об этом разговор впереди, — чехословацкий мятеж фактически спровоцировали сами большевики… А значит, принимая во внимание оценку мятежа Троцким, что и к гражданской войне они шли целеустремленно и последовательно, заранее готовя ее.

И Троцкий в общем-то прав. Гражданская война была необходима большевикам. Причина тому крылась в самой природе Октябрьского переворота. Ведь он потому и удался, потому и не встретил никакого сопротивления, что был нужен не только большевикам, рвавшимся к власти, но и их политическим оппонентам. Мысль эта, при всей ее парадоксальности, отнюдь не абсурдна. Запутавшись в интригах, в предательской по отношению к России политике, лидеры партий, входящих в состав самозванного Временного правительства, рады были свалить всю ответственность за развал страны на авантюристов-большевиков.

Последствия же переворота по своему легкомыслию они не склонны были драматизировать. Вся эта разношерстная толпа — евреи, окруженные, как их изображали карикатуристы, полупьяными матросами, — не казалась прожженным политиканам слишком уж опасной. По их расчетам, большевики, не вписавшись в картину «цивилизованной» жизни, неизбежно должны были сойти с политической арены, и на них тогда и удалось бы спихнуть ответственность за собственные просчеты.

Как мы знаем, большевики не оправдали надежд Милюковых, керенских, Тучковых, черновых… Ленинцы стремительно провели «красногвардейскую атаку на капитал» и, сосредоточив в своих руках управление фабриками, заводами, банками, железными дорогами, быстро доломали государственный аппарат России.

«Россия исчезает… — с грустной иронией писали тогда в петроградских газетах, — как исчезает теперь все. Каждый день мы узнаем о каком-либо новом исчезновении: исчезло золото» исчез хлеб, исчез Керенский. Похоже на то, что забавляется какой-то фокусник».

Фокус действительно получился отменный. Противоестественный на первый взгляд союз картавящих большевиков с полупьяными матросами оказался весьма живучим и агрессивным. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить, как было разогнано Учредительное собрание, на которое возлагалось столько надежд кадетами и прочими «либералами».

«Под широким стеклянным куполом Таврического дворца в этот ясный, морозный январский день с раннего утра оживленно суетились люди. Моисей Соломонович Урицкий, невысокий, бритый, с добрыми глазами, поправляя спадающее с носа пенсне с длинным заправленным за ухо черным шнурком и переваливаясь с боку на бок, неторопливо ходил по длинным коридорам и светлым залам дворца, хриплым голосом отдавая последние приказы.

Через железную калитку, возле которой проверяет билеты отряд моряков в черных бушлатах, окаймленных крест-накрест пулеметными лентами, я вхожу в погребенный под сугробами снега небольшой сквер Таврического дворца…»

Это воспоминания Федора Раскольникова — одного из героев того памятного 5 января 1918 года.

«Объяснив, что нам не по пути с Учредительным собранием, отражающим вчерашний день революции, я заявляю о нашем уходе и спускаюсь с высокой трибуны. Публика… радостно неистовствует на хорах, дружно и оглушительно бьет в ладоши, от восторга топает ногами и кричит не то «браво», не то «ура».

Кто-то из караула берет винтовку на изготовку и прицеливается в лысого. Минора, сидящего на правых скамьях. Другой караульный матрос с гневом хватает его за винтовку и говорит:

— Бро-о-о-сь, дурной!»

А потом наступила ночь…

«Урицкий наливает мне чай, с мягкой, застенчивой улыбкой протягивает тарелку с тонко нарезанными кусками лимона, и, помешивая в стаканах ложечками, мы предаемся задушевному разговору. Вдруг в нашу комнату быстрым и твердым шагом вводит рослый, широкоплечий Дыбенко… Давясь от хохота, он звучным раскатистым басом рассказывает нам, что матрос Железняков только что подошел к председательскому креслу, положил свою широкую ладонь на плечо оцепеневшего от неожиданности Чернова и повелительным тоном заявил ему:

— Караул устал. Предлагаю закрыть заседание и разойтись по домам.

Дрожащими руками Чернов поспешно сложил бумаги и объявил заседание закрытым».

Тут и говори о противоестественности объединения картавящих большевиков с полупьяными матросами. Нет, на первых порах — до подавления Кронштадтского мятежа оставались еще долгие годы! — союз этот давал просто сокрушительные результаты. К тому же и в отношении к России, ее традициям, ее культуре особых разногласий у большевиков с матросами не было. Сближению позиций со стороны большевиков помогало их чисто местечковое пренебрежение к интересам любой другой национальности, кроме своей собственной, а со стороны матросов — та полупьяная русская удаль, что не желает знать о завтрашнем дне, та, столь знакомая всем хамоватость пьяного человека…

Но большевики и сами понимали, сколь ненадежна полупьяная вольница. Матросы не знали и не хотели знать своего места, и кто мог гарантировать, что, напившись в очередной раз, они не разгонят самих большевиков. На всякий случай охрану наиболее важных большевистских учреждений несли не матросы, а латышские стрелки…

Да и чем могли помочь матросы, когда нужно было не только разгонять и стрелять, а и решать другие вопросы, которые неизбежно вставали перед большевиками?

В марте 1918 года Советское правительство переехало в Москву.

«Разразилось февральское наступление немцев, — вспоминал потом А. В. Луначарский. — Вынужденный уехать, Совет Народных Комиссаров возложил ответственность за находящийся в почти отчаянном положении Петроград на товарища Зиновьева.

— Вам будет очень трудно, — говорил Ленин остающимся, — но остается Урицкий».

На Моисея Соломоновича Урицкого были все надежды Ленина.

После переезда в Москву правительства Урицкий первым делом запретил всем; кроме большевиков и чекистов, ездить в Петрограде на автомобилях. Но этим его деятельность на посту начальника Петроградской ЧК, конечно же, не ограничилась…

2

В третий том дела «Каморры народной расправы»[84] вшит весьма любопытный документ. Это копия, сделанная 17 мая 1918 года…


СЕКРЕТНО.

Председателям отделов «Всемирного Израильского Союза».

Сыны Израиля! Час нашей окончательной победы близок. Мы стоим на пути достижения нашего всемирного могущества и власти. То, о чем раньше мы только тайно мечтали, уже находится почти в наших руках. Те твердыни, перед которыми мы раньше стояли, униженные и оскорбленные, теперь пали под напором наших сплоченных любовью к своей вере национальных сил. Но нам необходимо соблюдать осторожность, ибо мы твердо и неуклонно должны идти по пути разрушения чужих алтарей и тронов. Мы оскверняем чужие святыни, мы уничтожаем чужие религии, устраняя их от служения государству и народу, мы лишаем чужих священнослужителей авторитета и уважения, высмеивая их в своих глазах и на публичных собраниях. Мы делаем все, чтобы возвеличить еврейский народ и заставить все племена преклоняться перед ним, признать его могущество и избранность. И мы уже достигли цели, но нам необходимо соблюдать осторожность, ибо вековечный наш враг рабская Россия, униженная, оплеванная, опозоренная самим же русским племенем, гениально руководимым представителями сынов Израиля, может восстать против нас самих… Наша священная месть унижавшему нас и содержавшему нас в позорном гетто государству не должна знать ни жалости, ни пощады. Мы заставим плакать Россию слезами горя, нищеты и национального унижения… Врагам нашим не должно быть пощады, мы без жалости должны уничтожить всех лучших и талантливейших из них, дабы лишить рабскую Россию ее просвещенных руководителей, этим мы устраним возможность восстания против нашей власти. Мы должны проповедовать и возбуждать среди темной массы крестьян и рабочих партийную вражду и ненависть, побуждая к междоусобице классовой борьбы, к истреблению культурных ценностей, созданных христианскими народами, заставим слепо идти за нашими преданными еврейскому народу вождями. Но нам необходимо соблюдать осторожность и не увлекаться безмерно жаждою мести. Сыны Израиля! Торжество наше близко, ибо политическая власть и финансовое могущество все более и более сосредоточивается в наших руках… Мы скупили за бесценок бумаги займа свободы, аннулированные нашим правительством, и затем объявленные им как имеющие ценность и хождение наравне с кредитными билетами. Золото и власть в наших руках, но соблюдайте осторожность и не злоупотребляйте колеблющимся доверием к вам темных масс. Троцкий-Бронштейн, Зиновьев-Радомысльский, Урицкий, Иоффе, Каменев-Розенфельд, Штемберг — все они так же, как и десятки других верных сынов Израиля, захватили высшие места в государстве… Мы не будем говорить о городских самоуправлениях, комиссариатах, продовольственных управах, кооперативах, домовых комитетах и общественных самоуправлениях — все это в наших руках и представители нашего народа играют там руководящую роль, но не упивайтесь властью и могуществом и будьте осторожны, ибо защитить нас кроме нас самих некому, а созданная из несознательных рабочих Красная армия не надежна и может повернуться против нас самих. Сыны Израиля! Сомкните теснее ряды, проведите твердо и последовательно нашу национальную политику, отстаивайте наши вековечные идеалы. Строго соблюдайте древние заветы, завещанные нам нашим великим прошлым. Победа близка, но сдерживайте себя, не увлекайтесь раньше времени, будьте осторожны, дабы не давать врагам нашим поводов к возмущению против нас, пусть наш разум и выкованная веками осторожность и умение избегать опасностей — служат нам руководителями.


Вот такой документ… Прежде чем разбираться, как он попал в дело «Каморры народной расправы», отметим, что велось расследование весьма легкомысленно и, если, конечно, изъять многочисленные постановления о расстрелах, почти шутливо.

Небрежно, кое-как, словно не о жизнях десятков человек шла речь, сшивались бумаги. Прежде чем оказаться в архиве, документы многие месяцы пылились на столах чекистов… Только так можно объяснить, почему в дело расстрелянного в сентябре 1918 года Леонида Николаевича Боброва попало объяснение артельщика Комарова, сделанное в двадцатом году[85].

Теперь, памятуя об этом, вернемся к процитированному нами письму… Документ находится среди бумаг, приобщенных к делу в качестве доказательства вины Иосифа Васильевича Ревенко, расстрелянного 2 сентября 1918 года. Поэтому естественно предположить, что копия циркулярного письма у Ревенко и была изъята.

Но вот что странно… Следователь Байковский, тщательно выяснявший отношение Иосифа Васильевича к антисемитизму, по поводу письма не задал ни одного вопроса. Объяснение тут одно — к бумагам Ревенко письмо не имеет никакого отношения, точно так же, как объяснение артельщика Комарова — к делу Леонида Николаевича Боброва.

Не поминалось письмо и на допросах других подследственных…

Так, может быть, циркулярное письмо и не имеет никакого отношения к делу «Каморры народной расправы»? Может быть, оно просто было распространено среди следователей ПетроЧК как некая служебная инструкция, а после, перепутавшись по небрежности с бумагами дела, попало на хранение в чекистский архив?

На первый взгляд предположение это выглядит абсурдным. Однако — обратите внимание на дату! Копия снята 17 мая 1918 года. Документ был распространен задолго до событий, связанных с началом гражданской войны, и тезисы о «возбуждении среди темной массы крестьян и рабочих партийной вражды» и о «побуждении к междоусобице классовой борьбы» предваряют процесс «настоящей революционной кристаллизации», о котором писал Лев Давидович Троцкий. Даже известная угроза Якова Михайловича Свердлова: «Мы до сих пор не занимались судьбой Николая Романова, но вскоре мы поставим этот вопрос на очередь и он будет так или иначе разрешен», — и то последовала после появления циркулярного письма.

Так что, даже оставляя в стороне вопрос о подлинности документа, мы вынуждены признать: директивные указания «Всемирного Израильского Союза» большевиками были исполнены.

Это касается и указания «без жалости… уничтожить всех лучших и талантливейших… дабы лишить рабскую Россию ее просвещенных руководителей…». Материалы дела «Каморры народ-ной расправы» неопровержимо свидетельствуют, что с двадцатых чисел мая Моисей Соломонович Урицкий все силы ПетроградскойЧК бросил именно на решение этой проблемы. И это в те дни, когда двадцатого и двадцать первого мал налетчиками только в Петрограде, как утверждала газета «Знамя борьбы», было украдено полтора миллиона рублей, когда налеты на квартиры стали в городе обычным делом…

3

Фабула дела «Каморры народной расправы» несложна.

14 мая 1918 года, во вторник, Лука Тимофеевич Злотников якобы получил в фотоцинкографии Дворянчикова (Гороховая, 68) изготовленное по его заказу клише печати с восьмиконечным крестом в центре и надписью по обводу — КАМОРРА НАРОДНОЙ РАСПРАВЫ…

На адрес фотоцинкографии, которая находилась на одной с* ПетроЧК стороне улицы, мы обращаем внимание, ибо показания владельца мастерской едва ли не единственное свидетельство против Злотникова.

Получив печать, Л. Т. Злотников якобы отпечатал на пищу-, щей машинке несколько экземпляров прокламации такого содержания:


ПРЕДПИСАНИЕ ГЛАВНОГО ШТАБА «КАМОРРЫ НАРОДНОЙ РАСПРАВЫ» ВСЕМ ПРЕДСЕДАТЕЛЯМ ДОМОВЫХ КОМИТЕТОВ.

Милостивый государь!

В доме, в котором вы проживаете, наверное, есть несколько большевиков и жидов, которых вы знаете по имени, отчеству и фамилии.

Знаете также и №№ квартир, где эти большевики и жиды поселились, и №№ телефонов, по которым они ведут переговоры.

Знаете также, может быть, когда они обычно бывают дома, когда и куда уходят, кто у них бывает и т. д.

Если вы ничего этого не знаете или знаете, но не все, то «Каморра народной расправы» предписывает вам немедленно собрать соответствующие справки и вручить их тому лицу, которое явится к вам с документами от имени Главного штаба «Каморры народной расправы».

Справки эти соберите в самом непродолжительном времени, дабы все враги русского народа были на учете, и чтобы их всех в один заранее назначенный день и час можно было перерезать.

За себя не беспокойтесь, ибо ваша неприкосновенность обеспечена, если вы, конечно, не являетесь тайным или явным соучастником большевиков или не принадлежите к иудиному племени.

Все сведения, которые вы должны дать, будут нами проверены, и если окажется, что вы утаили что-либо или сообщили неверные сведения, то за это вы несете ответственность перед «Каморрой народной расправы».

Имейте это в виду.


Эту прокламацию, проштемпелеванную печатью «Каморры народной расправы», Л. Т. Злотников, как утверждало следствие, раздал своим знакомым, а частично разослал по газетам. Отметим, что предпочтение он отдавал большевистским, наиболее непримиримым к любому антисемитизму изданиям. В этих газетах и была — с соответствующими комментариями! — опубликована прокламация.

22 мая Л. Т. Злотникова арестовали, а в начале сентября расстреляли вместе с «подельщиками».

Вот, пожалуй, и все описание фабулы «дела» — как-то и язык не поворачивается назвать это делом! — «Каморры народной расправы».

Тем не менее дело «золотой» страницей вошло в историю органов ВЧК — ОГПУ — НКВД.

«Три дня потребовалось чекистам, чтобы установить автора этого гнусного документа, — с гордостью сообщается в книге «Чекисты Петрограда на страже революции»[86]. — Им оказался Л. Т. Злотников, известный черносотенец-погромщик, бывший сотрудник газеты «Русское знамя» — органа помещичье-монархи-ческой партии «Союз русского народа» — и других правых газет. Духовный брат и последователь Пуришкевича, Злотников и был главным организатором «Каморры народной расправы».

Финансировал погромную организацию миллионер В. С. Мухин. 22 мая по ордеру, подписанному Урицким, Мухин и другие контрреволюционеры были арестованы. На следствии выяснилось, что многие из них одновременно являлись членами монархического «Союза спасения Родины», созданного под лозунгом восстановления «великой, единой и неделимой России»… Последнее обстоятельство наводит на мысль, что «Каморра народной расправы» была попросту одним из филиалов «Союза спасения Родины».

Оставим на совести авторов — В. А. Кутузова, В. Ф. Лепетюхи-на, В. Ф. Соловьева, О. Н. Степанова — включение «Каморры» в структуру беспартийного «Союза спасения Родины», который распался еще до Октябрьского переворота… Не будем обращать внимания и на то, что «Союз русского народа» никогда не был помещичьей партией, а В. С. Мухин — миллионером… Важнее понять другое…

Ведь даже если мы и допустим, что автором прокламаций действительно был Л. Т. Злотников, а В. С. Мухин финансировал рассылку их, то все равно состав преступления вызывающе ничтожен.

И тем не менее делом «Каморры народной расправы» чекисты гордились. В 1918 году, когда новый шеф ПетроЧК Г. Бокий докладывал о нем на конференции чекистов, товарищ Зиновьев изволил даже пошутить по этому поводу.

— Товарищу Бокию, — сказал он, — придется ездить в Берлин, давать уроки по организации Чрезвычайной комиссии и созывать конференцию в мировом масштабе. Это вопрос будущего[87].

Хотя, кто знает, может, и не шутил Григорий Евсеевич, может, и всерьез считал, что дела, подобные этому, очень скоро будут проворачиваться не только в России, но и по всему миру…

4

Так кто же такой был Злотников, расстрел которого чекисты считали своей большой победой в деле охраны завоеваний Октября?

Лука Тимофеевич Злотников, художник, «тридцати девяти лет отроду, жительствующий по Николаевской улице» (нынешняя Марата), был человеком в Петрограде известным.

Еще до войны он издавал журнал «Паук», выходивший под девизом «Антисемиты всех стран, соединяйтесь».

Дни за днями летят, год за годом бежит,

Все на свете на белом меняется.

Только жид, словно гад, и ползет, и шипит,

В наше русское тело впивается…

«Россия гибнет от двух главных причин: еврея и алкоголя…» Понятно, что журнал такого направления создавал Луке Тимофеевичу известность определенного рода.

«Злотникова я знаю лишь по газетным сведениям, т. к. являюсь редактором-издателем газеты «Вечерняя почта», — показывал Владимир Иосифович Шульзингер. — Могу сказать, что он является членом черносотенной организации «Союз русского народа» и к нам в редакцию его, как черносотенца, даже не впустили бы, если бы он пришел…»

«Злотникова кто не знает в Петрограде, это художник антисемит, автор карикатур и открыток против евреев. Юдофобство — его стихия, и я думаю, что более широкие политические вопросы его не интересуют. Он не скрывает своих взглядов настолько, что мне это даже казалось подозрительным, провокаторским…» — вторил Шульзингеру Лев Алексеевич Балицкий.

«За обедом у Лариных я встретилась с каким-то Злотниковым, которого мне представили как известного художника…» — сообщила на допросе Анна Селиверстовна Алексеева.

Из документов, приобщенных к делу, можно установить, что вырос Лука Тимофеевич Злотников в крестьянской старообрядческой семье, проживавшей в Витебской губернии. В девятнадцать лет поступил в Художественно-промышленную школу Общества поощрения художников. Закончив ее, уехал в Париж, где учился в Сорбонне, одновременно прирабатывая в парижских газетах.

Старообрядческое воспитание и учеба в Сорбонне — сочетание не самое привычное, а если добавить сюда еще очевидный талант и особую направленность интересов, то коктейль получится совсем уж чудной… И понятно, что многих Злотников просто пугал…

«Что касается Злотникова, то живет он в одной со мной и Солодовым квартире и занимается тем, что рисует акварельные картины: пишет ли он что-нибудь — этого я не знаю, т. к. с ним совсем не разговариваю. В плохих отношениях с ним живет и Солодов» (показания Р. Р. Гроссмана).

«Злотникова я знаю лишь как квартиранта, ничего общего я с ним не имею, но могу сообщить кое-что о его деятельности. Когда он снял у меня комнату, которая была сдана ему прислугой, я, придя домой, счел необходимым с ним познакомиться, чтобы узнать, кто у меня живет. Когда я спросил о его деятельности, он ответил, что пишет картины, а кроме того сотрудничает в одной из газет. На мой вопрос, в какой именно, Злотников ответил, что это меня не касается. Из его разговоров по телефону мне удалось узнать, что Злотников работает в «Земщине», а также в «Русском знамени» и «Грозе». Присутствие Злотникова в моей квартире мне было нежелательно. Тем более что после убийства Распутина он поместил в «Новом времени» объявление, что в моей квартире продается портрет Распутина и указал номер моего телефона…

Я просил Злотникова освободить комнату, но он не сделал этого, и я даже дважды подавал в суде иски о выселении его, но и это не увенчалось успехом, так как иски о выселении в военное время не всегда удовлетворялись» (показания Г. И. Солодова).

Замешательство и отчуждение незнакомых людей, легко пере-ходящее во враждебность, — психологически объяснимы. Злотников был слишком опасным соседом… Впрочем, и сейчас, перелистывая номера «Паука», порою ежишься — так откровенны помещенные там статьи.

Наше воспитание таково, что любой человек, открыто объявивший себя антисемитом, сразу оказывается беззащитным для любой, даже и несправедливой критики, а любая попытка объективно разобраться в этом человеке тоже воспринимается как проявление антисемитизма… Тем не менее рискнем это сделать.

Антисемитская направленность «Паука» очевидна. Уже в пробном, вышедшем 3 декабря 1911 года, номере Л. Т. Злотников заявил: «Недремлющее око Антисемита, изображенного на первой странице, будет вечно, беспристрастно и не отрываясь следить за всеми поползновениями, за всеми поступками, мыслями и преступлениями иудейского племени… Око Антисемита не закроется ни перед какими угрозами, ни перед какими проявлениями иудейского человеконенавистничества…»

Установить путь, которым пришел Л. Т. Злотников к таким убеждениям и как укрепился в них, трудно. Но то, что он сам был убежден в своей правоте, — очевидно. Он очень любил изображать в карикатурах «угнетенного» толстосума-еврея и «угнетателя» — нищего русского мужика. Вероятно, именно с этого, еще с детских лет — Л. Т. Злотников, повторю, родился в Витебской губернии — вынесенного ощущения и вырос его антисемитизм. Образование же не только не заглушило детских впечатлений, но, напротив, кажется, еще более укрепило их в Злотникове.

Как и многим, впервые столкнувшимся с «русско-еврейской» проблемой, Злотникову казалось, что именно ему и суждено указать на способ ее разрешения.

«Конечно, мы победим… — писал он в своем журнале, — Они сильны только нашей слабостью, а мы слабы только потому, что недостаточно объединены».

Можно спорить, насколько верно поставлен диагноз, но едва ли это имеет смысл. Прописанным Злотниковым рецептом никто, кажется, и не воспользовался. В том числе и сам Злотников.

На допросах в ЧК он откровенно признавался в этом:

«Ни в какой политической партии не состою, ибо считаю, что всякая партийная программа связывает свободу суждений того, кто в этой партии состоит…

Как урожденный крестьянин, чувствовавший на своей спине все тяготы, не могу сочувствовать тому строю, который существовал до революции или вернее до 1905 года, и разделяю мнение партий, стоящих ближе к народу, то есть демократических. Хот# по некоторым вопросам (аграрному и национальному) несколько отступаюсь и присоединяюсь к мнению партий более правых».

Показания даны в застенке ЧК, и у нас нет оснований заподозрить Злотникова в корректировке своих политических воззрений — ведь именно такая позиция вызывала, как мы увидим, наибольшую неприязнь Урицкого и его подручных.

На первый взгляд уклончивость Злотникова даже раздражает. Как же так? Ишь ты… И демократии ему, видите ли, хочется, и политика предательства интересов русского народа в демократах тоже не устраивает… Нет… Вы уж, батенька, определитесь, пожалуйста, чего вам желается. А то ведь, как у Гоголя — «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича…» — получается… Но ведь несомненно другое. Только у нас в стране почему-то (айв самом деле — почему?) невозможно совмещение демократии с национальными интересами. Это только у нас, в России, уже второй раз на протяжении столетия с помощью так называемого «общественного мнения» удалось по разные стороны баррикады развести патриотизм и демократию… Ни в Англии, ни во Франции такое не могло произойти… Так что позиция Злотникова, не вмещающегося в прокрустово ложе партийных программ, не только не страдает расплывчатостью, а, напротив, выглядит единственно возможной, поскольку она — естественна.

Все это важно для понимания того, что думал и чувствовал Лука Тимофеевич Злотников в мае 1918 года. Мы видим, что он был довольно умным, бесстрашным, но при этом по-своему очень совестливым человеком. Открыто провозглашаемый им антисемитизм базировался не на ненависти к евреям, как к таковым, а на неприятии мифа об угнетении евреев, которым многие представители еврейской национальности довольно ловко пользовались в собственных интересах. Можно не соглашаться с категоричностью постановки проблем в «Пауке», но при всем желании нигде не найдешь там призывов к уничтожению евреев, тем более физическому.

И вот теперь эта прокламация: «Предписание главного штаба «Каморры народной расправы»… Эта фраза: «чтобы их всех, в один заранее назначенный день и час можно было перерезать»… При всем несогласии с позицией, заявляемой в «Пауке» из номера в номер, все же трудно представить, что текст прокламации составлен тем же человеком, который редактировал этот журнал. Злотников не был столь кровожадным, а главное — столь неумным…

Редактируя журнал, он довольно отчетливо представлял себе своего читателя и очень точно адресовался к нему. А кому адресована прокламация? Домовым комитетам, куда она почему-то не поступала? Совершенно неясна и цель прокламации. Запугать евреев? Но едва ли человек, занимавшийся таким сложным производством, как выпуск журнала, не понимал, что сделать это с помощью нескольких десятков прокламаций в огромном городе невозможно. И опять-таки Злотников не мог не понимать, что такая прокламация выгодна прежде всего евреям, особенно если будет опубликована с соответствующими комментариями в еврейских газетах, куда, как установило следствие, он и разослал большую часть «Предписаний».

В чем же дело? Неужели Л. Т. Злотников так поглупел, что не понимал элементарного? Неужели ненависть так ослепила, что разум совсем покинул его?

Нет… Читаешь его показания и видишь: это по-прежнему умный и гораздо более, чем раньше, осторожный человек…

Безусловно, кому-то очень нужно было, чтобы Л. Т. Злотников и был автором прокламации. Он очень уж всей своей прежней деятельностью подходил для этого. Но вот был ли он автором прокламации на самом деле?

Понимаю, что даже постановка вопроса кажется нелепой. Уже на втором допросе Злотников сам сознался в своем авторстве. Кроме того, его уличают показания В. И. Дворянчикова, в фотоцинкографии которого он якобы заказывал печать «Каморры», косвенно свидетельствуют против Злотникова и показания Л. Н. Боброва. Наконец, при втором обыске в комнате Л. Т. Злотникова была найдена и печать «Каморры народной расправы».

Но эти доказательства только на первый взгляд кажутся бесспорными. При более внимательном рассмотрении неопровержимость их становится эфемерной.

Начнем с признания Злотникова. Мы не случайно подчеркнули, что признался он в своем авторстве только на втором допросе, 12 июня 1918 года, проведя в чекистском застенке уже три недели. В руках чекистов «раскалывались», как известно из мемуарной литературы, и более мужественные люди. И трех недель не требовалось чекистам, ч^обы выбить из бравого генерала признание в попытке прорыть туннель в Японию или, на худой случай, — на Мадагаскар.

Признание обвиняемого, данное в ходе следствия, не является бесспорным свидетельством вины. Это аксиома. Особенно если речь идет о признании, полученном в застенке ЧК.

Теперь о других доказательствах…

Итак, во вторник, 14 мая, Л. Т. Злотников получил в фотоцинкографии В. И. Дворянчикова изготовленное для него клише печати. Факт подтверждается показаниями самого Василия Илларионовича Дворянчикова, который на допросе 8 июня заявил: «Относительно того, для какой цели он заказывал это клише, я не знаю и даже не поинтересовался этим при заказе…»

Странно, конечно, что Василий Илларионович даже не спросил, что это за организация, печать которой он изготовляет… Ведь все-таки в мае восемнадцатого года борьба с контрреволюцией шла уже вовсю, и изготовлять печать для организации с таким странным названием — «Каморра народной расправы», даже не поинтересовавшись, что это за организация, было, по меньшей мере, неосторожно. Но допустим, что Дворянчикова, как хозяина мастерской, интересовала только — кстати, весьма скромная — оплата заказа. Однако далее Василий Илларионович все же высказывает соображения по поводу назначения печати, и тут-то и возникает неувязка…

«Скорее можно было предположить, что Злотников хочет что-либо издать из эпохи французской революции…»[88]

В центре печати был изображен восьмиконечный крест, который распространен у русских христиан. Только такой крест, как правило, изображается и на православных иконах. Конечно, В. И. Дворянчиков мог не разбираться в тонкостях церковных обрядов, но и вспомнить по ассоциации с православным крестом эпоху революции в католической Франции он тоже не мог. Ведь Василий Илларионович учился не в советской атеистической школе, а в прежней, где уроки «Закона Божия» были обязательными для всех. Едва ли итальянское слово «Каморра» сбило бы его с толку.

Да и следователь Байковский, поляк, католик по вероисповеданию, не мог не заметить этого противоречия в объяснении Дворянчикова. Однако почему-то он счел его удовлетворительным и никаких вопросов по поводу креста не задал.

Можно предположить, что Василий Илларионович, говоря об «эпохе французской революции», тонко пошутил. Увы… Подобное предположение не очень-то вяжется с человеком, облик которого обрисовывается по мере знакомства с материалами дела. Среди бумаг, изъятых при обыске фотоцинкографии, есть замечательный рецепт: «На одну с половиной бутылки воды — 1 фунт изюма, 14 кубиков дрожжей, 5 шт. гвоздики, 5 чайных ложек сахарного песку. Все влить в бутылку, закупорить дырявой пробкой. Держать в теплом месте, пока не забродит и на дне не получится осадок. Потом слить и профильтровать». И право же, этот рецепт, сохраненный чекистами в деле, более реалистично обрисовывает круг интересов владельца фотоцинкографии, нежели гипотеза о его бесстрашном и тонком юморе. Нет… Не ради шутки вспомнил Василий Илларионович об эпохе французской революции… Складывается впечатление, что он просто не видел никогда ни эскиза печати, ни изготовленного клише, только слышал с чьих-то — не следователя ли Байковского? — слов про текст, размещенный на печати. Вот тогда-то у не слишком образованного Дворянчикова и могла возникнуть по ассоциации со словом «каморра» — французская революция.

То, что Дворянчиков как-то был связан с ЧК, подтверждается и его дальнейшей судьбой. По делу «Каморры народной расправы» было расстреляно семь человек, и все они, не считая Злотникова, за провинность — мы исходим сейчас из официальной, чекистской версии — куда меньшую, чем та, что совершил Дворянчиков, изготовив печать контрреволюционной, «погромной» организации. Леонида Николаевича Боброва расстреляли, например, всего за один экземпляр прокламации, якобы взятый у Злотникова. Дво-рянчикова же освободили, и даже мастерскую его, где изготовлялись документы «погромной» организации, не закрыли.

Эти два факта — незнание, как выглядит печать, и такое не по-чекистски гуманное разрешение судьбы обвиняемого — и заставляют нас усомниться в показаниях владельца фотоцинкографии, позволяют предположить, что говорил он не о том, что было на самом деле, а о том, что хотели услышать от него чекисты, о том, что нужно было им услышать.

Получив печать в фотоцинкографии, Злотников — мы продолжаем излагать чекистскую версию — отпечатал на пишущей машинке «Предписание».

Своей машинки у Злотникова не было, и машинку чекисты тоже пытались найти. Однако тут у них что-то не получилось. Единственное показание на сей счет дал Ричард Робертович Гроссман, как и Злотников, квартировавший у Солодова.

«Месяцев около трех тому назад Злотников брал однажды пишущую машинку у жившей в той же квартире гр. Некрасовой и пользовался этой машинкой два дня».

Некрасова уже выехала из Петрограда; разыскать пишущую машинку не удалось, но следователя Байковского вполне устраивал вариант, по которому Злотников отпечатал свое «Предписание» еще в феврале 1918 года и только ждал удобного случая, чтобы разослать его по редакциям.

Интересно, что некоторые «исследователи» обратили внимание на эту неувязку следствия и по-своему решили заполнить пробел. «Было установлено, что текст воззваний и предписаний «Каморры народной расправы» отпечатан на пишущей машинке, принадлежащей статистическому отделу продовольственной управы 2-го городского района, находящейся на Казанской улице, 50»[89].

Оставляя в стороне множественное число «воззваний и предписаний» (в деле «Каморры народной расправы» речь идет о единственном, уже процитированном нами «Предписании»), отметим, что предположение о перепечатке прокламации на машинке, принадлежащей статистическому отделу, никакими документами не подкреплено. Более того — предположение это достаточно нелепое. Едва ли Злотников, если он действительно отпечатал прокламацию, стал бы работать с таким текстом в учреждении, где большинство сотрудников были евреями.

Отпечатанные прокламации, как следует из материалов дела, Л. Т. Злотников разослал по редакциям, а несколько штук раздал знакомым. Одну прокламацию вручил Л. Н. Боброву, а другую — его спутнику, Г. И. Снежкову-Якубинскому.

«Возвращаясь с обеда в ресторане, куда я был приглашен Г. Снежковым, мы были остановлены возгласом Злотникова, который знал нас обоих: «Здравствуйте, товарищи!» По происшедшем разговоре Злотников дал нам по экземпляру прокламации о Каморре народной расправы, совпадающей по содержанию с теми, которые были в газетах» (показания Л. Н. Боброва),

Леонид Николаевич Бобров, судя по тому, как держался он на допросах, производит впечатление исключительно честного и благородного человека. И его свидетельство, на наш взгляд, изобличало бы причастность Л. Т. Злотникова к прокламации гораздо убедительнее, чем выбитые на допросах признания самого Злотникова. Но Леонид Николаевич действительно очень порядочный человек, и, будучи вынужденным давать показания на Злотникова, он добавляет, что взял прокламацию, «не желая сконфузить» Злотникова. «Я не раскрыл даже и не посмотрел данный экземпляр. Такой же экземпляр получил мой спутник Г. И. Снежков-Якубинский, который пересказал его содержание»[90].

Читателю может показаться, что я совершаю ошибку — торможу повествование, задерживаясь на несущественных деталях. Это не так. Детали, о которых мы говорим сейчас, — единственные улики против Злотникова. И оценить их достоверность необходимо…

Итак, из показаний Л. Н. Боброва мы узнаем, что в воскресенье, 19 мая 1918 года, Лука Тимофеевич Злотников вручил Л. Н. Боброву и его спутнику Г. И. Снежкову-Якубинскому какие-то прокламации. Бобров засунул свой экземпляр в карман, а затем, даже не ознакомившись с содержанием прокламации, выбросил его. О содержании прокламации он узнал от Г. И. Снежкова-Якубинского.

Этот Снежков-Якубинский, как явствует из ряда показаний, был сотрудником или, по крайней мере, секретным осведомителем ЧК. Кстати, об этом свидетельствует и тот факт, что, в отличие от Боброва, Снежков не только не был арестован и расстрелян, но даже и допросы с него не снимались…

Значит, Леонид Николаевич Бобров узнал, что врученная ему прокламация является «Предписанием Каморры народной расправы» со слов сотрудника ЧК. И, вероятнее всего, узнал тогда, когда уже выбросил прокламацию и не мог сверить тексты… Вот об этом припертый показаниями самого Злотникова и сообщил он следователю Байковскому на допросе.

Это объяснение подкрепляется и тем, что 19 мая, когда Злотников вручил Боброву какую-то прокламацию, прокламация, фигурировавшая в деле, уже была напечатана в газетах «Петроградская правда» и «Вечер Петрограда».

«Вечер Петрограда» опубликовал ее под заголовком «КАМОРРА НАРОДНОЙ РАСПРАВЫ» ПОДГОТАВЛИВАЕТ ЕВРЕЙСКИЙ ПОГРОМ»: «За последние дни в связи с усилившейся антисемитской агитацией в Петрограде председателям домовых комитетов рассылаются особые предписания Главного штаба «Каморры народной расправы»… Под этим предписанием имеется круглая печать с надписью «Каморра народной расправы». В центре — большой семиконечный крест.

К предписанию приложен особый листок следующего содержания: «От Главного штаба Каморры народной расправы. Презренный сын Иуды, дни твои сочтены. За квартирой твоей нами ведется неустанное наблюдение. Каждый твой шаг известен нам. Прислуга твоя, дворники и швейцары дома, в котором ты живешь, состоят членами Каморры народной расправы и поэтому все, что бы ты ни делал, известно нам. Все твои знакомые и родственники, у которых ты бываешь или которые у тебя бывают и с которыми ты разговариваешь по телефону, известны нам, и их постигнет такая же участь, какая постигнет и тебя, т. е. они будут безжалостно уничтожены.

Презренный сын Иуды, дни твои сочтены и скоро грязная душа твоя вылетит из смрадного своего обиталища. Беги без оглядки, пока не поздно, и не оскверняй воздух своим дыханием. Дни твои сочтены».

Точно такой же текст «Петроградская правда» поместила под заголовком «ЧЕРНАЯ СОТНЯ ЗА РАБОТОЙ»…

Вот и возникает вопрос: зачем нужно было Злотникову распространять уже опубликованные прокламации?

И, наконец, последняя улика — печать «Каморры народной расправы», которую при втором обыске нашли в комнате Л. Т. Злотникова… Печати, естественно, в архиве нет, нет и контрольных оттисков с нее. Сохранилось изображение печати лишь на единственном, подшитом к делу тексте «Предписания»…

Но это попутные замечания.

Главное же заключается в том, что печать нашли в комнате Злотникова не при аресте его, хотя при аресте и производился обыск комнаты, а неделю спустя, когда в комнате Злотникова успело побывать несколько секретных и несекретных сотрудников Петроградской ЧК…

Вот и все улики, на которых строилось доказательство вины Л. Т. Злотникова. Улики, которые в любом суде были бы сразу поставлены под сомнение…

Мы с вами, дорогие читатели, не судьи, и послать «дело» Злотникова на доследование у нас нет возможности. Тем не менее, хотя по-прежнему тяготеет над Лукой Тимофеевичем Злотниковым, и после расстрела его, это обвинение, мы должны признать, что доказанным оно считаться не может.

Как утверждают биографы, у Моисея Соломоновича Урицкого было врожденное чувство юмора.

Родители собирались сделать из маленького Моисея раввина, но тот выбрал другой путь, приведший его на должность председателя Петроградской ЧК.

В понедельник, 20 мая 1918 года, Моисей Соломонович нацарапал на клочке бумаги: «Обыск и арест: 1. Соколова В. П., 2. Боброва Л. Н., 3. Солодова Г. И.. М. Урицкий»[91].

Несмотря на краткость сего произведения, оно немало способно рассказать как о самом Моисее Соломоновиче, так и о методах работы возглавляемого им учреждения.

Начнем с того, что записка, нацарапанная на клочке бумаги, собственно говоря, и начинает все дело «Каморры народной расправы».

В списке подлежащих аресту лиц три фамилии. Леонид Николаевич Бобров, как мы уже говорили, статистик Казанской районной управы, в прошлом был монархистом и членом «Союза русского народа». Виктор Павлович Соколов, председатель районного комитета Василеостровского Союза домовладельцев, в прошлом — товарищ председателя «Союза русского народа». И, наконец, Георгий Иванович Солодов… Не монархист, не член «Союза русского народа», но квартировладелец, у которого проживал известный Моисею Соломоновичу антисемит Лука Тимофеевич Злотников. Тот самый, который накануне, 19 мая, в присутствии сотрудника ЧК Г. И. Снежкова-Якубинского передал какую-то прокламацию Л. Н. Боброву…

Если бы фамилия Солодова в списке Урицкого была заменена на фамилию Злотникова, по сути дела, перед нами была бы структура будущей организации, так сказать, вновь возрожденного «Союза русского народа». В. П. Соколов — руководитель, Л. Т. Злотников — идеолог, Л. Н. Бобров — организатор. Разумеется, речь идет не о существующей организации, а об организации, которая, по мнению Моисея Соломоновича, могла бы существовать. Все трое в прошлом были связаны с «Союзом русского народа», между Бобровым и Злотниковым существовала связь — прокламация, которую в присутствии свидетеля передал Боброву Злотников. Главное же: все трое очень подходили для подпольной погромной организации. Вспомните слова, сказанные по поводу Злотникова: «Он не скрывает своих взглядов настолько, что мне это даже казалось подозрительным, провокаторским…»

Разумеется, все сказанное — только предположение. Но предположение, позволяющее объяснить ход мысли Моисея Соломоновича Урицкого, набрасывавшего на клочке бумаги не просто план арестов, а сценарий будущего дела. Отказавшись же от этого предположения, мы столкнемся с непреодолимыми препятствиями — ведь, ни 20 мая, ни в ходе дальнейшего следствия не появилось даже намека на причастность Виктора Павловича Соколова к изготовлению «Предписания»…

Ну а как же, спросите вы, Солодов? Ведь в списке стоит именно его фамилия, а не Злотникова…

О! Замена фамилии Злотникова — чрезвычайно остроумная находка Моисея Соломоновича, которая лишний раз убеждает нас, что записка Урицкого действительно сценарий будущего дела. Ведь кроме евреев в Петроградской ЧК работало немало поляков, латышей и эстонцев, которых Урицкий во все тонкости своего плана посвящать не собирался. У рядовых чекистов и сомнения не должно было возникнуть, что дело фальсифицировано. Поэтому-то — отличным был педагогом Моисей Соломонович! — он доверил своим молодым подручным найти Злотникова как бы самим. В ордере № 96, выписанном в семь часов вечера 21 мая, товарищу Юргенсону поручалось провести обыск в квартире Солодова и произвести «арест всех мужчин». Злотникова, таким образом, все равно арестовали, но сделано это было как бы и без участия Моисея Соломоновича…

Да… Если бы я писал художественную повесть, можно было бы подробно расписать, как, нацарапав на бумажке фамилии Соколова и Боброва, Моисей Соломонович поправил спадающее с носа пенсне, заправил за ухо черный, засалившийся шнурок, а потом встал и, переваливаясь с боку на бок, подошел к окну, вглядываясь в петербуржцев с исхудавшими лицами, стремящихся побыстрее прошмыгнуть мимо нацеленных на них из подъезда ПетроЧК станковых пулеметов. Добрыми глазами смотрел на прохожих Урицкий и, мудро усмехаясь, представлял себе, как волнуясь будет докладывать ему товарищ Юргенсон о своей удаче — «случайном» аресте матерого погромщика Злотникова…

— А что? — Моисей Соломонович стащил с угреватого носа пенсне и пальцами помассировал распухшие веки. — А почему бы и нет? Почему бы не поощрить молодого сотрудника? Пусть он сам почувствует радость, которая охватывает чекиста, когда удается найти антисемитскую сволочь… Почему бы и нет?

И, вернувшись к столу, заваленному бумагами, Моисей Соломонович снова водрузил на угреватый нос пенсне и вписал вместо фамилии Злотникова фамилию Солодова.

Правда, подумав еще чуть-чуть, Урицкий приказал кликнуть Г. И. Снежкова-Якубинского и наказал своему агенту быть у Злотникова в день ареста, чтобы Злотников не улизнул куда-нибудь.

Как мы знаем, Снежков-Якубинский приказ Моисея Соломоновича добросовестно выполнил. Согласно показаниям Л. Т. Злотникова, за четверть часа до обыска он был у него, «купил на четыреста рублей картин, деньги за которые, конечно, не заплатил».

Обыски и аресты в соответствии со сценарием, набросанным Моисеем Соломоновичем, начались в тот же день. В одиннадцать часов вечера был выписан ордер на арест Виктора Павловича Соколова.

На Средний проспект Васильевского острова чекисты приехали уже ночью и — первый сбой в сценарии! — Виктора Павловича не застали дома. Еще днем он уехал в Царское Село. Чекисты арестовали его брата — Николая; а также сослуживца Николая Павловича, солдата Мусина, недавно демобилизованного по болезни из армии. Самого же Виктора Павловича чекисты так и не смогли найти…

6

Чтобы яснее представить мотивы, которыми руководствовался Моисей Соломонович Урицкий, сочиняя дело «Каморры народной расправы», нужно вспомнить о событиях тех дней…

Сокрушительным разгромом Германии завершилась первая мировая война. Временное правительство сделало все, чтобы украсть у России победу, но все же именно большевики сдали уже практически побежденной Германии Украину и гигантские территории России. Теперь, когда готовилась капитуляция Германии, в сознании миллионов россиян неизбежно должен был встать вопрос: во имя чего отказалась Россия от своей победы?

Фронтовики-дезертиры уже успели позабыть, что дезертировали они, спасая свои шкуры, и потому и слушали большевистских агитаторов, что им хотелось дезертировать. Теперь, когда война закончилась, не так уж и трудно было убедить их, что сделали они это по вине немецких шпионов — большевиков. В том же Петрограде чрезвычайную популярность в солдатской и матросской среде приобрели листовки, рассказывающие о сговоре большевиков с немцами.

Опасность для большевиков была велика. У них, собственно говоря, и не оставалось выхода, кроме того, чтобы утопить в крови гражданской войны саму память о войне с Германией. Но хотя страна под их руководством стремительно погружалась в хаос, гражданская война все еще не начиналась. Уже были созданы донские, кубанские, терские, астраханские правительства. Зазвучали имена Дутова, Краснова, Деникина. И все равно — трудно, казалось, невозможно поднять распавшуюся на множество республик и коммун страну на гражданскую войну.

«Настоящий момент русской истории… — звучали тогда голоса здравомыслящих, не равнодушных к судьбе России людей, — представляется куда более страшным, чем массовые убийства, грабежи и разбои, более страшным даже, чем Брестский мир. Ради Бога, тише!»

Будущий русский святой, петроградский митрополит Вениамин сделал тогда распоряжение, чтобы во всех церквах в канун Великого поста было совершено особое моление с всенародным прощением друг друга.

А в ночь на саму Пасху Петроград стал свидетелем небывалого церковного торжества — ночного крестного хода. Ровно в полночь крестный ход вышел из Покровской церкви и двинулся по Коломне. Тысячи людей с зажженными свечами шли следом по пустынным улицам. И навстречу вспыхивали окна в погруженных в темноту домах, и в ночном воздухе, словно вздох облегчения, издаваемый всем городом, звучали повторяемые тысячами голосов слова: «Христос Воскресе!»

Только под утро крестный ход возвратился в Покровскую церковь…

Несомненно, что Церковь и теперь, в восемнадцатом году, как и во времена Смуты, могла примирить страну и, конечно, сделала бы это. Еще бы немного времени, месяц-другой, и страна опомнилась бы от революционного дурмана, очнулась бы, стряхнула бы с себя хаос…

Увы… История не знает сослагательного наклонения. «Мирбаховский приказчик» — так называли тогда Ленина — сумел придумать воистину гениальный ход, как все-таки, не откладывая, разжечь гражданскую войну по всей стране.

В начале мая он согласился с требованием Германии выдать добровольно сдавшиеся во время войны чехословацкие части.

Сами чехи узнали об этом в середине месяца, когда их эшелоны, ускользая от германской оккупации, — до заключения Брестского мира чехи квартировали на территории Украины — растянулись по сквозной железнодорожной магистрали от Пензы до Владивостока. По плану, обговоренному с представителями Антанты, во Владивостоке чехи должны были погрузиться на корабли и плыть во Францию.

И вот — приказ из Москвы… Эшелоны остановить, чехословаков разоружить.

Мотивировался приказ тем, что Владивосток занят японцами, которые могут помешать чехам погрузиться на корабли. Объяснение, по меньшей мере, весьма странное. Непонятно, с какой стати японцы стали бы препятствовать отъезду чехов, а главное — как они сумели бы сделать это. Как сумели бы малочисленные японские подразделения остановить довольно мощный корпус регулярной, хорошо обученной армии, составленной из людей, стремящихся во что бы то ни стало вернуться на родину, к своим женам, своим детям? Право же, если бы японцам и пришла в голову эта безумная идея, то они оказались бы просто сметенными в Японское море…

Мы уже не говорим о том, что даже если бы японцы и сумели остановить чехов, что за беда для большевиков? Там, на Дальнем Востоке, открылся бы еще один небольшой театр войны, на котором столкнулись бы между собой две чужеземные армии…

Видимо, и самим чехам, как и нам, забота, проявленная большевиками, показалась весьма подозрительной. Оружие сдать они отказались. Начался мятеж.

25 мая чехословацкие эшелоны Гайды выступили в Сибири против большевиков. На следующий день чешской бригадой Войцеховского был взят Челябинск. 28 мая эшелоны Чечека захватили Пензу и Саратов.

Но и этот открытый мятеж ничем еще не угрожал ни России, ни Советской власти. Чехи продолжали двигаться на Восток. 7 июня Войцеховский взял Омск и 10 июня соединился с эшелонами Гайды. Чечек 8 июня взял Самару.

Большевикам, если бы они не хотели гражданской войны сразу по всей территории России и если бы не боялись ослушаться немцев, просто нужно было ничего не предпринимать — чехословаки продолжали уходить к Владивостоку. Но гражданская война была необходима, необходимо было начать ее до капитуляции Германии, и большевики не упустили свой шанс. В июне образуется восточный фронт, задача которого заключалась на первых порах лишь в противодействии продвижению чехословаков к Владивостоку. Чешские части оказались, таким образом, втянутыми в гражданскую войну. Началась, как метко заметил Лев Давидович Троцкий, настоящая революционная кристаллизация. И это тогда, когда дьявольский азарт революции постепенно начал стихать в народе…

Казалось бы, события, происходящие на железнодорожных магистралях от Пензы до Владивостока, не имеют прямого отношения к Петроградской ЧК, но это не так.

21 мая, во вторник, Урицкий с утра был в Смольном, где комиссар по делам печати, пропаганды и агитации Моисей Маркович Гольдштейн, более известный под псевдонимом В. Володарский, докладывал о подготовке показательного процесса над оппозиционными газетами.

В преддверии гражданской войны разгромить оппозиционную прессу, конечно же, было необходимо, и Моисей Соломонович записал поручения — добыть доказательства контрреволюционности этих газет, но еще более важно было другое…

Перед гражданской войной, в крови которой должна была потонуть сама память о первой мировой войне, необходимо было каким-то образом сделать так, чтобы евреи, принадлежавшие зачастую к враждебным друг к другу партиям, в этой гигантской, запускаемой большевиками мясорубке не пострадали. А для этого — вспомните циркулярное письмо Всемирного Израильского Союза — прежде всего нужно было сохранить единство российского еврейства.

Особо тут не мудрствовали. Для укрепления единства евреев в грозный час истории существовал испытанный рецепт — страх перед погромами.

Надо сказать, что Моисей Маркович Гольдштейн уже развернул на страницах своей «Красной газеты» эту кампанию.

Еще 9 мая здесь была опубликована программная статейка «Провокаторы работают»:

«За последнее время они вылезли наружу. Они всегда были, но теперь чего-то ожили… за последнее время они занялись евреями. Говорят, врут небылицы и, уличенные в одном, перескакивают на другое… Товарищи, вылавливайте подобных предателей! Для них не должно быть пощады».

На следующий день «Красная газета» напечатала Постановление Петросовета «О продовольственном кризисе и погромной агитации»: «Совет предостерегает рабочих от тех господ, которые, пользуясь продовольственными затруднениями, призывают к погромам и эксцессам, натравливая голодное население на неповинную еврейскую бедноту»[92].

А 12 мая со статьей «Погромщики» выступил и сам Моисей Маркович Гольдштейн (В. Володарский)…

«Я бросаю всем меньшевикам и с-рам обвинение:

Вы, господа, погромщики!

И обвиняю я вас на основании следующего факта:

На собрании Путиловского завода 8 мая выступавший от вашего имени Измайлов, занимающий у вас видное место, предлагавший резолюцию об Учредительном собрании и тому подобных хороших вещах, заявил во всеуслышание:

— Этих жидов (членов правительства и продовольственной управы) надо бросить в Неву, выбрать стачечный комитет и немедленно объявить забастовку.

Это слышали многие рабочие. Назову в качестве свидетелей четырех: Тахтаева, Альберга, Гутермана и Богданова…

Я три дня ждал, что вы выкинете этого погромщика из ваших рядов. Вместо этого он продолжает свою погромную агитацию».

В этом же номере, на первой полосе, крупно: «ЧЕРНОСОТЕНЦЫ, ПОДНЯВШИЕ ГОЛОВЫ… ПЫТАЮТСЯ ВЫЗВАТЬ ГОЛОДНЫЕ БУНТЫ…»

Несведущему читателю может показаться странным пафос обличений Моисея Марковича. Возмущение воровством и бездарностью чиновников из Правительства Северной Коммуны и Продовольственной управы Володарский приравнивает к «натравливанию населения на еврейскую бедноту». Однако, если вспомнить, что и в Правительстве Северной Коммуны, и в Продовольственной управе основные должности занимали представители этой самой местечковой бедноты, тревога Моисея Марковича выглядит вполне обоснованной. Любые сомнения в компетентности властей он совершенно справедливо — с его точки зрения! — приравнивал к проявлениям махрового антисемитизма.

Разумеется, кампания, развернутая «Красной газетой», осуществлялась с ведома Григория Евсеевича Зиновьева, который тоже придавал большое значение борьбе с различного рода погромщиками. Выступая на митинге, он сказал, что «черносотенные банды, потерявшие надежду сломить Советскую власть в открытом бою, принялись за свой излюбленный конек…» Правда, тогда, в апреле, Григорий Евсеевич еще не терял надежду, что все можно уладить миром, и «наш товарищ Троцкий будет гораздо ближе русскому рабочему, чем русские — Корнилов и Романов»… Теперь и миролюбивому Григорию Евсеевичу стало совершенно ясно, что эти глупые русские отнюдь не собираются восторгаться новой властью только потому, что она составлена из евреев. И уж совсем ужасно было, что и некоторые евреи тоже начинали роптать на новую власть. Только скорый открытый процесс над погромщиками и мог исправить положение, снова сплотить евреев.

Когда, поправляя спадающее с носа пенсне, Моисей Соломонович Урицкий рассказал своему тезке о задумке с «Каморрой народной расправы», Моисей Маркович сразу оценил его «шутку».

Уже на следующий день после совещания в Смольном в «Красной газете» появилась такая статья:

«Нами получен любопытный документ оголтелой кучки черносотенцев…» И далее полностью приводился текст уже известного нам «Предписания»…

7

Вернувшись с совещания в Смольном, Моисей Соломонович Урицкий в три часа дня выдал Иосифу Наумовичу Шейкману (Стодолину) ордер на обыск в письменном столе статистика Казанской продовольственной управы Леонида Николаевича Боброва. Одновременно Шейкман должен был и арестовать самого Боброва.

Боброва на работе не оказалось, и обыск сделали без него. Точной описи изъятого Шейкман не составлял. Среди бумаг, найденных у Боброва, — письма, программа «Беспартийного Союза спасения Родины», стихи…

«Я кончил!» — «Правильно! Согласны». —

«Позвольте, все ль единогласно?» —

«Все! Все!» — «Тогда вопрос второй…

Где находиться епутатам?

И надоть ли ходить им в строй?

В окопы то ись? Или жить по хатам?

Прошу по очереди врать». —

«Позвольте мне тогда сказать…

Ребята! Что нам делать в ротах?

Аль там без нас народу нет?

Совсем не в наших то расчетах,

Довольно мы терпели бед!

Коль ты не выбран, ну и пухни

В окопах с вшами и цингой.

А мы туда уж не ногой,

Ведь наше жительство — при кухне!» —

«Ура! Качай его, ребята,

Сыцывал иста-епутата!»

Моисей Соломонович Урицкий по-доброму щурился, перечитывая эти стихи, — он не ошибся в выборе организатора погромщиков. Передав бумаги Леонида Николаевича следователю Владиславу Александровичу Байковскому — двадцатитрехлетнему поляку, накануне, 20 мая, принятому на работу в Петроградскую ЧК, Моисей Соломонович с легким сердцем и «добрыми глазами» подписал ордер на арест «всех мужчин» в квартире Солодова и в конторе по продаже недвижимостей, где также работал Бобров. На Николаевскую улицу — в квартиру Солодова — поехал товарищ Юргенсон, а на Невский — товарищ Апанасевич. Было это в семь часов вечера…

Как мы уже говорили, сотрудник ЧК, загадочный Г. И. Снежков-Якубинский, который выдавал себя то за члена Совета рабочих и солдатских депутатов, то за директора фабрики, то за владельца шоколадной, выполняя поручение Моисея Соломоновича Урицкого, добросовестно пас Л. Т. Злотникова перед арестом. Он отобрал у Злотникова на четыреста рублей картин, но главного поручения — подложить печать «Каморры народной расправы» — выполнить не сумел. То ли замешкался, рассматривая картины, то ли Злотников что-то почувствовал и уже не отходил от «директора двух фабрик и шоколадной», но товарищ Юргенсон, производивший обыск в комнате Злотникова, так ничего и не обнаружил.

Забрав всю переписку Злотникова, он начал оформлять «арест всех мужчин». И вот тут-то и начались совсем уж чудные происшествия, никак не вмещающиеся в реалистическое повествование.

Как явствует из протокола обыска, «на основании ордера № 96 от 21 мая задержаны граждане: Злотников, Гроссман, Раковский, Рабинов…»[93] Однако из показаний Ричарда Робертовича Гроссмана мы узнаем, что его арестовали в другой день и в другом месте. «Когда был арестован мой хороший знакомый и приятель Солодов, я зашел на Гороховую, чтобы справиться о положении дел Солодова, и, совершенно ничего не зная, был арестован и посажен в число хулиганов и взломщиков, не чувствуя за собой никакой вины»[94].

Любопытен и факт ареста Леонида Петровича Раковского. Раковский — человек весьма темный и загадочный. До революции он совмещал журналистскую деятельность с работой осведомителя, не гнушаясь при этом и шантажом. Чекистам о сотрудничестве Раковского с охранкой было известно (см. показания З. П. Жданова), но на судьбе Леонида Петровича это никак не отразилось. Вскоре он был отпущен с миром, хотя и Злотников подтвердил в своем «признании», что Раковский знал о «Каморре», знал, где находится печать и т. п.

Это, конечно, наводит на размышления…

Секретный сотрудник охранки, посвященный в дела тайной погромной организации… Это ли не находка для чекистов? И тем не менее такого человека отпускают на свободу.

Понятно, это Леонид Петрович Раковский сотрудничал с Петроградской ЧК, но понятно и другое — товарищ Юргенсон, проводивший обыск, об этом не знал, как не знал и о том, что все дело «Каморры народной расправы» сочинено Моисеем Соломоновичем…

Судьба товарища Юргенсона печальна. Через несколько недель Урицкий перебросит его на организацию убийства своего друга Моисея Марковича Володарского. В этом деле товарищ Юргенсон будет действовать еще более неуклюже, чем при обыске у Злотникова, за это вскоре и будет расстрелян по приказу доброго шутника — шефа Петроградской ЧК…

Впрочем, это будет нескоро, а пока, выяснив, что товарищ Юргенсон не только не сумел отыскать печать «Каморры», но еще сумел и арестовать двух сексотов, Моисей Соломонович сильно огорчился. Он понял, что немножко перемудрил со Злотниковым. Ну да и что ж? Как говорится у этих русских, первый блин комом… Засучив рукава, товарищ Урицкий принялся наверстывать упущенное.

Алексей Максимович Горький, выдающийся борец за права евреев, не мог не откликнуться на публикацию в газетах листовки «Каморры народной расправы». Между прочим, в своей статье он писал: «Я уже несколько раз указывал антисемитам, что если некоторые евреи умеют занять в жизни наиболее выгодные и сытые позиции, это объясняется их умением работать, экстазом, который они вносят в процесс труда…»

Очень точные слова нашел Алексей Максимович. Только так и можно объяснить бурную деятельность, которую развил в тот вечер Моисей Соломонович.

В 22 часа 45 минут он направил товарища Апанасевича произвести «арест всех мужчин в квартире гр. Аненкова». Номер этого ордера — 102. Товарищу Юргенсону был выдан ордер № 96. Семь ордеров на аресты за три часа сорок пять минут! Воистину, это — экстаз, как сказал бы товарищ Горький.

На следующий день, как мы и говорили, прокламация «Каморры народной расправы» с соответствующими комментариями Моисея Марковича Володарского была напечатана в «Красной газете».

Моисей Соломонович в этот день появился на Гороховой уже после обеда. Ордер № 108, выданный в 12.30, подписывал заместитель Урицкого — Бокий, а ордер на арест Леонида Николаевича Боброва и, конечно же, «всех мужчин, находящихся в его квартире», выданный в 13.00, — уже сам Моисей Соломонович.

Где он пропадал с утра, станет понятно, если мы вспомним, что этот день, 23 мая, был объявлен днем национального траура евреев. И хотя в Петрограде еврейских погромов еще не было, но отмечали этот день и здесь широко и торжественно…

«Во всех еврейских общественных учреждениях, школах, частных предприятиях работы были прекращены, — сообщает «Вечер Петрограда». — В синагогах были совершены панихиды по невиновным жертвам погромов. Состоялись также собрания, митинги, на которых произносились речи и принимались резолюции протеста против погромов».

И хотя Петроградскую ЧК вполне можно было считать «еврейским общественным учреждением», но все же Моисей Соломонович не мог позволить себе прервать ее работу. Поприсутствовав на панихиде, он вернулся в свой кабинет на Гороховой, чтобы «остановить торжество надвигающейся реакции» не словами, а делом.

Кроме Боброва в этот день арестовали и председателя Казанской районной продовольственной управы, где работал Бобров, Иосифа Васильевича Ревенко. А поздно вечером арестовали и «миллионера» В. П. Мухина.

Так получилось, что практически все арестованные 23 мая, в том числе и Бобров, и Ревенко, и Мухин, были потом расстреляны, но, видимо, с днем национального траура евреев это уже никак не связано…

А Урицкий, разумеется, спешил. Должно быть, он считал, что костяк «погромной» организации полностью сформирован им, потому что 24 мая аресты по делу «Каморры народной расправы» уже не проводились. 24 мая следователь Байковский приступил к допросам.

Это было первое дело двадцатитрехлетнего поляка. В дальнейшем он сделает блестящую чекистскую карьеру, станет членом коллегии Саратовской ГубЧК, отличится в особом отделе 15-й армии, на расстрелах в Витебске, станет помощником Уншлихта… Но тогда, 24 мая, когда в его кабинет ввели Леонида Николаевича Боброва, чекистское счастье явно отступило от Владислава Александровича…

8

Леониду Николаевичу Боброву было шестьдесят лет. Всю жизнь он прожил в Москве, но во время войны организовывал работу госпиталей и снабжение их, долгое время жил в Одессе и Кишиневе, а перед революцией оказался в Петрограде. Здесь он жил с семнадцатилетней дочерью Лидией и работал на скромной должности статистика в Казанской продовольственной управе с окладом в 800 рублей.

Шестьдесят лет — возраст, когда многое остается позади. В восемнадцатом году для Леонида Николаевича позади осталась не только молодость, богатство, любовь, но и страна, в которой он вырос и которую так любил…

«Многоуважаемая Дарья Александровна! Я так долго не писал Вам, что за это время, может быть, во второй раз был у Вас похоронен, так что второй раз приходится вставать из гроба и Вам напоминать о своем существовании.

Много воды утекло с тех пор, как я получил Ваше последнее вообще и первое в Петроград милое, премилое письмо. Оно было так просто и так ясно написано. Я долго жил под его впечатлением, и мне вновь захотелось побеседовать с Вами… Я, правда, немного опасаюсь, как бы не ошибиться. Я так далек теперь от всякой политики, что совершенно не знаю, к какому государству принадлежит теперь Кишинев. Может быть, Вы вошли в состав Украинской Рады, может быть, у Вас вывешено на видных местах: «ПРОСЯТ ПО-РУССКИ НЕ РАЗГОВАРИВАТЬ», и мое послание Вы сочтете за дерзкое обращение, правда, Вам знакомого, но все же представителя государства, состоящего во вражде с Вашим государством».

Спасительная ирония — это последнее прибежище порядочного человека, живущего в разворованной проходимцами стране, не спасает уже. Явственно прорывается в строках письма горечь, и, может, поэтому Леонид Николаевич и не отправил адресату своего послания…

Самообладание и чувство собственного достоинства Леониду Николаевичу Боброву удается сохранить и в застенке Урицкого. При всем желании не найти в протоколах его допросов ни страха, ни угодничества. Нет здесь и той бравады, которая возникает, когда человек пытается перебороть страх. Спокойно и уверенно звучит голос…

«Что касается моей политической жизни… то до отречения Государя от престола я был монархистом, кроме того, состоял членом общества «Союза русского народа»… «Союз русского народа» ставил своей задачей поддержание в жизни трех основных принципов: православие, самодержавие и русскую национальность».

И сейчас нелегко признаться в стремлении поддерживать русскую национальность, но какое же мужество требовалось от человека, чтобы произнести эти слова в Петроградской ЧК!

Известно, что монархист чтит Божественное начало в душе Государя и через любовь к нему возвышается до рыцарства. Это мы видим и на примере Леонида Николаевича.

«После отречения… — говорил он на допросе, — партия монархистов потеряла свое значение, я остался беспартийным и за последнее время перестал совершенно работать на политическом поприще, так как проводить в жизнь свои взгляды при теперешних обстоятельствах считал бесполезным».

Мысль философа Ивана Ильина о монархе, который живет в скрещении духовных лучей, посылаемых его подданными, и является центром единства народа, выражением его правовой воли и государственного духа, может быть, никогда и не формулировалась Бобровым так четко, но была близка ему, осуществлялась им в самой жизни. Он обладал развитым иррационально-интуитивным монархическим самосознанием и считал Судьбу и Историю делом Провидения.

«По моему мнению, все политические партии, старающиеся свергнуть Советскую власть, бессильны порознь что-либо сделать без внешней помощи и все их попытки напрасны…» — отвечал он следователю, по сути дела, повторяя высказывание Владимира Митрофановича Пуришкевича: «большевики в настоящее время представляют собою в России единственную твердую власть».

Совпадение это поразительно и тем, что к Боброву и Пуришкевичу Советская власть была настроена особенно непримиримо. Признавая несокрушимость большевизма, ни Бобров, ни Пуришкевич, разумеется, и не рассчитывали на смягчение своей участи, нет, слова эти — свидетельство ясности ума, умения отказаться от иллюзий, ясно и трезво взглянуть в глаза беде. Суета игры в партии и партийки не способна была преодолеть духовный кризис общества, с преодоления которого и следовало начинать возрождение монархии, а значит, и государственности России…

Чтобы точнее представить душевное состояние Леонида Николаевича в мае восемнадцатого года, нужно вспомнить, что миновало не многим более года с того дня, когда, окруженный толпою продавшихся, запутавшихся в собственных интригах сановников и самовлюбленных политиков, государь подписал отречение.

Травля этого последнего российского государя, длившаяся все годы его правления, привела к тому, что, стремясь избежать гражданской войны, он согласился на отречение, и в результате народ вел гражданскую войну без государя и не за государя.

И тут нельзя не вспомнить и другую мысль Ивана Ильина о «жертвенности совестного сознания»… В мае восемнадцатого года за спиной у Николая Второго осталась тобольская ссылка, бесконечные унижения от хамоватых, полупьяных комиссаров, а впереди была та страшная ночь в Ипатьевском доме, когда следом за царской семьей спустились в подвал с наганами в руках Юровский, Медведев, Никулин, Ваганов, Хорват, Фишер, Эдельштейн, Фекете, Надь, Гринфельд, Вергази…

Когда начались допросы Леонида Николаевича Боброва, государь, искупая роковую минутную слабость, еще только проходил крестный путь к своей Голгофе — подвалу дома Ипатьева.

И памятуя о том, что судьбы людей и История — дело Провидения, зададимся вопросом: не этот ли крестный путь, превративший государя в Великомученика, и закладывает основу христианского, нравственного возрождения, а вместе с ним, если уж кризисы монархии и христианства шли рука об руку, не отсюда ли начинается восстановление России, возрождение которой без монархии, как полагал вместе с Иваном Ильиным и наш герой, неосуществимо?

И еще раз вспомним о скрещении духовных лучей, посылаемых монарху его поданными. Именно здесь, по Ильину, осуществляется правовая идея монархии, подвиг служения народу монарха. Но в это же перекрестье осуществлялся и великомученический подвиг государя… И мог ли он быть совершен без духовной, реализуемой лишь в иррационально-интуитивном монархическом сознании поддержки таких, как Леонид Николаевич Бобров, преданных монархистов, десятками и сотнями погибавших в те дни в большевистских застенках…

Среди отобранных при обыске у Л. Н. Боброва бумаг немало стихов.

Не мне — монархисту, в лихую годину

Роптать на событий естественный ход.

Пусть сволочь дерется, деля воровщину…

Пусть в страхе буржуй заперся на замок…

Предельно точно сформулировано здесь, как нам кажется, то, что думал и чувствовал Леонид Николаевич в мае восемнадцатого года.

Он считал «бесполезным проводить в жизнь свои взгляды при теперешних обстоятельствах», но тем самым он никоим образом не снимал с себя ответственности за судьбу страны, как, конечно же, не снимал ее с себя и низвергнутый в подвал Ипатьевского дома государь. Просто сейчас эта ответственность свелась для них к пути, который им предстояло пройти до конца. Николай Второй прошел этот путь. Прошел его и монархист Леонид Николаевич Бобров.

Со спокойствием сильного, уверенного в своей правоте человека отметает он вздорные обвинения следователя. Ни пытками, ни посулами Байковскому не удалось склонить Боброва к исполнению роли, предназначенной ему по сценарию Моисея Соломоновича Урицкого. Высокой порядочностью истинно русского интеллигента отмечены его показания на «подельников»…

«О Ревенко могу сказать, что он является председателем Казанской районной управы и опытным в своем деле работником… Что касается его политической жизни, то я совершенно ничего не могу указать ввиду того, что в служебное время я с ним никаких бесед на политические темы не вел».

Столь же «существенные» сведения удалось получить от Боброва и на других подозреваемых в причастности к «Каморре» лиц. Почти месяц Байковский продержал шестидесятилетнего старика в камере на голодном пайке и только 20 июня снова вызвал на допрос, уличая выбитыми из Злотникова показаниями…

Леонид Николаевич спокойно объяснил, что взял прокламацию, не желая «сконфузить» Злотникова.

— А почему вы сразу не признались в этом? — торжествующе спросил Байковский. — Почему пытались скрыть это?

— Об этом обстоятельстве раньше не говорил, так как об этом не был спрошен, а сам с доносом выступать не умею.

Бесспорно, Бобров понимал, что бессмысленно объяснять правила поведения, принятые среди порядочных людей, следователю ЧК, самозабвенно окунувшемуся в палаческую стихию, но, может, не для него он и произносил эти слова, как не для Урицкого, и писал с больничной койки:

«Я никогда не сочувствовал еврейским погромам и ни один человек не может доказать, что я имею хотя бы какое-нибудь самое отдаленное отношение к какому-нибудь погрому… Итак, я получил один экземпляр воззвания и не сделал из него никакого употребления, между тем в тот же день это воззвание было распространено в тысячах экземпляров различных газет, в том числе и в «Красной газете», продававшихся на всех улицах Петрограда и никто из редакторов не привлечен к ответственности».

Разумеется, не о том хлопотал больной, истощенный голодухой Леонид Николаевич, чтобы Урицкий засадил в тюрьму своего дружка Володарского… Нет, он объяснял, что все это дело — чистой воды провокация, и объяснял это нам, живущим, когда новые урицкие и Володарские готовят для России новую гражданскую войну, когда снова (словно бы про нас сказанные в восемнадцатом году слова Алексея Ремизова): «Зашаталась русская земля — смутен час. Госпожа Великая Россия, это кровью твоей заалели белые поля твои — темное пробирается, тайком ползет по лесам, по зарослям горе злокручинное…»

Леонида Николаевича расстреляли в страшную ночь на 2 сентября 1918 года, а 23 декабря было составлено и постановление о расстреле:

«Леонид Николаевич Бобров арестован был по делу «Каморры народной расправы». Обвинение было доказано и Боброва по постановлению ЧК от 2 сентября с. г. — расстрелять, на основании чего настоящее дело прекратить»[95].

Вот так, просто и без затей…

9

Уже на первых допросах выяснилось, что сценарий Моисея Соломоновича блистательно проваливается.

Точно так же, как Л. Н. Бобров, показывал на допросе и полковник И. Н. Анненков:

«Бобров известен только как работник по службе в обществе дачных недвижимостей…

Соколов известен довольно давно, как умный человек, деятельный в смысле политической жизни…

С Ревенко я познакомился в Обществе попечительства о беженцах…

Что касается «Каморры народной расправы», то я о ней услышал только в камере…»

Конечно, неважно было, где человек услышал про «Каморру», если сама идея организации родилась в кабинете Моисея Соломоновича Урицкого, но беда заключалась в другом: до сих пор главное действующее лицо — бывший товарищ председателя «Союза русского народа» Виктор Павлович Соколов — отсутствовало. И никто из подследственных не желал указать, где его можно найти.

«Что касается брата моего, Виктора Павловича… — сообщил Н. П. Соколов на допросе 25 мая, — то могу сказать, что по совету врача он должен был уехать в Царское Село и уехал он туда или в день обыска, или днем раньше. По своим политическим убеждениям он, кажется, монархист, кроме того, состоял членом «Союза русского народа», но старается ли он в настоящее время проводить в жизнь свои идеи — этого я сказать не могу…»

Конечно, следователь Владислав Александрович Байковский не был испорчен ни образованием, ни воспитанием. Уроженец гмины Пруска Ломжинской губернии, он успел закончить лишь четыре класса, а затем увлекся бандитизмом и уже в 1917 году командовал группой удельнинских боевиков, совмещая эту деятельность с занятиями делопроизводством в Удельнинском районном комиссариате милиции… Однако и он, неиспорченный культурой чекист, не мог не уловить открытой издевки в словах Николая Павловича.

К сожалению, материалы дела не позволяют судить о всем спектре методов физического воздействия, к которым прибегал товарищ Байковский на допросах, но о пытках, так сказать, морального плана можно говорить, опираясь на документы.

Например, был у Владислава Александровича — уж не знаю, сам ли он до него додумался или Моисей Соломонович подсказал, — излюбленный прием… Взяв с подследственного подписку о невыезде, он отправлял его в камеру и, конечно же, забывал о нем на долгие недели, а то и месяцы…

Заключенный же, уже настроившийся идти домой, собравший вещи, разумеется, волновался. Начиналось нервное расстройство. На многих подследственных этот прием действовал безотказно.

«Вот уже две недели, как вы сказали, что отпустите меня отсюда через два-три дня, а я все мучусь и не знаю, в чем виноват… Очень прошу: возьмите меня отсюда, силы больше моей нету, от нервов и раны уже ходить не могу. Ну и чего я сделал, что меня вы так мучите и пытаете?.. Возьмите меня отсюда, силы боле нет жить…»

Солдат Мусин, который писал это прошение, просидел в тюрьме больше двух месяцев, и наверное, если бы только знал, где находится Виктор Павлович Соколов, то рассказал бы все — так умело довел его до этого состояния Байковский.

Мусин, конечно, не герой, но все-таки служил в армии, воевал, повидал в жизни многое, и коли и он раскис, то в самом деле нужно признать, что методы Байковского давали неплохие результаты. Мы еще будем рассказывать об удивительной истории Льва Александровича Балицкого, вдруг заговорившего в тюремной камере на позабытом украинском языке… Пока же верйемся к Николаю Павловичу Соколову, которому тоже пришлось поплатиться за свою язвительность.

«Я арестован 21 мая и был Вами допрошен 25 мая, причем Вы на допросе сказали мне, что мне не предъявлено обвинений… и что, по всей вероятности, после Вашего доклада Председателю Чрезвычайной Следственной Комиссии меня освободят. С тех пор прошло две с половиной недели. Допрошенные одновременно со мной Гроссман и Анненков, по-видимому, освобождены — мое же дело остановилось. Поэтому прошу Вас, если Вы нуждаетесь в дополнительных сведениях от меня — допросить меня. Надеюсь, что после вторичного допроса меня освободят, причем я всегда готов дать подписку о невыезде из Петрограда и явке на допрос по первому требованию».

В дополнительных сведениях Байковский нуждался и внял просьбе Николая Павловича, вызвал его на допрос. Но — увы! — от предложения сотрудничать с ЧК в аресте своего брата Соколов снова отказался и, хотя уже и без прежней язвительности, продолжал твердить, что не знает, где брат. Поэтому и был водворен назад в камеру сочинять новые — «Я арестован четыре недели назад… и не имею никаких известий, в каком положении мое дело…» — прошения и постепенно доходить до нужной чекистам кондиции сговорчивости…

Однако метод Байковского при всей его действенности страдал и существенным недостатком — результаты он давал спустя недели, а то и месяцы. Но ни месяца, ни недель в запасе у Моисея Соломоновича не было…

В циркулярном письме «Всемирного Израильского Союза», как мы помним, неоднократно подчеркивалось, что в исполнении плана необходимо постоянно соблюдать осторожность. И хотя Урицкий и Володарский исполняли все директивы, про осторожность они позабыли, и потому положение их становилось шатким.

Процесс «Каморры», быть может, многое бы исправил, но для этого нужно было основательно подготовиться. А Моисей Соломонович торопился, нервничал. Да и как было не нервничать, если уже и сами фигуранты будущего процесса начали открыто говорить о провокации.

На допросе 27 мая Лука Тимофеевич Злотников прямо сказал об этом: «История с этими воззваниями, по моему мнению, является сплошной провокацией со стороны лица, а может быть, и группы лиц, желавших на этом деле создать себе шерлокхолмсовскую репутацию и деньги. Они разослали эти воззвания в небольшом количестве лицам, которых они хотели дискредитировать, и лицам, перед которыми им необходимо было в вышеозначенных целях (карьера и деньги) показать свою находчивость и усердие».

Трудно, трудно не нервничать, когда твое детище подвергается таким нападкам. И Моисей Соломонович задергался. Вместо планомерного перетряхивания населения Петрограда он начал производить самые неожиданные аресты.

Хотя и в этих неподготовленных, неотрежиссированных арестах тоже была своя логика. Моисею Соломоновичу срочно нужно было пополнить погромную организацию реальной силой, и чекисты в последние дни мая хватают офицеров из полка охраны г. Петрограда, сотрудников «Частного бюро личной и имущественной охраны», представителей союза квартальных старост… А чекист Иосиф Фомич Борисенок был направлен даже в Бюро частного розыска. Непонятно, какие сведения о «Каморре» рассчитывал найти там Моисей Соломонович Урицкий, но это и неважно, потому что замысел его опять сорвался. В Бюро частного розыска Иосиф Фомич Борисенок увидел мешок сахару и, позабыв все наставления Моисея Соломоновича, арестовал служащих бюро как спекулянтов, а сахар реквизировал… Сахаром чекистам себя удалось обеспечить, но дело «Каморры» не сдвигалось с мертвой точки… По-прежнему организацию не удавалось доукомплектовать, и тогда Моисей Соломонович и совершил главную ошибку: за отсутствием черносотенца Виктора Павловича Соколова он «выдвинул» на пост председателя «Каморры народной расправы» своего бывшего приятеля Иосифа Васильевича Ревенко, председателя Казанской продовольственной управы, той самой управы, где служил — и чего он так дался Урицкому? — главный «погромщик» Леонид Николаевич Бобров…

Мысль Моисея Соломоновича можно понять. По сути дела, она была изложена и в статье В. Володарского «Погромщики», которую мы привели выше целиком. Мысль понятная… Если какой-то части еврейской общественности, выразителем мнения которой был и великий пролетарский писатель Максим Горький, не нравятся Урицкий, Володарский и Зиновьев, то, быть может, и сами представители этой общественности являются погромщиками? Конечно, это несколько противоречит принципу еврейской солидарности, но в конце концов не Урицкий же с Володарским первыми нарушили этот принцип!

В несчастливый час посетила Моисея Соломоновича эта мысль.

Впрочем, об известных всем роковых последствиях этого решения разговор еще впереди, а сейчас поговорим об Иосифе Васильевиче Ревенко, который как раз и был представителем той самой прогрессивной общественности, окончательный разрыв с которой стоил жизни и Володарскому, и Урицкому.

10

Объективку на Иосифа Васильевича Ревенко дал секретный сотрудник Петроградской ЧК Сергей Семенович Золотницкий.

Он познакомился с Ревенко, когда Петроградской ЧК еще не существовало. Золотницкий тогда искал у Ревенко покровительства.

«В сентябре семнадцатого года я освободился от службы и товарищи по корпусу посоветовали мне обратиться к И. В. Ревенко за протекцией. Ревенко обещал устроить меня…»

После Октябрьского переворота дела Сергея Семеновича пошли в гору, и опека Ревенко начала тяготить его.

«Когда я приехал из Москвы, то Ревенко спросил меня между прочим, как я выполнил там поручение Комиссии. Еще он спросил: буду ли я работать здесь? Я, конечно, обрисовал ему в общих чертах свою работу в Москве, а на второй вопрос ответил, что по семейным обстоятельствам дальше продолжать работу в Комиссии не могу. Ревенко сказал с иронией:

— Ну, конечно… Вы такой видный политический деятель…

В дальнейшем нашем разговоре Ревенко перечислил ряд организаций, в которых занимал первенствующее положение и как бы между прочим добавил: «Вы являетесь все-таки простым агентом Комиссии, я же являюсь членом Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией при Петроградском Совете. Он называл тогда некоторых членов Комиссии, говорил, что с Урицким он большой приятель».

Ревность Иосифа Васильевича к своему протеже, который был вдвое моложе его, выглядит довольно смешно, но это — характер Ревенко.

«Я встречался с ним несколько раз и в Таврическом дворце, где он был секретарем Всероссийской по делам о выборах в Учредительное собрание комиссии… Ревенко тогда имел пропуск общий на Смольный и Таврический и вообще был там, по-видимому, важным лицом, на что мне при встречах всегда старался указывать…»

Тщеславия в Иосифе Васильевиче Ревенко было с избытком и, даже оказавшись в Петроградской ЧК уже в качестве подследственного, он как-то по-мальчишески хвастливо перечисляет все свои должности…

«В настоящее время я являюсь председателем Казанской районной управы и членом президиума бюро по переписи Петрограда. Кроме того, я — председатель общегородского совета союзов домовых комитетов гор. Петрограда, редактор-издатель журнала «Домовой комитет», товарищ председателя совета квартальных старост 3-го Казанского подрайона, председатель домового комитета дома № 105 по Екатерининскому каналу, член правления Мариинского кооператива и член продовольственного совета Казанской районной управы».

Увлекшись перечислением своих должностей и званий, Ревенко вспомнил и то, о чем в ЧК лучше было не говорить…

«В 1912 году, будучи в отпуске в городе Николаеве, я принял участие в выборах… В Городскую думу я прошел большинством голосов, а в Государственную по г. Николаеву также прошел, но в конечном результате голосов мне не хватило и я был зачислен кандидатом».

Тут же Иосиф Васильевич рассказал и о том, что на выборах он «проходил по соединенному списку умеренного блока, в состав которого входили представители, рекомендуемые «Союзом русского народа», торгово-промышленным классом, октябристскими и другими конституционно-монархическими организациями. Как выдвигаемый этим блоком, я покрыл некоторые расходы этих организаций, как по выборам, так и в частности, за что и был избран почетным членом и попечителем бесплатной начальной школы «Союза русского народа».

Не насторожил Иосифа Васильевича и вопрос Байковского о Злотникове. Верный манере подчеркивать при каждом удобном случае собственную значимость, он поведал обрадованному следователю, что со Злотниковым познакомился во время представления царю монархических организаций, где он, Ревенко, находился по долгу службы…

Правда, Ревенко категорически отрицал связь с «Каморрой», более того, как и Злотников, заявил: «Слухи о «Каморре народной расправы» считаю совершенно абсурдными и провокационными, о которых я здесь только и узнал», — но уж этого-то, будь он поумнее, мог бы и не говорить. Урицкий, с которым Ревенко был большой приятель, и сам прекрасно знал, где и что можно услышать о «Каморре»…

Говоря об Иосифе Васильевиче Ревенко, хотелось бы подчеркнуть, что он, как и Леонид Николаевич Бобров, не просто персонаж придуманного Моисеем Соломоновичем Урицким дела, но и достаточно яркий типаж.

В самом начале этой книги мы говорили, что Октябрьский переворот потому и удался, что был выгоден не только большевичкам, но и тем «прогрессивным» деятелям, которые стояли тогда у власти в стране. Иосиф Васильевич Ревенко хотя и значительный, но типичный представитель этих «прогрессистов».

Читая протоколы допросов, постоянно ощущаешь сквозящие за хвастовством и самовлюбленностью Иосифа Васильевича растерянность и недоумение. Точно так же, как и более именитые сотоварищи, Ревенко не может понять, почему его, такого умного, такого ловкого, вытеснили из коридоров власти. В принципе и сейчас Ревенко готов примириться с большевиками, лишь бы продолжать «гражданское» служение, лишь бы подали ему хоть копеечку власти. Только зачем же, зачем его обходят здесь молодые и в подметки ему не годящиеся конкуренты?

«Когда я принял на себя обязанности секретаря канцелярии Комиссии товарища Урицкого… — не скрывая насмешки, рассказывал С. С. Золотницкий, — Ревенко стал со мною мягче. Однако однажды он заметил: «Вот теперь вы на моем месте. Разница только в том, что я окончил пять высших учебных заведений, а вы и среднее-то окончили ускоренно…»

Слепота и полнейшая гражданская глухота отнюдь не частные недостатки И. В. Ревенко. Письма, изъятые у него и приобщенные к делу, свидетельствуют, что этими же недугами были поражены многие политики того времени.

Два письма здесь, как мне кажется, вполне могут претендовать на роль своеобразных памятников русской либерально-буржуазной мысли — так великолепно обрисовывают они политиков круга Иосифа Васильевича Ревенко. Тех самых политиков, которые добровольно уступили большевикам власть…

«Многоуважаемый Иосиф Васильевич!

По поручению моего дяди Ал. Ал. Римского-Корсакова, звонила вам неоднократно, но мне сообщили, что звонок у Вас не действует. Дело в том, что дядя не получил своего жалованья за октябрь месяц, а другие сенаторы его получили. Ал. Ал. очень просит Вас узнать, в чем тут дело, и, если возможно, это жалованье получить и переслать ему».

Самое поразительное в этой записке — дата, письмо написано в ноябре 1917 года.

Можно долго говорить о предательстве и подлости людей, стоящих у кормила власти при отречении государя, но что говорить, если и теперь, после «десяти дней, которые потрясли мир», господин сенатор продолжает волноваться о задержке выплаты сенаторского жалованья. Насколько же несокрушимыми должны были казаться ему основы российской государственности, которые он с компанией Милюковых, Тучковых, черновых, керенских трудолюбиво разрушал, коли и разразившаяся катастрофа не поколебала убежденности, что и дальше сенаторское жалованье будет исправно выплачиваться?

Второе письмо более пространно, хотя тоже в чем-то созвучно «недоумению» Ал. Ал. Римского-Корсакова. И стоит под ним фамилия самого Павла Николаевича Милюкова.

«В ответ на поставленный Вами вопрос, как я смотрю теперь на совершенный нами переворот, чего я жду от будущего и как оцениваю роль и влияние существующих партий и организаций, пишу Вам это письмо, признаюсь, с тяжелым сердцем. Того, что случилось, мы не хотели. Вы знаете, что цель наша ограничивалась достижением республики или же монархии с императором, имеющим лишь номинальную власть; преобладающего в стране влияния интеллигенции и равные права евреев. Полной разрухи мы не хотели, хотя и знали, что на войне переворот во всяком случае отразится не благоприятно. Мы полагали, что власть сосредоточится и останется в руках первого кабинета министров, что временную разруху в армии и стране мы остановим быстро и если не своими руками, то руками союзников добьемся победы над Германией, заплатив за свержение царя некоторой отсрочкой этой победы. Надо признаться, что некоторые даже из нашей партии указывали нам на возможность того, что и произошло потом. Да мы и сами не без некоторой тревоги следили за ходом организации рабочих масс и пропаганды в армии. Что же делать: ошиблись в 1905 году в одну сторону — теперь ошиблись опять, но в другую. Тогда недооценили сил крайне правых, теперь не предусмотрели ловкости и бессовестности социалистов. Результаты Вы видите сами. Само собою разумеется, что вожаки Совета рабочих депутатов ведут нас к поражению и финансовому экономическому краху вполне сознательно. Возмутительная постановка вопроса о мире без аннексий и контрибуций помимо полной своей бессмысленности уже теперь в корне испортила отношения наши с союзниками и подорвала наш кредит. Конечно, это не было сюрпризом для изобретателей. Не буду излагать Вам, зачем все это было им нужно, кратко скажу, что здесь играла роль частью сознательная измена, частью желание половить рыбу в мутной воде, частью страсть к популярности. Но, конечно, мы должны признать, что нравственная ответственность за совершившееся лежит на нас, то есть на блоке партий Гос. Думы. Вы знаете, что твердое решение воспользоваться войною для производства переворота было принято нами вскоре после начала этой войны. Заметьте также, что ждать больше мы не могли, ибо знали, что в конце апреля или начале мая наша армия должна была перейти в наступление, результаты коего сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования. Вы понимаете теперь, почему я в последнюю минуту колебался дать согласие на производство переворота, понимаете также, каково должно быть в настоящее время мое внутреннее состояние. История проклянет вождей наших, так называемых пролетариев, но проклянет и нас, вызвавших бурю.

Что же делать теперь, спрашиваете Вы… Не знаю. То есть внутри мы оба знаем, что спасение России в возвращении к монархии, знаем, что все события последних двух месяцев ясно доказали, что народ не способен был воспринять свободу, что масса населения, не участвующая в митингах и съездах, настроена монархически, что многие и многие агитирующие за республику делают это из страха. Все это ясно, но признать этого мы просто не можем. Признание есть крах всего дела всей нашей жизни, крах всего мировоззрения, которого мы являемся представителями. Признать не можем, противодействовать не можем, не можем и соединиться с теми правыми, подчиниться тем правым, с которыми так долго и с таким успехом боролись. Вот все, что могу сейчас сказать. Конечно, письмо это строго конфиденциально. Можете показать его лишь членам известного Вам кружка».

Павел Николаевич Милюков, безусловно, был выдающимся политиком. Вклад его в разрушение Российской империи трудно переоценить… А по этому письму мы видим, что Милюков еще и умел предвидеть результаты своих политических поступков.

Ради «преобладающего в стране влияния интеллигенции и равных прав евреев» он пошел на прямое предательство Родины, ибо обостренным чутьем политика ясно ощущал, что победа России в этой войне становится неизбежной, а значит, и столь дорогим мечтам о «равных правах евреев» подходит конец. Но даже и после Октябрьского переворота, когда среди жертв оказался и он сам вместе со своими друзьями, не может Милюков признаться в ошибке. Вернее, может, но по-прежнему не желает пойти на союз с правыми. По-прежнему урицкие и володарские ближе ему, чем такие люди, как Бобров или Пуришкевич…

И как личность, и как общественный деятель И. В. Ревенко мельче П. Н. Милюкова. И может, как раз поэтому вся подловатая сущность либерально-буржуазных прогрессистов выступает в нем в самом неприкрытом виде. Нет, не об интеллигенции думали эти деятели, воруя у России победу в войне, и даже не о евреях, права которых столь ревностно защищали. Думали они лишь о себе, только о своих выгодах и амбициях, и ради этого готовы были пожертвовать чем угодно.

Урицкий не внял мольбе «большого приятеля». Сантименты были не свойственны ему, а Ревенко подходил для расстрела.

От расстрела Иосифа Васильевича не спасла даже смерть «приятеля». После убийства Урицкого чекисты все равно расстреляли его. Правда, расстреляли совсем за другое.

В постановлении, написанном почти через три месяца после расстрела, сказано: «И. В. Ревенко арестован был Чрезвычайной Комиссией 22 мая с. г. по делу «Каморры народной расправы». Следствием установлено, что Ревенко в организации «Каморры нар. распр.» участия не принимал, но, как активный организатор Совета квартальных старост 3-го Казанского подрайона, который (Совет) ставил своей целью под видом официальной организации свержение Советской власти, расстрелян по постановлению ЧК 2 сентября с. г.».

Постановление это больше похоже на насмешку и потому, что принято спустя три месяца после расстрела, и потому, что все руководители Совета квартальных старост 3-го Казанского подрайона, за исключением Ревенко, были отпущены на свободу. В постановлении по делу секретаря Совета квартальных старост Анатолия Михайловича Баталина, например, прямо написано: «Ввиду того, что теперь почти миновала надобность в заложниках, ЧК постановила Анатолия Баталина из-под ареста освободить и настоящее дело о нем дальнейшим производством считать законченным».

Читаешь эти постановления, и так и встает перед глазами «мягкая, застенчивая» улыбка Моисея Соломоновича Урицкого, сумевшего даже и с того света порадеть «большому приятелю».

Эту главу о безрадостной, но вполне заслуженной судьбе прогрессиста И. В. Ревенко мне бы хотелось завершить словами Василия Шульгина, сказавшего: «Мы хотели быть в положении властителей и не властвовать. Так нельзя. Власть есть такая же профессия, как и всякая другая. Если кучер запьет и не исполняет своих обязанностей, его прогонят.

Так было и с нами — классом властителей. Мы слишком много пили и ели. Нас прогнали. Прогнали и взяли себе других властителей, на этот раз «из жидов». Их, конечно, скоро ликвидируют. Но не раньше, чем под жидами образуется дружина, прошедшая суровую школу».

В каком-то смысле эти слова Шульгина оказались пророческими. «Жидов», по крайней мере часть их, в результате еврейско-кавказской войны в Политбюро действительно изгнали, постепенно страна начала приходить в себя, но к этому времени верхушка властителей вновь впала в греховное ничегонеделание и снова ее изгнали, и снова все повторилось в соответствии с рецептом Шульгина… Только вот вопрос: образуется ли и теперь прошедшая суровую школу дружина, которая сможет изгнать новых правителей? Или же мы все обречены, всей страной, на гибель?

11

Вступив на тропу войны с бывшими приятелями, Моисей Соломонович, конечно, совершил роковую ошибку, за которую ему пришлось заплатить жизнью… Но неверно было бы думать, что эта борьба как-то отвлекала его от прежних замыслов, как-то смягчала ненависть Урицкого к русским. Нет… Скажем прямо, у нас нет никаких оснований подозревать Моисея Соломоновича в этом. Война, в которую Урицкого вынудили ввязаться евреи-не-большевики и евреи-нечекисты, привнесла лишь этакий пикантный оттенок в деятельность ПетроЧК, но отнюдь не изменила стратегического, концептуального направления.

Дело «Каморры народной расправы» было задумано как своеобразное сито, через которое чекисты собирались перетряхнуть все русское население Петрограда. О серьезности намерений свидетельствует и тот факт, что уже в конце мая был отпечатан стандартный бланк:


К делу…………….. «Каморра нар. распр.» от……………… 1918 г.

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

Гражданин…………………был арестован Чрезвычайной Комиссией по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией при Петроградском Совдепе по ордеру названной Комиссии от «…» …………….. с/г за №…………. как заподозренный в принадлежности к контрреволюционной организации «Каморры народной расправы».

Произведенным Комиссией следствием путем тщательного просмотра его деловых бумаг и переписки и допросов его и других лиц установлено, что гражданин……………….никакого отношения к вышеозначенной погромной организации не имеет.

На основании вышеизложенного Чрезвычайная Комиссия постановил:

1. Гр………………… от предварительного заключения освободить

……………… 1918 года;

2. Настоящее дело о нем производством прекратить и сдать в архив Комиссии.

«…» ……1918 г.

№……

Председатель:

Следователь:


Исполнить задуманное Моисею Соломоновичу Урицкому помешал, как мы знаем, выстрел Леонида Иоакимовича Каннегисера, но, безусловно, намерения были самые серьезные. Урицкий явно нацеливал чекистов не на борьбу с отдельными преступниками, а на работу с самыми широкими массами населения.

Опять-таки неверно было бы думать, что счастливец, фамилию которого после долгих мытарств в предварительном заключении заносили в заранее отпечатанный бланк, прощался с чекистами навсегда. Нет. С каждого брали подписку о невыезде, да и вообще не оставляли своими заботами и в дальнейшем.

Мы уже говорили, что в последних числах мая чекисты начали производить массовые аресты офицеров. Фамилии двоих из них — Владимира Борисовича Никольского и Николая Александровича Шлетынского. — вскоре вписали в стандартный бланк, хотя в бумагах у них и были обнаружены явно контрреволюционные стихи:

Терпенья переполнилась нашего мера,

Народ с нас погоны сорвал.

Он званье святое — бойца-офицера

В вонючую грязь затоптал.

И все-таки офицеров, изъяв у них только эти стихи да еще золотые вещи, отпустили. И судьба их могла бы служить примером высокого гуманизма петроградских чекистов, если бы не сохранился в деле еще один любопытный документ…


Председателю ЧК Урицкому. РАПОРТ.

Доношу, что бывшие лица командного состава Николай Шлетынский и Владимир Никольский еще до получения Вашего распоряжения за № 2984 от 8-го июня с. г. исключены из списков полка 31 мая с. г.

Командир полка по охране города Петрограда.


Здесь надо вспомнить, что оба офицера говорили на допросах об «исключительно стесненном материальном положении», заставившем поступить в полк, и, конечно же, оставить их без работы, лишить последних средств к существованию что-нибудь да значило.

Но с другой стороны: а как же иначе? Моисей Соломонович понимал, что контрреволюционеров для «настоящей кристаллизации», то бишь для гражданской войны, надо воспитывать, а не ждать, пока эти самые контрреволюционеры появятся…

И все-таки поразительно, что, и охваченный «экстазом», мы опять пользуемся гениальным выражением Максима Горького, чекистской работы, товарищ Урицкий нашел время для сочинения труда за № 2984… И все-таки поразительно (это ведь Урицкий так поставил ЧК!), что командир полка не стал дожидаться официального распоряжения Урицкого, а уволил офицеров, как только их арестовали.

А офицеры что ж…

Как это было написано в «Молитве из действующей армии», изъятой у Николая Шлетынского?

Услыши меня, мой Заступник Предвечный,

Пошли мне погибель в бою…

И еще там хорошая строчка была: «Нам смерть широко открывает объятия…»

Вот в эти объятия и подталкивал молоденьких офицериков Моисей Соломонович Урицкий. Так… Между делом… В «экстазе» русофобии и человеконенавистничества.

12

3 июня 1918 года — важный день в ходе «расследования» по делу «Каморры народной расправы»… 3 июня наконец-то «нашли» главную улику — печать «Каморры».

Сам факт находки печати, как и положено, был запротоколирован.


ПРОТОКОЛ

По ордеру Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией при Петроградском Совете Раб. и Кр. Ар. Деп. от 3 июня 1918 г. за № 354 был произведен обыск по Николаевской улице, д. 4, кв. 29 в комнате Злотникова. Взято для доставления в Комиссию:

Печать с надписью «Каморра народной расправы»

Один серебряный рубль 1893 года

Один серебряный рубль 1814 года

Один серебряный рубль в память 1913 г. дома Романовых

Три векселя на 40 000, 40 000 и 40 000 р. на имя Репьева.

Сберегательная книжка за № 463652, № 963181 и дубликат книжки Xs 116009.

Бронзовый крест, 2 коробки типографского шрифта, личная печать Злотникова, одна коробка негативов, три фотографических снимка писем Савинкова, портрет Распутина (один из семи найденных), ручной типографский валик, расписка на 1000 р., на отдельной бумаге подпись Георгия Пятакова и другая неразборчивая подпись, оттиск штемпеля отдела пропусков, один чистый пропуск с подписями, незаполненный, один флакон с надписью «Яд» и различная переписка и печатные произведения.

Обыск произвел Апанасевич

Ничего не пропало и ничего не сломано во время обыска.


Мы привели этот документ целиком, потому что непонятно, как сумел товарищ Юргенсон не найти столько изобличающих Злотникова улик при первом обыске… Типографское оборудование… Векселя на гигантские суммы… Незаполненные бланки пропусков… Печать «Каморры»… Флакон с ядом, которым кого-то ведь собирался отравить Злотников…

Конечно, можно объяснить этот факт особой тщательностью, с которой проводил товарищ Апанасевич второй обыск. Но тут же не сходятся концы с концами.

Вскоре после «признания» Злотникова в режиме содержания его было сделано послабление, и Злотников попросил передать ему денег. Полторы тысячи рублей наличными лежали в шкафу, но Злотникову потребовалось подробно разъяснять, где именно находятся эти деньги, чтобы чекисты сумели найти их. Понятно, что деньги были спрятаны, но ведь и печать «Каморры» тоже не могла лежать на виду…

Еще более странно, что на допросах Байковский не задал Злотникову ни одного вопроса по поводу векселей, не поинтересовался, где и для какой цели раздобыл Злотников подпись Георгия Леонидовича Пятакова…

Но 3 июня «удачи» чекистов находкой печати «Каморры» не ограничились. 3 июня Моисей Соломонович Урицкий подписал ордера на арест В. П. Мухина и З. П. Жданова. Оба они были весьма состоятельными людьми и выдвигались, как мы знаем, на роль финансистов погромной организации. Значит, и тут успех был налицо. И улики чекистам удалось найти, и всех главных «погромщиков» выявить…

Поэтому-то и хотелось бы понять, почему оба эти события случились именно 3 июня 1918 года…

Это тоже не праздный вопрос. Вспомните, что накануне, 2 июня, в Москве Всероссийская Чрезвычайная комиссия, которую возглавлял товарищ Дзержинский, раскрыла заговор «Союза защиты Родины и свободы».

Сделано это было, как считал один из руководителей «Союза» Б. В. Савинков, по приказу немцев. Савинков пишет в своих воспоминаниях: «…Опасность началась с приездом в Москву германского посла графа Мирбаха. С его приездом начались и аресты.

Уже в середине мая полковник Бреде предупредил меня, что в германском посольстве сильно интересуются «Союзом», и в частности мною. Он сообщил мне, что, по сведениям графа Мирбаха, я в этот день вечером должен быть в Денежном переулке на заседании «Союза» и что поэтому Денежный переулок будет оцеплен. Сведения графа Мирбаха были ложны… На всякий случай я послал офицера проверить сообщение полковника Бреде.

Офицер действительно был остановлен заставой. Когда его обыскивали большевики, он заметил, что они говорят между собой по-немецки. Тогда он по-немецки же обратился к ним. Старший из них, унтер-офицер, услышав немецкую речь, вытянулся во фронт и сказал: «Zu Befehl, Herr Leutnant» (слушаюсь, господин лейтенант).

Не оставалось сомнения в том, что немцы работают вместе с большевиками».

«Открытие», сделанное Б. В. Савинковым, назвать открытием весьма трудно. Большевики и не пытались скрыть тогда своей зависимости от немцев. В той же, уже упомянутой нами, заметке «Плоды черносотенной агитации» В. Володарский с возмущением рассказал, как черносотенцы задержали поезд с продуктами, отправленный в Германию из голодающего Петрограда по распоряжению Г. Е. Зиновьева. Но это особая тема…

Особая тема — и взаимоотношения Петроградской ЧК с Всероссийской Чрезвычайной комиссией, Моисея Соломоновича с Феликсом Эдмундовичем. Мы еще вернемся к ним, когда будем рассказывать об аресте Урицким по делу «Каморры народной расправы» лучшего агента Дзержинского — Алексея Фроловича Филиппова… Пока же скажем, что, хотя петроградские и московские чекисты и заняты были одним делом, дух соревновательности, несомненно, присутствовал в этих взаимоотношениях. И Моисей Соломонович — товарищ Ленин ведь так надеялся на него! — просто не мог позволить Феликсу Эдмундовичу опередить себя.

Во-первых, он решительно ускорил производство дела «Каморры народной расправы», а во-вторых, по его приказу чекисты подложили в комнату Злотникова кроме печати еще и «три фотографических снимка писем Савинкова», несомненно доказывающих связь «Каморры» с «Союзом защиты Родины и свободы»; флакон с ядом и бланк с подписью Г. Л. Пятакова, столь же несомненно доказывающие подготавливаемую «Каморрой» диверсию.

Так что, может, и не случайно, что именно 3 июня, на следующий день после раскрытия в Москве заговора «Союза защиты Родины и свободы», спешно завершали петроградские чекисты дело «Каморры». В суете того июньского дня Моисей Соломонович позабыл даже, что Василий Петрович Мухин уже арестован, подмахнул товарищу Юссису ордер № 352 на его арест…

13

У читателя может возникнуть впечатление, будто все сотрудники Петроградской ЧК были отъявленными мерзавцами. Это не совсем верно… А если и верно, то только в том смысле, что таковыми они были лишь в глазах населения. Сами же себя сотрудники Моисея Соломоновича Урицкого мерзавцами не считали.

Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить рассказ Исаака Эммануиловича Бабеля «Дорога», в котором он рассказывает о своей службе в Петроградской ЧК.

«Наутро Калугин повел меня в ЧК, на Гороховую, 2. Он поговорил с Урицким. Я стоял, за драпировкой, падавшей на пол суконными волнами. До меня долетали обрывки слов.

— Парень свой, — говорил Калугин, — отец лавочник, торгует, да он отбился от них… Языки знает…

Комиссар внутренних дел коммуны Северной области вышел из кабинета раскачивающейся своей походкой. За стеклами пенсне вываливались обожженные бессонницей, разрыхленные, запухшие веки…

Не прошло и дня, как все у меня было, — одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране…»

Эту цитату из рассказа И. Э. Бабеля я привожу не ради того, чтобы напомнить о начале чекистской карьеры Бабеля, который под кличкой Кирилл Васильевич Лютов работал потом в особых отделах армий… Нет! Бабель — писатель, придававший особое значение точности деталей, и его свидетельство — особо ценно для нас. Нет оснований полагать, будто в рассказе «Дорога» Бабель пошел против своих писательских принципов, а это значит, что и слова его о товарищах, «каких нет нигде в мире», не для красоты стиля приведены тут.

И Моисей Соломонович Урицкий, и Владислав Александрович Байковский, и Иосиф Наумович Шейкман-Стодолин, и Иосиф Фомич Борисенок, и Иван Францевич Юссис, и Глеб Иванович Бокий, и Николай Кириллович Антипов, и Александр Соломонович Иоселевич — все они чувствовали в себе нечто рыцарское, благородное. Как это совмещалось в них с подлостью и палачеством, понять трудно, однако несомненно совмещалось, и потому попытаемся понять это на примере того же Исаака Эммануиловича Бабеля.

Его рассказ «Дорога» заканчивается словами: «Так начиналась тринадцать лет назад превосходная моя жизнь, полная мысли и веселья».

Бабель был тогда уже известным советским писателем, любовником Евгении Соломоновны — жены генерального комиссара безопасности Ежова. Он, Бабель, все порывался написать роман «ЧК», но — увы — исполнить этот замысел не успел. Через несколько лет Исаак Эммануилович был ликвидирован вместе с мужем Евгении Соломоновны. Но вот что интересно. Всего за несколько месяцев до ареста Бабель поделился замыслом будущего романа с Фурмановым.

Александр Исбах так описывает этот эпизод:

«В тот день Бабель говорил Фурманову о планах своего романа «ЧК». Я не помню точно его слов. Но Митяй, как всегда, записал их в своем дневнике.

— Не знаю, — говорил Бабель, — справлюсь ли, очень уж я однобоко думаю о ЧК. И это оттого, что чекисты, которых знаю, ну… ну просто святые люди… И я опасаюсь, не получилось бы приторно. А с другой стороны не знаю. Да и не знаю вовсе настроений тех, кто населяет камеры, это меня как-то даже и не интересует. Все-таки возьмусь».

Не в этих ли словах Исаака Эммануиловича Бабеля и следует искать разгадку совместимости несовместимого в чекистах? Ведь товарищами, да и просто людьми, чекисты были между собой. А настроения тех, кто населял застенки, их просто не интересовали, потому что они этих людей и не считали за людей…

Повторяю, что И. Э. Бабель не любил придумывать своих произведений, а в деталях и речевых характеристиках героев был реалистом высшей пробы. И уж если он считал, что можно писать роман о ЧК, даже не зная настроений «тех, кто населяет камеры», то, значит, и не было нужды в этом для правдивого описания работы чекистов. Чекисты ведь работали не с людьми, а с человеческим материалом, который для них уже не был людьми.

О страшном, но логическом финале жизни Исаака Эммануиловича Бабеля, когда его арестовали в Переделкине и когда он понял, что всевластные друзья, «товарищи, каких нет нигде в мире», уже не помогут ему, потому что сами превращены в человеческий материал, с которым теперь будут работать другие, конечно, еще будет написано…

Ведь это не только Бабеля судьба.

Тот же Владислав Александрович Байковский, сделавший неплохую чекистскую карьеру, в 1923 году за принадлежность к троцкистской оппозиции из органов был уволен. Долгое время он работал в Барановичах управляющим отделением Госбанка и жаловался на здоровье — мучил заработанный на расстрелах в сырых подвалах ревматизм, расшатались нервы…

«За бюрократизм и нетактичность» в марте 1928 года Байковского понизили в должности, но потом — помогли, видно, «товарищи, каких нет нигде в мире», — он снова начал подниматься по служебной лестнице и в 1931 году попытался даже выехать на загранработу.

Однако улизнуть ему не удалось. В конце тридцать четвертого года НКВД затребовало характеристику на него. В характеристике было помянуто и о троцкистской оппозиции, а также, между прочим, отмечено, что, дескать, пока не выявлено: участвовал ли В. А. Байковский в зиновьевской оппозиции. Поскольку характеристика эта — последний документ в личном деле сотрудника ВЧК/ОГПУ Владислава Александровича Байковского, без риска ошибиться можно предположить, что и этого ученика Моисея Соломоновича Урицкого постигла невеселая участь чекистских палачей…

Бабель называл чекистов святыми людьми. Он очень хорошо описал эту «превосходную», «полную веселья» жизнь, которую устраивали «святые люди» из Петроградской ЧК в восемнадцатом году. С затаенным, сосущим любопытством вглядывался он в лица расстреливаемых, пытаясь уловить тот момент, когда человеческий материал превращается в ничто, в неодушевленный предмет, называемый трупом. И, конечно, представить не мог, что пройдет всего два десятка лет и новые исааки бабели и Владиславы байковские с затаенным, сосущим любопытством будут вглядываться уже в его лицо, потому что для них уже и он сам будет только человеческим материалом… Не догадывался… Эта мысль сильно бы омрачила его «полную веселья» жизнь…

Но — ив этом и счастье их, и беда! — такого сорта люди никогда почему-то не могут даже вообразить себе, что по правилам, заведенным ими для других людей, будут поступать и с ними самими.

14

У несчастных, попавших в застенки Моисея Соломоновича Урицкого, оставались на свободе отцы и матери, братья и сестры, дети и жены. Наконец, оставались просто близкие люди и сослуживцы, жизнь которых тоже менялась с этими арестами.

«Так как от моего заключения зависит состояние приюта, богадельни и домов Комиссариата призрения, переданных мне в заведование Отделом социальной помощи, то я очень прошу указать хотя бы приблизительный возможный срок моего освобождения, чтобы я мог решить, как мне поступить в дальнейшем с указанными учреждениями».

Документами, подобными этому, пестрит дело «Каморры народной расправы». И вообще, когда читаешь его, трудно отделаться от впечатления, что многие аресты и изъятия производились специально, чтобы затруднить и без того-то нелегкую жизнь петербуржцев.

Видимо, тут генеральная линия Моисея Соломоновича на принудительное ускорение «кристаллизации» удачно совмещалась со стремлением рядовых чекистов к «превосходной» жизни.

В уже упомянутом нами рассказе «Дорога» Исаак Бабель сообщает, что после разговора с Урицким «не прошло и дня, как все у меня было, — одежда, еда…». Откуда бралось все в голодном городе, становится понятно, когда просматриваешь ордера на аресты, подписанные Урицким. Моисей Соломонович требовал, чтобы при арестах изымались документы, деньги и золотые вещи. Чекисты, проводившие обыски, как это видно из протоколов, изымали еще и продукты питания, а также вино и вообще понравившиеся им предметы обихода.

И действовали они так по благословению самого Григория Евсеевича Зиновьева, который 29 мая на экстренном заседании Петросовета сказал: «Если и нужно будет кого-нибудь перевести на солому, то в первую голову мы переведем на солому буржуазию».

Если же прибавить к этому тревогу за судьбу брошенного в застенок родственника, положение ограбленных людей становилось воистину трагическим. Даже документов, чтобы устроиться на работу и как-то прокормить себя, чекисты не оставляли им. И все-таки многие и в этой бесчеловечной ситуации находили в себе силы оставаться людьми. Продавая последнее, собирали они передачи близким, писали прошения, нанимали адвокатов…

Обойтись без рассказа о судьбе этих людей в нашей книге нельзя, потому что их страдания и муки неотъемлемы от жизни Петрограда в июне 1918 года…

Мужа Анны Яковлевны Мухиной арестовали в ночь на 22 мая, когда были произведены основные аресты по делу «Каморры народной расправы». Об этом свидетельствуют прошение поверенного В. И. Булавина: «В ночь на 22 мая в квартире своей был арестован веритель мой Василий Петрович Мухин…» — и сами чекисты в постановлении о прекращении дела Мухина в связи с расстрелом его: «Василий Петрович Мухин был арестован 22 мая 1918 года…» (т. 3, л. 63). Однако, как мы и говорили, в этом же томе — лист 22 — вшит ордер на арест В. Мухина и «других мущин», датированный 3 июня.

Спешка ли, растерянность ли заставили Урицкого арестовывать арестанта — мы не знаем. Однако, почему Урицкий выбрал именно Василия Петровича Мухина на роль финансиста погромщиков, попытаемся понять.

Ну, во-первых, Мухин был достаточно богатым человеком. Во-вторых, он был знаком с Л. Т. Злотниковым. Злотников заходил к Мухину, прочитав объявление о сдаче внаем комнаты…

Конечно, В. П. Мухин твердил на допросах, дескать, никаких денег Злотникову ни через Егорова, ни лично не давал…

— Таких сумм, как вы указываете, я не давал… — говорил он Байковскому. — Да и что теперь на двести или четыреста рублей можно сделать? Я человек состоятельный, и если бы дал, то дал бы гораздо больше!

Наверное, Байковский, хотя у него и не было нужды самому покупать продукты, мог все же знать, что на двести рублей в Петрограде в мае 1918 года можно было купить по случаю килограмма три сахара, но организовать на эти деньги погромную организацию, конечно же, было затруднительно.

Впрочем, какое это имело значение? Ведь ни Урицкий, ни тем более Байковский не предполагали, что дело «Каморры народной расправы» кто-то будет потом изучать, поэтому и нужды изображать правдоподобие они не ощущали…

Важно было другое. Мухин мог дать деньги…

В дело вшито прошение рославльских гимназисток: «Принимая во внимание, что мы, ученицы Второй Рославльской гимназии, своим образованием обязаны Василию Петровичу Мухину, который построил здание гимназии, дал средства на нее, многих из нас содержит на своих стипендиях, мы не можем оставаться равнодушными к судьбе человека, таким щедрым образом облагодетельствовавшего бедноту города Рославля…»

Гимназия, конечно, не погромная организация, но и в большевистско-чекистскую концепцию устроения России она тоже не вписывается…

Но вернемся к Анне Яковлевне Мухиной…

Она, разумеется, даже не догадывалась, что судьба ее супруга, которого она, несмотря на большую разницу в возрасте, и любила, и уважала, предрешена Моисеем Соломоновичем.

После ареста мужа она осталась с тремя детьми, старшему из которых было восемь лет, практически без всяких средств к существованию и вынуждена была отпустить и француженку-гувернантку, и кухарку, и няню…

Кроме того, жить одной ей было и небезопасно. В. Б. Мирович, задержанный в конце июня на квартире у Мухиной, рассказал, что Анна Яковлевна просила его «заходить к ней каждый день, чтобы оградить от различных людей, желающих воспользоваться ее тяжелым положением». Как можно понять из документов, особенно досаждал Анне Яковлевне некий коммунар Штрейзер, который под видом устройства «засад» то и дело вламывался в квартиру.

И только поражаешься мужеству этой женщины, оставшейся без средств, с малолетними детьми на руках, которая находит в себе силы хлопотать о муже.

«Мой муж — хороший семьянин, чуждый какой бы то ни было политики, скромно жил со мною и малолетними детьми… Вся его жизнь — как на ладони и мне прекрасно известна. Он много отдавал времени заботам о своей семье, воспитанию своих детей. Еще он состоял попечителем гимназии в г. Рославле Смоленской губернии, часто ездил туда по служебным обязанностям, принимал глубоко к сердцу интересы учащейся молодежи во вверенной гимназии. Состояние его здоровья таково, что, в связи с преклонным возрастом, делает для жизни опасным долгое заключение, которому он подвергается… Очень прошу вас, отпустите моего мужа на мои поруки».

Урицкий, получив это прошение, принял Анну Яковлевну и долго беседовал с ней. И это тоже понятно. Среди различных документов, вшитых в дело Мухина, есть и нацарапанные — не коммунаром ли Штрейзером? — анонимные записочки, примерно одного содержания: «Где деньги Мухина находятся, известно француженке и жене». Как же после этого мог не принять Моисей Соломонович гражданку Мухину? Чтобы выяснить, где находятся деньги, он принял ее и — более того! — разрешил свидание с мужем.

«Она нашла мужа своего в ужасном состоянии, — описывает это свидание поверенный В. И. Булавин. — Он обратился в полутруп, его хроническая сердечная болезнь и расширение суставов в заключении обострились и дальнейшее его содержание под стражей, конечно, повлечет за собой смертельный исход. Нравственное состояние его ужасно, он беспрерывно плачет. Конечно, по существу обвинения Мухин ничего объяснить не мог своей жене, говоря лишь, что он ни в чем не виновен…»

После этого свидания состоялась вторая встреча Моисея Соломоновича Урицкого с Анной Яковлевной Мухиной.

Увы… Анна Яковлевна разочаровала его. Она так и не сумела выяснить у мужа, где находятся деньги. Вернее, она и не пыталась сделать это. Увидев своего супруга, она позабыла про все наставления Моисея Соломоновича…

Напрасно потом допытывался он, где деньги. Анна Яковлевна даже и не понимала, о чем это спрашивает ее шеф Петроградской ЧК. Чрезвычайно огорчившись, Моисей Соломонович отпустил гражданку Мухину. Каково же было его удивление, когда на следующий день ему подали новое прошение…


Товарищ Урицкий!

Прежде чем написать Вам это письмо, я очень много думала. Думала о том, поймете ли Вы меня и исполните ли мою просьбу. Эти строки — незаметное, но дышащее глубокой искренностью письмо, письмо к Вам, как к доступному человеку, как к товарищу, к которому можно обратиться с просьбой свободно, без страха. Быть может, после первого Вашего приема я не решилась бы больше никогда обратиться к Вам, надоедать Вам, но после же второго разговора с Вами я решаюсь поговорить с Вами откровенно, как с добрым товарищем. Моя просьба заключается в том, чтобы освободить моего старого, больного мужа, Василия Петровича Мухина, которому такое долгое заключение, думаю, будет не перенести. Горячо прошу Вас исполнить мою просьбу, во-первых, потому, что он совершенно невиновен, а во-вторых, хочу его спасти в благодарность за то, что он когда-то меня, дочь бедного труженика-пекаря, а также всю мою многочисленную до крайности бедную семью спас от голодной смерти, и впоследствии женился на мне, поднял на ноги моих сестер и братьев, помогал старым, больным, совершенно бедным родителям, которые ведь и до сих пор только и живут благодаря его помощи.

Еще раз прошу Вас, товарищ Урицкий, исполните мою горячую искреннюю просьбу — освободите его во имя его тяжелого, болезненного состояния, во имя малолетних детей моих, меня и моих бедных родителей, могущих остаться без крова и куска хлеба, т. к. у меня ничего нет… Умоляю, не оставьте моей просьбы, а дайте возможность дочери бедного труженика отблагодарить своего мужа этим освобождением за все добро, им содеянное мне и моим родным. Во исполнение моей просьбы буду вечно Вам благодарна.

Гражданка Анна Мухина.


Легко представить себе изумление Моисея Соломоновича, прочитавшего это послание. Ай-я-яй… Эта глупая русская женщина даже и не поняла, чего он добивался от нее… Не сумела выпытать у своего старого мужа, где его деньги! А ведь он, Моисей Соломонович, объяснял ей, что немножко из этих денег он, может быть, даст и ей с детьми…

От возмущения бутерброд, который кушал товарищ Урицкий, вывалился из пальцев, и на прошении осталось жирное пятно. Моисей Соломонович поставил стакан с чаем на бумагу — этот след тоже сохранился на документе! — протер платочком жирные пальцы и, заправив за ухо шнурок пенсне, начертал на прошении: «К делу!»

Более прошений от Мухиной в ЧК уже не принимали.

Да и зачем? Ведь деньги Мухина и так удалось отыскать — оказывается, они лежали в банках.

Следствие, таким образом, было завершено. Об этом и сообщили Анне Яковлевне Мухиной в конце 1918 года.

«После установления следствием преступления Мухина на капиталы его, находящиеся в Народном банке, наложен был арест, сам же Мухин по постановлению ЧК 2 сентября с. г. расстрелян.

На основании вышеизложенного Чрезвычайная Комиссия определяет: капитал В. Мухина, служивший средством борьбы с Советской властью и находящийся в Народном (бывшем Государственном) банке и во 2-м отделении Народного (бывшего Московского купеческого) банка, конфисковать, наложенный на него арест снять и деньги перевести на текущий счет Чрезвычайной Комиссии и настоящее дело дальнейшим производством считать законченным.

Копию настоящего постановления через домовую администрацию вручить Анне Яковлевне Мухиной, бывшей жене расстрелянного».

Вот, пожалуй, и все, что можно рассказать о «бывшей жене расстрелянного» Василия Петровича Мухина, просившей Моисея Соломоновича Урицкого отпустить больного мужа ей на поруки…

15

Если мы сравним биографии Василия Петровича Мухина и Захария Петровича Жданова, биографии «основного исполнителя» и «дублера», то обнаружим немало сходного в них.

Как и Мухин, Захарий Петрович Жданов был весьма состоятельным человеком. До 1913 года он даже держал в Петербурге банковский дом «Захарий Жданов».

Другое дело, что Мухин был богат от рождения: «существую на личные средства, доставшиеся мне от отца, который в свою очередь получил их тоже от своего отца — моего дедушки», а Захарию Петровичу Жданову в жизни пришлось пробиваться к финансовому успеху своими собственными силами.

«Я происхожу из крестьян Ярославской губернии, тринадцати лет отроду был привезен в Петроград. Образование получил на медные пятаки… — рассказывал он на допросе. — Я «сам себя сделал». Исключительно своим трудом, своею русскою сметкою достиг до верхов коммерческого благополучия…»

Это, однако, не помешало им одинаково распорядиться своими состояниями. Василий Петрович Мухин основные свои средства вложил в женскую гимназию и коммерческое училище для мальчиков в городе Рославле Смоленской губернии. Точно такие же планы были и у Захария Петровича Жданова.

«В отобранных у меня при аресте бумагах находится составленное мною шесть лет назад завещание на случай моей смерти. По прочтении завещания Вы, Господин председатель, убедитесь, что все свое состояние без остатка я возвращаю народу, из которого вышел и выбился. Я назначаю состояние исключительно на нужды просвещения».

Видимо, это обстоятельство и возмутило Моисея Соломоновича Урицкого, считавшего, что для русского народа органы ЧК более необходимы, нежели какое-то там образование. Состояния Мухина и Жданова нужно было перевести на текущий счет Петроградской ЧК, а не расфукивать по пустякам… И поскольку «экстаз» в чекистской работе всегда совмещался в Моисее Соломоновиче с редкостной практичностью, выработанной еще с юношеских лет, когда революционную деятельность он совмещал с семейным бизнесом в лесной торговле, он и сейчас живо смекнул и определил Мухина главным финансистом погромщиков. З. П. Жданову — все должно быть предусмотрено в деле! — отводилась роль «дублера»…

Разумеется, Захарий Петрович и не подозревал до поры, на какую роль готовят его. Через два с половиной месяца заключения он напишет в заявлении на имя Урицкого: «Хотя никакого обвинения до сего времени не предъявлено, однако из проходившего в Вашем кабинете, при свидании с женой, разговора я узнал, что меня обвиняют в пожертвовании на некую погромную организацию, под фирмой «Каморра народной расправы». По этому поводу я позволю себе обратить Ваше внимание на следующее:

1. О существовании погромной организации, названной вами, я впервые узнал в арестном помещении на Гороховой, 2.

…6. Погромщиком я никогда не был… Будучи антисемитом, а тем паче погромщиком, нельзя всю рабочую жизнь проводить среди евреев. Между тем вся моя жизнь, все мои коммерческие обороты я веду только с евреями, работая на бирже, где евреев девяносто пять процентов общего состава, — и за все время никто и никогда меня «погромщиком» не считал».

Ничего удивительного в неосведомленности Захария Петровича по поводу финансирования им «Каморры народной расправы» нет. Ведь Василий Петрович Мухин тоже только беспрерывно плакал и «по существу обвинения ничего объяснить не мог своей жене, говоря лишь, что он ни в чем не виновен». Не блещет оригинальностью и аргументация З. П. Жданова в пользу своей непричастности к погромщикам из «Каморры».

Тут надо отметить, что, даже когда обвинение и не было сформулировано, все допросы велись так, что подследственный должен был доказывать, чего хорошего он сделал для евреев в своей жизни. «Лучшим доказательством того, что я чужд всяких антисемитских выступлений, служит то, что я, составляя списки счетчиков в предстоящую перепись, включил в число счетчиков служащих управы, среди которых есть и евреи…» (т. 1, л. 20). Выходило смешно, глупо, а главное, как-то унизительно, но ведь именно этого и добивался Моисей Соломонович от арестантов.

И тем не менее, хотя и факта знакомства со Злотниковым Захарий Петрович не отрицал: «Эта фамилия мне известна… Однажды я прихожу домой и мне подают записку, принятую по телефону, в которой сказано, что Злотников просит указать время, в которое я мог бы его принять, но по какому делу, я совершенно не знаю. Никакого свидания я ему не назначил и конечно не принял, так как на следующий день уехал на источник, но если бы не уехал, то тоже не назначил бы, так как в последнее время почти никого не принимаю, в особенности со свежей фамилией…» — судьба его сложилась в Петроградской ЧК иначе, нежели судьба Василия Петровича Мухина. Если Мухина расстреляли, то Захария Петровича с миром отпустили на волю.

Это так не похоже на Урицкого и его помощников, что приходится заново перечитывать документы следственного дела З. П. Жданова в попытке понять, чем же он пронял чекистов…

Секрет успеха Жданова, как мне кажется, сформулирован в той самой выделенной нами разрядкой фразе Захария Петровича, где он говорит, что, дескать, все свои обороты вел только с евреями.

На первый взгляд ничего особенного тут нет, если рассматривать эту фразу в общей тональности допросов. Но есть в ней и иной смысл.

Скромно, как бы между прочим, сообщает Захарий Петрович Моисею Соломоновичу, что всю жизнь проработал среди евреев-биржевиков и кое-чему научился у них. И слова Захария Петровича не были блефом. Уже на втором допросе Жданов пустился в обстоятельный рассказ о попытке шантажа его, предпринятой задолго до революции. На первый взгляд рассказ выглядит наивным и глуповатым, однако наберемся терпения и послушаем его от начала до конца…

«В свое время, кажется, в 1916 году, во время завтрака в ресторане (Мойка, 24) я был вызван к телефону… «Вас спрашивает или, иначе, говорит Вам неизвестная. У меня есть срочное к Вам дело, и усердно прошу дать мне свидание». На мое замечание, что я никого на квартире не принимаю и дать ей свидание не могу, но в крайнем случае, если я ей необходим, пусть она приедет в ресторан, где я сейчас завтракаю, и я ей дам 10–15 минут для беседы, моя собеседница, назвавшаяся на этот раз Ваковскою, ответила на это следующее: «Господин Жданов, по некоторым соображениям, о которых я доложу Вам при свидании, быть в ресторане Донона мне неудобно. Если вы не можете принять меня у себя на квартире и не хотите приехать ко мне на квартиру, я прошу вас приехать в ресторан Палкина. Но войдите не в общий зал, а в кабинет с подъезда Владимирской улицы, где я вас буду ожидать».

Мне показалось, что разговор носит искренний характер, барыня говорит взволнованно, в свидании со мной видит свое спасение, и, ввиду того, что в тот период у меня моими служащими была произведена растрата, расследованием которой я занимался, у меня мелькнула мысль, нет ли тут связи с растратой… Я согласился на предложение Раковской и сказал, что буду через полчаса. Окончив завтрак, я сел в автомобиль и подъехал к ресторану Палкина с Владимирской улицы. Войдя во второй этаж, спросил у человека, где меня ожидает Раковская. «Пожалуйте здесь!» — ответил человек и отворил дверь в первый кабинет по правую руку от входа. Я увидел молодую женщину, достаточно красивую, которая приподнялась с кресла и, назвав себя Раковскою, попросила сесть. Человек вышел, и я остался с Раковской наедине. На мой вопрос: «На что я вам необходим, сударыня, как вы изволили говорить по телефону?» Раковская ответила: «У меня к вам совсем небольшое дело, и вы, надеюсь, исполните его. Мне просто нужны деньги, и я думаю их получить у вас». Предположив, что передо мной женщина, возможно, очутившаяся в неприятном, стесненном положении, я не придал значения странной форме просьбы. Я спросил: «Какая сумма Вам нужна, сударыня?» — предполагая, что дело идет о ста — двустах рублях. Я хотел дать таковые, но Раковская сказала: «Мне нужно 25 тысяч рублей, и вы должны дать мне их».

На этот раз я понял, что передо мной, по-видимому, шантажистка. Отвергнув ее предложение, я сказал, что ее номер успеха иметь не может, я ее не знаю, но вижу, что она принадлежит к авантюристкам. Отворив дверь, я пригласил официанта и рассказал ему, в чем дело. Затем сел в автомобиль и поехал к себе на квартиру. Через полчаса ко мне на квартиру позвонил местный пристав, лично меня знавший, и сказал буквально следующее: «Сейчас в наш участок явилась некая Раковская и просила составить протокол о том, что сегодня по предложению своего сожителя 3. Жданова она явилась в ресторан Палкина для объяснения, но последний избил ее».

Я рассказал приставу, в чем дело, и он предложил мне приехать в сыскное отделение и заявить там о случившемся. Я поехал в сыскное, меня принял помощник начальника Игнатьев (ныне, кажется, состоит помощником начальника милиции). Я рассказал ему все дело.

«Не Раковская ли это была?»

«Да, Раковская…» — ответил я.

Игнатьев вышел из кабинета и возвратился с кипой дел в синей папке. Открыв папку, он дал мне прочесть первое дело. Их, полагаю, было несколько десятков. Дело было надписано: по обвинению Раковской и Раковского в шантажном вымогательстве, кажется, у И. Александрова.

Я сказал Игнатьеву: «В чем же дело? Отчего эти господа не сидят? У вас столько дел о них, и все они, как я полагаю, точные сколки один из другого…»

На это Игнатьев мне ответил: «Дело в том, что Раковский состоит агентом охранной полиции, дает, по всей вероятности, ценные сведения по службе и как-то устраивается так, что при следствии все дела разрешаются в его пользу».

Во всяком случае, Игнатьев обещал мне вызвать обоих Раковских и, составив о всем протокол, направил к следователю… Что сталось с делом далее не знаю. Раковские более меня, как и сказал мне Игнатьев, не беспокоили в течение двух-трех месяцев, но после этого на меня посыпался целый ряд писем с просьбами Раковской помочь ей. Требования доходили до 25 рублей. Все письма, а последнее, не прочитывая, я отсылал в сыскную полицию. Месяца через два меня совершенно оставили в покое.

В день моего ареста и доставления на Гороховую, 2, в камеру 97, я встретил Раковского, но в то время не мог представить, что он привлекается по делу, в котором подозревается мое участие. Но вчера прибывший из «Крестов» Баталин передал мне, что Раковский привлекается по этому же делу — вот тут и явилось у меня предположение, а не стал ли я жертвой сговора бывшего охранника…»

Если предположения наши верны и Раковский сотрудничал с ПетроЧК (а иначе, повторяю, невозможно объяснить, почему этого бывшего сотрудника охранки, человека, посвященного в деятельность погромной организации, отпустили на свободу), то интригу, затеянную Захарием Петровичем Ждановым со своей исповедью, нельзя не признать гениальной. Рассказывая о попытке шантажа, предпринятой Раковским в 1916 году, он заблаговременно упреждает попытку Урицкого вставить его в дело «Каморры народной расправы». Более того, обронив как бы невзначай, что все обороты он вел только с евреями, Жданов показывает, что и сама комбинация Урицкого уже разгадана им и все ходы против него блокированы.

Насколько верна наша догадка, можно судить по тому, что Захарий Петрович Жданов сразу после своего заявления был освобожден.

В дело подшито донесение неизвестного осведомителя, возмущенного освобождением Жданова:

«Неужели правда, что Жданову Захарию удалось обмануть следственные власти и освободиться из-под ареста? Неужели свободен тот, который уже совершил ряд преступлений, а ряд новых готов совершить?..

В прошлом он занимался скупкой золота, платины, спекулировал всем и даже на валюте с целью обесценить русский рубль. Теперь же этот негодяй задался целью способствовать ниспровержению существующего строя и обещает огромную сумму для борьбы с настоящим правительством — Советской властью».

Так что не только нас удивляет факт освобождения Захария Петровича Жданова. Тем более что уж в чем-чем, а в гуманизме Моисея Соломоновича Урицкого обвинить трудно…

Но, видимо, были у него веские причины отступиться от своего плана и отпустить на волю Жданова, заменив его и менее состоятельным, и менее подходящим из-за возраста и слезливости — Мухиным. Человек, который «вел все свои обороты с евреями», и тут, у евреев-чекистов, сумел мастерски провести свое дело…

Впрочем, ознакомившись с постановлением от 7 декабря (т. 2, л. 93), понимаешь, что на этот раз Захарий Петрович напрасно обольщался насчет победы. В постановлении этом сказано: «До вторичного ареста Жданова, меры к которому приняты, считаю нужным производство следствия по настоящему делу прекратить и таковое сдать в архив».

Вот в такой оборот попал нынче недюжинно ловкий делец Захарий Петрович Жданов. И вывернуться ему — увы. — на этот раз не удалось…

16

Вот так и «расследовалось» дело «Каморры народной расправы». Были в ходе «следствия» провалы, были и озарения. 6 июня Байковский получил показания Василия Илларионовича Дворянчикова, что якобы в его фотоцинкографии изготовлена найденная при втором обыске комнаты Л. Т. Злотникова печать «Каморры народной расправы», а 12 июня нужные следствию показания дал и сам Злотников.

Хотя мы уже не раз цитировали этот протокол допроса, но приведем его сейчас целиком, потому что это главный документ обвинения…


12 июня сего года по делу показал: «Мухин лично мне ничего не давал, но через Егорова я получил один раз 200 руб., второй раз — 400 руб. Мухин прислал мне эти деньги на расходы, которые будут сопряжены в связи с напечатанием и рассылкой прокламаций. Прокламаций этих было разослано мною экземпляров не более тридцати, так как по почте я посылал только в редакции газет, если передавал каким-либо лицам, то лично. Боброву одну прокламацию я дал. Дело было в воскресенье, он шел еще с одним субъектом, которому я тоже дал, субъект этот вам знаком, так как он служит у вас; это Якубинский, который выдавал себя за члена Сов. Р. и С. Депутатов, за директора каких-то двух фабрик и хозяина одной из шоколадных. За четверть часа до обыска он у меня был, купил на четыреста рублей картин, деньги за которые, конечно, не заплатил. Печатал я сам прокламации на пишущей машинке, не желая подводить тех лиц, которые не имеют к этому никакого отношения, места не укажу. От Жданова я ничего не получал и даже незнаком с ним. Вся организация «Каморры народной расправы» и ея штаба заключается лишь во мне одном: я ея председатель, я ея секретарь, я и распространитель и т. п. Хотя знал об этом Раковский, который делал мне заказы, приходил ко мне и знал, где находится печать и т. п. Бобров узнал об этом лишь потому, что я ему вручил прокламацию».


Протокол допроса — специфический жанр литературы, тем не менее и тут существуют определенные законы. Мы уже отмечали ряд несообразностей, содержащихся в этих показаниях, а сейчас хотелось бы поговорить о допросе в целом.

Как-то с ходу Злотников начинает давать показания на В. П. Мухина. Цена их — жизнь Василия Петровича. Далее Злотников подробно рассказывает о сотруднике Петроградской ЧК Якубинском. И вдруг упирается — начисто отрицает факт знакомства с З. П. Ждановым, который сам этот факт не отрицал, рассказывая о попытке Злотникова дозвониться до него.

Кстати, на следующих допросах Злотников откажется от показаний на Мухина, но по-прежнему будет твердо отрицать даже и факт телефонного звонка Жданову.

В конце же допроса, категорически отказавшись называть людей, у которых он работал на пишущей машинке, Злотников принимает всю вину за организацию «Каморры» на себя, но при этом зачем-то добавляет, что его приятель Раковский знал, «где находится печать и т. п.».

Весь допрос умещается на одной страничке. На этой страничке умещается и сразу несколько Злотниковых. Один, который лжесвидетельствует на старика Мухина, и другой, который благородно защищает Боброва, Жданова и неизвестных владельцев пишущей машинки, впрочем, тут же, как бы между прочим, закладывает своего приятеля Раковского.

Не нужно быть психиатром, чтобы понять: если Злотников вел себя так без всякого принуждения — мы имеем дело с явной патологией.

Конечно, проще всего допустить, что следователь Байковский избивал Злотникова, выбивая из него нужные показания. Косвенно подтверждает это и тот факт, что Злотников как-то очень неуклюже, словно бы разбитыми в кровь губами, формулирует свои признания. Кстати, надо отметить, это единственный допрос, на котором Злотников не вдается ни в какие рассуждения. А порассуждать он, как видно по другим допросам, и умел и любил…

И, наверно, так и было на самом деле. Наверное, Байковский действительно до полусмерти избивал со своими подручными Злотникова, пока тот, тяжело ворочая языком, не признался, что вся организация «Каморры» и ее штаба заключается лишь в нем одном… Но это никак не объясняет, почему он так охотно начал лжесвидетельствовать на Мухина.

В порядке гипотезы можно предположить, что, говоря о Мухине, Злотников говорил о какой-то совсем другой прокламации, на рассылку которой и давал ему деньги Мухин. На последующих допросах с завидным упорством и мужеством он будет повторять: «За печатание и за составление прокламаций я ни от кого ничего не получал. Это мое личное дело. От Егорова (управляющий имением В. П. Мухина. — Н. К.) мною было получено 200 и 400 рублей, но это наши личные счеты. Никаких денег от Мухина не получал. Деньги, полученные от Егорова, были получены мною как следствие наших личных счетов».

Предположение наше хотя и не может быть доказанным, тем не менее не противоречит тем фактам, которые имеются. Ведь какую-то прокламацию, содержание которой было известно только самому Злотникову да еще сотруднику ЧК Снежкову-Якубинскому, Злотников вручил и Леониду Николаевичу Боброву…

Так, может, и сейчас на допросе об этой прокламации и говорил он, и лишь когда прозвучало слово «Каморра», понял, как ловко подставил его следователь? А впрочем, может, и не понял. Байковский принялся кулаками выколачивать главные показания, и ослепший от боли Злотников только и находил силы твердить, что весь штаб, вся «Каморра» — это он, Злотников, и есть…

Может быть… Так или иначе, но главный документ обвинения — признание Л. Т. Злотникова следователю Байковскому — удалось добыть, и случилось это 12 июня. Чехами уже были взяты Челябинск и Омск, Саратов и Самара. Революционная кристаллизация началась…

17

Перечисляя огрехи следствия, неуклюжесть, с которой чекисты осуществляли постановку сценария Моисея Соломоновича Урицкого, я отнюдь не хочу выставить их недоумками. И дело тут не только в том, что чекисты и представить себе не могли, будто когда-нибудь кто-то будет идти по их следам… Нет, как это ни странно, но план их сработал, придуманная на Гороховой улице «Каморра народной расправы» начала становиться как бы реальностью.

В это невозможно поверить, но читаешь показания свидетелей и видишь, что для многих уже в начале июня 1918 года «Каморра» была реальностью…

«В субботу (18 мая. — Н. К.) или в пятницу был у нас один красноармеец и сказал, что к ним приходил один и говорил о прокламациях «Каморры народной расправы». Его не поддержали…» (Показания Моисея Александровича Рачковского.)

«О «Союзе русского народа» знаю, что существовал он при старом строе и задачи его были исключительно погромные, антисемитские. Что касается «Каморры народной расправы», то она существует еще, кажется, с 1905 года, ею был убит Герценштейн. Эмблемой ее был какой-то крест…» (Показания Семена Абрамовича Рабинова.)

Можно иронизировать, что авторы некоторых показаний знают о «Каморре» больше, нежели сами «боевики», но ведь обилие даже и фантастических подробностей только подтверждает, что «Каморра» осознавалась ими как неопровержимая реальность…

И тут мы и должны признать, что, несмотря на многочисленные огрехи, замысел Моисея Соломоновича Урицкого полностью удался. Специфику национального характера евреев — всегда все знать, знать даже то, чего нет, — Моисей Соломонович учел в своей постановке. Еврейское общество более другого подвержено слухам… Оно как бы питается слухами, с помощью слухов создает и разрушает репутации, слухи — весьма важная часть его жизнедеятельности…

Слухи о «Каморре народной расправы», размноженные в десятках тысяч экземпляров петроградских газет, подтвержденные именами В. Володарского, М. Горького и других достаточно известных борцов за права евреев, усиленные многочисленными арестами, мобилизовывали многих на борьбу с «погромщиками». Следственное дело пестрит доносами на еще не выявленных чекистами антисемитов.

«Быстрицкий у нас в доме живет года два и известен мне лично и многим другим жителям дома как человек безусловно правых убеждений и притом антисемит». (Показания Льва Марковича Ярукского.)

Разумеется, немедленно после этого Семен Дмитриевич Быстрицкий, служащий Всероссийского комитета помощи семьям убитых офицеров, был арестован, и его племяннице пришлось развить бурную деятельность, чтобы доказать, что ее дядя не антисемит и не погромщик. Собранное по ее просьбе общее собрание жильцов дома № 15/14 по Коломенской улице постановило: «о принадлежности жильца дома Быстрицкого к «Каморре народной расправы» никому из присутствующих не известно», тем не менее «что касается неуживчивого характера господина Быстрицкого, то у него выходили конфликты с жильцами». «Российский комитет помощи семьям убитых офицеров» удостоверил следователя Байковского на официальном бланке, что сотрудники Быстрицкого «от него никогда не слыхали никакой ни погромной, ни контрреволюционной агитации».

По такому же навету был арестован и псаломщик церкви при морском госпитале Григорий Иванович Селиванов. Его брат, юрисконсульт Всероссийского Военно-хозяйственного комитета РККА, долго объяснял потом в ЧК, что обвинение основано лишь на сговоре, сделанном Борисом Ильичем Бинкиным и его племянником Давидом Ефимовичем Хазановым, которые давно недолюбливали Григория Ивановича…

«Не потому ли Бинкин считает брата монархистом, что брат ходил на поклон к Великому князю? Но в этом отношении Бинкин не только ошибается в своем умозаключении, но и просто извращает факты. К бывшему Великому князю Константину Константиновичу десять лет тому назад ходил не брат, а я. И ходил я к нему не как к Великому князю, а как к главному начальнику военно-учебных заведений, от которого зависело предоставление нашим малолетним братьям Владимиру и Павлу права поступления в кадетские корпуса. Если бы начальником военно-учебных заведений в то время был гражданин Бинкин или гражданин Хазанов, то мне скрепя сердце пришлось бы обратиться и к ним…»

Тенденция тут прослеживается четкая. И нет даже нужды говорить о моральных качествах многочисленных доносчиков и лжесвидетелей. Их поступки, какими бы гнусными они ни выглядели, безусловно, были спровоцированы Моисеем Соломоновичем Урицким. И в этом и заключается смысл всего дела «Каморры народной расправы», и в этом успех предприятия Моисея Соломоновича был очевидным.

Однако необходимо отметить тут, что ошибаются и сейчас многие из защитников Моисея Соломоновича Урицкого, полагая, будто он действовал так, защищая права евреев. Это не вполне верно. Поддерживая и насаждая русофобские настроения, Урицкий заботился не вообще о евреях, а лишь о евреях-большевиках, евреях-чекистах. Причем по мере укрепления тех гарантии безопасности для евреев, не участвующих или недостаточно активно участвующих в большевистском шабаше, делались все более призрачными.

Мы уже не говорим тут, что отлаженная Моисеем Соломоновичем Урицким машина беззакония произвела в результате еврейский погром, равного которому не знала мировая история. И разве существенно то, что Моисей Соломонович не для этого задумывал свою машину? Только ослепленный ненавистью к России человек может предполагать, что беззаконие будет распространено лишь на одну русскую национальность…

18

19 июня, как раз накануне убийства Володарского, чекисты начали аресты участников «Беспартийного Союза спасения Родины». Подтолкнуло Моисея Соломоновича к этому сходство в звучании «Беспартийного Союза…» с «Союзом защиты Родины и свободы», аресты членов которого, по указанию Мирбаха, активно проводились с начала июня в Москве. Кроме того, в руки Урицкого попала программа «Союза», где цель его была сформулирована в явно погромном и антисемитском духе: «Неделимая, единая, великая Россия».

Идея создания на базе «Каморры народной расправы» целой сети погромных организаций настолько увлекла Моисея Соломоновича, что он, как, впрочем, и некоторые историки много лет спустя, не обратил внимания на такую существенную деталь, что «Союз» этот, просуществовав несколько недель, распался еще до Октябрьского переворота…

В восемь часов вечера 19 июня Урицкий подписал целую пачку ордеров на аресты. Ордер № 755 был выдан товарищу Юрше на арест В. А. Цветиновича. Тов. Юрша в тот же вечер арестовал Всеволода Алексеевича Цветиновича, недоучившегося кадета, отец которого был присяжным поверенным, а мать занималась переводами с иностранных языков.

Молодость «преступника» товарища Юршу не смутила. По его соображениям, девятнадцатилетний юноша вполне мог организовать заговор. Всеволода бросили в тюрьму…

Однако на следующий день в Петроградскую ЧК приехал его брат — Василий Цветинович, успевший уже закончить экстерном реальное училище.

Василий Цветинович попросил провести его к Урицкому и, когда просьба эта была выполнена, задал Моисею Соломоновичу вопрос: действительно ли ЧК арестовала того Цветиновича, которого собиралась арестовать?

— Дело в том… — объяснил он, — что в ордере на арест были указаны лишь инициалы «В. А.», а они и у арестованного Всеволода, и у меня совпадают.

Урицкий пытливо посмотрел на юношу и приказал вызвать следователя Байковского, но… Предоставим слово самому Василию Алексеевичу Цветиновичу для рассказа об этом необычном происшествии. В заявлении, написанном в арестной камере № 97, он подробно изложил все перипетии этой истории.

«Для выяснения истинного положения дел Вами (Урицким. — Н. К.) был приглашен следователь Байковский, из объяснений коего вполне определилось, что задержанию подлежит исключительно брат мой Всеволод Алексеевич Цветинович за участие в каком-то кружке помощи бывшим офицерам… В настоящее время брат мой переведен в Выборгскую одиночную тюрьму.

Убедившись, что я задержанию не подлежу, в чем Вы лично меня заверили, я попросил Вас выдать мне соответствующее удостоверение на тот случай, если бы меня по нечетко выписанному ордеру принялись разыскивать.

Согласившись с основательностью моей просьбы, Вы отдали соответствующее распоряжение следователю Байковскому, с которым я и удалился в его кабинет…[96]

Здесь, видимо, нужно прервать рассказ Василия Алексеевича. Несомненно, он ехал в ЧК, чтобы спасти брата. Спасти хотя бы и ценой собственной свободы.

Однако благородство в конторе Моисея Соломоновича Урицкого на Гороховой улице было не в чести. Признавать свою ошибку Урицкому не хотелось. Да и кому захотелось бы признаваться в собственной юридической безграмотности, убедительным примером которой и был этот ордер на арест человека с нерасшифрованными инициалами. Напомним, что отец братьев Цветиновичей был присяжным поверенным и не заметить допущенного Моисеем Соломоновичем промаха он не мог. Если бы — очевидно, этим и объясняется требование его сыном нелепой справки на тот случай, если бы его принялись разыскивать по нечетко выписанному ордеру — в его руках оказался документ, подтверждающий промах Урицкого, он бы сумел раздуть скандал — он ведь жил еще прежними, дореволюционными, представлениями о законности! — и таким образом добиться освобождения сына.

План, может быть, был разработан и неплохой, но — увы! — ни присяжный поверенный Цветинович, ни его сын Василий даже и не догадывались о всей глубине подлости Моисея Соломоновича Урицкого. Он сразу раскусил выпускника реального училища…

«Во время выдачи мне просимого удостоверения, — пишет Василий Алексеевич Цветинович, — следователь Байковский, после нескольких незначащих вопросов, выяснивших, между прочим, мое случайное и весьма кратковременное состояние во Внепартийном Союзе спасения Родины, объявил мне, что задерживает теперь и меня…»

Вот так просто и без затей и была разрушена хитроумная комбинация гг. Цветиновичей. И, право же, тут трудно удержаться, чтобы не вспомнить слова из уже цитировавшегося нами рассказа Исаака Эммануиловича Бабеля «Дорога», слова насчет петроградских чекистов — «верных в дружбе и смерти, товарищей, каких нет нигде в мире…»

Хотя Урицкий, Байковский и их сподвижники по палаческому ремеслу и были исключительными мерзавцами, но принципы товарищества, какого «нет нигде в мире», были святы для них. Они покрывали друг друга всегда, во всяком случае до той поры, пока им самим это ничем не грозило…

Арест второго Цветиновича — яркий пример такой товарищеской взаимовыручки. Ну, проглядел что-то Моисей Соломонович Урицкий, ну, погорячился товарищ Юрша, когда арестовал не того человека… Ну и что из этого? Разве трудно арестовать еще и того, а не того запереть на всякий случай в одиночку? Стоит ли говорить о таких пустяках? Тем более, как мы знаем из признания И. Э. Бабеля Д. А. Фурманову, таких людей, как недоучившийся кадет Всеволод Цветинович или выпускник реального училища Василий, чекисты и за людей-то не считали, и совсем не интересно было, что думают они, что чувствуют, что испытывают…

19

Вчитываешься в материалы дела «Каморры народной расправы», и порою даже обидно становится за Моисея Соломоновича Урицкого. Сколько ума, сколько энергии вкладывал этот деятель, чтобы создать хоть какое-то подобие антисемитского контрреволюционного заговора, но у этих русских присяжных поверенных, статистиков, профессоров, офицеров, художников, журналистов не только не существовало никакой организации, но, более того, на допросах явно обнаруживалась их патологическая неспособность к заговорам вообще.

«Я никогда ни в какие партии не входил и теперь ни в какой не состою. Я человек дела, и не при моих годах (68 лет) начинать эту партийность». (Допрос С. Д. Быстрицкого, т. 3, л. 13.)

«С тех пор, как я поступил на военную службу, прекратил литературную деятельность и вообще отдалился от всяких политических вопросов, так как хотел жить более спокойно, а политика успокоения в жизнь не вносит…» (Допрос Л. Т. Злотникова, т. 4, л. 26.)

«Ни в какой политической партии как до революции, так и после нее не состоял и не состою. Будучи студентом, никакими общественными и политическими делами не занимался, даже после революции, будучи на военной службе, когда меня выбрали в Совет рабочих и солдатских депутатов, мне пришлось отказаться и просить о переизбрании, так как определенных политических тенденций у меня и тогда не было и я даже не представлял себе задач и работы этого Совета…» (Допрос Ф. А. Бронина, т. 1, л. 39.)

Несомненно, подобные «признания» раздражали Моисея Соломоновича. Он понимал — ив этом был совершенно прав! — что тут-то и кроется главный заговор. Отпираясь от любого участия в партийности, его подследственные тем самым стремились противодействовать «настоящей революционной кристаллизации», которой так добивались большевики. И все мог простить Моисей Соломонович, только не это. Ведь отступись тогда большевики, может быть, и гражданская война не началась бы, может быть, так ничем и не закончился бы чешский мятеж.

При этом мы не должны забывать, что некоторые из подследственных не просто из целей безопасности декларировали свою беспартийность, а осознавали ее как некую нравственную ценность.

Александр Константинович Никифоров, инженер, арестованный, подобно старшему Цветиновичу, за участие в «Союзе спасения Родины», служил в Русском обществе выделки и продажи пороха.

«Вся моя жизнь, — надменно сообщил он чекистам, — протекала в работе. Я с детства не воспринимал различия между классами, властью пользовался как старший товарищ и никогда не думал о доходных местах, отказывался от мишуры. Я личной собственности не признаю и, сколько бы ни заработал, намереваюсь израсходовать на общественные, просветительские цели… Против Советской власти не действовал совершенно принципиально, так как признаю за ней воспитательное значение по схеме «каждый сам себя бьет, коли нечисто жнет».

По укладу ума я не политик, потому что полагаю: стойкость любой демократической системы зависит от нравственного уровня граждан. В области внешней политики примкну к той группе, которая раскрепостит славянство.

Так как я никогда не лгу, то лишен возможности действовать тайно…

Сознаюсь, что интернационалистом быть не в силах, потому что быть в этом отношении исключением среди соседей-эгоистов равносильно потере независимости…

По существу сделанного мне допроса относительно участия в «Беспартийном союзе спасения Родины» повторяю: насколько мне известно, «Союз» распался, и если аналогичный «Союз» существует, то ничего общего с бывшим не имеет. Об этом я могу заключить логически, судя по составу прежнего «Союза», который главным образом ныл, ругался и сплетничал. Повторяю, после третьего собрания я заявил сопредседателю, что все — ерунда и я выбываю».

Наверное, нет нужды комментировать эти показания. Каждое слово дышит здесь умом и благородством, той высокой порядочностью русского интеллигента, которую невозможно сломить никакими пытками. И, читая эти показания, начинаешь понимать, почему даже такой культурный человек, как Исаак Эммануилович Бабель, предпочитал «не интересоваться» настроениями узников чекистских застенков. Уж он-то знал, как неуютно чувствуешь себя рядом с этими людьми.

В сравнении с выходцами из польско-еврейских местечек такие люди, как Александр Константинович Никифоров, выглядели почти гигантами. Нескрываемое презрение ко всей чекистской сволочи сквозит в каждом его слове. Оно выражено и в холодной, не унижающей себя даже до насмешки, констатации юридической безграмотности моисейсоломоновской юстиции.

«Мне инкриминировалась запись в члены «Беспартийного союза спасения Родины», который девять месяцев тому назад распался… Инкриминируемый факт произошел до утверждения Советской власти, а именно год тому назад. Следовательно, если бы «Союз» и был объявлен контрреволюционным, то я не подлежу ответственности, ибо закон обратного действия не имеет».

Если сопоставить показания Никифорова с поведением того же И. Э. Бабеля, который закладывал на допросах и своих друзей: Михоэлса, Эйзенштейна, Олешу, Катаева, и свою любовницу Евгению. Соломоновну Ежову, не говоря уже о ее супруге-наркоме, то возникает ощущение, что это не просто люди разных культур, а представители разных миров… Но опять-таки я говорю об этом не ради осуждения несчастного, запутавшегося литератора-чекиста, а лишь для определения цены, которую пришлось заплатить многим за — воистину! — «невиданное в мире товарищество», круто замешенное на подлости и палачестве.

Исаак Эммануилович Бабель заплатил эту цену в 1940 году, Моисею Марковичу Гольдштейну (В. Володарскому) пришлось заплатить ее намного раньше.

20 июня 1918 года он был убит.

«Надо вспомнить, — писал А. В. Луначарский, — в какие дни произошло убийство Володарского. В день своей смерти он телефонировал Зиновьеву, что был на Обуховском заводе, телефонировал, что на этом, тогда полупролетарском заводе, где заметны были признаки антисемитизма, бесшабашного хулиганства и мелкой обывательской реакции, — очень неспокойно…

Володарский просил Зиновьева приехать лично на Обуховский завод и попытаться успокоить его своим авторитетом. Зиновьев пригласил меня с собою, и мы оба часа два, под крики и улюлюканье… старались ввести порядок в настроение возбужденной массы. Мы возвращались с Обуховского завода и по дороге, не доезжая Невской заставы, узнали, что Володарский убит».

Кто убил Володарского — так и осталось неизвестным. В большевистских газетах писали, что его убила буржуазия.

«Я думаю, — признавался А. В. Луначарский, — никого из нас не ненавидела она тогда так, как его…»

И были почти ритуальные похороны. Словно из библейских времен, выкатилась на улицы Петрограда погребальная колесница с телом нового Моисея, под колеса которой и предстояло теперь другому Моисею — товарищу Урицкому — положить жизни арестованных им Злотниковых, Бобровых, Мухиных…

Часть вторая Роковой июнь

Восемнадцатый год — самый короткий в истории России. Со гласно декрету первое февраля было приказано считать четырнадцатым, и весь восемнадцатый год оказался на тринадцать дней короче, чем положено быть году. На сколько человеческих жизней короче оказался он — не знает никто. Счет шел на миллионы…

И начало этому страшному отсчету выпало на июнь.

1

В июне вместе с белыми ночами наступили в Петрограде черные дни. Гомеопатические хлебные пайки делали свое дело — стих хохот революционной улицы, темными от голода стали глаза у прохожих. И с каждым днем все отчетливее замаячил над городом зловещий призрак холеры.

Когда перелистываешь подшивки петроградских газет, буквально ощущаешь надвигающееся на город безумие. Среди новостей политики, среди сообщений с фронтов — небольшие заметки: «Строится трупная машина»[97], «Китайцы в городе едят детей», «Из-за голода бросилась под поезд Варя Эристова — жена офицера».

5 июня в Петрограде хоронили Г. В. Плеханова. На этих похоронах большевики окончательно порывали с былыми соратниками. Никто из большевиков на похороны Плеханова не пошел.

— На похороны ихнего Плеханова, — объяснил это решение Г. Е. Зиновьев, — несомненно, выйдет вся корниловская буржуазия. Для нас Плеханов умер в 1914 году.

Еще непримиримее вели себя большевики с ближайшими соратниками — эсерами. Но это и понятно. С эсерами приходилось пока делиться властью, а власть — вся целиком! — была нужна большевикам, чтобы уцелеть. Были и идейные разногласия. Если у эсеров еще оставались какие-то идеалы, то для большевиков смысл революции (точно так же, как для нынешней президентской команды смысл демократии) уже давно свелся к защите революции, то есть самих себя.

На июнь были назначены новые выборы в Петросовет. «Буржуазия», разумеется, к выборам не допускалась, и основная борьба за депутатские мандаты развернулась между эсерами и большевиками.

Г. Е. Зиновьев не мог не знать, что гражданская война уже началась, что отборные латышские части сумели-таки втянуть в вооруженный конфликт чехословацкий корпус, но с бесстыдством он, брызгая слюной, кричал на митингах:

— Если правые эсеры возьмут власть, то на русской территории начнется кровавая бойня разных народов, так как эти господа должны будут возобновить военные операции согласно их оборонной программе! А вы знаете, товарищи, — патетически вопрошал он, — что значит для страны, когда на ее территории сражаются чуждые народности? Полное опустошение и смерть вас тогда ожидают!

И если на митингах эта наглая демагогия особым успехом уже не пользовалась, то в практической политике результат был налицо.

Тогда, в июне, и разыгралась трагедия командующего Балтийским флотом. В отличие от Раскольникова, затопившего Черноморский флот, капитан Щастный отказался последовать его примеру, за что и был обвинен в измене. Не поверив, что директива исходила непосредственно от Троцкого, Щастный отправился в Москву, где был немедленно арестован и отдан под трибунал.

«Защитник Щастного присяжный поверенный В. А. Жданов, — писала газета «Знамя труда», — десять лет назад защищал революционера Галкина. Тогда смертную казнь заменили Галкину каторгой. Вчера они встретились снова… Жданов защищал Щастного. Галкин сидел в кресле члена верховного трибунала. Щастного трибунал приговорил к смертной казни».

Это была первая смертная казнь по приговору при большевиках. Первая ласточка смерти. До сих пор расстреливали только без суда, на месте преступления, под горячую руку…

Эсеры попытались собрать экстренное заседание ВЦИК, чтобы отменить приговор, но Яков Михайлович Свердлов воспротивился этому, и в шесть часов утра, не откладывая, латыши расстреляли командующего Балтфлотом во дворе Александровского училища.

О расстреле писали в газетах немало. Большевики наконец-то указали своим верным соратникам по Октябрьскому перевороту — матросам — их место. В Петрограде на такой расстрел, конечно, не решились бы. Но волнение казнь Щастного вызвала немалое… Миноносная дивизия вошла тогда в Неву и встала на якорь. Матросы разбрелись по заводам агитировать против большевиков. Ситуация в городе становилась критической, и вот тут-то и приспело 20 июня 1918 года, когда был убит Моисей Маркович Гольдштейн.

2

О Моисее Марковиче Гольдштейне известно немного. Работал он приказчиком в мануфактурном магазине в Лодзи, долгое время жил в Америке… В России появился, когда туда со всех уголков земного шара потянулось в 1917 году еврейство. Смутные слухи ходили о том, что Володарский как-то связан с аферами Парвуса, но кто из большевиков не был с ними связан?

Но это, пожалуй, и все, что известно о дореволюционном прошлом товарища Володарского.

В Петрограде Моисей Маркович сделал просто блистательную карьеру. Бывший портной, не растерявший и в дороге через океан своей филадельфийской франтоватости, прилизанный, в отутюженном костюме, сверкая золотом в зубах, он произвел неизгладимое впечатление на товарища Стасову, и та определила приглянувшегося ей молодого человека на хорошую должность. Скоро Володарский стал весьма значительным лицом в Петрограде, ведал всей здешней большевистской пропагандой.

Надо сказать, что со Стасовой Моисею Марковичу просто повезло. Судя по другим воспоминаниям, несмотря на свою приказчичью щеголеватость и золото в зубах, обычно он вызывал у окружающих не симпатию, а чувство омерзения.

Говорят, что помимо партийного прозвища Пулемет, полученного Володарским за умение произносить речи длиною в несколько часов, называли его партийцы между собою еще и «гадёнышем», но это уже не за ораторские способности, а за змеиную улыбочку, за редкостную, дивившую даже и товарищей-большевиков подлость характера.

При этом самовлюбленность Володарского превышала все представимые понятия. Петроградские газеты сообщали, например, о таком эпизоде из его деятельности. 28 мая на процессе против буржуазных газет он вдруг потребовал сделать перерыв.

— Зачем? — удивился председатель суда Зорин.

— Я должен сейчас сказать речь… — объяснил Моисей Маркович. — Необходимо вызвать стенографистку из Смольного…

Ну и, конечно, кроме говорливости, самовлюбленности и подловатости было в Володарском то особое состояние, когда человек вроде бы и сам понимает, что зарапортовался, но остановиться не может, да и не желает, и только еще стервознее лезет вперед, загоняя, как писал поэт, «клячу истории».

Как правило, отвратительное позерство совмещается в таких особах с трусливой наглостью и непроходимой глупостью. Видимо, так было и у Володарского. Упиваясь собственным красноречием, он зачастую выбалтывал то, о чем до поры положено было молчать.

Еще задолго до открытого разрыва с эсерами Моисей Маркович во всеуслышание ляпнул на заседании Петросовета, дескать, «борьба с оборонцами, меньшевиками и правыми эсерами будет вестись пока бюллетенями, а вслед за тем — пулями».

Разумеется, у нас нет оснований заподозрить Володарского в сознательном саботаже директивы «Всемирного Израильского Союза» о необходимости соблюдать осторожность. Нет… Просто Моисея Марковича подвел сам характер его профессии — оратора-пулеметчика, предполагавший основой своей какую-то особую, вдохновенную стервозность и не позволявший удерживаться в разумных рамках осторожности…

Промахи Володарского можно понять и объяснить, но его товарищи по большевистскому ремеслу явно не стремились к этому. К тому же в мае поползли слухи о том, что товарищ Парвус недоволен Моисеем Марковичем: то ли он смухлевал с причитающимися Парвусу суммами, то ли еще что, но товарищи по партии стали косовато посматривать на него.

Окончательно же погубил Моисея Марковича его характерец. В начале июня, когда Урицкий докладывал Зиновьеву о ходе расследования по делу «Каморры народной расправы», Григорий Евсеевич мягко пожурил его за медлительность.

Упрек был обоснованным. Уже вовсю разгорелась гражданская война, а с консолидацией петроградского еврейства дела шли туго, открытый процесс против погромщиков откладывался. Но — мыто знаем, с каким тяжелым материалом приходилось работать Урицкому в своей конторе! — Моисей Соломонович вспылил и вышел из кабинета Зиновьева. Присутствовавший тут же Моисей Маркович глубокомысленно заметил, что так все и должно быть…

— Почему? — удивился Григорий Евсеевич.

— А что от него требовать? — сказал Моисей Маркович. — Он же — меньшевик.

— Меньшевик?!

— Да… Я точно знаю, что раньше Урицкий состоял у меньшевиков.

Сцена, должно быть, была весьма трогательной. Володарскому, сменившему за год три партии, можно было бы сообразить, что для большевиков партийное прошлое вообще не имеет никакого значения, они жили — в этом и заключался большевистский стиль партийного руководства — настоящим.

Григорий Евсеевич мягко объяснил это Моисею Марковичу, но тот уже закусил удила, начал доказывать, что из-за меньшевистской нерешительности Урицкого и откладывается процесс над погромщиками, что не умеет тот взяться за дело решительно, по-большевистски.

Наверное, он и сам понимал, что полез не в ту степь, но — опять подвела профессиональная болезнь оратора-пулеметчика! — привычка не только говорить, но и мыслить штампами взяла верх, а остановиться, зарапортовавшись, Моисей Маркович не мог.

3

Разговор этот состоялся 6 июня, а 7-го Петр Юргенсон, служивший водителем в смольнинском гараже, двоюродный брат чекиста Юргенсона, того самого, который так прокололся на обыске у Луки Тимофеевича Злотникова, подошел к водителю «роллс-ройса», на котором обычно ездил Моисей Маркович, и спросил:

— Хочешь, Гуго, денег заработать?

В показаниях самого Гуго Юргена этот эпизод описан подробно и определенно: «На мой вопрос: как? — Юргенсон говорил: — Очень ifpocTo. Надо Володарского убить».

— Я, что ли, должен убить? — спросил Гуго.

— Нет. Ты сиди в машине и молчи. Когда навстречу будет идти машина и покажут сигнал, остановишься. Сделаешь вид, что машина испортилась, — ответил Юргенсон. — Тогда сделают все, что надо.

Юрген заколебался, и Юргенсон сказал ему, что в награду Гуго может взять себе бумажник.

Тут, отвлекаясь от пересказа показаний Гуго Юргена[98], надо сказать, что если действительно слухи об участии Моисея Марковича в парвусовских аферах верны, то речь шла, разумеется, о весьма солидной сумме. Однако сам Гуго на допросе на этой детали не стал останавливаться, а просто заявил: Юргенсон «сказал, чтобы я не кричал, а взял бы бумажник Володарскйго в свою пользу и только потом заявил бы о случившемся. Потом учил, чтобы я незаметно брал бы бумажник от Володарского, осматривая его, где его ранили».

Вот такой разговор происходил 7 июня в смольнинском гараже…

— А кто же убьет его? — глуповато спросил Гуго.

— Адвокаты и студенты… — засмеялся Юргенсон.

Об этом разговоре Гуго Юрген рассказал на допросе в ЧК уже после убийства Володарского, а тогда, две недели назад, — видимо, он тоже очень любил Моисея Марковича, заставлявшего его катать на машине своих девочек! — ничего не сказал.

Ну а 20 июня события развивались так…

В половине десятого утра Гуго Юрген, как обычно, подал машину к «Астории». Володарский сел в автомобиль с дамой и, доехав до Галерной, где находилась редакция «Красной газеты», велел отвезти даму в Смольный.

На Галерную Гуго вернулся в половине одиннадцатого и до четырех часов стоял, пока не повез Моисея Марковича обедать. Кормили и Юргена, и Володарского в Смольном, но в разных столовых.

С положенным прислуге обедом Гуго управился быстрее Володарского и, дожидаясь шефа, зашел в комнату № 3, чтобы взять наряд на следующий день. Тут он снова столкнулся с Петром Юргенсоном.

«Мы разговаривали две-три минуты. Юргенсон спросил: «В какой комнате в «Астории» живет Володарский? Сегодня я должен дать окончательные сведения».

Тут Гуго явно недоговаривает… Судя по показаниям Петра Юргенсона[99], разговор был более обстоятельным, и Гуго долго жаловался, что «боится ехать с Володарским, ибо толпа кричит и орет».

Но существенно другое… За несколько часов до убийства Володарского его водитель говорит со своим приятелем об этом убийстве.

Разумеется, на первом допросе Гуго не заикался об этих пикантных подробностях, они выяснились в ходе расследования, а 20 июня Гуго Юрген подробно рассказал лишь о том, как произошло само убийство…

4

Около семи вечера он отвез Моисея Марковича на митинг на Николаевском вокзале. Что происходило там, на митинге, Гуго не знал, но понял, что Моисея Марковича хотели отмутузить. Железнодорожники не пропускали его к машине, и Володарскому пришлось бежать «через другие ворота, тайком от митинга». Растерзанный, он юркнул в «роллс-ройс» и приказал ехать в Смольный.

Что узнал Моисей Маркович на митинге, о чем он хотел поговорить безотлагательно с товарищем Зиновьевым — неведомо. Однако, видно, что-то он узнал, о чем-то важном хотел поговорить, потому что в этот вечер искал Григория Евсеевича с каким-то маниакальным упорством.

Из Смольного, захватив с собой Нину Аркадьевну Богословскую и Елизавету Яковлевну Зорину, Володарский едет в Невский райсовет. Но Зиновьева и там не было…

Пока Володарский звонил по телефону, выясняя, на каком заводе выступает Зиновьев, мимо райсовета проехал Луначарский. Богословская остановила его машину, и Луначарский объяснил, что Зиновьев должен говорить сейчас заключительное слово на митинге на Обуховском заводе.

«Луначарский уехал, а я побежала в Невский райсовет сообщить об этом Володарскому… — волнуясь, вспоминала потом Нина Аркадьевна. — Через несколько минут я с Володарским села в машину. Едва мы сели, как шофер поехал.

— Куда это едет шофер? — сказала я. — Вы же ему не сказали, куда, на какой завод.

— Да он знает из наших разговоров… — ответил Володарский.

Проехав некоторое время, машина замедлила ход… Шофер, полуобернувшись к нам, сказал: «Да… Пожалуй, весь бензин вышел» — и после этого сейчас же остановил машину»[100].

Необходимо отметить, что ездил товарищ Володарский на автомобиле, ранее принадлежавшем миллионеру Манташову. Этот «роллс-ройс» изготовлялся по спецзаказу и прежнему владельцу обошелся в кругленькую сумму — 125 тысяч рублей. Понятно, что и надежность этой, одной из лучших в Европе, марки машин тоже была повышенной.

Поэтому-то план, предложенный Петром Юргенсоном, технически просто невозможно было осуществить. Внезапная поломка сверхнадежного мотора, конечно, насторожила бы Моисея Марковича. Но сейчас — видимо, план был доработан — внезапно кончился бензин.

— Эх ты! — в сердцах сказал Моисей Маркович и вместе с дамами начал выбираться из машины.

И вот, надо же было случиться так, чтобы бензин кончился именно в том месте, где за углом дома с пистолетом в руках поджидал Моисея Марковича человек, чрезвычайно похожий на Петра Юргенсона.

Едва Володарский сделал несколько шагов в сторону Невского райсовета, как раздался первый выстрел.

«В это время мы стояли рядом, — рассказывала потом Нина Аркадьевна Богословская. — Я ближе от панели, на расстоянии полшага от меня Володарский. Зорина стояла по другую сторону от Володарского. Когда раздался первый выстрел, я оглянулась, потому что мне показалось, что выстрел был произведен сзади нас на близком расстоянии, но ничего кругом не увидела. Я крикнула: «Володарский, вниз!» — думая, что надо ему спрятаться под откос берега. Володарский тоже оглянулся. Мы успели сделать еще несколько шагов по направлению к откосу и были уже посреди улицы, когда раздались сразу еще два выстрела, которые послышались ближе. В этот момент я увидела, что Володарского два раза передернуло, и он начал падать… Когда я оказалась рядом, он лежал на земле, делая глубокие вдохи. Лежал он головой в сторону автомобиля, на расстоянии шагов трех от машины. Мы с Зориной стали искать рану и заметили одну в области сердца. Две другие раны я заметила на другой день при перемене ему льда.

Когда я увидела, что Володарский уже умер, я подняла голову, оглянулась и увидела в пятнадцати шагах от себя и в нескольких шагах от конца дома-кассы стоящего человека. Этот человек упорно смотрел на нас, держа в одной руке, поднятой и согнутой в локте, черный револьвер. Кажется, браунинг. А в левой руке я не заметила ничего.

Был он среднего роста, глаза не черные, а стального цвета. Брюки, мне показалось, были одного цвета с пиджаком, навыпуск.

Как только он увидел, что я на него смотрю, он моментально повернулся и побежал… Предъявленный мне шофер Юргенсон Петр имеет большое сходство с убийцей…»

Очень сходные показания дала и Елизавета Яковлевна Зорина.

«Я поехала с Володарским и Богословской из Смольного на Обуховский завод, но по дороге мы заехали в Невский райсовет. Оттуда поехали за Зиновьевым, но, проехав минут восемь, заметили, что автомобиль замедлил ход. Мы между собой завели разговор о причине этого. Шофер, отвернувшись, ответил, что, вероятно, бензина нет. Через несколько минут автомобиль совершенно остановился. Шофер вышел, потом опять сел в машину и сказал:

— Ничего не будет. Бензина нет.

— Где же вы раньше были? — спросил Володарский.

— Я не виноват. Два пуда всего дали бензина, — ответил шофер.

— Эх вы! — сказал Володарский и начал вылезать из машины. Выйдя, мы стали советоваться о том, что нам делать. Володарский предложил пойти в райсовет. Богословская предложила позвонить по телефону из кассы.

Мы с Врлодарским несколько секунд обождали Богословскую, которая, увидев, что касса закрыта, направилась назад. Сделав десять шагов от автомобиля — все в ряд: Володарский посередине, я — в сторону Невы, близко от себя я услышала за спиной громкий выстрел, как мне показалось, из-за забора. Я сделала шаг к откосу, не оглянувшись, и спросила: «В чем дело?» Но тут раздался второй и через секунду третий выстрел — все сзади, с той же стороны.

Пробежав несколько шагов вперед, я оглянулась и увидела на фоне дома-кассы позади себя человека с вытянутой рукой и, как мне показалось, с револьвером, направленным на меня.

Человек этот выглядел так: среднего роста, загоревшее лицо, темно-серые глаза, насколько помню, без бороды и усов, бритый, лицо скуластое. На еврея не похожий, скорее похожий на калмыка или финна. Одет был в темную кепку, пиджак и брюки. Как только я его заметила, он бросился бежать по направлению за угол Ивановской улицы. Кроме этого человека, я ни одного его сообщника не видела. Я отвернулась сейчас же опять в стороны автомобиля и Володарского. Недалеко от себя я видела стоящего Володарского, недалеко от него, в сторону автомобиля, Богословскую. Через секунду Володарский, крикнув: «Нина!», упал. Я и Богословская с криком бросились к нему. Больше я убийцу не видела… В предъявленном мне Петре Юргенсоне я нахожу сходство с убийцей в росте, сложении, выражении глаз, и скул, и по строению лица…»

Как мы видим, разночтения в этих показаниях практически отсутствуют, особенно если принять во внимание, что это событие произошло в считанные секунды.

Зато очень разнятся эти показания с показаниями Гуго Юргена — третьего свидетеля убийства.

«Когда мотор остановился, я заметил шагах в двадцати от мотора человека, который смотрел на нас. Был он в кепке темного цвета, темно-сером открытом пиджаке, темные брюки, сапогов не помню, бритый, молодой, среднего роста, худенький, костюм не совсем новый, по-моему, рабочий. В очках он не был. Приблизительно 25–27 лет. Он не был похож на еврея, тот черней, а он был похож скорее на русского.

Когда Володарский с двумя женщинами отошел от мотора шагов тридцать, то убийца быстрыми шагами пошел за ними и, догнав их, дал с расстояния приблизительно трех шагов три выстрела, направив их в Володарского. Женщины побежали с тротуара на середину улицы, убийца побежал за ними, а Володарский, бросив портфель, засунул руку в карман, чтобы достать револьвер, но убийца успел подбежать к нему совсем близко и выстрелить ему в упор в грудь. Володарский, схватившись рукой за грудь, побежал к мотору, а убийца побежал по переулку, по направлению к полям. Когда раздались первые выстрелы, то я, испугавшись, спрятался за мотор, ибо у меня не было револьвера.

Володарский подбежал к мотору, я поднялся ему навстречу и поддержал его, ибо он стал падать. Подбежали его спутницы, которые посмотрели, что он прострелен в сердце. Потом я слышал, что где-то за домами был взрыв бомбы…»

В этом рассказе Гуго Юргена безусловно верно лишь то, что, когда началась стрельба, он спрятался за машину. Все остальное — выдумка.

Начнем с его рассказа об убийце. Если тот стоял в двадцати шагах от машины и смотрел на нее, то женщины просто не могли не заметить его. Однако они обе показывают, что увидели убийцу, только когда тот начал стрелять.

Теперь о трех выстрелах с трех шагов… С такого расстояния трудно промахнуться, но Гуго зачем-то потребовался и четвертый выстрел. После трех выстрелов Володарский у него еще пытается вытащить револьвер, и убийце, погнавшемуся зачем-то за женщинами, пришлось вернуться и выстрелить Володарскому «в упор в грудь…». Но и после этого Моисей Маркович не упал, а возвратился к машине, чтобы умереть на руках любимого шофера.

Наконец, Гуго не мог видеть, куда побежал убийца. С того места, где стоял автомобиль, заглянуть за угол Ивановской улицы просто невозможно.

Конечно, путаницу в показаниях Гуго Юргена можно объяснить волнением. Допустим также, что Гуго Юрген не придал значения уговорам Петра Юргенсона оказать помощь в убийстве Володарского. Но чтобы бензин в сверхнадежнейшей машине внезапно кончился, да еще именно в том месте, где стоял убийца, — допустить невозможно, это уже подрывает основы теории вероятностей… Если же сложить все наши допущения, то теория вероятностей вообще полетит вверх тормашками.

Впрочем, «невероятности», связанные с убийством Моисея Марковича, тут не кончаются. Невероятна и дальнейшая судьба Гуго Юргена. Просидев несколько дней под арестом, он, несмотря на то, что все факты, свидетельствующие о его причастности к убийству, были выявлены, благополучно вышел на свободу.

Невероятно и появление Зиновьева на месте преступления сразу после убийства. Всего несколько минут не дожил Моисей Маркович до встречи, которой искал весь вечер…

5

В тот вечер Григорий Евсеевич выступал на митинге на Обуховском заводе. А. В. Луначарский, чьи воспоминания мы процитировали в конце первой части книги, писал: «В день своей смерти Володарский телефонировал Зиновьеву, что был на Обуховском заводе, телефонировал, что на этом, тогда полупролетарском заводе, где заметны были признаки антисемитизма, бесшабашного хулиганства и мелкой обывательской реакции, — очень неспокойно… Володарский просил Зиновьева приехать лично на Обуховский завод и попытаться успокоить его своим авторитетом».

Неточность здесь — неподходящее слово. Все в воспоминаниях Луначарского — явная ложь. И близко Моисей Маркович не подходил 20 июня к Обуховскому заводу. И с Зиновьевым не говорил, а только собирался поговорить, специально искал Григория Евсеевича, чтобы поговорить.

И опять-таки можно сделать поправку на слабую память Анатолия Васильевича, на его стремление прихвастнуть при удобном случае, но все равно странно, что подробности события, вошедшего в советскую историю, перепутались в памяти именно так — наоборот, а не как-то иначе. Похоже, что дело тут не в забывчивости Луначарского, а в его стремлении скрыть что-то важное.

Митинг, на который он отправил Володарского и куда Моисей Маркович так-таки и не доехал, странным и причудливым образом связан с убийством, и без рассказа об этом митинге не обойтись.

Как рассказывал на допросе эсер Григорий Алексеевич Еремеев, митинг начался в четыре часа дня. В повестке дня был доклад Зиновьева. Затем было поставлено в порядок дня обсуждение требования об освобождении Кузьмина — рабочего Обуховского завода, делегированного в Москву и арестованного там.

Настроение на митинге было бурное… Участвовало около трех тысяч человек, «из которых не более 350 могли быть членами партии эсеров, ибо в нашей Обуховской организации их и не насчитывается больше».

Ближе к концу митинга на трибуне завязалась перебранка с матросами миноносной дивизии, и левый эсер Максимов попросил Еремеева не отходить от Зиновьева, чтобы «избежать нежелательных эксцессов…».

Оберегая Григория Евсеевича от побоев и плевков, Еремеев довел его до машины, в которую уже забился Иоффе. Машина тут же уехала.

Иван Яковлевич Ермаков, другой участник митинга, сцену изгнания большевиков описал так:

«Я присутствовал на митинге все время. По отношению матросов миноносной дивизии укажу следующее. Поведение человек приблизительно пятнадцати было возбужденное… Они пришли на трибуну и угрожали расправиться с каким-то красноармейцем, при этом подозрительно посматривали на Зиновьева и Луначарского. Этих возбужденных матросов уговаривал Каплан, говоря, что это нехорошо и недопустимо. Матросы были недовольны, что их уговаривают, говоря: пойдем, ну их к черту.

Когда Луначарский пошел с митинга, матросы гнусно угрожали ему расправиться на месте. Я и еще один товарищ проводили Луначарского до автомобиля. Там я заметил тех же матросов, расхаживающих, будто что-то ожидая… Луначарский уехал, а я поспешил обратно на митинг, где был шум — товарищу Зиновьеву не давали говорить».

Из показаний других свидетелей известно, что Григорий Алексеевич Еремеев, успокаивая рабочих, сказал, что имеет сейчас право и возможность арестовать Зиновьева, но пока это преждевременно.

Вот так проходил митинг на Обуховском заводе, куда Анатолий Васильевич Луначарский «направил» Моисея Марковича, даже не предупредив, что там за обстановка.

Упоминая о его, мягко говоря, недружеском поступке, я, однако, не рискнул бы утверждать, что Луначарский знал о готовящемся жертвоприношении Моисея Марковича на алтарь революции и специально «направил» его поближе к ненавистному ему Обуховскому заводу. Нет… Скорее всего Луначарский поступил так в силу свойственного ему дружелюбия. «Ежели меня оплевали, — должно быть, рассуждал нарком просвещения, — то почему Володарский должен ходить неоплеванный?»

Тем не менее, как мы уже говорили, митинг кончился вполне благополучно. Победа, конечно, была за эсерами, но эксцессов, не считая отдельных плевков, не случилось, и, усаживая спасенного им от расправы тезку в автомобиль, Еремеев считал, что все прошло просто отлично.

В этом приподнятом настроении и отправился он в районный клуб. Дорога туда заняла пятнадцать минут. Столько же времени Еремеев провел в клубе, а когда вышел, услышал разговор, что убит Луначарский.

«Как раз в это время в Яме должен был состояться митинг. Мы сели на конку и поехали. Доехали до фарфорового завода и увидели пустой автомобиль и человек пять возле него. Здесь говорили уже, что убит не Луначарский, а Володарский. Мы спросили, с бородой ли убитый.

— Нет, без бороды, — ответили нам. — Но на видном месте — два золотых зуба…»

Когда же Еремеев возвращался назад с митинга в Яме, конка была остановлена. Человек низкого роста поднялся в вагон и крикнул:

— Еремеев! Выходи!

Еремеева арестовали по подозрению в убийстве Володарского.

6

На следующий день рабочие Обуховского завода забастовали.

«Мы, рабочие Обуховского завода, твердо уверены, что товарищ Еремеев был, как честный общественный работник, среди рабочих Обуховского завода, и уверены, что он, как честный работник, арестован из мести по причинам расхождения в политических взглядах, а посему требуем его немедленного освобождения…»

По требованию рабочих и Григорий Алексеевич Еремеев, и арестованный вместе с ним матрос Смирнов были освобождены, но сейчас нам важно понять причину их ареста…

Как известно, первоначально расследование по делу вел М. М. Лашевич, бывший ученик одесского еврейского ремесленного училища «Труд», носивший в честь своей ремеслухи партийную кличку Миша Трудник. Во время гражданской войны Лашевич сделается ближайшим помощником Л. Д. Троцкого, пока же он находился в Петрограде в распоряжении Г. Е. Зиновьева. Григорий Евсеевич и послал товарища Лашевича, вернувшись в Смольный, провести расследование.

Если мы прикинем, сколько времени добирался Зиновьев до Смольного, сколько времени потом ехал на место преступления товарищ Лашевич, то получится, что, еще не опросив свидетелей, Лашевич принимает решение арестовать Еремеева. Более того, напрашивается вывод, что на Еремеева как на кандидата в убийцы указал товарищу Лашевичу сам Григорий Евсеевич, инструктируя Мишу Трудника перед выездом.

Между тем Григорий Евсеевич совершенно определенно знал, что Еремеев, провожавший его до автомобиля на Обуховском заводе, убить Моисея Марковича никак не поспевал.

Нет нужды доказывать, каким мерзавцем был Зиновьев, но все же странно, что его даже не интересует, кто же все-таки убил Володарского. Равнодушие Григория Евсеевича к этому весьма напоминает равнодушие человека, если не организовавшего убийство, то, во всяком случае, посвященного в организацию его. И тогда все встает на свои места. Коли Зиновьев знал, кем организовано убийство, то, следовательно, знал он и то, что никакого расследования не нужно, а неплохо бы — тут и проявился во всей красе его большевистский характер! — объявить убийцей Еремеева, человека, которого Григорий Евсеевич особенно сильно не любил в тот вечер. Объяснимой становится тогда и логика следственных действий товарища Лашевича, и странная забывчивость Анатолия Васильевича Луначарского, и даже судорожные поиски Зиновьева Моисеем Марковичем в тот вечер.

Видимо, тогда Володарский как-то узнал о грозящей ему опасности и начал разыскивать Григория Евсеевича, чтобы попросить не убивать его. Как мы знаем, это ему не удалось. Когда Зиновьев садился в свой автомобиль у Обуховского завода, Моисей Маркович уже лежал на панели и лицо его было «страшно искажено, глаза выпучены, рот широко открыт».

Причину же устранения Володарского можно искать и в отношениях Моисея Марковича с Парвусом, и в неосторожных высказываниях Володарского по поводу шефа Петроградской ЧК, и в одиозности фигуры самого Моисея Марковича, сумевшего возбудить всеобщее отвращение. Вероятнее же всего, что все эти обстоятельства, сложенные вместе, и привели бывшего портного к печальному концу.

И все-таки, если бы Моисей Маркович не был столь самовлюблен и циничен, умирая, он мог бы радоваться — его жизнь приносилась большевиками на алтарь их революции.

Газета «Молва» первой проведала об убийстве и уже в утреннем выпуске 21 июня, помимо биографии «страдальца», поместила сообщение, что ночью состоялся телефонный разговор Зиновьева с Лениным, интересовавшимся деталями убийства.

«В советских кругах, — писала газета, — убеждены, что убийство Володарского было произведено или контрреволюционерами, либо отъявленными черносотенцами, или правыми эсерами. Существует предположение, что преступление совершено представителями «Каморры народной расправы».

Нужно сказать, что своими русофобскими настроениями «Молва» превосходила даже такие большевистские издания, как «Петроградская правда» или «Красная газета». Это в «Молве» печаталось с продолжениями «историческое» исследование Бориса Алмазова о «Каморре народной расправы», которое, удачно совмещая жанр доноса с жанром фантасмагории, «научно» обосновывало провокацию, затеянную Моисеем Соломоновичем Урицким.

«В 1906 году после покушения на графа Витте (по дымовой трубе спущен был в печь с крыши разрывной снаряд) началась ликвидация боевых дружин «истинно русских союзов». Всесильный тогда граф Витте, не сумев добиться от царя разрешения на ликвидацию вообще всех «союзнических обществ», все же получил право ликвидировать боевые дружины этих организаций. Несмотря на упорное противодействие влиятельных черносотенцев, графу Витте удалось при помощи департамента полиции разоружить боевые дружины «Союза русского народа», «Союза активной борьбы с революцией и анархией», московского «Союза хоругвеносцев». Отчаявшись в возможности добиться легального существования, Грингмут созвал в Москве монархический съезд и создал на нем «Нелегальную каморру народной расправы». Почетным председателем ее был выбран сам Грингмут, а главным атаманом — известный Юскевич-Красковский, прославившийся впоследствии организацией убийств Герценштейна, Иоллоса и других еврейских деятелей».

Сей «научный» труд Бориса Алмазова мы приводим в конспективном виде, ибо в газете он печатался подвалами и с продолжениями. Но изложить его содержание было необходимо, чтобы представлять, что же вкладывала «Молва» в свое предположение: «преступление совершено представителями «Каморры народной расправы». Удивительно тонко и грациозно буржуазная «Молва» напомнила читателям, что хотя Моисей Маркович и душил потихоньку «прогрессивную» печать, но при этом он все-таки оставался евреем и хотя бы таким образом, но находился в одном с сотрудниками «Молвы» лагере…

Надо ли удивляться, что на следующий день большевистская «Петроградская правда» почти дословно повторила статейку «Молвы»: «Нам еще памятны угрозы террора по отношению к представителям Советской власти, исходившие из уст наиболее авторитетных вождей правых эсеров на их партийных собраниях, угрозы, опубликованные в их партийной прессе. На страницах «Петроградской правды» были опубликованы и подметные письма с угрозами убийства, рассылавшиеся советским деятелям «Каморрой народной расправы».

Вообще, как видно, большевики долго колебались, кем объявить убийцу Володарского. Желание видеть его черносотенцем явно преобладало в первые дни…


Соединенное собрание на 24 июня сего года активных работников Совета Штаба Красной Армии и представителей организации большевиков и левых эсеров постановило считать недопустимым освобождение явных погромщиков Еремеева и матроса Смирнова, что дает нашим черносотенным бандам возможность вести агитацию среди рабочих района, будто виновниками ареста являются наши местные работники, с которыми якобы даже там, в Верхах, не желают считаться. А посему требуем от комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией впредь ни в коем случае не отпускать арестованных в Обуховском районе без нашего на то разрешения…

Начальник штаба П. Обухов.


Однако со временем возникла необходимость произвести убийцу Володарского в эсеры, и тогда-то и был изобретен воистину большевистский гибрид эсеры-черносотенцы. Затем убийцами Володарского стали одни эсеры. Черносотенцев, как ни странно это, защитил сам Моисей Соломонович Урицкий…

Вопреки ожиданиям редактора и сотрудников «Молвы» утренний выпуск газеты 21 июня вызвал гнев шефа ПетроЧК. Днем сотрудники Петроградской ЧК ворвались в редакцию и немножко разгромили ее. Перепуганному редактору чекисты объявили, что, по-видимому, он сам участвовал в убийстве, коли начал готовить выпуск, когда Моисей Маркович Володарский был еще жив.

Гнев Моисея Соломоновича Урицкого вызвал именно намек «Молвы» на причастность «Каморры народной расправы» к убийству Володарского. Ведь он уже две недели назад доложил, что дело «Каморры» раскрыто Петроградским ЧК и все наиболее активные члены ее арестованы, и вот, пожалуйста, — какая-то газетенка намекает, будто это «Каморра» и убила Моисея Марковича.

Так или иначе, но в деле об убийстве Володарского остались весьма сбивчивые объяснения сотрудников «Молвы», которые свидетельствуют лишь о том, что об убийстве Володарского узнали в редакции скорее всего тогда, когда Володарский был еще жив.

7

Когда к месту убийства подъехал на машине товарищ Зиновьев, сопровождаемый грузовиком с красноармейцами, тело Володарского погрузили на грузовик и повезли «в амбулаторий Семяниковской больницы, куда нас долго, несмотря на наши стуки, не пускали. Минут через пятнадцать дверь открылась и вышел человек в военной форме. Взглянул на труп и сказал: «Мертвый… Чего же смотреть, везите прямо».

Мы все запротестовали и потребовали доктора, осмотра и носилки.

После долгих споров вышла женщина-врач, едва взглянула и сказала: «Да, умер… Надо везти».

Я горячо настаивала на осмотре раны. Кое-как расстегнув костюм, докторша осмотрела рану в области сердца, пыталась установить, навылет ли он прострелен, но результатов этой попытки я не заметила»[101].

Володарского увезли в морг…

В дни похорон газеты писали о нем:

«Сила Володарского была в его непримиримости, доходящей до маниакальности…»

«Володарский в мрачном восторге фанатизма убил свое сердце…»

«Счастливый человек — ему было все ясно. Отсюда твердость, сила, упрямство прозелита, только что усвоившего чужую истину».

«Володарский — министр болтовни».

Должно быть, это и дало товарищу Зиновьеву основание на заседании Петросовета сказать: «Товарищи! Мы знаем, что пролетариат Петрограда особенной, интимной любовью любит своего Володарского!»

Об убийце Володарского на траурном заседании Петросовета было сказано немало, но все как-то туманно, неотчетливо.

«Да… Может быть, это был одиночка… — витийствовал Зиновьев. — Одиночка, в жилах которого течет кровь генерала Галифе и Корнилова, а не кровь рабочего класса».

Товарищ Троцкий, между прочим, в эти же дни заявил, что «убийца — несчастный, темный человек, начитавшийся с.-р. газет».

Нетрудно заметить, что вожди большевиков как бы извиняют убийцу, перенося его вину на других: на генералов Галифе и Корнилова, на эсеровские газеты.

С одной стороны, это можно объяснить лозунгом, под которым хоронили потом Володарского: «Они убивают личности, мы убьем классы», но с другой — это явно свидетельствует о совершенно несвойственном Троцкому и Зиновьеву приступе великодушия.

В этом смысле интересно и выступление Моисея Соломоновича Урицкого на том заседании Петросовета.

— Моя комиссия, — заявил Урицкий, — старалась выяснить на основании объективных фактов и свидетельских показаний — кем было совершено убийство. Эти неумолимые факты говорят, что Володарского убили правые эсеры вместе с английской буржуазией.

Урицкий рассказал о Петре Юргенсоне, о том, что «не случайно остановился шофер Володарского. Он дает очень сбивчивые показания», и все это, как можно судить сейчас по материалам дела, вполне соответствовало истине. Петр Юргенсон действительно симпатизировал, как он сам признался на допросе, партии правых эсеров, шофер Гуго Юрген действительно не случайно остановил машину в том месте, где находился убийца.

Зато вот главные выводы Урицкого никакими документами дела не подтверждаются. А между тем Моисей Соломонович бросал весьма серьезные обвинения:

«Правый эсер Филоненко проживал в Петрограде под разными вымышленными именами. Он является вдохновителем убийства.

Нам достоверно известно, что английский капитал замешан в этом деле. Правым эсерам обещано 256 миллионов рублей, из которых они уже получили 40.

Один портной показал, что к нему явился однажды незнакомый шофер и, заказывая костюм, заявил, что на Загородном живет один генерал, предлагающий большие деньги за особые заслуги советским шоферам. Когда этому портному предъявили тридцать шоферов, он сразу указал на Юргенсона».

В материалах дела есть, правда, упоминания о портном, но откуда взялись миллионы, как соединил Урицкий с убийством Володарского имя Максимилиана Филоненко — двоюродного брата своего будущего убийцы Л. И. Каннегисера, — понять невозможно.

8

Эта двойственность проявляется во всем связанном с гибелью Володарского. Даже похороны его — пышные и помпезные — оказываются при ближайшем рассмотрении какими-то вырожденческо-жалкими. Вот как описывали их петроградские газеты.

«Володарский лежит в наглухо заколоченном гробу, обитом красной материей. К самому гробу булавочкой пришпилена бумажка, на которой наскоро написано красным карандашом: «Дорогому товарищу Володарскому от партийных рабочих Невской заставы».

Возле гроба, поставленного на возвышение, небольшая группа серых людей, которые в театре обычно изображают простонародье».

«Гроб выставлен в Екатерининском зале Таврического дворца. Стены задрапированы красными знаменами в таком количестве, что оторопь берет. Это те знамена, которые пронесли 23 марта прошлого года, когда хоронили жертв революции».

«Троица. Пахнет березой. Дождь. Пролетарии под зонтиками. Председатель коммуны с непокрытой головой. Рядом с ним нервный интеллигент, средних лет, в пенсне и кожаной куртке. По внешности напоминает Троцкого. Это Свердлов. Несут знамена, оставшиеся от Первого мая. В хвосте процессии — две девицы в шляпках и с винтовками через плечо».

Похоронили Володарского, как упыря, в наглухо заколоченном гробу, уже к ночи, на Марсовом поле. В половине седьмого начались речи. В восемь еще говорили. Дождь кончился.

И трудно, трудно, читая эти описания похорон, отделаться от впечатления, что в наглухо заколоченном гробу большевики зарывали в землю не только тело Моисея Марковича, но еще и какое-то свое преступление, о котором хотелось скорее позабыть.

9

Володарского убили в двадцать часов тридцать минут, а уже в девять вечера Урицкий выписал летучий ордер № 782 сроком на два дня, поручавший товарищам Борисенку и Отто произвести обыски и аресты лиц, причастных к убийству товарища Володарского.

Эстонец Эдуард Морицевич Отто в прошлом работал фотографом. Эта профессия выработала в нем пунктуальность и старательность… Пока назначенный Зиновьевым М. М. Лашевич арестовывал Еремеева, а потом налаживал охрану того участка Шлиссельбургского проспекта, где несколько часов назад с оскаленными зубами и выпученными глазами лежал труп Моисея Марковича, Отто приступил к допросу свидетелей.

Протоколы этих допросов чем-то напоминают фотографии. Все существенное, хотя и не выделено, хотя и теряется во второстепенных подробностях, все-таки зафиксировано в них…

Еще двадцатого Отто допросил Гуго Юргена, но расколоть шофера с ходу не удалось, и только двадцать первого, когда дал показания комиссар смольнинского гаража Ю. П. Бирин, Гуго признался, что Петр Юргенсон говорил с ним о готовящемся покушении.

21 июня у Петра Юргенсона был произведен обыск. Было найдено: «1 снаряд 37 мм, начиненный порохом, одно воззвание против Советской власти, всевозможная переписка, письма, фотографии, автомобильные пропуска на проезд по Петрограду за № 5379 машина «Делонэ» № 1757, пропуск на проезд по городу Петрограду на машине «Покард» 1918».

Алиби у Петра Андреевича Юргенсона тоже не оказалось. Хотя он и утверждал, что после разговора с Гуго в Смольном пошел в гараж, где и пробыл до девяти часов вечера, но это алиби опровергли показания Ю. П. Бирина и матери Петра Андреевича — Христианы Ивановны Юргенсон.

Юрий Петрович Бирин в день убийства Володарского спустился около шести часов вечера в гараж и увидел там Петра Юргенсона.

— Что ты тут делаешь? — спросил он. — У тебя ведь выходной…

— Посмотреть зашел… — ответил Юргенсон.

Бирин собирался в кинематограф и предложил Юргенсону присоединиться.

«Из гаража вышли — я, моя жена, Юргенсон и Озоле. У ворот встретили Коркла, и все пошли по направлению к Кирочной. На углу Кирочной и Потемкинской Юргенсон и Озоле отделились от нас».

Христиана Ивановна Юргенсон сказала, что «в день убийства Петр пришел домой около семи часов вечера, покушал и опять вышел около восьми часов. Кажется, в кинематограф. Вернулся он около одиннадцати часов вечера…».

Те разговоры, которые вел Юргенсон с Гуго, уговаривая последнего помочь в убийстве Володарского, отсутствие алиби, свидетельства Богословской и Зориной, а также других очевидцев, что Юргенсон очень похож на убийцу, — все это по совокупности изобличало Петра Андреевича.

Но удивительно, как уверенно и безбоязненно держится он на допросах. Впрочем, множественное число здесь для складности.

Допросов Юргенсона не было. В материалах дела сохранился лишь один протокол допроса Петра Андреевича Юргенсона от 21 июня, где тот отказался признать себя причастным к организации убийства Володарского, а кроме того, заявил, что в день убийства до девяти часов вечера находился в гараже.

И после того как Э. М. Отто удалось доказать, что оба эти утверждения не соответствуют истине, больше Юргенсона не допрашивали. Урицкий сразу же изъял Петра Андреевича из рук дотошного следователя. Однако Эдуард Морицевич так и не понял ничего. С туповатой педантичностью продолжал он собирать улики, сопоставлял показания и довольно скоро вышел на Эммануила Петровича Ганжумова и Казимира Леонардовича Мартини, которые, по его мнению, были причастны к преступлению.

И — вот ведь досада! — военный комиссариат категорически отказался предоставить товарищу Отто информацию, где находятся эти военспецы.

Закрывая дело, Эдуард Морицевич со скорбным недоумением отметил сей факт в постановлении.

Впрочем, тогда, 2 февраля 1919 года, у товарища Отто были причины для скорби. Только что вернувшись из Эстонии в Петроград, узнал он, что отпущены на волю и соучастники убийства самого товарища Урицкого.

Уже летом Петра Андреевича Юргенсона по постановлению Коллегии ПетроЧК расстреляли, так и не попытавшись выяснить, кто же именно поручил ему заниматься подготовкой, а может, и самим убийством Йолодарского.

Одновременно — в «Петроградской правде» извещение об этом появилось 21 августа — был расстрелян и бывший комиссар ЧК Роман Иванович Юргенсон — двоюродный брат Петра Андреевича Юргенсона.

Газетное сообщение об этом весьма кратко: «По постановлению ЧК при Союзе коммун Северной области расстреляны: 9. Бывшие комиссары ЧК Роман Иванович Юргенсон и Густав Иоганович Менома за намерение присвоить себе деньги при обыске и бежать. Председатель М. Урицкий. Секретарь А. Иоселевич».

Между прочим, в этом же списке под вторым пунктом значилась и фамилия Владимира Борисовича Перельцвейга, расстрел которого послужил якобы причиной гибели самого Урицкого, но об этом разговор у нас впереди…

Кто убил Володарского? За что убили его? Думается, что ясного ответа на эти вопросы уже не удастся найти никогда. Архивные документы, в том числе и дело об убийстве Володарского, которое вел Э. М. Отто, непреложно свидетельствуют лишь о том, что в этом преступлении было замешано высшее руководство ПетроЧК и что Урицкий сделал все, дабы следствие не вышло на подлинных организаторов убийства.

Наверное, я бы не решился столь категорично настаивать на причастности к убийству Володарского Моисея Соломоновича Урицкого, если бы не попалось мне среди томов дела «Каморры народной расправы» дело Алексея Фроловича Филиппова…

10

А. Ф. Филиппов личностью был весьма любопытной. Свою биографию он изложил сам на допросе 11 июля.

«Я окончил Московский университет по юридическому факультету, готовился к кафедре как получивший три золотых медали во время прохождения курса, но потом избрал путь литературно-издательский. Основал с Сытиным «Русское слово», потом купил журнал «Русское обозрение» в Москве, позже издавал «Ревельские известия» и в 1906 году газету «Кубань», за статьи которой имел 42 процесса (один год крепости), и затем «Черноморское побережье» в Новороссийске, где также привлекался к ответственности за статьи (до 82 процессов) — с осуждением- от двух месяцев до одного года четырех месяцев тюрьмы.

Приехав в 1912 году в Петроград, бедствовал без средств и потому поступил клерком в банкирскую контору Августа Зайдемана».

Очень скоро Алексей Фролович основал собственный «Банкирский дом народного труда», а также учредил товарищество, в которое, как он сказал на допросе, «вводились рабочие и где проводились принципы, проводимые ныне в жизнь большевиками».

Октябрьский переворот и, в частности, декрет об аннулировании дивидендных бумаг разорил Филиппова, но вместо того, чтобы возненавидеть большевиков, он воспылал к ним необыкновенной любовью. С помощью Луначарского сблизился с Дзержинским и предложил Феликсу Эдмундовичу свои услуги в качестве осведомителя.

«Мы сошлись с Дзержинским, — показывал Филиппов в Петроградской ЧК, — который пригласил меня помогать ему (дело было при самом основании Чрезвычайной комиссии на Гороховой, когда там было всего четверо работников). Я согласился и при этом безвозмездно, не получая платы, давал все те сведения, которые приходилось слышать в кругах промышленников, банковских и отчасти консервативных, ибо тогда боялись выступлений против революции со стороны черносотенства…»

Очень скоро Алексей Фролович становится по-настоящему влиятельным в стране человеком. На основании его докладных записок готовится декрет о национализации банков, при участии Филиппова распродается русский торговый флот. Незадолго до ареста Филиппову было поручено «определить причины неисполнения приказа Высшего Совета по делам народного хозяйства в отношении Русско-Балтийского завода».

Насколько велико было влияние Алексея Фроловича на государственные дела, можно судить по тому, что для заслушивания его соображений по поводу того же Русско-Балтийского завода товарищ Рыков собирал экстренное заседание президиума ВСНХ.

Какие неофициальные доходы имел Алексей Фролович от своего «сердечного сочувствия большевикам», неведомо, но известно, что у него была большая квартира в Москве и огромная квартира — часть ее он сдавал шведской фирме — в Петрограде на Садовой улице. Кроме того, вопреки национализации банков продолжал работать и банк Филиппова..

Разумеется, одними только консультациями по экономическим вопросам деятельность Филиппова в ВЧК не ограничивалась. Кроме этого, а вернее главным образом, он был стукачом.

«На обязанности моей лежало чисто личное осведомление Дзержинского о настроениях в правых кругах (сведения получались либо от Л. Н. Воронова, москвича, финансиста, либо от А. А. Ханенко из Петрограда), во избежание возможных выступлений против Советской власти и ввиду того, что кадеты начали заигрывать с правыми, а эсеры готовились к выступлению».

О моральной стороне поступков Алексея Фроловича мы говорить не будем, но ума и осторожности ему было не занимать. «Сердечное сочувствие большевикам» и личное Знакомство с высшими партийными бонзами, как мы знаем, не мешало ему оставаться банкиром и участвовать в весьма прибыльной операции по изъятию у населения облигаций займа свободы. Тем не менее в коммунистическую партию Филиппов вступать не спешил.

«Я предпочитаю быть около большевиков и с ними, но не накладывая на себя партийных обязанностей…»

11

В «Каморру народной расправы» Алексей Фролович вляпался, когда в Петрограде арестовали его компаньона по коммерческой линии Александра Львовича Гарязина — директора-распорядителя технико-промышленного транспортного общества.

Тогда жена Гарязина — Ольга Михайловна отбила в Москву телеграмму: «Срочно. Арбат. Мерзляковский. 7. Филиппову. Муж арестован сегодня Гороховой два. Хлопочите через Дзержинского об освобождении. Отвечайте. Гарязина».

На телеграмме (т. 4, л. 16) приписка, сделанная рукой Филиппова:


Тов. Дзержинский! Так как я получил эту депешу, где находится Ваше имя, то не считаю возможным не показать ее Вам.

Прибавлю: думаю, что Александр Львович Гарязин, лично мне известный коммерсант, едва ли заслуживает, чтобы к нему применялись меры исключительной строгости, по его крайней несерьезности в делах.

Посему, если найдете возможность обратить внимание тов. Урицкого на эту депешу, я почувствую себя исполнившим дело перед его женой.

P. S. Гарязин в последнее время содержал контору по ликвидации фабрик и заводов и, кажется (давно я не видел его), транспортировал беженцев в Литву.

А. Филиппов.


Ходатайство составлено, как мы видим, предельно осторожно, просьба помочь Гарязину сформулирована так, чтобы у самого Филиппова оставалась возможность отстраниться от подзащитного, коли сочтут виновным, тем не менее на этот раз осторожность не помогла Алексею Фроловичу. Хотя Дзержинский и переслал телеграмму Урицкому с просьбой разобраться, Гарязина все равно расстреляли.

Филиппова же, который ходатайствовал за Александра Львовича, по просьбе Урицкого в Москве арестовали.

Но вмешательство Филиппова в ход расследования по деду «Каморры народной расправы» было лишь формальным поводом для ареста. На самом деле у Моисея Соломоновича Урицкого были гораздо более веские причины — запереть в тюрьме тайного агента Дзержинского.

21 июня, после ночного разговора по телефону с Зиновьевым, Ленин попросил Феликса Эдмундовича начать параллельное расследование убийства Володарского. Поскольку этим делом уже вовсю занимался Лашевич и одновременно с ним ПетроЧК, свое расследование Дзержинский решил провести негласно. Для этой цели в Петроград командировался Заковский (официально) и Филиппов (тайно)[102].

Подготовка доклада по делу Русско-Балтийского завода на президиуме ВСНХ задержала Филиппова в Москве, и в Петроград он собирался выехать 7 июля.

Но 4 июля в Москве открылся Пятый Всероссийский съезд Советов, на который приехал из Петрограда и Урицкий.

Как он узнал о засылке в его епархию тайного агента, неизвестно, но, когда узнал, серьезно встревожился. Надо сказать, что положение Урицкого в конце июня восемнадцатого года было довольно шатким. Не так давно его освободили от должности комиссара внутренних дел Союза коммун Северной области, а сейчас в Комиссариате юстиции уже всерьез начал обсуждаться вопрос, что и саму комиссию товарища Урицкого неплохо было бы распустить.

Не собирались защищать Моисея Соломоновича и в Москве. Еще 12 июня на заседании фракции Российской коммунистической партии конференции чрезвычайных комиссий по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией «ввиду грозного момента» было постановлено: «предложить ЦК партии отозвать т. Урицкого с его поста в ПЧК и заменить его более стойким и решительным товарищем…»

И вот теперь Урицкий узнает, что убийство, которое он организовал, едет расследовать тайный агент…

Без сомнения, Урицкий понимал, что провести Филиппова ему не удастся, и поэтому-то сразу вспомнил о заступничестве его за Гарязина, привлеченного по делу «Каморры», и решил пристроить агента в «Каморру».

Едва ли Дзержинский так просто отдал бы Моисею Соломоновичу своего лучшего стукача, но обстоятельства сыграли на руку Урицкому.

В три часа дня 6 июля Яков Блюмкин убил германского посла Мирбаха…

12

Об этом убийстве, вернее о возможности его, «Петроградская правда» сообщила еще 24 мая. Правда, тогда в статье «Провокаторские приемы» сообщалось, что Мирбаха убьют московские аристократы (Куракин, зять Столыпина Нейдгарт), чтобы «этим провокаторским покушением вызвать против рабоче-крестьянского правительства поход германских империалистов».

«Петроградская правда» чуть-чуть ошиблась. Убили Мирбаха сотрудники секретного отделения ВЧК Я. Г. Блюмкин и Н. А. Андреев.

Деятельность Ф. Э. Дзержинского и возглавляемой им ВЧК в этой книге нами не рассматривается, но уж коли зашел разговор, то остановимся подробнее хотя бы на этом эпизоде. Это несколько уводит повествование в сторону, но зато позволяет понять, насколько сходными были методы работы ПетроЧК и ВЧК.

В немецкое посольство Блюмкин и Андреев вошли, как известно, по ордеру ВЧК. Текст его гласил:


ВЧК уполномочивает ее члена Якова Блюмкина и представителя революционного трибунала Николая Андреева войти непосредственно в переговоры с господином германским послом в России гр. Вильгельмом Мирбахом по делу, имеющему непосредственное отношение к самому господину германскому послу.

Председатель комиссии Дзержинский.

Секретарь комиссии Ксенофонтов.


Одно время в учебниках истории ордер называли поддельным, но таковым он сделался позднее, а тогда, в восемнадцатом году, большевики объявили поддельными только подписи Дзержинского и Ксенофонтова.

Это подтвердил и сам Яков Григорьевич Блюмкин — «жирномордый», по выражению А. Мариенгофа, еврей, с толстыми, всегда мокрыми губами, признавшийся в минуту откровенности, что без револьвера он как без сердца… Подтвердил это «жирномордый» Блюмкин 17 апреля 1919 года в Киевской ЧК, куда явился «с повинной». Но подтвердил странно… Впрочем, вот его подлинный рассказ:

«Утром 6 июля я пошел в комиссию. У дежурной барышни в общей канцелярии я попросил бланк комиссии и в канцелярии отдела контрреволюции напечатал на нем следующее… (идет приведенный выше текст). Подпись секретаря (Ксенофонтова) подделал я, подпись председателя (Дзержинского) — один из членов ЦК.

Когда пришел ничего не знавший товарищ председателя ВЧК Александрович, я попросил его поставить на мандате печать комиссии. Кроме того, я взял у него записку в гараж на получение автомобиля. После этого я заявил ему о том, что по постановлению ЦК сегодня убьют графа Мирбаха».

Как мы знаем, Верховный трибунал еще в июле 1918 года очень гуманно отнесся к Якову Григорьевичу — приговорив его (заочно) к трем годам лишения свободы. Но и этого наказания Блюмкин избежал. В апреле 1919 года он явился «с повинной» в Киевскую ЧК, а уже 16 мая был амнистирован вчистую и снова принят на ответственную работу — вначале в аппарате товарища Льва Давидовича Троцкого, а затем и в органах ГПУ.

В 1919 году эсеры были уже почти официальными врагами рабоче-крестьянской власти, и понятно, что не подтвердить официальную точку зрения следствия, организованного после июльских событий, Яков Григорьевич, коли хотел остаться живым, не мог.

Но перечитаем вновь его показания…

П. А. Александрович, как известно, был расстрелян еще 8 июля 1918 года, и про него Блюмкин мог рассказывать, что угодно. Знал или не знал Александрович, что Блюмкин едет убивать Мирбаха, это мы только от Блюмкина и знаем. Но вот история о подделке подписей вызывает весьма серьезные сомнения.

Непонятно, почему Александрович, если он был в курсе дела, не подписал ордера сам. Будучи товарищем председателя ВЧК, он имел право на это…

Блюмкин говорит, что подпись Ксенофонтова он подделал лично, а подпись Дзержинского — «один из членов ЦК». Поскольку Блюмкин сразу потащил ордер Александровичу, чтобы поставить печать, этот неведомый член ЦК должен был находиться где-то на Лубянке. Интересно, кто же из чекистов, кроме Александровича, состоял членом ЦК партии эсеров? И отчего это киевские чекисты даже не задали Блюмкину этого вопроса?

Не очень понятно и то, как Якову Григорьевичу так ловко удалось провести Александровича? Конечно, звезд с неба Александрович не хватал, но, наверное, отличить подлинную подпись от поддельной умел. Во-первых, насмотрелся на эту подпись, а во-вторых, все-таки понимал, в каком учреждении работает.

Одним словом, темная эта история с подписями. Хотя «экспертиза» и подтвердила, что подпись Дзержинского наверняка сделана не им, а Ксенофонтова — возможно, не Ксенофонтовым, но Феликсу Эдмундовичу, как мы знаем, даже пришлось уйти в отставку с поста председателя ВЧК, и вернулся он в органы только в августе, когда поутих скандал.

Есть и другой аргумент в пользу подлинности подписи Дзержинского… Вся эта история с убийством Мирбаха органично вписывается в стилистику деятельности руководимой Дзержинским комиссии; вспомните, что, вернувшись в августе в органы, он начал новый этап своей деятельности с того же, чем и кончил предыдущий, — организовал вооруженный налет, только теперь уже на английское посольство.

И дальнейшее после убийства Мирбаха поведение Дзержинского тоже становится объяснимым, если согласиться, что он был полностью в курсе деятельности Якова Григорьевича Блюмкина…

13

В 2 часа 15 минут Блюмкин и Андреев вошли в германское посольство. Там обедали, и гостей из ВЧК попросили подождать. Через десять минут их пригласили к советнику посольства доктору Рицлеру, но Блюмкин потребовал, чтобы вышел для беседы сам посол. Наконец Мирбах — за это время, кстати, были наведены справки о Блюмкине и Андрееве — согласился на аудиенцию.

Беседа длилась двадцать пять минут. Блюмкин рассказывал о материалах дела, заведенного в ВЧК на Роберта Мирбаха, посол вежливо отвечал, что понятия не имеет об этом человеке, хотя, возможно, если это утверждают господа чекисты, он и является каким-то его дальним родственником…

Говорил Блюмкин, а Андреев сидел на стуле у двери, загораживая вход в комнату. Наконец ему надоело слушать бессмысленный диалог и он кашлянул. Это был знак. Блюмкин выхватил револьвер и в упор принялся стрелять в Мирбаха, в Рицлера, в переводчика. Все они попадали на пол. Блюмкин вышел в залу, а Андреев оглянулся в дверях и увидел, что Мирбах поднимается и, согнувшись, двигается следом за Блюмкиным. Андреев выхватил из портфеля бомбу и бросил ее под ноги Мирбаху, но бомба не взорвалась, и тогда Андреев затолкнул Мирбаха руками назад в комнату. А потом стал вытаскивать револьвер. В это время Блюмкин вытащил свою бомбу и швырнул в Мирбаха. Взрывом вынесло оконные рамы, и Блюмкин выпрыгнул в окно следом за Андреевым. Падая, он подвернул ногу, а тут еще из посольства начали стрелять, и, когда Блюмкин доковылял до автомобиля, он обнаружил, что к тому же еще и ранен.

Андреев повез Блюмкина в лазарет, который находился при штабе подчиненного ВЧК отряда Попова. Сюда, разыскивая своего сотрудника, приехал и Феликс Эдмундович. Приехал он прямо из немецкого посольства и без охраны. Да и какая нужна была охрана, если Дзержинский ехал в подчиненную ему часть.

Что произошло дальше, известно по книгам и фильмам. Дзержинского арестовали. Или же, что гораздо вероятнее, Дзержинский сделал вид, что его арестовали.

Во всяком случае, и обстоятельства ареста, и его последствия как-то очень несерьезно выглядят — и Дзержинский, и его помощники отделались (даже по официальной версии) легким испугом.

Впрочем, вообще все связанное с этим мятежом выглядит крайне неубедительно. Как вспоминает К. Х. Данишевский, один из руководителей латышских частей, занимавшихся разгромом восстания: задолго до пятнадцати ноль-ноль, когда раздался знаменитый выстрел по Кремлю, сигнализировавший якобы о начале восстания, задолго до убийства Мирбаха «было дано секретное указание делегатам съезда, членам РКП(б) оставить помещение съезда (Большой театр) и направиться в рабочие районы, на предприятия для организации рабочих масс против контрреволюционного мятежа левых эсеров…»

Это, конечно, чисто большевистская предусмотрительность — начать ликвидацию мятежа до его начала.

6 июля у латышских стрелков был праздник — Иванов день. Свою гулянку они завершили достойным стражей революции образом.

«В ночь на 7 июля, — вспоминает тот же К. Х. Данишевский, — советские части железным кольцом охватили этот район (храм Христа Спасителя, Арбатская пл., Кремль, Страстная пл., затем Лубянская пл.). Латышские стрелковые части перешли в распоряжение Московского городского военкомата (военные комиссары тов. Берзин, Пече); временно по ВЧК тов. Дзержинского заменял тов. Петерс. Штабом руководил Муралов, всеми операциями — Подвойский (начальник войск гарнизона) и начальник Латышской стрелковой дивизии Вацетис…

Рано на рассвете, в 5–6 часов, 7 июля начался артиллерийский обстрел штаба левых эсеров. Судьба безумного мятежа была решена. К 11 часам эсеры были отовсюду загнаны в Трехсвятительский переулок. В 12 часов начинается паника в штабе мятежников. Они отступают на Курский вокзал по Дегтярному переулку, а также на Сокольники».

Как известно, Владимир Ильич Ленин разослал тогда по районным Совдепам Москвы телефонограмму: «…выслать как можно больше вооруженных отрядов, хотя бы частично рабочих, чтобы ловить разбегающихся мятежников. Обратить особое внимание на район Курского вокзала, а затем на все прочие вокзалы. Настоятельная просьба организовать как можно больше отрядов, чтобы не пропустить ни одного из бегущих. Арестованных не выпускать без тройной проверки и* полного удостоверения непричастности к мятежу».

Телефонограмма эта — не с нее ли списывались распоряжения президента в октябре 1993 года? — дает нам возможность снова вернуться к разговору об удачливости Якова Григорьевича Блюмкина. Когда по отряду Попова пьяные латыши начали бить из орудий, среди мятежников началась паника. И эсеры, и не эсеры побежали. Позабытый всеми Яков Григорьевич остался лежать с простреленной ногой во дворе лазарета. Но — видимо, за пьянкой латышские стрелки не успели прочитать телефонограмму Ленина! — они, ворвавшись в Трехсвятительский переулок, не узнали главного героя мятежа. Или же — и это гораздо вероятнее! — не захотели узнать Блюмкина.

Блюмкина отвезли не в ВЧК, а в больницу, откуда он ушел — с простреленной ногой! — вечером 9 июля, а 12-го уехал из Москвы. Кстати, в конце сентября Блюмкин переехал в Петроград и жил в Гатчине, занимаясь, как он сам сообщает, исключительно литературной работой…

Г. Е. Зиновьев, рассказывая по свежим следам об эсеровском восстании, с трудом скрывал душивший его смешок: «Сначала мы спрашивали себя, что делать с ними? Ленин шутил: чтó делать с ними? отправить их в больницу для душевнобольных? дать Марии Спиридоновой брому? чтó делать с этими ребятами?» («Петроградская правда», № 148).

Большевики, как и нынешние демократы, были большими мастерами экспромта. Вот и шестого, оставив в сторону шутки, они вначале решили расстрелять отряд Попова из пушек, благо замки из находившихся в отряде Попова орудий были предусмотрительно вынуты. Так и начался знаменитый левоэсеровский мятеж, который с таким блеском был подавлен…

Народу в результате положили немало, кое-кого расстреляли, но главные лица, заварившие всю эту бучу, как и положено у большевиков, не пострадали. Яков Григорьевич Блюмкин, завершив свою «литературную работу», явился в Киевскую ЧК, чтобы получить назначение в аппарат товарища Троцкого, а Феликс Эдмундович, хотя и подал в отставку, но через полтора месяца снова вернулся на Лубянку.

14

Тем не менее Моисей Соломонович Урицкий, конечно же, сумел воспользоваться отставкой Феликса Эдмундовича.

8 июля товарищу Сейсуму был выдан ордер № 3794 Всероссийской ЧК на арест Филиппова в помещении ВЧК и на квартире.

Сам Моисей Соломонович еще накануне вернулся в Петроград.

Александр Блок так описал этот день в своей записной книжке: «Известие об убийстве Мирбаха… Женщина, умершая от холеры. Солнце и ветер. Весь день пальба в Петербурге… Обстрел Пажеского корпуса. Вечерняя Красная газета. Я одичал и не чувствую политики окончательно».

То, чего не понимал Блок, понимали большевики, понимал и Моисей Соломонович Урицкий. Под пальбу из винтовок и пушек он стремительно восстанавливал свое пошатнувшееся влияние. Возвратил пост комиссара юстиции, сохранив за собою ПетроЧК. Кроме того, Урицкий вошел и во вновь созданный Военно-революционный комитет…

Арестанта Филиппова привезли в Петроград только 10 июля. Он и так планировал приехать сюда, но сейчас вместо расследования обстоятельств убийства Володарского ему пришлось заняться сочинением бумаг, доказывающих его непричастность к погромщикам.

Судя по этим сочинениям, Алексей Фролович действительно был чрезвычайно одаренным сексотом. Он обладал бездной информации, свободно оперировал ею и сразу разобрался в сущности дела «Каморры народной расправы». Его показания — это квалифицированная характеристика и самого дела, и его основных фигурантов.

«Относительно «Союза спасения России» ровно ничего не знаю, кто был организатором, мне неизвестно, и даже где он образовался — я тоже не осведомлен. Был какой-то союз, похожий по названию, на Мойке, о нем вскользь мне говорил в феврале Александр Иванович Лидах. Я давал тогда адрес Дзержинскому, но чем дело кончилось — не знаю, кажется, это была афера.

Про Злотникова знаю, что он состоял издателем журнала «Паук» и основателем клуба «Вешние воды» на Фонтанке, где я и познакомился с ним во время выступлений его и А. А. Суворина. Затем видел его в военной форме, но где он теперь и что делает — не знаю, ибо близкого знакомства с ним не имел и не имею, а в Петрограде не живу уже около 2 месяцев.

Имя Иосифа Ревенко слышу в первый раз и конечно его не знаю, равно как и Мухина.

С Захарием Ждановым знаком хорошо, как биржевик, но дел с ним не имел. А что он жертвовать ни на что не способен (тем более на политику), в этом уверен, ибо даже дав взаймы газете «Деньги» четыреста рублей, он потребовал вексель и потом, пустив в протест, взыскал их с меня. Жданова я видел много раз и у него на квартире, и в ресторане, но беседует он не о политике, а о бирже и деньгах. Относительно жертвования им на какую-либо организацию (правую или левую) я сомневаюсь. Он однажды израсходовал деньги на шантажистов, донимавших его разоблачениями, и то не больше шести тысяч.

«Каморра народной расправы» появилась здесь в Петрограде, когда я был в Москве, и я только из газет знаю, что она пошумливала глупыми прокламациями. Но полагаю, что эта «Каморра» состоит из одного-двух полуграмотных господ, или одного Злотникова (если он здесь), и политического значения не имеет — прокламаций ее я, к сожалению, не видел. И, конечно, сказать о том, кто распространяет их — не могу, ибо, если бы я узнал о чем-либо подобном, то немедля сообщил бы Дзержинскому…

Имя Фильтберта никогда не слышал, а Ларин (если только это не псевдоним) — это один из черносотенцев и спекулянтов. Он был в Петрограде, завел ряд потребительских лавок, очень разбогател, бросал на кутежи тысячи и разъезжал по провинции, ускользая от властей. Лично я его не видел года два-три, а слышал от некоей Аси (фамилии не помню), приходившей раз или два ко мне на квартиру с сестрой моей сожительницы. Однако, будучи в Москве, я обратил внимание Комиссии на появление Ларина на горизонте и тогда должны были дать депешу Урицкому, а уж дали ли, не знаю, ибо Александрович был председателем, а он не любил давать что-либо т. Урицкому в руки. Где Ларин теперь, я не знаю…»

Читаешь эти показания и понимаешь, что не зря Филицпов считался лучшим секретным агентом-осведомителем у Дзержинского. Хотя он и не готовился, не собирал специально сведений по делу «Каморры», но информация, которую он выдает на допросе, качественно намного превосходит ту, что удалось Байковскому добыть в ходе почти двухмесячного следствия. И главное отличие этой информации — ее соответствие реальности. Это очень ценное, по-видимому, свойство в стукаче — поставляя информацию, исходить не из личных пристрастий и антипатий, а из реального положения дел.

Но как ни опытен был Филиппов, с делом «Каморры народной расправы», в которое включили его по указанию Урицкого, Алексей Фролович разобрался далеко не сразу.

Видимо, зная уже что-то о порядках в Петроградской ЧК, Алексей Фролович более всего опасался выпасть из поля зрения высших советских сановников. С первых дней пребывания своего в тюрьме он бомбардирует начальство докладными записками, которые не столько свидетельствуют о его преданности режиму, сколько ставят задачей заинтриговать партийных бонз сведениями, которыми он, Филиппов, располагает:

«Ввиду того, что я лишен возможности, вследствие пребывания под арестом, произвести расследование, в каких банках заложено было и где, какое количество акций Русско-Балтийского судостроительного завода, то прошу выйти с просьбой к т. Урицкому или непосредственно Николаю Николаевичу Крестинскому о том, чтобы эти сведения, самые подробные, с указанием имен акционеров и их адресов были доставлены к Вам в отдел для определения того, кому сейчас принадлежит предприятие, а то может оказаться, что Комиссия, разделяя точку зрения ВСНХ, тем не менее будет работать во вред республике…»

И нельзя сказать, чтобы записки эти не вызывали интереса у адресатов, но тут — нашла коса на камень! — ничего нельзя было предпринять. Все намеки и просьбы Моисей Соломонович оставлял без ответа.

«Товарищу Урицкому. Дорогой товарищ! Ко мне обращается А. Ф. Филиппов с просьбой вникнуть в его положение, что сидит он совершенно зря. Не буду распространяться, пишу Вам потому, что считаю сделать это своею обязанностью по отношению к нему, как к сотруднику Комиссии. Просил бы Вас только уведомить меня, в чем именно он обвиняется. С приветом. Ф. Дзержинский».

В конце июля, когда была написана эта записка, Дзержинский еще не вернулся в ВЧК, но и от дел не отошел, сохранял весьма влиятельное положение в партийном и советском аппарате, и Урицкий мог бы уважить его просьбу.

Вместо этого он начертал на письме Феликса Эдмундовича резолюцию «Байковскому» и тем самым как бы дал «добро» на применение к Алексею Фроловичу испытанного в ПетроЧК метода, с помощью которого следователь очень быстро привел товарища Филиппова в надлежащее арестанту состояние.

Уже начиная с августа тон писем и прошений Алексея Фроловича резко меняется, и если бы не подпись, то и не определить, что они исходят от сексота, а не от простого арестанта.

«Вот уже месяц как я арестован в Москве по телеграмме Урицкого. Теперь после пребывания на Гороховой в вони, среди жуликов и авантюристов, после сидения в «Крестах» без допроса меня перевели на Гороховую, продержали 8 дней и вновь направили в Предварительную…

За что?! За что?! За будто бы юдофобскую пропаганду какого-то Злотникова, которого я раза два видел два года тому назад!..

Почему мое отношение к государственному строю в прошлом, выразившееся в многочисленных процессах по 129-й статье, и присуждение к одному году крепости не засчитывается, а донос какого-то Снежкова-Якубинского, который попал к Урицкому на службу, заслуживает доверия?

Если есть сила в проклятиях, я их несу всем… В эти годы, с седой головой, я так юношески верил в Вас, Ленина, в работу Комиссии, в необходимость своей работы и на почве финансовой, и в практическом духе, и в торжество демократических начал, народных, ярких, русских.

И теперь видеть, что отвержен, и при общем издевательстве надо мной я должен переживать помимо личных горестей еще и горечь разочарования во всех, даже в Вас…

Не могу снести этого, плачу как ребенок, когда пишу письмо — жизнь кончена, ее больше нет».

Я цитирую сейчас прошение, написанное Филипповым в первой половине августа, не для того, чтобы еще раз продемонстрировать, каким действенным было томление арестанта по методу Байковского. Нет. Здесь важно другое. Метод Байковского действовал так разрушительно, что даже человек, хорошо знакомый с порядками, царящими в чекистских застенках, сбивался, теряя ориентацию. Очень скоро и Филиппов уверовал, что именно по подозрению в причастности к погромной деятельности и привлечен он.

Постепенно в его письмах все явственней начинает звучать одна и та же просьба: «Прошу, чтобы Урицкий меня лично принял».

«Сделайте детальный допрос в Вашем присутствии!» — молит он Урицкого.

«Чего я хочу от Вас? — пишет он Н. П. Крестинскому. — Урицкий человек большой энергии и еще большей самостоятельности… Поэтому я не прошу Вас оказать на него какое-либо воздействие и не прошу о содействии, но прошу о том, чтобы Вы, памятуя, сколько я Вам надоедал в Комиссии и через Комиссию финансовыми записочками (а еще раньше Пятакову), обратили по телефону внимание т. Урицкого на одну мою просьбу, которая вполне скромна, на просьбу о том, чтобы он меня лично принял, вызвав из «Крестов». Мое будет счастье, если я достаточно честен и прав — Урицкий быстро ориентируется…»

Урицкий действительно ориентировался довольно быстро.

Несмотря на все просьбы, он так и не принял Филиппова. И уже само это — Урицкий принимал всех, от кого рассчитывал получить нужную информацию, — поразительно.

Но на самом деле ответ на вопрос прост… Мы его дадим, но вначале попытаемся понять, зачем нужно было Филиппову, чтобы Урицкий лично принял его.

Причину Алексей Флорович сам изложил в письме, адресованном Дзержинскому.

«Обвинять меня в юдофобстве или участии в «Каморре» — чепуха.

Во-первых, я уроженец Могилевской губернии, с детства привыкший к евреям.

Во-вторых, до сих пор мои лучшие друзья в Петрограде — все некрещеные евреи.

А в-третьих, самое главное, что, конечно, не приходится выставлять то, что я сын кантониста, еврея, крещенного при Николае I под фамилией Филиппов»[103].

Видимо, чтобы объяснить это лично Урицкому, и стремился попасть к нему на допрос Алексей Фролович. Он не понимал только одного. Не понимал, что Урицкий знает об этом и не принимает его только оттого, что не хочет, чтобы все знали, что он это знает.

Филиппов — это тоже было известно Моисею Соломоновичу — был связан с весьма влиятельными сионистскими кругами. Урицкий знал, что помимо Дзержинского Филиппов работал и на Парвуса, участвуя в осуществлении его афер. Пока Филиппов, пусть и по ошибке, был заперт в тюрьме как погромщик, Моисей Соломонович мог не опасаться осложнений в отношениях с этими кругами. Все можно было объяснить ошибкой. Другое дело, если бы Урицкий держал Филиппова в тюрьме, уже зная, на кого тот работает.

Конечно, Урицкий играл с огнем… Но, хотя он и сам понимал это, другого выхода у него не было.

Алексею Фроловичу Филиппову, банкиру и стукачу, сыну кантониста и подручному Дзержинского и Парвуса, так и не удалось попасть на прием к Моисею Соломоновичу Урицкому, чтобы лично объяснить, кто он такой… Освободил из тюрьмы Филиппова сам Феликс Эдмундович, и случилось это после того, как Моисей Соломонович, доигравшись-таки, дохитрив, был убит Леонидом Иоакимовичем Каннегисером.

Тогда, 3 сентября, и подписал Глеб Иванович Бокий постановление об освобождении Алексея Фроловича, а 9 октября по постановлению, подписанному Антиповым, с Филиппова были сняты все обвинения.

15

Петроградцами убийство Володарского было воспринято с нескрываемой радостью. Газеты, разумеется, ничего не писали об этом, но, когда знакомишься с материалами дела — видишь, насколько популярной в городе была «профессия» убийцы Моисея Марковича.

«Спустя дня три после роспуска Петергофской районной думы, где служил Вукулов, а также и я, — доносил в ПЧК Гирша Маркович Норштейн, — мы вышли на улицу вместе и Вукулов мне говорит: «Мерзавца Володарского, я его не сегодня, то завтра убью». На мой вопрос: почему он убьет именно Володарского? — Вукулов ответил, что «он — мерзавец, убийца моего брата». Я спросил: как это может быть, что Володарский убил твоего брата? На что он возразил: «Это позволь мне знать».

Подобных доносов в деле об убийстве Володарского великое множество. Все они по поручению Моисея Соломоновича Урицкого тщательно проверялись Эдуардом Морицевичем Отто. Люди, высказывавшие угрозы по адресу уже убитого Володарского, арестовывались и дотошно допрашивались. Это отвлекало Отто от настоящего следствия, но похоже, что Моисей Соломонович Урицкий именно к этому и стремился.

Уже после гражданской войны состоялся большой процесс над эсерами. В ходе его зашел разговор и об убийстве Володарского, которое эсеровские руководители тоже приняли на себя. На этом процессе и было сказано, что по приказу Гоца Володарского убил боевик Сергеев.

Процесс был открытым. Материалы его опубликованы, и в художественную, да и в научную литературу так и вошла эта фамилия — Сергеев. По скромности, принятой в такого рода делах, никто из литераторов и историков не озадачился и мыслью, почему боевику поручили столь серьезное дело, ни имени его, ни отчества, ни других, биографических данных не спросив. Все-таки хоть и мерзавец был Володарский, но террористический акт всегда индивидуален, личность исполнителя в нем чрезвычайно важна, и первому попавшемуся Сергееву поручать такое дело не стали бы…

Естественно, что, знакомясь с подлинными документами, касающимися убийства Володарского, я пытался понять, откуда все-таки взялась в материалах процесса фамилия Сергеев. Увы, в деле такая фамилия даже не фигурирует. Зато есть там фамилия Сергеевой.

Ольга Ивановна Сергеева написала донос на своего мужа, правого эсера Геннадия Федоровича Баранова, который развелся с ней…

«Пишу вам это письмо, рассказываю свою затаенную душу. И вот я хочу вам открыть заговорщиков против убийства тов. Володарского, а именно правых эсеров. Простите, что раньше не открыла. Но лучше поздно, чем никогда… Число заговорщиков было 7 человек. Бывший мой муж Геннадий Федорович Баранов, Григорий Еремеев, Сокко, Крайнев, Чайкин, Фингельсон и неизвестный мне матрос… Это было так. Когда я пришла домой из лазарета, я уловила кой-какие слова — «Нужно Володарского сглодать с лица земли, он мешает…» Это было как раз накануне убийства Володарского…»

На допросе Ольга Ивановна — ей было тогда 23 года — записалась уже под девичьей фамилией Сергеева, поскольку 9 октября она была разведена: «муж тайно от меня подал бумагу о том в суд», и объяснила, что не выдавала супруга раньше, «потому что жалела его, как мужа».

Баранова, разумеется, арестовали, а Ольгу Ивановну отпустили. В общем-то все было понятно, не нужно было быть знатоком женской психологии, чтобы понять мотивы, которыми руководствовалась она, засаживая в тюрьму своего мужа. Впрочем, нам судить Сергееву ни к чему. 3 декабря она отправила письмо мужу, в котором обо всем написала сама.

«Васильевский остров. Галерная гавань. Дербинская тюрьма. Камера № 4. Геннадию Федоровичу Баранову.

Геня, я сегодня получила твое письмо… Я как раз сидела у кровати дочери и все ей рассказывала, как ты мимо меня проходил, мимо и даже не смотрел на меня. Геня, я сейчас не знаю, какие меры принять к жизни. Вот сегодня напишу т. Потемкину письмо, что он мне ответит — не знаю. Я сейчас на себя готова руки наложить, да и это, видно, и сделаю… Геня, ты сейчас пишешь, что, где бы я ни была, ты меня не оставишь. Геня, почему ты мне раньше ничего не ответил этого, я бы была покойна, знала бы, что мой бедный ребенок будет хоть малым обеспечен. Я же тебе писала даже сама об этом, но ты почему-то мои письма снес в суд. Я их своими глазами там видела. Ты был под влиянием своей матери, ты блаженствовал в родном доме, а я смотрела на свой проклятый живот, сидела и плакала, проклиная ребенка, который еще не вышел на свет. Я и сейчас его проклинаю, зачем он зародился, зачем он руки мои связал. Не он бы, я вот иначе поставила бы свою жизнь, а то двадцать два года живу и уже чтó я стала, боже мой. Геннадий, как хочешь, но я и тебя проклинаю! тоже. Никогда я не забуду октября месяца, когда ты меня бросил на произвол судьбы. За все твое я тебе сделала кару, которую ты несешь. У меня же сердце проклятое, слабое, вот мне тебя и жалко, сама голодаю, но тебе несу… Твоя бывшая жена Ольга».

Читаешь это письмо и понимаешь: что тут Достоевский! Голод, стужа, холера, расстрелы каждый день — и вот такая страсть, такое самогубство, словно мало реальных несчастий, такое даже и в отчаянной подлости раскаяние и очищение…

Можно было бы и далее продолжать цитировать переписку Ольги Ивановны Сергеевой и ее мужа-обманщика Гени, но мы начали с того, откуда появилась на процессе через четыре года фамилия Сергеева. Видимо, отсюда и появилась. Потому что, кроме фамилии, здесь все совпадает: и партийность, и профессия, и круг знакомых. А фамилию перепутали, так что ж… С кем не бывает. Кроме того, и документы в деле сшиты так, что немудрено перепутать: начинается дело с показаний Сергеевой на своего мужа…

Ю. Тынянов писал в свое время о поручике Киже, рожденном под рукою невнимательного писаря и дослужившемся потом до чина генерала. У чекистских писарей родился не Киже, а Сергеев, которого и судили потом на процессе.

16

В шуме, затеянном вокруг похорон Володарского, в пальбе, устроенной по случаю убийства чекистами графа Вильгельма Мирбаха, для петроградцев остался как бы и незамеченным — по крайней мере, газетами — декрет о всеобщей мобилизации.

В деревнях, где газет не читали, этот декрет незамеченным не прошел. Повсюду заполыхали крестьянские восстания. На территории вверенной ему Северной области с крестьянскими восстаниями Моисей Соломонович Урицкий расправлялся особенно жестоко.

Наиболее крупными были восстания в Новой Ладоге и Ямбур-гском уезде. Крестьяне не желали отдавать для Красной Армии ни сыновей* ни лошадей.

Восстания были стихийными, очень массовыми и очень бестолковыми. «Это было страшно бестолковое, стихийное течение», — утверждал очевидец.

Из показаний арестованных видно, что деревни поднимались одна за другой. Вооружившись, мужики шли в другую деревню, устраивали там сход, всей массой шли в волость, рубили телефонные провода… Так, толпами, они ходили по округе несколько дней, пока большевики не перебросили сюда регулярные войска.

Восставшие сразу рассеялись, начинались расстрелы, следствие, (снова расстрелы…

Искали организаторов мятежа, но найти не могли. Крестьяне Давали сбивчивые и довольно бестолковые показания…

Часть участников мятежа — на всякий случай выбрали всех более или менее грамотных — приговорили к расстрелу, часть к «бессрочным окопным работам».

Напрямую эти крестьянские восстания отношения к нашему повествованию не имеют, и мы помянули их, чтобы яснее представить себе картину лета восемнадцатого года.

В июне после убийства Володарского по указанию Моисея Соломоновича Урицкого Петроградская ЧК взяла на учет всех бывших офицеров. Были проведены аресты офицеров, скрывавшихся от регистрации, а скоро началась и расправа.

«В последних числах августа две барки, наполненные офицерами, были потоплены. Трупы их были выброшены на берег… связанные по двое и по трое колючей проволокой» (Мельгунов С. П. «Красный террор»).

И Урицкий, и его подручные уже начали стервенеть от запаха крови. Говорят, что еще тогда, летом, начал разрабатываться план, осуществленный потом Бокием, кормления зверей в зоопарке трупами расстрелянных.

Все это чудовищно, но еще более ужасно и непостижимо, почему безнаказанно истребляемые офицеры и беспорядочные, легко образующиеся и столь же легко рассеиваемые крестьянские массы не сумели объединиться между собой и стать силой, способной противостоять большевистскому злу. Летом восемнадцатого года большевиков ведь ненавидели уже все — и рабочие, и крестьяне, и интеллигенция, и офицеры.

Непостижимо… Такого не могло быть ни в одной стране мира — только у нас. И это ли не свидетельство тому, что не случайно, вопреки прогнозам Маркса, большевики победили именно в России. Наверное, потому и победили, что здесь даже и перед лицом гибели не сумели объединиться сословия в борьбе с общенациональным злом.

Да, реформы Александра Второго и Александра Третьего открыли путь к достижению общенационального единения, но именно тогда, когда начали смешиваться сословия, когда пали непреодолимые преграды между образованным классом и народом, высвободившаяся творческая энергия сконцентрировалась почему-то не на созидании, а на разрушении. И в этом смысле большевики — не случайность, а закономерный итог развития интернационально ориентированного русского общества.

В сходной ситуации Германию спас национал-социализм. Понятно, что Германия в большей степени, нежели Россия, мононациональная страна, и в России сходная идея и технически труднее осуществима, да и в перспективе, если бы каким-то чудом осуществилась она, то, конечно, не выродилась в идею превосходства, одной нации над другой. Скорее всего, осуществив положение о равнопропорциональном представительстве всех народностей, русская национал-социалистическая идея осуществила бы заветную российскую мечту о приоритете интересов всех людей, всех народностей, проживающих на территории России, над всеми прочими интернациональными и «общечеловеческими» интересами. Вот эта идея могла осуществиться, могла спасти Россию, и, разумеется, победе ее помешали не только технические сложности. Увы… Все русское образованное общество, ориентированное в результате петровских и послепетровских реформ на западную культуру, за исключением отдельных, наиболее выдающихся — здесь можно было бы назвать имена Достоевского и Менделеева, Победоносцева и Столыпина — представителей, не смогло противостоять интернационалистско-социалистической пропаганде, оказалось зараженным ее идеями. И эта страшная болезнь и сделала могучую страну беспомощной в руках ее палачей…

17

Знакомясь с делами ПетроЧК за восемнадцатый год, постоянно ощущаешь, как засасывает тебя трясина провокаций, без которых не обходится, кажется, ни одно дело.

Здесь все условно: правда и ложь, виновность и невиновность. Эти понятия уже изначально лишены нравственной окраски и свободно перемешиваются, образуя гибельную трясину соображений сиюминутной целесообразности.

И кружится, кружится над гиблыми топями хоровод масок. Вчерашние меньшевики, превратившиеся в большевиков, большевики, объявленные меньшевиками, левые эсеры, бундовцы, правые эсеры… Кружится хоровод, меняя маски, и все гуще и гуще льется вокруг кровь…

Но есть и нечто неизменное в этом калейдоскопе — не меняется соотношение сил, постоянной остается та доминанта, по которой выстраивается беспорядочное и внешне хаотическое кружение нечисти на кровавой оргии.

Эту доминанту, определившую хаос первых советских лет, очень точно определил А. Авторханов:

«При Ленине и в первые годы при Сталине считались решающими признаками, определяющими карьеру работника аппарата партии — социальное происхождение (из трудовой «пролетарской» семьи), «партийный стаж» (давность пребывания в партии), «национальное меньшинство» (из бывших угнетенных наций России)».

Наиболее угнетенной нацией в России были, разумеется, как они сами об этом говорили, евреи…


Этого разговора все равно не миновать…

Разумеется, как и всем, евреям свойственны и сомнения, и честолюбие, и коварство, и героизм. Точно так же, как все остальные, способны они и к самопожертвованию, и к предательству.

Но все это, безусловно, справедливо, пока речь идет о каждом отдельно взятом человеке. Как только разговор заходит о еврействе, все изменяется, потому что, помимо чисто национальных особенностей, есть в еврействе и нечто такое, что отличает его не только от каждой нации вообще, но и от всех наций сразу. Это — совершенно особое ощущение особой национальной судьбы, осуществляемое всегда тайно, подпольно, с помощью сговора с единомышленниками. Это — и ощущение евреями коренных народов не как народов с их исторической судьбой, не как таких же, как они, людей, а лишь как среды своего обитания…

Исходя из этого понимания еврейского национального характера, позволяющего каждому еврею ощущать себя человеком со всеми свойственными человеку достоинствами и недостатками, но при этом всегда и прежде всего евреем, то есть личностью, реализующейся не в обществе равных, а лишь в среде обитания, и попытаемся мы посмотреть на трагические события 1917 и 1918 годов в России.

Сейчас уже не нужно доказывать, что Февральская революция была совершена во имя еврейских интересов.

Павел Николаевич Милюков, будучи министром иностранных дел, рапортовал Якову Шиффу, директору банкирской фирмы в Америке «Кун, Лейб и К°», финансировавшей русскую революцию: «Мы едины с вами в деле ненависти и антипатии к старому режиму, ныне сверженному, позвольте сохранить наше единство и в деле осуществления новых идей равенства, свободы и согласия, участвуя в мировой борьбе против средневековья, милитаризма и самодержавной власти, опирающейся на божественное право. Примите нашу живейшую благодарность за ваши поздравления, которые свидетельствуют о перемене, произведенной благодетельным переворотом во взаимных отношениях наших двух стран».

А глава Временного правительства князь Георгий Евгеньевич Львов сказал председателю Еврейского политического бюро Н. М. Фридману: «Я бесконечно благодарен вам за ваше приветствие. Вы совершенно правильно указали, что для Временного правительства явилось высокой честью снять с русского народа пятно бесправия евреев, населяющих Россию».

«В ряду великих моментов нынешней великой революции, — говорил не менее известный член Государственной Думы Н. С. Чхеидзе, — одним из самых замечательных является уничтожение главной цитадели самодержавия — угнетения евреев».

Но не менее замечательными были и законодательные решения Временного правительства. Одним из первых актов было торжественно объявлено полное равноправие евреев.

Событие это имело далеко идущие последствия, и чтобы понять их, нужно вспомнить, как решался еврейский вопрос в самодержавной России. Собственно, как таковые ограничения прав касались только тех, кто желал сохранить иудейское вероисповедание. Любой еврей, принявший православие, уже не ограничивался в праве свободного выбора местожительства. То же самое относилось и к евреям, получившим высшее образование.

Насколько необходимо и результативно было ограничение, мы здесь обсуждать не будем, но подчеркнем, что в принципе у каждого отдельного еврея все же и в «годы угнетения» был путь для того, чтобы выбраться из черты оседлости, и многие этим путем воспользовались. И в банковском деле, и в адвокатуре, и в средствах массовой информации евреи сумели занять позиции, позволяющие им контролировать и банковское дело, и судопроизводство, и общественное мнение. Немало урожденных евреев были и членами царского правительства, евреи получали дворянство и более высокие титулы… Февральская революция была совершена этими евреями в интересах всех евреев.

Вот тогда-то со всего мира и повалило в Петроград еврейство большевистское. «Большевистское» не в том смысле, что все они были большевиками, как раз напротив, многие принадлежали к меньшевикам, к правым и левым эсерам, к бунду, вообще не входили ни в какие партии. Одни ехали на пароходах, другие в опломбированных, как, например, Ленин и Зиновьев, вагонах, третьи нелегально переходили границу, и скоро у них действительно появилось большинство.

Поэтому было бы упрощением идентифицировать большевистское еврейство с еврейством вообще и говорить об отсутствии противоречий между ними.

Противоречия были. И проявлялись они как на бытовом, материальном уровне, так и в более широком, духовно-идеологическом плане.

Отношения еврейской знати и местечковой нищеты не были простыми и безмятежными. Материальные противоречия обострялись и от того, что полуустроенное, малообразованное большевистское еврейство стремилось обеспечить свой быт необходимым комфортом, предметы и продукты которого в те годы невозможно было производить, а можно было только перераспределить. Зинаида Гиппиус подробно описала в «Петербургском дневнике», как проходил на практике процесс большевистского перераспределения. «Общее положение было такое: в силу бесчисленных декретов, приблизительно все было «национализировано-большевизировано». Все считалось принадлежащим «государству» (большевикам). Не говоря о еще оставшихся фабриках и заводах, — но и все лавки, все магазины, все предприятия и учреждения, все дома, все недвижимости, почти все движимости (крупные) — все это по идее переходило в ведение и собственность государства». Или, добавим мы, в собственность евреев-большевиков. Естественно, что и собственность, принадлежавшая евреям, тоже, если и не в полной мере, то хотя бы отчасти, перераспределялась в пользу евреев-большевиков.

Но были противоречия и более серьезные. Развязав гражданскую войну в России, объявив — выражение Г. Е. Зиновьева — «самодержавие своих Советов», занимаясь массовым уничтожением русского населения, а затем тотальной дискриминацией его, евреи-большевики вынуждены были создать такую пропагандистскую машину, которая начала существенно влиять и на само еврейство. В большевистской системе общественного устройства еврей понимается уже не столько как национальность, а как обозначение определенной модели советского поведения. Разумеется, в верхних эшелонах власти еще долгие годы сохраняется и чисто национальный принцип — сюда мог проникнуть только чистокровный еврей или же человек, связанный с еврейством через еврейку-жену, — но на среднем, а тем более на низшем уровне руководящие посты оказались открытыми для людей других национальностей, достаточно хорошо усвоивших модель советского поведения — полное безразличие к судьбе народов, ненависть к России и ее культуре.

Интересно, что антисемитизм, вернее то, что понималось под антисемитизмом у нас, постепенно видоизменился. Это уже не столько проявление расовой нетерпимости, сколько неприятие человеком еврейско-советской модели поведения.

Забегая вперед, нельзя не отметить, что во время «еврейско-кавказской» войны в Политбюро основной удар был нанесен все-таки по «национальным» евреям. Еврейство «поведенческое», благополучно пережив сталинский террор, необыкновенно расцвело в годы «оттепели», размножилось в эпоху застоя и, превратившись в демократов, захватило высшую власть в стране, словно бы для того, чтобы теперь уже окончательно доказать и России, и всему миру, насколько губительна насильно привитая стране еврейско-советская модель поведения, или — как теперь любят выражаться — совковый менталитет.

И разумеется, эти противоречия не могли не вызвать конфликта между уже давно обжившимися в Петербурге евреями, тяготевшими к традиционным еврейским ценностям — банкам, адвокатуре, печати, и полуголодной, малообразованной массой местечково-большевистского еврейства.

В октябре семнадцатого года эта борьба не закончилась, а, по сути, только началась. Переворот поставил большевистское, жадное и наглое еврейство в положение благодетелей еврейства аристократического. Теперь им, так яростно боровшимся за равные права своих малокультурных соплеменников, чтобы уцелеть, приходилось жертвовать традиционными еврейскими ценностями — банками, адвокатурой, печатью.

Разработанный Зиновьевым, Володарским и Урицким план сплочения еврейства вокруг большевиков перед угрозой вспышки антисемитизма, инспирирование активных действий несуществующей «Каморры народной расправы» — провалился, хотя поначалу (по инерции еврейского единения) и был поддержан не только в большевистских газетах, но и во всей еврейско-либеральной печати.

Тут и нужно искать причину устранения «министра болтовни» Моисея Марковича Володарского. В этом скрыта и причина убийства Моисея Соломоновича Урицкого…

Часть третья Он убивал, словно писал стихотворение

В древние времена на Руси новый год отсчитывали с первого сентября — Семенова дня… В этом была своя, земледельческая логика. Убирали урожай, начинались заботы о новом урожае, а вместе с ним и о новом годе.

Тысяча девятьсот восемнадцатый, самый короткий в истории России год, похоже, тоже выстраивался под старинную хронологию. Все зло, трудолюбиво высеваемое с октября семнадцатого, уже взошло, вызрело, и наступила пора собирать кровавый урожай.

2 сентября ВЦИК объявил Советскую республику единым военным лагерем, а пятого числа Совнарком принял постановление о красном терроре.

«Необходимо обезопасить Советскую республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях… подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам…»

Поводом для этого стало покушение Фанни Каплан на Владимира Ильича Ленина и убийство в тот же день, 30 августа, шефа Петроградской ЧК Моисея Соломоновича Урицкого.

1

Пять лет спустя после этого убийства Марк Алданов написал очерк, где тщательно зафиксировал все подробности события, которые ему удалось выяснить…

Касаются они прежде всего Леонида Каннегисера — человека, который и убил Урицкого.


16(29) августа (накануне убийства Урицкого) он пришел домой, как всегда, под вечер. После обеда он предложил сестре почитать ей вслух, — у них это было в обычае. До этого они читали одну из книг Шницлера, и она еще не была кончена. Но на этот раз у него было припасено другое: недавно приобретенное у букиниста французское многотомное издание «Графа Монте-Кристо». Несмотря на протесты, он стал читать из середины. Случайность или так он подобрал страницы? Это была глава о политическом убийстве, которое совершил в молодости старый бонапартист, дед одной из героинь знаменитого романа…

Он читал с увлечением до полуночи. Затем простился с сестрой. Ей суждено было еще раз увидеть его издали, из окна ее камеры на Гороховой: его вели под конвоем на допрос.

Ночевал он, как всегда, вне дома. Но рано утром снова пришел на квартиру родителей пить чай. Часов в девять он постучал в комнату отца, который был нездоров и не работал. Несмотря на неподходящий ранний час, он предложил сыграть в шахматы. Отец согласился, — он ни в чем не отказывал сыну.

По-видимому, с исходом этой партии Леонид Каннегисер связывал что-то другое: успех своего дела? Удачу бегства? За час до убийства молодой человек играл напряженно и очень старался выиграть. Партию он проиграл, и это чрезвычайно взволновало его. Огорченный своим успехом, отец предложил вторую партию. Юноша посмотрел на часы и отказался.

Он простился с отцом (они более никогда не видели друг друга) и поспешно вышел из комнаты. На нем была спортивная кожаная тужурка военного образца, которую он носил юнкером и в которой я часто его видел. Выйдя из дому, он сел на велосипед и поехал по направлению к площади Зимнего дворца. Перед Министерством иностранных дел он остановился: в этом здании принимал Урицкий, ведавший и внешней политикой Северной коммуны.

Было двадцать минут одиннадцатого.


Здесь мы прерываем цитату из очерка Марка Алданова «Убийство Урицкого», поскольку далее Алданов описывает событие по слухам, а у нас есть возможность привести подлинные рассказы очевидцев события. И все же, прежде чем перейти к их показаниям, нужно отметить, что Алданов хорошо знал Леонида Каннегисера, любил его. И понятно, что в очерке он, может быть, и неосознанно, но несколько романтизирует героя: «Он всей природой своей был на редкость талантлив. Судьба поставила его в очень благоприятные условия. Сын знаменитого инженера, имеющего европейское имя, он родился в богатстве, вырос в культурнейшей обстановке, в доме, в котором бывал весь Петербург. В гостиной его родителей царские министры встречались с Германом Лопатиным, изломанные молодые поэты со старыми заслуженными генералами. Этот баловень судьбы, получивший от нее блестящие дарования, красивую наружность, благородный характер, был несчастнейшим из людей…»

Алданов тут не то чтобы искажает факты, но как бы тщательно отбирает их, несколько идеализируя отношения в семье Каннегисеров. И, повторяю, это по-человечески очень понятно. Для Алданова — Каннегисер не был посторонним человеком…

Но вот что странно… Вчитываешься в протоколы допросов, снятых сотрудниками ПетроЧК с очевидцев убийства, и вдруг явственно начинаешь ощущать какую-то особую торжественность, даже некий поэтический ритм в рассказах о происшествии этих весьма далеких от поэзии людей.

«Убийца высокого роста. Бритый. Курил папироску и одну руку держал в кармане. Пришел приблизительно в десять часов утра. Молча сел у окна и ни с кем не разговаривал. Молчал».

Это показания швейцара Прокопия Григорьевича Григорьева. А вот как рассказал об убийстве другой швейцар — Федор Васильевич Васильев: «Урицкий направился на лестницу к лифту, я открывал ему дверь. В этот момент раздался выстрел. Урицкий упал, женщина закричала, а я растерялся. Потом я выскочил на улицу — преступник ехал на велосипеде».

И в рассказе Евгении Львовны Комарницкой слова тоже выстраиваются, как будто она пересказывает только что прочитанное стихотворение: «Я видела молодого человека, сидящего за столиком и смотревшего в окно. Одет он был в кожаной тужурке, фуражке со значком, в ботинках с обмотками…»

Но, по-видимому, так все и было — Леонид Каннегисер убивал Моисея Соломоновича Урицкого, как будто писал свое самое главное стихотворение… Вошел в подъезд полукруглого дворца Росси, молча сел у окна и закурил папироску. Красивый, высокий, собранный. Урицкого он убил с первого выстрела — наповал. Повернулся и вышел из вестибюля. Хладнокровно сел на велосипед и поехал по Миллионной улице… В этом пленительно-страшном произведении не было ни лишних слов, ни суетливых движений, ни невнятных пауз. Впрочем, иначе и не могло быть. Такие произведения пишутся сразу и всегда набело…

Марк Алданов писал о нем: «Яс ним познакомился в доме его родителей на Саперном переулке и там часто его встречал. Он захаживал иногда и ко мне. Я не мог не видеть того, что было трагического в его натуре. Но террориста ничто в нем не предвещало».

Тут, наверное, нужно добавить слово «внешне». Хотя Алданов и пишет, что летом 1918 года Леонид Каннегисер ходил «вооруженный с головы до ног» и «предполагал взорвать Смольный институт», но это действительно больше походило на игру, в этом было что-то от его отчаянно-красивых и вместе с тем неглубоких стихов:

И если, шатаясь от боли,

К тебе припаду я, о, мать,

И буду в покинутом поле

С простреленной грудью лежать,

Тогда у блаженного входа,

В предсмертном и радостном сне,

Я вспомню — Россия, Свобода,

Керенский на белом коне…

И все же, читая дневниковые записи Леонида Каннегисера, не трудно увидеть, что терроризм серьезно занимал мысли молодого поэта, в терроризме он искал нечто большее, чем можно найти в убийстве по политическим мотивам.

«18 мая в день моего отъезда из Петрограда вечер был теплый, воздух — мягкий. Я приехал на трамвае к Варшавскому вокзалу и соскочил на мосту, что через Обводный канал. За Балтийским вокзалом догорала поздняя заря, где свет тускло поблескивал в стеклах Варшавской гостиницы. Я знаю: двенадцать лет назад в этих стеклах на миг отразилась другая заря, вспыхнувшая нежданно, погасшая мгновенно. Тогда от блеска не выдержали стекла Кирилловской гостиницы. Очевидец рассказывал, что они рассыпались жалобно, почти плаксиво. Если они жалели кого-нибудь, то кого из двух лежащих на мостовой? Мертвого министра или раненого студента? Да, здесь Сазонов убил Плеве…»

Слова Каннегисера о заре, «вспыхнувшей нежданно, погасшей мгновенно», стоит запомнить. Уже в тюремной камере, ожидая неизбежного расстрела, Каннегисер попытается составить нечто напоминающее завещание — текст, в котором попробует раскрыться, объяснить подлинные мотивы своего поступка. Здесь, на этом торопливо исписанном вдоль и поперек листке бумаги, снова будет говориться о свете…

«Человеческому сердцу не нужно счастья, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние заполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы. В этой жизни, где так трудно к чему-нибудь привязаться по-настоящему, на всю глубину, — есть одно, к чему стоит стремиться, — сияние от божественного. Оно не дается даром никому, — но в каких страданиях мечется душа, возжаждавшая Бога, и на какие только муки не способна она, чтобы утолить эту жажду!

И теперь все — за мною, все — позади, тоска, гнет, скитания, неустроенность. Господь, как нежданный подарок, послал мне силы на подвиг, подвиг совершен — ив душе моей сияет неугасимая божественная лампада…

Большего я от жизни не хотел, к большему я не стремился.

Все мои прежние земные привязанности и мимолетные радости кажутся мне ребячеством — и даже настоящее горе моих близких, их отчаяние, их безутешное страдание — тонет для меня в сиянии божественного света, разлитом во мне и вокруг меня».

О побочных мотивах убийства Каннегисером Урицкого мы еще будем говорить, сейчас же выскажем на основании только что процитированного «завещания» предположение, что скорее всего Каннегисер остановил свой выбор на кандидатуре Моисея Соломоновича не столько из личных или партийных соображений, а руководствуясь исключительно требованиями драматургического жанра. Трудно было найти в Петрограде более омерзительного подонка-палача, чем всесильный шеф Петроградской ЧК. И никто другой, кроме Урицкого, не способен был так эффектно оттенить благородство и красоту душевных помыслов террориста… А если прибавить к этому исключительную трудность и опасность замысла, то достигается почти идеальная жанровая чистота. Прекрасный, отважный юноша-поэт и вельможный мерзавец, запугавший своими расправами весь город… Это ли не апофеоз терроризма?

И неземным гулом судьбы наполнялись хотя и красивые, но в общем-то ученические стихи:

Искоренись, лукавый дух безверья!

Земля гудит, — о, нестерпимый час, —

И вот уже — серебряные перья

Архангела, упавшие на нас…

Потом, уже в ходе следствия, прорабатывались побочные версии. И сами чекисты, и родные Леонида пытались подыскать подходящий мотив. Официальная версия, как мы знаем, основывалась на том, что Леонид убил Моисея Соломоновича Урицкого в отместку за расстрел своего друга Владимира Борисовича Перельцвейга. Следователи, Эдуард Морицевич Отто и Александр Юрьевич Рикс, склонны были полагать (и у них были весьма существенные основания для этого), что за спиной Леонида Иоакимовича Каннегисера стоит достаточно мощная и антисоветски настроенная сионистская организация. Мать Леонида — Розалия Эдуардовна Каннегисер заявила на допросе, что Леонид убил Урицкого, так как «последний ушел из еврейства».

Об основаниях, на которых строились подобные предположения, разговор впереди, пока же скажем, что ни одна из этих версий не дает ответа на вопрос: почему был убит именно Урицкий. Розалия Эдуардовна, безусловно, ошибалась — Урицкий никуда не уходил от еврейства. Он просто не способен был на это. Весьма сомнительна, хотя Отто и Рикс и настаивали на этом, заинтересованность сионистских организаций в устранении Урицкого. Им Урицкий не мешал. Официальная версия тоже не выдерживает критики в силу именно романтичности ее. Расстрел Перельцвейга мог стать внешним поводом, предлогом, но никак не побудительным мотивом для Каннегисера.

Хотя убийство Урицкого и было совершено Каннегисером «по собственному побуждению», но продумано и спланировано оно было предельно тщательно. Изумляет и хладнокровие Каннегисера. Он не собирался попадаться в руки чекистов. В ходе следствия удалось выяснить, что вечером Каннегисер должен был отправиться с поездом, место на котором выхлопотали ему родственники, в Одессу. Выяснилась и другая любопытная деталь. Именно в тот момент, когда Леонид мчался на велосипеде по Миллионной улице, навстречу ему двигался вооруженный браунингом Юлий Иосифович Лепа, бухгалтер из отцовской конторы. Другая сотрудница — секретарша Иоакима Самуиловича Каннегисера — Гальдергарда Иоанновна Раудлер тоже почему-то именно в это время появилась возле Певческого моста. Разумеется, это может быть и совпадением, но совпадение, что и говорить, удивительное.

Впрочем, это не важно, поскольку оторваться от погони Леониду Каннегисеру, несмотря на все его хладнокровие, все-таки не удалось…

2

«Часов в одиннадцать раздалась команда: «Караул, в ружье!», что мы тотчас же исполнили и увидели, что лежит труп тов. Урицкого… Мы сейчас же сели в поданный автомобиль и поехали догонять убийцу. Доехали до набережной, где наша машина почему-то встала… Мы тотчас же выскочили и побежали пешком по Миллионной улице… Когда я стал в его стрелять из винтовки, то убийца свернул в ворота дома 17 по Миллионной и после, соскочив с велосипеда, бросил его у ворот, а сам побежал по лестнице наверх…»

Это показания Викентия Францевича Сингайло, охранника, которому принадлежит сомнительная честь задержания Каннегисера.

Совершенно очевидно, что до запланированного места Леонид просто не успел доехать. Как свидетельствовал А. В. Андрушкевич: «Солдат дал выстрел по велосипедисту. Велосипедист свалился с велосипеда, захромал и бросился во двор».

Этот момент падения с велосипеда и панику, охватившую его, Леонид Каннегисер переживал потом мучительно и долго. Уже оказавшись в тюрьме, более всего он стыдился этой растерянности, страха, которому он позволил восторжествовать над собой.

Не помня себя, он позвонил в первую попавшуюся квартиру, умоляя спрятать его. Когда же его не пустили, бросился к другой квартире, где дверь была приоткрыта, оттолкнул горничную и, ворвавшись в комнату, схватил с вешалки пальто, а потом, натягивая его поверх тужурки, снова выбежал на лестницу. Но с улицы уже заходили в подъезд солдаты, и, выстрелив в них, Леонид бросился по лестнице наверх.

В панике и растерянности, охвативших Леонида, ничего удивительного нет. Он не был профессиональным убийцей. Нервы его были напряжены уже и в вестибюле дворца Росси, а что говорить, когда, свалившись с велосипеда, он понял, что рушится разработанный план побега и через минуту-две он окажется в руках охранников.

Столь подробно останавливаюсь я на этом эпизоде только для того, чтобы показать, какой изумительной силой воли обладал этот юноша. Ведь вбежав по лестнице наверх, отрезанный ворвавшимися в парадное охранниками, он все же сумел взять себя в руки и еще раз продемонстрировать завидную выдержку.

Впрочем, лучше, если об этом расскажет непосредственный участник событий, охранник Викентий Францевич Сингайло.

«Мы сделали из моей шинели чучело и поставили его на подъемную машину и подняли вверх, думая, чтобы убийца расстрелял скорее патроны… Но когда лифт был спущен обратно, моей шинели и чучела уже не было там. В это же время по лестнице спускался человек, который говорил, чтобы убийца поднялся выше. Я заметил, что шинель на человеке моя и, дав ему поравняться со мною, схватил его сзади за руки, а находившиеся тут же мои товарищи помогли…

При обыске у него был найден револьвер, который я взял себе, а также взял и свою шинель…»

Увы… Уйти Леониду Каннегисеру не удалось, но какое поразительное хладнокровие и бесстрашие нужно иметь, чтобы за короткие мгновения побороть растерянность, тут же оценить ситуацию, вытащить из лифта чучело, натянуть на себя шинель и спокойно спуститься вниз…

Безусловно, герою романа Дюма, который накануне читал Леонид, проскользнуть бы удалось. Это ведь оттуда и авантюрность, и маскарад… Другое дело, что охранник Викентий Францевич Сингайло никак не вписывался в романтику «Графа Монте-Кристо». Человек приземленный, он сразу узнал родную шинель и, конечно же, не дал ей уйти…

«Беря револьвер, — каялся потом Сингайло, — я не думал, что, беря его, я этим совершаю преступление. Я думал, что все, что было нами найдено, принадлежит нам, то есть кому что досталось… Один товарищ взял велосипед, другой — кожаную куртку. Я думаю, что они их взяли себе».

Леонид Каннегисер не потерял самообладания, даже когда охранники принялись избивать его. Он не кричал от боли, лишь презрительно улыбался. Из рук охранников его освободили прибывшие к дому номер семнадцать чекисты.

В ЧК на допросах Каннегисер тоже держался мужественно и очень хладнокровно. Коротко рассказав, как он убил Урицкого, на все прочие вопросы отвечать отказался: «К какой партии я принадлежу — назвать отказываюсь».

Он уже окончательно успокоился и первое, что сделал, когда ему дали бумагу, написал письмо. Ни матери, ни сестре, ни любимой. Письмо адресовалось князю Петру Левановичу Меликову, в квартире которого он стащил пальто.

«Этим письмом я обращаюсь к Вам, к хозяину этой квартиры, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосохранения, и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня, для совершенно незнакомых мне людей каким-то чудом не пришла мне в голову.

Воспоминание об этом заставляет меня краснеть и угнетает меня…»

Я не хочу сказать, что Каннегисера не волновала судьба незнакомого ему человека, которого из-за него забрали в ЧК, но все же цель письма не только в том, чтобы (Петра Левановича Меликова, кстати сказать, расстреляли) облегчить участь невинного. Нет. Письмо это — прежде всего попытка стереть то некрасивое пятнышко нескольких мгновений малодушия, которое нечаянно проступило на безукоризненно исполненном подвиге…

Написав это письмо, Леонид тут же — не зря накануне убийства читал он «Графа Монте-Кристо» — принялся разрабатывать план собственного побега.

Было ему двадцать два года…

3

Еще задолго до убийства Леонид Каннегисер записал в своем дневнике: «Я не ставлю себе целей внешних. Мне безразлично, быть ли римским папой или чистильщиком сапог в Калькутте, — я не связываю с этими положениями определенных душевных состояний, — но единая моя цель — вывести душу мою к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаю».

Теперь цель эта была достигнута, и Леонид ощущал себя по-настоящему счастливым. Возможно, это был единственный арестант на Гороховой, 2, который так ощущал себя.

В это трудно поверить, но об этом свидетельствуют все записки, отправленные Каннегисером из тюрьмы.

«Отцу. Умоляю не падать духом. Я совершенно спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Постарайтесь переживать все за меня, а не за себя и будете счастливы».

«Матери. Я бодр и вполне спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Был бы вполне счастлив, если бы не мысль о вас. А вы крепитесь».

Коротенькие эти записочки дорого стоят — так много, гораздо более, нежели пространные рассуждения, говорят они о Леониде. Что-то есть в этих записках от убийственной точности движений Каннегисера во дворце Росси. И прежде всего эта точность проявилась в стилистике. В записках нет ни одного незначащего слова, а фраза: «Постарайтесь переживать все за меня, а не за себя и будете счастливы» — нагружена таким большим смыслом, что на первый взгляд выглядит опиской.

И дело здесь не только в литературном таланте Каннегисера, а прежде всего в беспощадной откровенности, которую может себе позволить человек, уже перешагнувший за грань обыденного существования.

Отношения с отцом, конечно же, были у Леонида не простыми.

Иоаким Самуилович Каннегисер был сыном старшего ординатора военного госпиталя, статского советника Самуила Хаимовича Каннегисера, получившего за долгую беспорочную службу потомственное дворянство. Произошло это еще в 1884 году, задолго до рождения сыновей Иоакима Самуиловича — Леонида и Сергея. Они оба родились уже дворянами.

Эта подробность родовой истории — чрезвычайно существенна для понимания отношений между отцом и сыном. Иоаким Самуилович хотя и не знал нужды и получил прекрасное образование (он действительно был крупным инженером и удачливым предпринимателем, возглавлял правление акционерного общества «Металлизатор»), но все же, чего достиг в жизни, достиг прежде всего своим трудом, своей предприимчивостью, своим умением применяться, приспосабливаться к окружающему. Ни Сергею, ни Леониду этого не требовалось. От рождения они принадлежали к самому привилегированному классу. Если добавить, что семья Каннегисеров не изменила иудейскому вероисповеданию, то получается, что и в еврейском обществе она занимала тоже весьма высокое положение. Так что слова Марка Алданова об «очень благоприятных условиях», в которых вырос Каннегисер, — не просто слова, а реальный факт.

Другое дело, что счастливыми от этого ни Сергей, ни Леонид не стали. И в этом тоже нет ничего странного. Соединение стихий потомственного русского дворянства и чистокровного иудаизма достигается только за счет определенной душевной гибкости, которая тоже ведь дается не так просто и отнюдь не от рождения.

Ни Сергей, ни Леонид этой гибкостью не обладали. Сергей покончил жизнь самоубийством. Он был студентом университета и депутатом Петросовета. 7 марта 1918 года пришел домой и, как было сообщено, «разряжая револьвер, случайно застрелился, то есть ранил себя в бок и через два дня умер».

Теперь, всего через полгода, пришла очередь Леонида.

«Когда мы прибыли устраивать засаду на Саперный переулок, — рассказывал Ф. А. Захаров, — мать (Розалия Эдуардовна Каннегисер) очень волновалась и все спрашивала нас, где Леонид и что с ним будет. Рассказывала, что одного сына уже потеряла из-за рабочих и свободы, а второй тоже борется за свободу, и она не знает, что с ним будет».

Слова эти произнесены в минуту отчаяния. На мгновение Розалия Эдуардовна потеряла контроль над собой, и в ее речи, дамы петербургского света, явственно зазвучали одесские интонации. Так строили свои фразы героини рассказов Исаака Бабеля… Но всю глубину отчаяния ей еще только предстояло постигнуть.

К сожалению, в деле сохранились не все протоколы допросов Розалии Эдуардовны, и поэтому нам придется ограничиться пересказом, сделанным следователем Э. М. Отто.

«Особое внимание обратил на себя допрос матери Каннегисера, который был произведен Геллером в присутствии Рикса, Отто и Антипова.

Геллер, успокоив мать Каннегисера, когда это более или менее удалось, когда она уже успела рассказать, что потеряла второго сына (Сергей застрелился), стал ей говорить, что, как она видит, он, Геллер, по национальности еврей, и как таковой хочет с ней побеседовать по душе. Расспрашивал он, как она воспитывала Леню, в каком духе? И получил ответ, что она сама принадлежит к секте строго верующей и в таковом же духе воспитывала сына…»

Геллеру, как отмечает Э. М. Отто, «ловким разговором» удалось довести Розалию Эдуардовну до полного отчаяния и, защищая сына, она начала лепетать, дескать, Леонид мог убить товарища Урицкого, потому что тот ушел от еврейства.

Эти подробности интересны не только для характеристики самой Розалии Эдуардовны, но и для прояснения всей ситуации. Геллер ведь так и строил «ловкий разговор». Он говорил, что убийство еврея евреем противоречит нормам иудейской морали. Потому-то, защищая сына, и вынуждена была Розалия Эдуардовна обвинить покойного Моисея Соломоновича в отходе от еврейства.

Ничего другого, извиняющего ее еврейского сына, она придумать не могла. И не только она. Тот же Марк Алданов, человек сильного, недюжинного ума, задавая себе вопрос: «Почему выбор Каннегисера остановился на Урицком?», отвечал: «Не знаю. Его убийство нельзя оправдать даже с точки зрения завзятого сторонника террора».

В этом непонимании и скрыта причина «несчастливости», «неуспокоенности» Леонида, которые отмечают почти все знавшие его. Для еврейского окружения Леонида потомственное дворянство было хотя и завидно притягательным, но все же чисто внешним атрибутом, никоим образом не меняющим еврейскую суть. Для самого Леонида Каннегисера, уже рожденного в этом самом потомственном дворянстве, все оказывалось гораздо сложнее.

Отец его, Иоаким Самуилович, с глухим раздражением рассказывал на допросах: «Сын мой Леонид был всегда с детских лет очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей… После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей, христиан, в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артиллерийское училище, хотя я и был против этого…»

Вот этому человеку и советовал Леонид «переживать все за меня, а не за себя», чтобы быть счастливым. Он советовал ему отвлечься от сожаления по поводу пресекшегося рода Каннегисе-ров, советовал взглянуть на происшедшее его, Леонида, глазами. Он понимал, конечно, что отец не способен на такое, не сумеет преодолеть сформировавшую его мораль иудаизма. И не от этого ли понимания и сквозит в каждой строке записки раздражение?

Сам Леонид Каннегисер — вспомните из его «завещания»: «есть одно, к чему стоит стремиться, — сияние от божественного» — эту мораль, построенную во благо пользы и выгоды, преодолеть сумел. Более того, потому он и выбрал Моисея Соломоновича Урицкого, что ведь там, в вестибюле дворца Росси, он стрелял не в Урицкого, а именно в эту мораль, примиряющую даже и честных шекеледателей — так называл себя Леонид Каннегисер в сионистской организации, где состоял, — с мерзавцем-палачом только потому, что тот тоже еврей.

Летом 1917 года Леонид Каннегисер написал стихотворение, в котором содержится весь «чертеж» его судьбы:

О, кровь семнадцатого года,

Еще, еще бежит она —

Ведь и веселая свобода

Должна же быть защищена.

Умрем — исполним назначенье,

Но в сладость претворим сперва

Себялюбивое мученье,

Тоску и жалкие слова.

Пойдем, не думая о многом —

Мы только выйдем из тюрьмы,

А смерть пусть ждет нас за порогом,

Умрем — бессмертны станем мы.

И вглядываясь сейчас в его пунктиры, видишь, что, набрасывая свой «чертеж», Леонид уже тогда, летом семнадцатого, многое понимал, не мог принять себялюбивоеврейской логики революции, ее антирусской направленности, но и отвергнуть их тоже не мог, а искал выход в некоем искуплении, пусть и ценой собственной жизни, и обретении таким образом бессмертия…

Кстати сказать, эту психологическую основу его поступка и выбора им своей жертвы, с большей или меньшей глубиной, стремились постигнуть не только чекисты, старавшиеся по мере своих сил замаскировать ее, но и белоэмигранты из числа лиц, близких Леониду Каннегисеру по своему воспитанию и положению в дореволюционном обществе. Удивительно, но так получилось^ что в первом томе «Литературы русского зарубежья» рядом с очерком Марка Алданова, рассуждающего о чувстве еврея, «желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых», помещена повесть Марины Цветаевой «Вольный поезд», герои которой тоже обсуждают эту тему.


Левит: — Это пережитки буржуазного строя. Ваши колокола мы перельем на памятники.

Я: — Марксу.

Острый взгляд: — Вот именно.

Я: — И убиенному Урицкому. Я, кстати, знала его убийцу.

(Подскок. — Выдерживаю паузу.)

…Как же, — вместе в песок играли: Каннегисер Леонид.

— Поздравляю вас, товарищ, с такими играми!

Я, досказывая: — Еврей.

Левит, вскипая: — Ну, это к делу не относится!

Теща, не поняв: — Кого жиды убили?

Я: — Урицкого, начальника петербургской чрезвычайки.

Теща: — И-ишь. А что, он тоже из жидов был?

Я: — Еврей. Из хорошей семьи.

Теща: — Ну, значит, свои повздорили. Впрочем, это между жидами редкость, У них это, наоборот, один другого покрывает, кум обжегся — сват дует, ей-богу!

Левит, ко мне: — Ну и что же, товарищ, дальше?

Я: — А дальше покушение на Ленина. Тоже еврейка (обращаясь к хозяину, любезно) — ваша однофамилица: Каплан.

Левит, перехватывая ответ Каплана: — И что же вы этим хотите доказать?

Я: — Что евреи, как русские, разные бывают.


Более того, нетрудно заметить, что сама идея убийства евреем еврея носилась в воздухе. Не случайно ведь в тот же день, 30 августа, когда был убит Урицкий, в Москве на заводе Михельсона Фанни Каплан стреляет в Ленина[104]. И, конечно, весьма соблазнительно объяснить это попыткой реабилитировать хоть таким образом столь замаравшее себя в большевизме еврейство. Но, бесспорно, объяснение это может быть принято только предельно политизированным сознанием.

Мне в выстреле Леонида Каннегисера слышится другое…

Две стихии — потомственного русского дворянства и чистокровного иудаизма — разрывали душу двадцатидвухлетнего юноши, лишая его внутреннего покоя…

Примирить эти стихии было невозможно, хотя бы уже потому, что и сам Каннегисер не желал никакого примирения.

Можно предположить, что с годами какая-то одна стихия все-таки восторжествовала бы над другой.

Возможно…

Но Леонид Каннегисер нашел другой выход, он сумел перешагнуть и через иудаизм, запрещающий еврею убивать еврея, и через кодекс дворянской чести, запрещающий стрелять противнику в затылок.

Этот момент в теракте, совершенном Каннегисером, тоже чрезвычайно важен. Вестибюль дворца Росси, где происходило событие, достаточно просторен. Каннегисер видел в окно, как выходит из автомобиля Урицкий. У него была возможность выстрелить в Урицкого, когда он только вошел в вестибюль. У него была возможность окликнуть Урицкого — он его знал лично, — пока тот шел по вестибюлю к лифту. Каннегисер выстрелил, когда Урицкий повернулся к нему спиной.

Говорить о случайности тут не приходится.

Соображения личной безопасности — большей или меньшей — тоже не могли играть существенной роли.

Объяснение одно — перешагивая через одну мораль, Каннегисер перешагивал и через другую, в общем-то противоположную ей. Он словно бы сбрасывал с себя так тяготившие его оковы предрассудков, в себе самом, в масштабе пока только своей личности преодолевая и зло еврейства, и зло дворянства.

Тюремные застенки ПетроЧК — не лучшее место для литературной работы, но перечитываешь записи Каннегисера, сделанные им в тюремной камере, и видишь, как стремился он сформулировать свою мысль об обретенном — в преодолении двух враждебных друг другу, но одинаково губительных для человеческого общества стихий — сиянии…

Я не собираюсь приукрашивать Леонида Каннегисера, чтобы изобразить его русским патриотом, но Леонид жил в России, другой страны не знал, и поэтому мысли его о человеческом обществе были связаны прежде всего с Россией.

«Россия — безумно несчастная страна, темнота ее — жгучая… Она сладострастно упивается ею, упорствует в ней и, как черт от креста, бежит от света… А тьма упорствует. Стоит и питается сама собою…»

Читаешь эти торопливые, скачущие строки и ясно понимаешь, что теракт, совершенный в вестибюле дворца Росси, и был для Леонида Каннегисера именно попыткой возжечь свет в нахлынувшем со всех сторон мраке.

В своей душе он ощутил сияние.

Это сияние, более или менее отчетливо различали и другие люди.

Другое дело, что свет, возжженный Каннегисером, не осветил ничего, кроме разверзшейся вокруг пустоты…

4

Пребывание Леонида Каннегисера в тюрьме могло бы стать сюжетом для авантюрного романа.

31 августа Леонида допросил специально приехавший для этого из Москвы Ф. Э. Дзержинский. Каннегисер на допросе держался надменно, отвечать на вопросы отказался.

Впрочем, Дзержинский особенно и не настаивал. С ПетроЧК вообще и с Моисеем Соломоновичем Урицким в частности у Феликса Эдмундовича были непростые отношения. Мы уже рассказывали об агенте А. Ф. Филиппове, которого после убийства В. Володарского Феликс Эдмундович послал провести параллельное расследование и которого Моисей Соломонович арестовал, когда тот еще не выехал из Москвы. И в борьбе еврейских влияний в ЧК Каннегисер, сам того не понимая, сыграл на руку Феликсу Эдмундовичу.

Вообще нужно сказать, что 31 августа 1918 года Феликс Эдмундович проявил себя весьма мудрым и осторожным политиком. Полистав изъятые при обыске у Каннегисера бумаги и увидев, что среди них немало документов, связанных с деятельностью Всемирной Сионистской организации, Дзержинский благоразумно уклонился от личного участия в следствии и в тот же день — часа в три дня — укатил назад в Москву, приказав немедленно освободить А. Ф. Филиппова. Еще, уезжая, он назначил следователями по делу об убийстве товарища Урицкого двух эстонцев — Эдуарда Морицевича Отто и Александра Юрьевича Рикса. Выбор определялся не только национальностью Отто и Рикса, но и их личностными качествами. Александр Юрьевич Рикс — один из немногих в ПетроЧК, кто обладал достаточной профессиональной подготовкой и имел высшее — юридический факультет Петроградского университета — образование. Товарищ Отто образованием не блистал, но отличался необыкновенным упорством и каким-то своим, по-эстонски понимаемым, чувством справедливости. Говорят, что Эдуард Морицевич к тому времени, войдя во вкус чекистской работы, свои принципы формулировал предельно сжато и емко: «Расс’трели-фать нато фсех. И ев’рееф тоже».

Забегая вперед, скажем, что в выборе следователей Феликс Эдмундович не ошибся. Тандем Отто и Рикса дал необыкновенные результаты. Впрочем, об этом, как и о печальной судьбе Эдуарда Морицевича Отто и Александра Юрьевича Рикса, разговор еще впереди, а пока Феликс Эдмундович ехал на дневном поезде в Москву. Он находился в пути, когда петроградские чекисты совершили вооруженный налет на английское посольство. Это в традициях ЧК — вспомните налет Блюмкина на немецкое посольство и убийство Мирбаха — авантюра войдет потом в историю ЧК как «заговор трех послов».

Каким образом вооруженный налет чекистов на английское посольство — во время его было убито несколько дипломатов — связан с убийством Урицкого, можно только догадываться. Безусловно только, что осуществлялся он в духе той «революционной импровизации», на которую такими мастерами были большевики. Ни к покушению на Ленина, ни к убийству Урицкого легенда о заговоре послов отношения не имела, но зато позволяла включить в списки расстреливаемых за покушение на Ленина и убийство Урицкого не тех, кто действительно был причастен к этим терактам, а тех, кого чекистам нужно было расстрелять…

Еврея Урицкого убил еврей Каннегисер, в Ленина стреляла Каплан. По постановлению о красном терроре, принятому 5 сентября 1918 года, были расстреляны сотни тысяч русских, никакого, даже самого отдаленного, отношения к указанным покушениям не имевшие. Смысл этой головокружительной комбинации способны были постигнуть далеко не все чекисты.

Тот же Эдуард Морицевич Отто, докладывая в Президиуме ПЧК и ВЧК 29 августа 1920 года, говорил: «После убийства тов. Урицкого был объявлен массовый террор и была расстреляна масса буржуазии и, следовательно, в первую голову, логически, надо было ожидать расстрела замешанных в подготовке и организации убийства тов. Урицкого буржуазных родных и знакомых Каннегисера. Чем это объяснить?»

Товарищ Отто, неутомимо добивавшийся, чтобы «расстрелифали фсех честно, и еврееф тоже», получил-таки ответ на свой вопрос. Он сам был расстрелян как террорист. Террористом был объявлен и Александр Юрьевич Рикс…

5

Мы несколько отвлеклись от повествования о Леониде Каннегисере, от рассказа о его пребывании в тюрьме.

Надо сказать, что содержание Каннегисера под арестом заметно отличалось от содержания прочих заключенных. Мы уже писали, какие царили тут нравы. С голодухи заключенные начинали вдруг говорить на украинском языке, которого они не знали, только чтобы сойти за иностранцев… Поэтому рассказ о днях, проведенных в заключении Каннегисером, выглядит на этом фоне почти невероятным, словно Леонид в какой-то другой тюрьме сидел, в другое время, при другом режиме…

Сохранилось в деле стихотворное послание, адресованное на волю узниками, привлеченными по делу об убийстве Урицкого.

Если б знали Вы, как пылко

Принимается посылка,

Извлекается бутылка

С кипяченым молоком,

Бутерброды, и печенье,

И компоты, и варенье.

Замираем в умиленье

Перед каждым узелком.

Что верны и справедливы

Эти строки, что прочли Вы,

И что кайф у нас сплошной;

Что в Дерябинском Эдеме

Коротают люди время

За едой и за игрой;

И что шахматы и шашки

Процветают в каталажке,

В нашей камере шестой —

Приложеньем рук десятка

Подтверждаем для порядка

За порукой круговой…

Разумеется, можно говорить и о бодрости, и о силе духа узников, которая отчетливо ощущается по этому шутливому стихотворению, но все равно очень трудно свыкнуться с мыслью, что стихотворение отправлено из Дерябинской тюрьмы осенью 1918 года. Напомним — уже летом 1918 года в Петрограде были зафиксированы первые смерти от голода…

Сам Леонид Каннегисер тоже не теряет в тюрьме присутствия духа и деятельно готовится к побегу. Планы побега сочиняются в лучших традициях романов Александра Дюма.

Леонид очень искусно, как ему казалось, перевербовал охранника тов. Кумониста, и тот согласился стать его почтальоном. В записках, адресованных сестре Ольге, Леонид поручал ей — он ведь не зря читал перед покушением «Графа Монте-Кристо» — подготовить нападение с бомбами на Гороховую, 2. Нет никаких сомнений, что план был разработан Леонидом, как и план убийства Урицкого, достаточно тщательно. И ошибся Леонид только в одном. Петроградские чекисты никак не вписывались в поэтику романов Александра Дюма. Очень скоро выяснилось, что охранник Кумонист специально приставлен Александром Соломоновичем Иоселевичем, секретарем ПетроЧК. Зачем это делалось — неведомо. Возможно, Иоселевич решил установить круг знакомых Леонида, возможно, просто собирался удержать пылкого юношу от новых необдуманных поступков. Но письма Каннегисера Кумонист вначале заносил Александру Соломоновичу, где с них снималась копия, а затем уже нес по адресу. Ответная почта также подвергалась перлюстрации в кабинете Иоселевича.

Ни Леонид, ни его адресаты об этом не знали, и план побега составлялся по всем правилам.

1 сентября Каннегисер, еще не зная, что родители уже арестованы, написал им письмо. Кумонист это письмо 2 сентября вернул Каннегисеру и сказал, что на квартире в Саперном переулке — засада. Каннегисер написал тогда своей родственнице — Софье Исааковне…

«Софья Исааковна, — сообщал в своем отчете Иоселевичу Кумонист, — как очень умная и предусмотрительная женщина, сказала, что боится предпринимать что-либо по этому делу, потому что арестованы все родственники и много знакомых, и не последовал бы расстрел всех за его побег. Ольга Николаевна тоже подтверждает, но более мягко, и просит переговорить с Каннегисером: берет ли он на себя последствия для отца после своего побега. И назначила она свидание^ в 4 часа 3 сентября».

Леонид Каннегисер «взял на себя последствия», подготовка побега продолжалась, и 6 сентября чекистам представилась возможность захватить всех организаторов предстоящего налета.


«Докладная записка разведчика Тирзбанурта.

Время поручения — 6 сент. Пять с половиной часов вечера.

Окончание — 6 сент. Десять часов вечера.

Согласно поручению тов. Геллера мною было произведено наблюдение над тов. Ку монистом, который должен был встретиться с двоюродной сестрой убийцы тов. Урицкого в Летнем саду в 7 часов вечера.

Придя в сад, пришлось ожидать упомянутую женщину, так как она еще не пришла. В саду, исключая нас, ни одного человека не было ввиду большого дождя. И мое внимание было обращено на двух стоявших мужчин, одного по правой стороне сада, другого по левой стороне, которые внимательно следили за нами. После нескольких минут я заметил, что за мной следят еще двое мужчин. Один в студенческой форме, а другой — в офицерской.

Так как назначенный срок свидания прошел, я решил арестовать этих двух типов, подойдя к тов. Кумонисту, чтобы вдвоем арестовать их.

Но в этот момент появилась женщина, которую ждали. Придя к заключению, что нас заметили, все понимают и поэтому следить более нет возможности, я сейчас же ее арестовал. Мужчины, заметив, что мы желаем и их арестовать, скрылись. Арестованная женщина предлагала крупную сумму денег (какую именно, она не сказала), лишь бы ее освободили, но в этом ей было отказано категорически».

6

Почему сорвался план захвата всей группы — понятно. Посланный Геллером разведчик Тирзбанурт действовал настолько неуклюже, что невольно закрадывается подозрение: а не специально ли для этого и был прислан он?

Основания для такого предположения есть.

Дело в том, что Александр Юрьевич Рикс уже установил круг знакомых Леонида Каннегисера, и вскоре, благодаря его проницательности и упорству товарища Отто, в деле начал скапливаться интересный материал о деятельности в Петрограде Всемирной Сионистской организации.

Деятельность Всемирной Сионистской организации освещена пока недостаточно, и, вероятно, имеет смысл рассказать о ней подробнее. В принципе Сионистская организация в России ставила своей задачей, как и подобные организации в других странах, осуществление права евреев на национальный центр, то есть создание государства Еврейская Палестина, и напрямую в политические разборки в России не включалась. Вместе с тем, поскольку шекеледатели были, как правило, не просто гражданами России, но и активнейшими участниками происходящих здесь процессов, Центральный Комитет Сионистской организации вынужден был заботиться о безопасности своих шекеле дате лей, зачастую принадлежащих к непримиримо враждебным друг другу партиям.

В связи с этим в июле 1918 года состоялся съезд представителей общин.

Среди изъятых при обыске бумаг Каннегисеров вшито в дело[105] и приглашение на этот съезд.


Предполагаемый съезд имеет в виду дать посильный ответ на все вопросы и затруднения. Он будет посвящен деловой жизни общин и будет стараться избегать разделяющих еврейское общество острых принципиальных споров, выдвигая те общие условия и формы работы, без которых немыслимо плодотворное развитие общин.

С приветом Сиона

ЦК Сионистской организации в России.


Какими должны быть «общие условия и формы работы», становится понятно из программной статьи «Три периода Сионистской организации за все время революции», помещенной к съезду в первом номере «Известий организационного рессора при ЦК Сионистской организации в России» от 15 июля 1918 года.

«Улетучились, как дым, светлые перспективы свободного строительства общероссийской жизни. Нам — руководящей партии — осталось нести тяжкое бремя ответственности за жизнь еврейства в России…

Нам предстоит борьба за обломки нашей автономии в России, охрана еврейства перед лицом грядущих политических потрясений».

Принято думать, что Всемирная Сионистская организация не представляла собою реальной политической силы в России. В каком-то смысле это верно, поскольку она объединяла, как мы уже говорили, представителей крайне враждебных друг другу политических партий: большевиков и эсеров, кадетов и бундовцев. Однако о реальной, а не политической силе организации можно судить по переполоху, который поднялся в ПетроЧК, когда следователем Отто был арестован Михаил Семенович Алейников, один из пяти членов правления ЦК Сионистской организации.

Переполох этот добросовестно описал в своих «мемуарах», адресованных Коллегии ВЧК, Эдуард Морицевич Отто.

«На вышеуказанных основаниях был арестован Алейников. С арестом Алейникова начались со стороны Президиума Комиссии требования дать немедленно обвинительные данные, послужившие основанием ареста Алейникова. После явился к нам тов. Шатов и стал говорить, что Алейников ведь сионист, а сионисты — это «слякоть», которая ни на что не способна, и значит Алейникова мы арестовали совсем зря и его придется выпустить»[106].

Однако товарищ Отто, верный своему принципу, что «расстрелифать нато честно», не поддался на уговоры товарища Шатова. Внимание его привлекло письмо, написанное по-французски и пестрящее именами и цифрами. Сам Отто по-французски не знал и поэтому решил отдать письмо на перевод.

«Но не суждено было этому сбыться. Вечером поздно мы были вытребованы в Президиум Комиссии для дачи ответа по делу убийства тов. Урицкого. Присутствовали: тт. Бокий, Антипов, Иоселевич, Борщевский.

На предложенный вопрос, напали ли мы на верный след сообщников убийцы, пришлось ответить только предположениями… что, как видно из писем, убийца действовал от какой-то группы или организации… что главный контингент знакомых убийцы — разные деятели из еврейского общества, что убийца сам, как и его отец, играли видную роль в еврейском обществе»[107].

Предположения, высказанные Александром Юрьевичем Риксом и Эдуардом Морицевичем Отто, явно не понравились членам Президиума ПетроЧК.

«Тов. Бокий заявил, что следователи на неверном пути и что у Президиума есть два провокатора-осведомителя среди социалистов-революционеров, которые скоро доставят факты, доказывающие другое».

«Иоселевич сказал, что ему удалось поставить часовым своего человека, бывшего каторжника, который сумел войти в доверие убийцы-Каннегисера и что последний послал записку, адресованную куда-то, и что им энергично это дело ведется и это может дать больше, чем раздобыли мы — следователи…»

После этого обмена мнениями, весьма красноречиво говорящими о методах и стиле работы, заведенных в ПетроЧК Моисеем Соломоновичем Урицким, Антипов потребовал вдруг перечислить всех лиц, арестованных по делу. Когда была названа фамилия Алейникова, Антипов сказал, что Алейникова надо немедленно освободить, и назвал товарища Отто антисемитом.

Товарищ Отто ответил на это, что никакой он не антисемит, просто считает, что «расстрелифать нато фсех честно и еврееф тоже», а на Алейникова есть весьма серьезные улики, в частности письмо, написанное по-французски, которое они отдали на перевод.

Тогда «члены Президиума в лице Иоселевича, Антипова и Бокия удалились в соседнюю комнату и, вернувшись, заявили, что Алейникова надо завтра же вызвать из тюрьмы и экстренно допросить. Назавтра же Алейников был освобожден и, может быть, допрошен, а может быть, освобожден без допроса, тайно от нас… Папка с делом Алейникова осталась у Антипова и к нам в дело возвращена не была».

Если вспомнить, что все это происходило в сентябре восемнадцатого года, когда чекисты каждую ночь расстреливали сотни петербуржцев только за то, что они когда-либо носили офицерские погоны или занимали профессорские кафедры, гуманность их в деле человека пусть и косвенно, но причастного к убийству шефа ПетроЧК не может не навести на мысль о некоей подчиненности самой ЧК этому ЦК, членом которого состоял Михаил Семенович Алейников. И не тем ли и обеспокоено было руководство Сионистской организации, говоря об «охране еврейства перед лицом грядущих политических потрясений», чтобы вывести евреев из-под планируемого уже тогда красного террора?

Так это или не так, но бесспорно, что провозглашенный евреями и осуществляемый на первых порах в основном тоже евреями красный террор самих евреев практически не коснулся.

7

После неудавшегося нападения на Гороховую, 2 Леонида Каннегисера перевели в Кронштадтскую тюрьму.

Подобно герою «Графа Монте-Кристо», оказался он в тюрьме на острове, и, должно быть, именно это обстоятельство побудило его вернуться к мыслям о побеге.

И снова он попался в уже испытанную на нем чекистами ловушку. Снова часовой, которого подрядил Каннегисер носить письма, оказался стукачом. Как сообщает в своих «мемуарах» товарищ Отто, было перехвачено письмо Каннегисера Помперу. Каннегисер излагал в нем план бегства и говорил, что 85 000 рублей на подготовку побега даст Лазарь Рабинович.

Участвовали (или не участвовали?) в подготовке побега и другие лица… Из допроса бывшего прапорщика, а ныне конторщика акционерного общества Крымских климатических станций и морских купаний Григория Константиновича Попова видно, что Каннегисер предполагал привлечь к организации побега и его.

«Числа около 15 сентября ко мне пришел один господин в военной форме и передал записку от Леонида, в которой он просил помочь в материальном отношении, а также оказать помощь в побеге, который он, Каннегисер, думал совершить. Я передал принесшему записку господину 250 рублей, а также передал два адреса лиц, которые знали Леонида и которые, по моему мнению, могли помочь ему. Принимать участие в организации побега я не намеревался, так как считал это бредом больного человека».

Г. К. Попов тут, мягко говоря, лукавит. Е. С. Банцер показала на допросе, что Попов сам приходил к ней и выяснял, кто из родственников Каннегисера остался на свободе, то есть все-таки не ограничился передачей денег, а что-то пытался предпринимать в соответствии с указаниями Леонида из тюрьмы.

Разумеется, об этом можно было бы и не говорить. Как и в случае разрабатываемого Леонидом нападения на Гороховую, 2, вся «организация» нынешнего побега находилась с самого начала под контролем чекистов, и поэтому ни о каком побеге не могло быть и речи.

Но тут интересно другое.

Леонид Каннегисер никогда не был подлецом. Судя по его письму, адресованному князю П. Л. Меликову, судя по показаниям, которые он дал на допросах, сама мысль, что из-за его поступка пострадают безвинные люди, была нестерпимой для него.

И вот тут, в тюрьме, его словно бы подменили… Легко, не задумываясь, он втягивает самых дорогих ему людей — своих родных и друзей — в авантюры, которые могут закончиться для них расстрелом.

Конечно, ему было всего двадцать два года, он увлекался романом «Граф Монте-Кристо», но ведь то, что он делает, сидя в тюрьме, никакой юношеской романтикой не объяснить — это клинический случай тупого и равнодушного ко всему и всем идиотизма.

Прожекты нападения с бомбами на Гороховую, 2 или побега из Кронштадтской тюрьмы могли возникнуть только у человека, который или совершенно не понимал, что такое Петроградская ЧК, или у человека, который абсолютно точно знал, как эта самая ЧК устроена. Похоже, что последнее предположение гораздо ближе к истине, нежели первое…

Поразительно, но все лица, арестованные за попытку подготовить нападение на Петроградскую ЧК, как и все участники подготовки побега Леонида Каннегисера из Кронштадтской тюрьмы, были освобождены.

22 декабря 1918 года Н. К. Антипов сочиняет целую пачку постановлений, каждое из которых по гуманности своей сделало бы честь любому самому гуманному судопроизводству.

«Каннегисер Софья Самуиловна, получив от Леонида Каннегисера записку с просьбой принять меры для организации побега, стала вести разговоры с подателем записки о плане побега Леонида Каннегисера, но ввиду трудности побега отказалась.

Чрезвычайная Комиссия постановила Каннегисер Софью Самуиловну считать виновной в попытке организации побега, но ввиду того, что она действовала без соучастия в этом деле какой-либо политической организации и что она сама отказалась от этой попытки, считать предварительное заключение достаточным за совершенный проступок и Каннегисер Софью Самуиловну освободить, дело прекратить, все отобранное при аресте возвратить».

«Ввиду непричастности Каннегисер Ольги Николаевны к убийству Урицкого (к подготовке нападения на Гороховую она была причастна. — Н. К.) дело о ней прекратить, ее освободить, все отобранное при аресте возвратить».

Точно такие же «постановления» пишет Н. К. Антипов 22 декабря и по поводу Розы Львовны Каннегисер, и Григория Константиновича Попова, и других родственников и друзей Леонида, арестованных за попытку организовать его побег.

«Гуманизм» товарища Антипова был столь необыкновенен, что забеспокоилось даже начальство тюрьмы. Уже 21 декабря в Чрезвычайную комиссию полетели тревожные депеши:

«Уведомляю Чрезвычайную Комиссию для сведения, что согласно требования № 317 выданы конвою 20 сего декабря для доставления в Комиссию на допрос к тов. Антипову арестованные Каннегисер Аким Самойлович, Каннегисер Елизавета Акимовна, Каннегисер Ольга Николаевна, Каннегисер Роза Львовна, Каннегисер Софья Самойловна, Помпер Тереза и обратно в Дом не возвращены.

Каннегисер Софья Исааковна в Доме предварительного заключения не содержится. Комиссар Дома предварительного заключения».

Поразительно и то, что товарищ Антипов прекращает дела лиц, связанных с убийцей «дорогого товарища Урицкого», единолично, не ставя в известность даже своего непосредственного начальника — нового шефа ПетроЧК Варвару Николаевну Яковлеву. Еще поразительней, что через неделю после того, как все арестованные по этому делу были освобождены (самого Леонида Каннегисера расстреляли в октябре 1918 года), а дело закрыли, товарища Антипова назначили председателем Петроградской ЧК.

Разумеется, взлет в карьере Антипова — а к тому времени, когда его все-таки расстреляли, он был уже заместителем председателя Совета Народных Комиссаров СССР — только предположительно можно связать с «гуманным» разрешением дела Каннегисеров. Но, скажите, чем объяснить весьма странный вопрос двоюродной сестры Леонида Ольги Николаевны, просившей посланца «переговорить с Каннегисером»: «Берет ли он на себя последствия для отца после своего побега?»

Понятно, что речь здесь шла не столько о моральных последствиях — мучения совести, если отца из-за этого расстреляют, — сколько о самой возможности таких последствий. И Леонид, который не был ни трусом, ни подлецом, тем не менее подтвердил готовность убежать…

А сделать это он мог, только совершенно точно зная, что ни с отцом, ни с матерью, ни с сестрами в ЧК ничего плохого случиться не может. Очевидно, знали это и люди, которые пытались организовать побег…

Но тогда позволительно задать такой вопрос: если влияние сионистской организации в Петроградской ЧК было столь сильным, то отчего же все-таки расстреляли самого Леонида?

И вот тут-то мы и вынуждены снова напомнить, что Леонид самовольно переступил через иудейскую мораль, запрещающую еврею убивать еврея, а переступив, сам вывел себя из зоны гарантированной для евреев безопасности. Он как бы перестал быть евреем.

И тут мы снова еще раз должны вспомнить о семейной версии мотива убийства — Леонид Каннегисер мстил Моисею Соломоновичу Урицкому за убийство своего друга, еврея Владимира Борисовича Перельцвейга. Версия эта была затем подтверждена самим Каннегисером и принята как официальная. В историческую литературу она вошла как некий бесспорный факт. Между тем с этой версией надо, конечно, еще разобраться…

8

Как известно, Владимир Борисович Перельцвейг проходил по делу о контрреволюционном заговоре в Михайловском училище. Том самом артиллерийском училище, в которое после Февральской революции был зачислен и Леонид Каннегисер.

Сам Владимир Борисович Перельцвейг в Михайловском училище не учился. Он закончил Казанское военное училище и служил в 93-м пехотном запасном полку. Кроме того, он вел весьма странную, не то провокаторскую, не то осведомительскую деятельность.

«В отношении с курсантами и рабочими, — показал Владимир Борисович на допросе, — я был очень откровенен, говоря часто о возможности бегства властей из Петрограда, причем защищать его пришлось бы нам. Приблизительный процент добровольцев в будущую армию можно было бы распространить на весь город или уезд. Я часто говорил также о возможности рабочего движения, которое может быть использовано немецко-монархической партией. Я предупреждал рабочих об организации и старался соорганизовать и учесть количество сознательных рабочих, могущих сопротивляться этому движению».

Нетрудно догадаться, что работа эта осуществлялась Владимиром Борисовичем в рамках программы Всемирной Сионистской организации, ставившей своей главнейшей задачей «охрану еврейства перед лицом грядущих потрясений». О принадлежности же Перельцвейга именно к организации сионистского направления можно судить по названиям клубов, где его инструктировали.

Проводя свою работу, Владимир Борисович Перельцвейг встретился в конце июня 1918 года с бывшим прапорщиком Василием Константиновичем Мостыгиным.

«Встретя Владимира Борисовича Сельбрицкого (так представился ему Перельцвейг. — Н. К.), я разговорился с ним о настоящем положении. Разговор шел о положении России и выйдет ли Россия из настоящей войны окрепшей или нет. В разговоре мы оба пришли к заключению, что хорошего от Германии ждать нельзя и поэтому, если Германия победит, то от России ничего не останется…»

Разговор двух двадцати летних прапорщиков, очевидно, другим и быть не мог, точно так же, как ничем другим, кроме решения вступить в какую-либо организацию, не мог и кончиться.

«Владимир Борисович предложил мне вступить в организацию для борьбы за Учредительное собрание… После этого разговора я был у Сельбрицкого на квартире два раза, один раз вместе со своим товарищем Сергеем Орловым».

Сергей Федорович Орлов, курсант Михайловского артиллерийского училища, был на год старше Мостыгина, но житейского и политического опыта у него было, похоже, еще меньше, и он тоже клюнул на удочку, закинутую Перельцвейгом.

«Мостыгин предложил мне поехать к некому Владимиру Борисовичу на Каменноостровский проспект. Мы поехали с ним. Владимир Борисович предложил мне вступить в организацию правых эсеров на жалованье 200 рублей. Обещал он дать мне оружие (револьвер)… Я приехал затем в училище и предложил двум товарищам Арнаутовскому и Кудрявцеву вступить в эту организацию.

В день выступления левых эсеров, я виделся с Владимиром Борисовичем (он вызвал меня по телефону) у него на квартире. Он начал меня расспрашивать, как у нас в училище относятся к выступлению. Я ответил, что курсанты все разошлись, а у Выборгского совета выставлены пулеметы.

Затем я виделся с Владимиром Борисовичем в его квартире еще раз, и присутствовал при этом еще один офицер, бывающий у него каждый день…»

Завербованным Орловым Ивану Михайловичу Кудрявцеву и Георгию Сергеевичу Арнаутовскому было одному девятнадцать, другому — восемнадцать лет.

Арнаутовский на следствии показал: «Недели две тому назад получил от Орлова предложение поступить в какую-то организацию за жалованье в 200 рублей. Во вторник, девятого июля, он в обеденное время предложил мне съездить на Каменноостровский за деньгами и револьверами. Там нас встречали какие-то два молодых человека, похожих на офицеров. Денег они нам не дали так же, как и револьверов, а только говорили, что нам надо разъединить телефон и снять часового у ворот. Когда мы вышли, то я сказал Орлову, что эти люди мне не нравятся и что я больше туда не поеду».

Но, пожалуй, наиболее ярко заговорщицкая деятельность освещена в показаниях девятнадцатилетнего Ивана Михайловича Кудрявцева. Когда следователь спросил, не является ли Кудрявцев членом партии правых эсеров, Иван Михайлович искренне возмутился:

«На вопросы, считающие меня правым эсером, я категорически отвергаю и говорю, что я совершенно с сентября 1917 года ни в каких правых организациях не участвовал. Готов в любой момент идти защищать Советскую власть до последних сил».

Если бы Ивана Михайловича через несколько дней не расстреляли, можно было бы, пожалуй, и улыбнуться его словам. Ведь надо же, какой матерый политик — уже целый год не участвует в правых организациях! А раньше, когда еще восемнадцати лет не исполнилось, вот уж небось поучаствовал…

Ивана Михайловича Кудрявцева Орлов тоже увлек двумястами рублями и револьвером, но — увы! — ни рублей, ни револьвера Иван Михайлович, как, впрочем, и все другие участники заговора, от Владимира Борисовича не получил.

«Я не знаю, что кому он предлагал или нет… — сокрушался Иван Михайлович на допросе. — Но он все время искал кого еще взять, но так и не успел, уже арестовали…»

Выдал Орлова курсант Василий Андрианович Васильев.

«В пятницу, за неделю до его ареста, курсант Орлов на мой вопрос, нет ли чего нового, сказал, что есть, но почему-то сразу не сказал, а обещал сказать. После пяти часов вечера он позвал меня в помещение буфета и сцросил: к какой партии я принадлежу. Я ему ответил, что я беспартийный. Тогда он сказал, что в воскресенье встретил в Летнем саду знакомого офицера, который предложил ему вступить в их организацию. Но он, Орлов, один не желает, а вот, если вступлю я, тогда вступит и он. На мой вопрос, что это за организация, он ответил, что это организация правых эсеров, а также и левых. И предупредил меня, что скоро должно быть выступление, в котором должны принять участие и мы. В случае нашего согласия мы получим по двести рублей денег и револьвер. Когда я у него спросил, есть ли в организации наши инструктора, то он ответил: хорошо не знаю, но кажется, что есть. Больше в этот день он ничего не сказал, лишь под конец заявил: подумай и скажи завтра, тогда ты в понедельник получишь деньги и оружие. В субботу утром я сказал курсанту Посолу об этом и спросил: «Что делать?» Он ничего не сказал, а пошел и заявил комиссару Михайлову».

Немедленно был начат розыск, и скоро курсовой комиссар Михайлов отправил в Петроградскую ЧК депешу, озаглавленную «Дело о контрреволюционном заговоре в Михайловском артиллерийском училище и академии».

11 июля чекисты провели обыски и аресты курсантов и преподавателей училища, а 13-го начались допросы.

Никакого заговора, разумеется, не было и в помине.

Николай Михайлович Веревкин, бывший штабс-капитан, а ныне инструктор-преподаватель училища, сказал на допросе:

«О выступлении и заговоре на курсах узнал лишь от военного комиссара, присутствовавшего на допросе моем у следователя. Все слухи о заговоре считаю ложными. Никакое выступление курсов или отдельной группы лиц безусловно считаю невозможным, и даже не представляю себе, как можно давать значение какому бы то ни было доносу. Вся обстановка жизни и службы на курсах противоречит этому».

Он сказал и о том, что технически невозможно было бы выкатить орудия и начать стрельбу из них, хотя бы уже потому, что патронов на курсах, кроме учебных и образцовых, нет.

Но так считал Николай Михайлович Веревкин, который, отвечая на вопрос, к какой партии он принадлежит, сказал, что «принадлежит к партии порядочных людей».

Безусловно, что Николай Михайлович принадлежал совершенно к другой партии, нежели петроградские чекисты.

19 августа состоялось заседание Чрезвычайной комиссии, на котором курсантов Орлова, Кудрявцева, Арнаутовского, бывшего прапорщика Мостыгина, преподавателя Веревкина и Перельцвейга приговорили к расстрелу.

Постановление по делу о контрреволюционном заговоре в Михайловском училище — весьма любопытный документ, и поэтому приведем его целиком.


В заседании Чрезвычайной Комиссии 19 августа, при отказавшихся от участия в голосовании Урицком и Чумаке, единогласно постановлено: Орлова, Кудрявцева, Арнаутовского, Перельцвейга, Мостыгина и Веревкина расстрелять. Воздержались по вопросу о расстреле Арнаутовского Иванов и Смычков, по вопросу о расстреле Веревкина воздержался Иванов. Дело о Попове, Рукавишникове и Дитятьеве прекратить, переведя этих лиц, как бывших офицеров, на положение интернированных. Дело о Дитятьеве выделить, продолжить по нему расследование.

Председатель М. Урицкий.


Надо добавить тут, что сей удивительный документ (л. 52) написан собственноручно Моисеем Соломоновичем Урицким, отказавшимся, как тут написано, от участия в голосовании.

9

Вот, пожалуй, и все, что можно сказать о деле курсантов Михайловского училища и Владимира Борисовича Перельцвейга. В официальном документе по поводу убийства Урицкого было сказано: «Из опроса арестованных и свидетелей по этому делу выяснилось, что расстрел Перельцвейга сильно подействовал на Леонида Каннегисера. После опубликования этого расстрела он уехал из дому на несколько дней — место его пребывания за эти дни установить не удалось».

Переживал… Леонид Каннегисер знал не только Владимира Борисовича Перельцвейга, но и, возможно, Кудрявцева, Арнаутовского. В любом случае он не мог не знать, что Перельцвейг буквально заманил этих девятнадцатилетних мальчишек под расстрел.

Так что переживания, конечно, были, и очень серьезные, очень драматичные. Тем более то, что сделал Перельцвейг, делал и сам Каннегисер. В его деле (т. 1, л. 95–96) есть показания студента Бориса Михайловича Розенберга о том, что Каннегисер говорил ему: «К моменту свержения Советской власти необходимо иметь аппарат, который мог бы принять на себя управление городом, впредь до установления законной власти в лице Комитета Учредительного собрания, и попутно сделал мне предложение занять пост коменданта одного из петроградских районов. По его словам, такие посты должны организовываться в каждом районе. Район предложил выбрать самому. На мой вопрос, что же я должен буду сейчас делать на названном посту, он ответил: «Сейчас ничего, но быть в нашем распоряжении и ждать приказаний». Причем указал, что если я соглашусь, то могу рассчитывать на получение прожиточного минимума и на выдачу всех расходов, связанных с организацией».

И хотя Каннегисер набирал штат будущих комендантов городских районов, а Перельцвейг лишь будущих солдат — не трудно заметить сходство методов. Деньги обещались сразу по получении согласия, а дальше завербованные должны были находиться «в нашем распоряжении», чтобы в нужный момент перерезать телефонный провод, снять часового или же принять на себя управление городским районом…

Конечно, можно предположить, что все это — игра в казаков-разбойников, только в варианте 1918 года, но, судя по показаниям Перельцвейга, на игру это не похоже. Скорее всего, такое задание и Перельцвейгу, и Каннегисеру было дано Сионистской организацией, к которой они принадлежали.

В любом случае мстить Урицкому за расстрел Перельцвейга было бессмысленно, потому что Урицкий сделал все, чтобы спасти Перельцвейга, и — небывалый случай в истории ПетроЧК — отказался участвовать в голосовании по этому вопросу. Законов иудаизма товарищ Урицкий, все свое детство постигавший основы Талмуда, не нарушил. Еврейской крови на нем не было.

В свете этих фактов иное значение приобретают визит Каннегисера в Петроградскую ЧК незадолго до убийства им Урицкого, те таинственные переговоры, которые вел Каннегисер по телефону с Урицким.

Марк Алданов пишет в своем очерке:

«За несколько времени до убийства Каннегисер сказал с усмешкой одному своему знакомому:

— NN, знаете, с кем я говорил по телефону?

— С кем?

— С Урицким».

Марк Алданов отмечает, что ни минуты не сомневался он в верности сообщения NN. «Не сомневаюсь, ибо я знал Леонида Каннегисера. Это был его стиль».

Это подтверждает и председатель ПетроЧК Н. Антипов в своих «мемуарах», опубликованных в «Петроградской правде».

«Установить точно, когда было решено убить товарища Урицкого, Чрезвычайной Комиссии не удалось, но о том, что на него готовится покушение, знал сам товарищ Урицкий. Его неоднократно предупреждали и определенно указывали на Каннегисера, но товарищ Урицкий слишком скептически относился к этому. О Каннегисере он знал хорошо».

Так о чем же мог говорить Леонид Каннегисер с Моисеем Соломоновичем Урицким, чем было вызвано «сильнейшее волнение», охватившее Леонида в августовские дни восемнадцатого года?

Мы уже говорили: две стихии боролись в его душе… Еврейская среда, иудейская мораль, Сионистская организация — все это с одной стороны. Как сказала на допросе Роза Львовна Каннегисер: «Мы принадлежим к еврейской нации и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относимся индифферентно».

А с другой стороны, было ощущение себя, с самых малых лет, потомственным русским дворянином, было общение с юнкерами, дружба, презрение к смертельной опасности, любовь к России… По словам Г. Адамовича, «Леонид был одним из самых петербургских петербуржцев, каких я знал… Его томила та полу-жизнь, которой он жил».

И еще, конечно же, была поэзия, были стихи, в которых Каннегисер и так и эдак примерял на себя смерть…

Бьется отрок. Ох, душа растет,

Ох, в груди сейчас уж не поместится…

«Слышу… Слышу… Кто меня зовет?»

Над покойником священник крестится.

Плачет в доме мать. Кругом семья

Причитает, молится и кается,

А по небу легкая ладья

К берегам Господним пробирается…

Или так:

Она, не глядя на народ,

До эшафота дошагала,

Неслышной поступью взошла,

Стройней увенчанного древа,

И руки к небу — королева,

Как пальма — ветви, подняла.

«Каннегисер, — как писал Георгий Иванов, — погиб слишком молодым, чтобы дописаться до «своего». Оставшееся от него — только опыты, пробы пера, предчувствия. Но то, что это «настоящее», видно по каждой строке».

А еще была революция, страшная смута, переустройство, перетряска самих основ жизни. Но это тоже с одной стороны… С другой — мимикрия семейной среды, метаморфозы, происходящие с отцом, о котором едко писали в стихотворном посвящении в газете «Оса»:


И. С. Каннегисеру

Тому лишь год, как про свободу

Он в Думе громко вопиял

И изумленному народу

Любовь и братство обещал.

Но год прошел. Забыв проказы,

Он новый курс себе избрал

И пишет строгие приказы,

Чтобы народ не бунтовал.


И может быть, ко всему этому Леонид Каннегисер и смог бы привыкнуть, но в восемнадцатом году ему было только двадцать два года, а кому в двадцать два года не кажется, что он сумеет переделать мир? Кого можно убедить в этом возрасте, что точно так же, как он, думали десятки, сотни, тысячи людей до него?

Можно предположить, что самым страшным для Каннегисера, когда он узнал о расстреле Перельцвейга и курсантов Михайловского училища, были не переживания по поводу горестной судьбы товарищей-сверстников. Гораздо страшнее и ужаснее было осознание, что и он, Леонид Каннегисер, — бог знает кем он только не представлял себя в романтических мечтаниях! — мог оказаться точно в такой же ситуации, как Владимир Перельцвейг, точно так же мог бы обречь на смерть ни в чем не повинных мальчишек, а главное, от него точно так же, как от Перельцвейга, отказались бы те, кто отдал ему приказ вести разговоры о вербовке.

И, конечно, не сама смерть пугала его, а то, что он — такой единственный! — оказывался просто пешкой в руках других людей.

И вполне возможно, что это осознание и возникло в Каннеги-сере, когда Моисей Соломонович Урицкий объяснял-таки ему, что не причастен к смерти Перельцвейга.

Несомненно, что если Урицкий и принадлежал к той же организации, что и Каннегисер, то занимал в ее иерархии гораздо более высокую ступень. Тем не менее это не значит, что достаточно откровенного разговора между ними не было.

Зачем-то ведь звонил Урицкому Каннегисер, зачем-то ведь своею рукой написал Моисей Соломонович то самое «Постановление» о расстреле, где прямо записано, что он отказался от голосования. И, разумеется, не Леонида он опасался, а просто не хотелось ссориться с весьма влиятельной в еврейских кругах семьей. С усмешкой смотрел Урицкий на юношу, не понимая, что становится в эту минуту живым воплощением той морали, против которой взбунтовался Леонид. Урицкий никогда не отличался ни особым умом, ни достаточной тонкостью. Самодовольно улыбался он, не скрывая даже, какие бездны посвящения разделяют их.

Несомненно, что личностные качества Урицкого сыграли тут немалую роль. В отличие от того же Алейникова, члена ЦК Сионистской организации, которого знал Каннегисер, Урицкий был откровенным мерзавцем. Персонифицировать именно Урицкого с сионистским злом, вроде бы и охраняющим каждого отдельного еврея, но вместе с тем использующим для этого самые гнусные и подлые приемы, Каннегисеру было просто психологически легче.

И, возможно, именно тогда Каннегисер и сказал Урицкому, что убьет его — откуда-то ведь возникли в ЧК слухи, что Урицкий заранее знал об угрозе убить его. Урицкий не поверил в это. Он засмеялся. Он и представить не мог, что Каннегисер, принадлежащий к ортодоксальному еврейству, сумеет переступить через главный принцип еврейства — не убивать друг друга…

Каннегисер сумел. Через несколько дней он выстрелил Урицкому в затылок, обрывая гнусную жизнь этого подонка. И стрелял он, как уже говорили мы, не только в Урицкого…

Разумеется, о содержании разговора Каннегисера и Урицкого можно говорить только предположительно, как и о том, что чувствовал Каннегисер во время этого разговора. Все записи Каннегисера по этому поводу, если они и были, уничтожены.

Тем не менее мы привели эту версию, ибо только она и позволяет объяснить те немыслимые, неправдоподобные факты, с которыми сталкиваешься, работая с документами дела.

Мы не знаем также о содержании разговора Ф. Э. Дзержинского с Л. И. Каннегисером уже после убийства М. С. Урицкого. Или разговор этот шел с глазу на глаз, или же протокол допроса также уничтожен.

И опять-таки можно только догадаться, почему это было сделано. Дзержинский — очень крупный революционер, до революции он был приговорен к каторге, на которую, как известно, ссылали таких людей лишь за убийства. И, конечно, разговор убийцы с убийцей об убитом убийце явно не предназначался ни для чужих ушей, ни для истории.

Но очень может быть, что именно на этом допросе и показал Дзержинский написанное рукой Моисея Соломоновича Урицкого «Постановление», доказывающее непричастность Урицкого к убийству Перельцвейга.

Какие цели преследовал этим Дзержинский, понятно, но реакция Каннегисера была неожиданной для него. Вместо смятения, которое должен был вызвать этот документ в Леониде, Дзержинский увидел, что молодой человек облегченно вздохнул…

Понял ли Дзержинский, что не в Урицкого стрелял Леонид Каннегисер из револьвера системы «кольт», а в ту мораль, носителем которой являлся и он, Дзержинский, и масса других евреев — большевиков и неболыпевиков?

И уж наверняка не сообразил Дзержинский, что именно сейчас окончательно и точно понял Каннегисер, как устроена ЧК.

Характерно, что, вернувшись в камеру после разговора с Дзержинским, и начинает Каннегисер разрабатывать план своего побега. Теперь он точно знал, что никому, кроме него самого, осмелившегося перешагнуть через заповеди Талмуда, ничего плохого в ЧК сделано не будет.

Он не ошибся…

Еще в августе отец его, Иоаким Самуилович Каннегисер, подал прошение украинскому консулу: «Представляю при сем документ о принадлежности моей к дворянству Виленской губернии, покорнейше прошу о зачислении меня в Украинское подданство со всем моим семейством» (т. 6, л. 15), но после расстрела Леонида надобность в перемене гражданства отпала. Иоаким Самуилович продолжал жить со своим семейством в Петрограде, не подвергаясь никаким преследованиям. Благополучно были отпущены и другие лица, арестованные товарищем Отто. И Яков Самуилович Пумпянский, и Юлий Иосифович Лепа, и Максимилиан Эмильевич Мандельштам, и Александр Рудольфович Помпер, и Лазарь Германович Рабинович, и Иосиф Иванович Юркун, и Рафаил Григорьевич Гольберг, и Шевель-Мовша Аронович Лурье, и Давид Соломонович Гинзбург, и Рейнгольд Эдуардович Розентретер, и Александр Давидович Пергамент, и Яков Леонтьевич Альбов, и Виктор Хаймович Фридштейн, и Адель Исааковна Натансон, и Григорий Израйлевич Гордон, и Елена Венедиктовна Блох, и десятки других благополучно были отпущены из тюрьмы и продолжали заниматься своими делами, словно и не было никакого террора, словно не в кровавой замятие уже вовсю бушующей гражданской войны жили они, а в каком-то очень уютном, удивительно правовом, как теперь любят выражаться, государстве.

Впрочем, они действительно жили в правовом государстве. В том государстве, вход в которое неевреям был закрыт…

10

И все-таки надо сказать, что и среди евреев не было единодушия в осуждении поступка Каннегисера. Мы уже приводили свидетельство Марка Алданова, оценивавшего поступок Каннегисера отлично от Дзержинского и Зиновьева.

Но это произошло уже годы спустя, когда наметилась трещина между евреями и евреями-большевиками. Между тем в деле об убийстве Урицкого немало подобных свидетельств и из того же восемнадцатого года.

Во второй том подшит любопытный донос члена Петросовета Абрама Яковлевича Шепса на доктора Моисея Иосифовича Грузенберга.

«При первой встрече, которая была после убийства т. Урицкого, у нас зашел разговор на политическую тему, причем Грузенберг не знал, кто я такой. Грузенберг стал говорить о большевиках и Советской власти самые грязные вещи. Я ему не возражал с целью вызвать его на откровенность.

В следующий раз Грузенберг сказал: «В скором времени я (то есть Грузенберг) буду стоять во главе карательного отряда и поголовно всех причастных к Советской власти вырежу без всякой пощады…»

В ответ на мой вопрос, кто такой Каннегисер, который убил Урицкого, Грузенберг ответил: «Это из самой лучшей семьи Петрограда, и даже священный долг его был убить Урицкого. Я даже не остановился бы благословить моего сына, чтобы он убил такого мерзавца» (л. 215).

Правда, из допроса арестованного Моисея Иосифовича Грузенберга выяснилось, что Абрам Яковлевич Шепс и сам был далеко не ортодоксальным большевиком:

«Около недели назад перед моим арестом я был приглашен к детям мне неизвестного Шепса в качестве врача. При разговоре жена Шепса говорила о пользовании ее сына врачом, который во время тяжелой болезни сына нередко заводил разговоры о нарастающем в известной части русского общества антисемитизме. На это я ответил, что и я среди своих русских пациентов замечаю резкое недовольство евреями, и ответил, как противоположность, что дело Бейлиса, напротив, произвело в свое время в известной части русского общества сдвиг в пользу евреев.

Провожая меня, Шепс продолжил разговор о деле Бейлиса, говорил об его советах моему брату, одному из защитников Бейлиса. Для меня было ясно, что это не соответствует действительности, ибо Шепс моему брату никаких советов не давал. Тогда же Шепс стал говорить, что собирается отправить свою семью обратно в Швейцарию, и у нас зашел разговор о средствах. Шепс сообщил, что кроме службы в качестве председателя Контрольной комиссии он продолжает службу в предприятиях Бажолина… И Бажолин все возместит, потому что он, Шепс, состоя на советской службе, всячески старается отстоять интересы предприятий Бажолина…»

Конфликт между Грузенбергом и Шепсом возник вовсе не из-за оценки поступка Каннегисера. Эмигрант из Швейцарии, сразу поступивший на ответственную советскую службу, Абрам Яковлевич Шепс был неумеренно самовлюблен, хвастлив, а главное — неприлично жаден.

«Прощаясь, Шепс просил разрешения зайти за рецептом на белую муку для его больного сына… Я написал ему рецепт на муку. Шепс указал, что по такому рецепту он получит муку в ничтожном количестве и попросил переписать рецепт на спирт… сказал, что за спирт можно получить муку в таком количестве, что он охотно бы уступил мне значительную часть…»

Разумеется, Грузенберг расценил это предложение примерно так же, как если бы Абрам Яковлевич предложил ему сообща стащить чей-нибудь кошелек, и немедленно выгнал Шепса.

Тогда обозленный Шепс и написал донос в ЧК.

Историю эту мы рассказали для того, чтобы показать, у каких евреев мог найти Каннегисер понимание, а у каких — нет. История эта показывает также, что жадные, малообразованные, малокультурные евреи образца шепсов, Зиновьевых, урицких, дорвавшихся до власти, были заинтересованы в еврейской взаимовыручке гораздо больше, нежели евреи, принадлежавшие к среде Каннегисеров или Грузенбергов. Донос Шепса показывает также, что рано или поздно — вспомните слова Моисея Иосифовича: «Я бы благословил своего сына, чтобы он убил такого мерзавца» — Леонид Каннегисер должен был появиться. Это была единственная реакция высшего еврейского общества на полуграмотных, воровато-жадных евреев-большевиков, захвативших власть в стране.

И опять-таки, хотя бы уж из чувства страха, которое внушали евреям-большевикам эти семейства, не могли еврейские мерзавцы и подонки из ПетроЧК предпринять что-либо против этих семейств. Это потом, когда укрепится большевистская власть, начнутся перемены и во взаимоотношениях групп еврейства. В тридцатые годы, когда уже вовсю разгорится еврейско-кавказская война, красный террор настигнет и эти семейства. Многие из тех, чьи фамилии привели мы в списках освобожденных Антиповым по делу Каннегисера арестантов, снова будут возвращены в камеры НКВД, чтобы уже больше не выйти оттуда…

11

В ноябре 1918 года следователи Эдуард Морицевич Отто и Александр Юрьевич Рикс были освобождены от ведения дела об убийстве Урицкого. Оба они получили назначение в Эстонию. Отто — председателем ЧК Эстляндской трудовой коммуны, Рикс — наркомом финансов и членом Президиума ЧК.

Когда так называемая Эстонская Советская Республика пала, они вернулись назад в Петроград и, конечно же, оказались не у дел в здешней ЧК. Это было тем обиднее, что за месяцы, проведенные в Эстонии начальником ЧК, в Эдуарде Морицевиче убеждение, что «расстрелифать нато фсех честно и еврееф тоже» — только окрепло.

Хмурый, ходил Отто в свободное от расстрелов время по помещениям ЧК и думал, думал. Наконец в мае 1919 года чекистское счастье, как показалось тогда товарищу Отто, улыбнулось ему. В мае начали «разгружать» архивы Петроградской ЧК, и во дворе, на Гороховой, 2, складывали костры из ненужных дел. Среди этого предназначенного для сожжения хлама Эдуард Морицевич и увидел знакомые ему папки с делом об убийстве товарища Урицкого. Буквально из огня вытащил их товарищ Отто…

«В деле было много обвинительного материала, — говорил он, докладывая на Президиуме ПЧК и ВЧК, — как протоколов допросов, так и вещественных доказательств, и — почему-то получилось так, что много обвинительного материала было выброшено из дела, и, как говорили, было во время уборки в столе ушедшего из ЧК Антипова. Оттуда, во время чистки комнат, с прочим мусором его стали таскать на двор для сжигания. Странно, что Антипов, хорошо зная про существование этого материала, послал дело об убийстве тов. Урицкого в Москву (то есть послал почти пустые крышки этого дела) после освобождения, преступников.

Найденный нами среди хлама во время сжигания обвинительный материал тщательно подобран, сшит…

Узнав, что в Москве производится расследование по делу Каннегисера, следователи Отто и Рикс считают своим долгом составить настоящий доклад для препровождения его в Москву в ВЧК вместе с случайно уцелевшими от уничтожения вещественными доказательствами».

Мы не знаем, обрадовались ли московские следователи нежданному подарку, зато нам хорошо известна судьба самих дарителей. Вскоре они были уволены из ЧК. Александр Юрьевич некоторое время еще работал по финансовой части, а Эдуард Морицевич вернулся к прежней специальности фотографа — заведовал фотолабораторией в Государственном Русском музее.

Затем оба они были расстреляны как участники террористической организации «Фонтанники»…

И тем не менее отправленная ими в ноябре девятнадцатого года посылка все-таки дошла до адресатов, и сейчас мы, те, кому и была адресована она, смогли узнать тайны ПетроЧК, которые пытались скрыть верные ученики Моисея Соломоновича Урицкого — Бокий, Антипов, Иоселевич…

12

ПО РАДИО. ВСЕМ, ВСЕМ! КО ВСЕМУ ЦИВИЛИЗОВАННОМУ МИРУ ОТ СОВЕТА КОМИССАРОВ СОЮЗА КОММУН СЕВЕРНОЙ ОБЛАСТИ.

Фактическими убийцами Володарского, Урицкого, покушения на Ленина и Зиновьева являются англо-французы…

Подлые душители свободы пошли на все… Товарища Урицкого они убили потому, что товарищ Урицкий получил в свои руки нити целого английского заговора в Петрограде…

При появлении в здании посольства представителей нашей комиссии по борьбе с контрреволюцией английские заговорщики во главе с офицером Кроме открыли стрельбу, убили нашего товарища Янсона и тяжело ранили товарищей Шейкмана и Бортновского, которые в настоящий момент находятся при смерти.

Г. Зиновьев

Ф. Дзержинский

Военный комиссар В. Позерн

А. Луначарский

2 сентября 1918 года.


Эта радиограмма, опубликованная потом в различных газетах, показывает, какая паника охватила большевиков после того, как еврейка Фанни Каплан выстрелила в Ленина, а еврей Леонид Каннегисер убил Урицкого. Паника рождалась, конечно, не от самого факта покушения. Втравливая русский народ в гражданскую войну, едва ли, при всей своей неумности, большевики рассчитывали, что это пройдет для них безнаказанным. Едва ли… Так что сам факт террористических актов не мог быть для них неожиданностью. Поразило большевиков другое. Евреи убивали евреев — вот это действительно вызывало шок.

На следующий день после убийства Урицкого чекистами был совершен налет на английское посольство, а в понедельник, 2 сентября, произведен массовый расстрел.

Чекиста товарища Петерса трудно было заподозрить в гуманизме, но и он назвал первые дни сентября в Петрограде — «истерическим террором».

Истерика захлестывала речи на заседаниях, статьи в партийных газетах, истерика диктовала постановления о расстрелах.

«Каннегисер — двоюродный брат Филоненко. Еврей, хотя и дворянин… — писала в те дни «Петроградская правда». — Непосредственно убийцей тов. Урицкого, быть может, и впрямь руководили только идейные соображения. Но в действительности руку убийцы направляли англо-французские империалисты и банда черносотенного воронья».

Товарищ Позерн, один из ближайших друзей Урицкого, на траурном заседании Петросовета сказал:

«Нелегка была та черная работа, которую нес тов. Урицкий и которая отрывала его от рабочих масс. В то время, когда во всех советских районах все спали, на Гороховой, 2 светилась лампада, где тов. Урицкий должен был обдумывать каждый росчерк своей руки об арестах…

Тов. Урицкий не имел личной жизни, не имел семьи. Вся жизнь, все мысли и желания его растворялись в успехах движения общего дела. Этот скромный человек был высшим идеалом человечества, способный раствориться в целом коллективном творчестве».

Слова «человек» и «еврей», «человечество» и «еврейство» для т. Позерна были синонимами, и он говорил на заседании Петросовета о скромном еврее, который был, по его мнению, «высшим идеалом человечества», и не понимал: как такого еврея мог убить еврей…

Насколько мучительным был этот вопрос для всех евреев-большевиков, показывает и то, что все «лучшие умы» большевистской партии пытались ответить на него.

Николай Бухарин, например, написал даже статью «Ленин — Каплан, Урицкий — Каннегисер».

«Тов. Урицкий, — писал Бухарин, — четверть века стоявший на своем посту, как бессменный часовой, известный пролетариату по меньшей мере четырех стран, знающий чуть не все европейские языки, имеющий семилетнюю тюрьму и закаливший свои нервы, как сталь…

А с другой стороны — юнкер, бегущий после убийства пролетарского вождя под сень английской торговой палаты, человечек, заявляющий, что он — «еврей, но из дворян», — прямо типичная фигура, про которую «глас божий» говорил когда-то «учись — студентом будешь, не научишься — офицером будешь». Боящийся своего еврейства, напирающий на свое дворянство и в то же время объявляющий себя социалистом юный белогвардеец — разве это не достаточно «яркая» фигура? К тому же двоюродный брат Филоненки — палача, того самого Филоненки, который писал когда-то палаческие шпаргалки для генерала Корнилова».

Напомним, что сам Урицкий в свое время назвал Филоненко организатором убийства Володарского. Но это попутное замечание. Никакие родственные связи здесь были неприемлемы для большевиков. Идя по родственным связям, им пришлось бы встать на путь, который и предлагали чекисты Отто и Рикс, то есть евреям — расстреливать евреев.

Выход, и выход весьма «неадекватный», был все-таки найден.

Еще 31 августа «Красная газета» написала: «За кровь товарища Урицкого, за ранение тов. Ленина, за покушение на тов. Зиновьева, за неотомщенную кровь товарищей Володарского, Нахимсона, латышей, матросов — пусть польется кровь буржуазии и ее слуг — больше крови!»

Анатолий Мариенгоф так вспоминал эти дни:

«Стоял теплый августовский день… По улице ровными каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: «Мы требуем массового террора».

Поскольку террора требовали и газеты, и латыши, то евреи-большевики не смогли им отказать в этом.

Народный комиссар внутренних дел Петровский обратился ко всем Советам с циркулярной телеграммой:


Убийство тов. Володарского, тов. Урицкого и покушение на тов. Ленина, массовый расстрел товарищей на Украине, в Финляндии и у чехословаков, открытие заговоров белогвардейцев, в которых открыто участвовали правые эсеры, белогвардейцы и буржуазия, и в то же время отсутствие серьезных репрессий по отношению к ним со стороны Советов показало, что применение массового террора по отношению к буржуазии является пока словами. Надо покончить, наконец, с, расхлябанностью, с разгильдяйством.

Надо всему этому положить конец.

Предписывается всем Советам немедленно произвести арест правых эсеров, представителей крупной буржуазии, офицерства и держать их в качестве заложников. При попытке скрытия или при попытке поднять движение немедленно применять массовый расстрел безоговорочно.

Местным губисполкомам и управлениям принять меры к выяснению всех лиц, которые живут под чужой фамилией с целью скрыться.

Нам необходимо немедленно, раз и навсегда, обеспечить наш тыл от всякой белогвардейской сволочи и так называемых правых эсеров. Ни малейшего колебания при применении массового террора.

Народный комиссар внутренних дел Петровский.


«Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве, относится отрицательно и даже враждебно, — писала об этих днях Зинаида Гиппиус. — Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надежные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков, китайцы расстреливают арестованных».

В картине, нарисованной Зинаидой Гиппиус, отсутствует главный составляющий и определяющий все элемент — еврейство. Он как бы подразумевается, но — вот она, подлинная либеральная вышколенность! — не называется.

Фигура умолчания для либеральной писательницы весьма типичная. И тем не менее и она не в силах скрыть растерянность, охватившую людей этого круга в сентябрьские дни восемнадцатого года. Если большевиков охватил шок от сознания, что теперь евреи стреляют в евреев, то и в либеральном лагере переживали не меньший шок от сознания, какие формы обрело равноправие евреев, за которое они всю жизнь боролись.

Понять, как понималось большевиками равноправие евреев и как оно осуществлялось, мы и пытались в этой книге. Мы ничего не придумывали, а приводили только факты. Действительно… еврей Яков Григорьевич Блюмкин убил человека. И не просто человека, а иностранного посланника, и не просто убил, а воспользовался для этого документами ВЧК, скомпрометировав тем самым эту организацию (если ее, конечно, еще можно было скомпрометировать). За все это он заочно был осужден на три года лишения свободы, но отсидел меньше месяца, потому что, когда явился с повинной, был немедленно амнистирован и возвращен на ответственную работу.

Леонида Николаевича Боброва, о судьбе которого мы писали, рассказывая о «Каморре народной расправы», расстреляли только за то, что он взял якобы у Злотникова один экземпляр прокламации для ознакомления.

Родственники Леонида Иоакимовича Каннегисера пытались организовать вооруженный налет на Гороховую, 2, где размещалась ПетроЧК… Чекисты считали этот факт доказанным, тем не менее всем арестантам наказание было ограничено теми месяцами, что они уже просидели под следствием.

Зато Василия Мухина расстреляли только за то, что он якобы дал 200 или 300 рублей на печатание прокламаций.

Понять что-либо в этой логике невозможно, если не вспомнить, что и Блюмкин, и Каннегисеры были евреями, а Бобров и Мухин — русскими.

Поэтому, хотим мы того или не хотим, но необходимо признать, что законы для евреев и неевреев, установленные большевиками, были принципиально разными. Неевреев расстреливали иногда только за то, что человек чем-то не понравился следователю, зато еврей мог застрелить иностранного посланника или выстрелить в вождя пролетариата (Яков Блюмкин и Фанни Каплан) и отделаться сравнительно незначительным наказанием. Тут мне могут возразить, что вот Леонида Иоакимовича Каннегисера все-таки ведь расстреляли. Но — об этом мы тоже уже говорили — не будем забывать, что Леонид Иоакимович убил не графа Мирбаха, а еврея — Моисея Соломоновича Урицкого. Если бы Моисей Соломонович был каким-нибудь французом или англичанином, может быть, судьба Леонида Иоакимовича и сложилась бы иначе.

Убийство шефа ПетроЧК — крайний случай. Практически же, и это мы тоже должны признать, еврей после победы большевиков мог делать в России все что угодно, совершать любое преступление, заранее зная, что никакого наказания за это не понесет.

Это и называлось в большевистском понимании равноправием евреев, ради которого столько трудилась русская интеллигенция, в жертву которому была принесена вся Россия.

Конечно же, запоздалое понимание того, как осуществляет свое «равноправие» местечково-большевистское еврейство, повергло в шок как русских либералов, так и многих еврейских интеллигентов.

Но было уже поздно. Страна стремительно погружалась во мрак гражданской войны и кровавого хаоса. В пятницу, 6 сентября, в «Красной газете» начали публиковаться списки заложников…


«Город был мертв и жуток… — описывал осень восемнадцатого года в Петрограде Владислав Ходасевич. — По улицам, мимо заколоченных магазинов, лениво проползали немногочисленные трамваи. В нетопленых домах пахло воблой. Электричества не было…»

Ходасевич тогда совсем немного провел в Петрограде времени и поэтому не успел заметить, что электричество все-таки иногда включали, когда проводились повальные обыски.

Мы уже не раз обращались к записным книжкам Александра Блока.

Его записью, сделанной 31 декабря 1918 года, и хотелось бы завершить повествование о самом коротком и самом страшном в истории России годе:


Слухи о закрытии всех лавок. Нет предметов первой необходимости. Что есть — сумасшедшая цена. Мороз. Какие-то мешки несут прохожие. Почти полный мрак. Какой-то старик кричит, умирая от голоду. Светит одна ясная и большая звезда…

Загрузка...