Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать.
Чем ближе становилось открытие университета, тем все большую важность приобретал вопрос о его будущих студентах.
При анализе проекта университета уже было показано, что Ломоносов и Шувалов занимали в этом вопросе диаметрально противоположные позиции. В силу этого вопрос о наборе первых студентов приобретал еще большую остроту. Гимназия могла обеспечить университет студентами только через 3–4 года. Пока же единственным резервуаром, откуда университет мог почерпнуть первых студентов, была Славяно-греко-латинская академия в Москве и семинарии, существовавшие в целом ряде городов России. Правда, вся система преподавания в них была проникнута средневековой схоластикой и основывалась на всевозможных антинаучных теориях: Однако слушатели семинарий неплохо знали славянский и латинский языки, греческую и римскую литературу и арифметику. Они знакомились с русскими летописями и другими видами древнерусской книжности.
Основанная в 1685 году Славяно-греко-латинская академия сыграла видную роль в развитии русской культуры в первой половине XVIII века. Почти все первые русские ученые вышли из ее стен.
Постников и Магницкий, Тредиаковский и Кантемир, Ломоносов и Крашенинников и многие другие начали свой славный путь в «спасских школах». В петровское время Славяно-греко-латинская академия утратила характер чисто духовного учебного заведения. Так, с 1701 по 1729 гг. из 236 человек лишь 68 человек сделались церковниками. В 1735 году ректор академии жаловался, что почти никто из его воспитанников не доходит до класса богословия. Их либо забирают для отправления в экспедиции, направляют в Академию Наук, типографию, монетную канцелярию и т. д., либо они сами устраиваются с помощью светского начальства в канцелярии, госпитали и прочие учреждения Москвы. «А в Академии почти самое остается дрождие», — жаловался он[399].
Ломоносов живо помнил пять лет, проведенных в ее стенах. Совсем недавно он работал с пришедшими из нее в 1748 году Поповским, Клементьевым, Барсовым и другими семинаристами. И после 1748 г. он не раз поднимал вопрос о новом привлечении семинаристов в академию. Когда стал вопрос о первых студентах для Московского университета, Ломоносов указал на знакомый и многократно проверенный путь. Едва ли это совпадало с желаниями Шувалова, но до открытия университета оставались считанные дни. Запись в гимназию превысила все ожидания, а студентов не было ни одного. Приходилось обращаться к синоду, хотя семинарии были по своему составу демократическими. Правда, в 1728 году было запрещено принимать в Славяно-греко-латинскую академию лиц податного сословия. Но даже и после этого основной контингент учащихся академии составляли люди, мало отличавшиеся по своему экономическому и правовому положению от принадлежавших к податным сословиям. Это были главным образом дети пономарей, дьячков, дьяконов, сельских и городских попов. В. И. Ленин писал об этом слое низшего духовенства, что ему «приходится жить бок о бок с мужиком, зависеть от него в тысяче случаев, даже иногда — при мелком крестьянском земледелии попов на церковной земле — бывать в настоящей шкуре крестьянина»[400]. В условиях XVIII века, когда некоторые представители низшего сельского духовенства были даже крепостными и во всяком случае полностью зависели от помещиков, это положение выступало особенно ярко. Конечно, не следует забывать, что, несмотря на это, духовенство верой и правдой служило самодержавно-крепостническому строю, представляло собой одну из основ этого строя и усиленно отравляло духовной сивухой задавленные вечной работой и нуждой народные массы.
10 апреля 1756 года синод слушал следующее «доношение» Шувалова: «Учреждающемуся императорскому Московскому Университету потребно некоторое число учеников, которые в латинском языке и в знании классических авторов имели искусство: чтоб тем скорее приступить к наукам можно было. А как известно, что в Новгороде, в Троицкой лавре, в Александроневском и Иконоспасском монастырях, старанием духовных властей — при семинариях находится их довольное число: того ради не угодно ли будет… для общей пользы повелеть из всех вышепоказанных мест достойных учеников для скорейших и полезнейших успехов императорского Московского университета уволить, сколько рассудить изволит»[401]. До открытия университета оставалось всего две недели; дел, связанных с подготовкой к открытию, в Москве было много, но директор университета Аргамаков понимал, как важен вопрос о наборе студентов, и отправился в Петербург. В журнале заседаний синода его выступление записано так: «Яко оный университет имеет быть в Москве, в Китае городе, где прежде была аптека, а о числе учеников, колико оных в том университете быть потребно, хотя де точно назначить не можно, оставляется де оное на рассмотрение синода. Однако де ныне на первый случай за довольное быть оных признается до тридцати, или по нужде и до двадцати человек»[402]. Для того чтобы решить, сколько человек можно направить в университет, синод постановил составить предварительно ведомость, сколько каждая семинария имеет семинаристов в «риторическом отделении». На основании рапортов семинарий такая ведомость и была составлена. Оказалось, что в Московской и Киевской академиях и 22 семинариях (сведений по семинарии Троицкой лавры в синоде не оказалось) в классе риторики учатся 783 семинариста[403]. Однако составление сведений затянулось, и лишь через месяц, уже после официального открытия университета 3 мая синод решил: «Для надлежащего в оный университет определения отослать из Московской Академии из обучающихся ныне в риторике и философии студентов жития и состояния доброго, и к наукам понятных и способных шесть, да из семинарий, из таковых же в риторике и философии обучающихся и такого же жития и состояния доброго и понятных и способных… из Новгородской — трех, из Псковской и из Крутицкой по два, из Белгородской — двух, из Нижегородской — двух, из Смоленской — двух, из Вологодской — трех, из Тверской — двух, из Святотроицкой Сергиевой лавры — шесть. Всего тридцать человек… без всякой отмены и без замедления и притом дать им надлежащее число подвод и на дорожной смотря по расстоянию от того места до Москвы, проезд без излишества и без оскудения… на щет вышеупомянутого Университета»[404].
Указ синода был немедленно разослан, и 22 мая Славяно-греко-латинская академия направила в Московский университет 6 человек: сыновей московских священников Семена Герасимова (будущего профессора С. Г. Зыбелина), Петра Семенова и Василия Троепольского, сыновей умерших дьяконов Данилу Яковлева и Петра Дмитриева (будущего профессора П. Д. Вениаминова) и сына пономаря Ивана Алексеева. 26 мая в Московский университет были направлены воспитанники Крутицкой семинарии Илларион Мусатов (Садовский) и Иван Ильин[405].
28 мая был получен рапорт Новгородской консистории о том, что в Московский университет отправлены сыновья умерших новгородских дьячков Вукол Петров и Илья Федулов, а также сын валдайского попа Иван Артемьев. Нижегородский архиерей сообщил об отправке сына дьячка Сергея Федорова и сына павловского попа Федора Иванова. 31 мая Псковская консистория сообщила об отправке Тимофея Заборова и Семена Зубкова. В начале июля Троицкая лавра донесла, что ею отправлены из класса философии Аввакум Рудаков, Данила Полиносовский, Иван Федоров, из класса риторики Федор Пушкин, Иван Тихомиров и Дмитрий Аничков. И лишь в начале августа смоленский епископ сообщил об отправке сына деревенского священника Ивана Раткевича и сына умершего дорогобужского священника Георгия Лызлова[406]. В июле прислала 2 студентов Белгородская семинария, но они вскоре были возвращены обратно с требованием, чтобы были присланы «самоохотные, а не с принуждением». Университет сам и назвал этих «самоохотных» — Федора Левицкого и Егора Булатницкого, которые и прибыли в октябре месяце[407]. Всего в Московский университет было направлено из Славяно-греко-латинской академии и из Крутицкой, Новгородской, Псковской, Нижегородской, Смоленской, Белгородской и Троицкой семинарий 25 человек. Вологодская семинария не прислала ни одного человека[408]. Известно, что первый выпуск университетской гимназии состоялся в 1759 году, когда 26 апреля 19 гимназистов были «произведены в студенты»[409]. Между тем в «Московских ведомостях», объявлениях и протоколах университетской конференции за 1756–1757 гг. мы встречаем фамилии студентов, неизвестных по делам синода. Возможно, что часть из них была прислана не к открытию университета, а несколько позже[410]. Кроме того, в середине XVIII века разночинцы еще не имели твердо установившихся фамилий, а ни в одном из названных документов не указывается отчество. Поэтому трудно сказать, имеем ли мы дело с новым человеком или с тем же, но под другой фамилией. К 25 студентам, о которых мы уже говорили, необходимо добавить пытавшегося поступить в 1753 г. в академический университет Киевского семинариста Антона Любинского, присланного из Тверской семинарии Семена Лобанова, а также Матвея Елисеева, Ефима Орлова, Панкратия Полонского, Максима Тихомирова и Илью Семенова, о которых неизвестно, из каких они прибыли семинарий. Студенты Сергей Малиновский, Вукол Федотов — это, очевидно, уже упоминавшиеся Сергей Федоров, Вукол Петров[411].
На основании архивных документов устанавливается, что в мае — августе 1755 г. Московский университет получил из семинарий не менее 30 студентов. Это полностью подтверждается ордером Шувалова от 9 октября 1755 года: «Студентам тридцати человекам, которые лекции математические и философские слушают, в изъятие университетского штата жалование производить по 40 рублей в год»[412].
Первый набор студентов был успешно произведен. Как видно из этого же ордера Шувалова, к осени 1755 года занятия в университете уже шли полным ходом. Но начались они еще летом. Доказательством этого является, что вступительная лекция по философии для студентов Московского университета, прочитанная Николаем Поповским, была напечатана уже в августовском номере журнала Академии Наук «Ежемесячные сочинения»[413].
Первый набор студентов был очень удачен по своему составу. Из его рядов вышли три профессора Московского университета, принадлежащие к передовому направлению (Д. С. Аничков, С. Г. Зыбелин, П. Д. Вениаминов), 3 магистра (Алексеев, Лобанов[414] и Тихомиров) и 7 учителей.
Первый набор знаменателен еще и потому, что среди первых студентов Московского университета не было ни одного дворянина. Это обстоятельство сыграло большую роль в жизни Московского университета. Из числа первых студентов и гимназистов, поступивших в старшие классы гимназии в 1755 году, к середине 60-х годов выросла значительная группа русских ученых, высоко поднявших знамя передовой русской национальной науки. За счет первого же набора университет в основном обеспечил себя и преподавателями гимназии.
Демократический состав первого набора студентов не был чем-то исключительным, он был характерен для университета в 50—70-х годах XVIII века. Такой состав учащихся очень мало удовлетворял правительство и самого Шувалова. Но их попытки привлечь в университет дворян дали мало результатов. Дворяне сотнями записывались в гимназию, но, как правило, проучившись 2–3 года и изучив французский или немецкий языки, арифметику, танцы и фехтование, торопились в полк или в одну из коллегий, куда они записывались одновременно с поступлением в университет. Протоколы университетской конференции пестрят записями вроде следующих: «Выдан аттестат князю Вяземскому в том, что он в течение 3 лет изучал французский язык и арифметику»; «Братьям Васильчиковым о том, что они 10 месяцев изучали французский язык и арифметику»; Чеславскому, что он «за время пребывания в университете учил только геометрию и мало в ней успел, поведения был безукоризненного тем более, что мало бывал на занятиях, и поэтому трудно говорить о его проступках»; «отказано в выдаче аттестата Николаю Тихменеву, так как в течение года он был, неизвестно где, и ничего не делал» и т. д.[415]. Не случайно в июне 1759 года университетская конференция вынуждена была отметить: «Большая часть студентов из дворян (студентами в протоколах очень часто называют и учеников университетской гимназии. — М. Б.) пользуется правом уходить в любое время и записывается в университет незадолго до того срока, как им нужно поступать в службу. Этот сорт людей является сюда, чтобы скрыть свое нежелание учиться. По выходе из университета эти люди могут только позорить университет своим глубоким невежеством». Конференция просила куратора «принять какие-либо меры для устранения этой ненормальности»[416].
В свете приведенного становится совершенно ясно, насколько извращает действительное положение прочно вошедшее в литературу утверждение Шувалова, что будто бы университет в XVIII веке был по своему составу чисто дворянским, что с 1755 года по 1763 год «из университета вышло 1800 учеников, из которых только 300 разночинцев»[417].
С первых дней своего существования Московский университет был демократическим, разночинным по своему составу. Имущественное положение студентов было таково, что университету пришлось принимать спешные меры, чтобы как-нибудь одеть и обуть первых студентов, так как они находились в совершенно бедственном положении[418]. Так называемые своекоштные редко кончали университет, а казенными студентами и гимназистами были самые настоящие бедняки. В протоколах университета указывается: «Одной из причин недостаточной успеваемости является то, что пансионеров во время не снабдили книгами, а они по своей бедности были не в состоянии их купить»[419]. Племянник Шувалова, князь Ф. Н. Голицын, прямо говорит о том, что большинство учившихся в университете были бедняки и люди без всякого состояния[420]. Недаром Шувалов в «Инструкции директору» приказывал: «Не дозволять ходить в классы в нагольных шубах и серых кафтанах, в лаптях и тому подобных подлых одеяниях». (Инструкция, § 22).
«Студенты и ученики, которым жалования хватает только что на пищу, просят милостивого вашего превосходительства повеления к нам, чтобы их одели», — писали в марте 1757 года администраторы университета Шувалову. В ноябре — декабре этого же года Шувалов был вынужден отдать приказ об отпуске денег на обувь и платье студентам и гимназистам. Тогда же было приказано выдавать студентам «в прибавок жалования для пищи по полтине в месяц каждому»[421]. Среди пансионеров встречались и дворяне, но это были главным образом дети беспоместных или окончательно разорившихся дворян. Так, отец будущего ректора университета, знаменитого физика П. И. Страхова, служил пономарем в одной из московских церквей, но числился дворянином. Подобных примеров можно привести много.
Случайно сохранившийся суточный рапорт Хераскова от 9 октября 1758 г. директору университета И. И. Мелиссино ясно показывает, что из себя представляли дворяне-пансионеры. «Прошедшую ночь студенты и ученики ночевали все при своих каморах и сего дня на молитве все были. Больных 2 студента: 1 благородный ученик и один разночинец. За неимением обуви в классах не было 9 благородных учеников и 6 разночинцев»[422].
Что этот рапорт рисует положение, типичное для университета первых лет его существования, подтверждает ордер Шувалова от 3-го ноября 1757 года. «Я слышал, что не только разночинцы, но и благородные ученики, как сказывают и сожаления достойно, великую нужду терпят в платье, обуви и пище»[423], — писал он в канцелярию университета. Нужда студентов и гимназистов была так велика, что Шувалов предлагал немедленно принять необходимые меры и положить конец невыгодным для университета разговорам.
Получается довольно ясная картина. «Благородные» студенты и гимназисты не имеют средств на покупку учебников, голодают, сидят без сапог и платья и не могут ходить из-за этого на занятия. Являясь по сословному признаку дворянами, они по имущественному положению мало чем отличаются от разночинцев. Когда в мае 1762 г. Шувалов явился в Академию художеств и установил, что ряд учеников не ходит в классы из-за отсутствия обуви, это не вызвало у него удивления[424]. Ведь Академия художеств с самого начала комплектовалась из разночинцев. Титулованные и богатые дворяне, о пребывании которых в университете с восторгом писал Шевырев, в действительности редко кончали гимназию, очень редко кончали университет и никогда не оставались в нем после окончания.
Основную массу и профессуры, и студенчества в первые десятилетия существования Московского университета составляли разночинцы. Гибель университетского архива в 1812 году лишает нас возможности проследить состав студентов год за годом.
Однако в ЦГАДА сохранилась ведомость студентов за 1764 год, подписанная В. Адодуровым и М. Херасковым[425]. В момент составления ведомости на казенном содержании состояло 25 человек: 5 дворян и 20 разночинцев. В отношении дворян составители ведомости употребили весьма характерную оговорку, «а подлинно ли из дворян университету неизвестно». Один из этих дворян был сыном армейского прапорщика, двое — армейских капитанов, о чинах родителей двух остальных неизвестно. Точно так же нет данных и о занятиях родителей ряда студентов-разночинцев, но и те данные, которые имеются в ведомости, достаточно ясны:
Илья Федоров — сын отставного капрала,
Иван Кудрин — сын солдата,
Иван Смирной — сын солдата,
Харитон Чеботарев — сын сержанта,
Петр Барышников — сын солдата,
Николай Рубиновский — сын ротмистра Слободского полка,
Федор Юдин — сын сержанта,
Дмитрий Синьковский — сын учителя Коломенской семинарии,
Николай Данилевский — сын канцеляриста Белгородской консистории,
Михаил Пермский — сын дьячка,
Василий Санковский — сын священника,
Семен Сватковский — сын церковника.
О Федоре Левицком, Иване Калиновском, Родионе Гвоздиковском, Александре Лятошевиче, Федоре Щербатском, Петре Лицине и Александре Райче говорится лишь, что они разночинцы, прибывшие из Киевской, Троицкой, Новгородской и Белгородской семинарий. О студенте же Андрее Нарвинском сказано, что он польский шляхтич, обучавшийся прежде в смоленской семинарии. Судя по тому, что он долгое время работал в младших классах гимназии на грошевом жаловании, ясно, что никакого имения у него не было. Таким образом, из 12 человек, о родителях которых имеются сведения, — 7 солдатских детей, 3 детей церковников, 1 сын канцеляриста, 1 сын учителя[426].
Но в ведомости имеется еще одна очень интересная и важная вещь. После списка казенных студентов следует «Ведомость о студентах, которые за неимением вакаций состоят на казенном ученическом содержании».
Эта ведомость показывает, что студентов, находившихся на казенном содержании, в действительности было значительно больше, чем значилось официально. Из года в год число студентов, находящихся на казенном содержании, показывалось 30 человек. В действительности же часть студентов не указывалась в списках лишь потому, что для них не было свободных штатных вакансий. В ведомости значится 15 человек: 3 дворянина и 12 разночинцев. Из студентов-дворян: 1 — сын сержанта, один — прапорщика и один — поручика. Другими словами, все трое являются детьми служилой мелкоты. Очень ярок и показателен состав разночинцев, входящих в эту часть ведомости:
Гаврило Журавлев — «бывшего директора Аргамакова крепостной, определен по данному ему вечно на волю отпускному письму»,
Алексей Гладкой — сын отставного сержанта,
Трофим Вишняков — сын отставного солдата,
Иван Зыков — сын солдата,
Матвей Донской — сын отставного солдата,
Иван Травкин — сын солдата,
Иван Федоров — сын солдата,
Андрей Максимов — сын солдата,
Сергей Иванов — сын сержанта,
Максим Егоров — сын церковника,
Яков Яковлев — сын церковника,
Григорий Расповский — сын польского архимандрита (?!).
Из 12 разночинцев оказывается: 1 крепостной, 8 детей солдат, 3 детей церковников[427].
Третью часть ведомости составляет список 8 студентов, «обучающихся на своем иждивении». В их числе один дворянин и 7 разночинцев. Двое разночинцев (Андрей Рогов и Иван Мастинский), очевидно, являются детьми канцеляристов, так как против их фамилий отмечено: «содержатся за счет конюшенной канцелярии». Один (Иван Шиллинг) сын учителя и 4 украинца — дети сотников, есаулов и т. п.[428]
Подведем итоги всем трем разделам ведомости. В 1764 г. в университете было 48 студентов, из них только 9 дворян, 39 студентов (или более 80 %) были разночинцами. Из 31 разночинца больше половины были детьми солдат (19 человек), 6 — дети церковников, 3 — канцеляристов, 2 — учителей, 1 — крепостной (о 8 человеках мы не имеем никаких сведений, кроме того, что они были разночинцами).
Картина получается еще более яркая, чем в 1755 году. За 9 лет своего существования Московский университет не только не «одворянился», но стал еще более демократическим, разночинным. К концу 1764 года, как это показывает «известие об учениках и студентах Московского Университета», составленное Адодуровым и Херасковым для Екатерины II, было на казенном содержании 55 студентов (вместе со студентами, получавшими жалование учеников). Из них 10 дворян и 45 разночинцев (82 %). В 1766 году из гимназии в университет было переведено 18 человек, из них 3 дворянина и 15 разночинцев (83,4 %)[429].
Все эти данные говорят о том, что разночинный состав был не случайным явлением, а определенным направлением в работе университета. Разночинцы, солдатские дети составляли большинство и студентов, и профессуры как Московского, так и руководимого Ломоносовым академического университета, о составе которого говорилось выше.
Мы уже говорили о той расправе, которая была устроена после смерти Ломоносова над академическим университетом по прямому указанию Екатерины II. Совершенно не устраивало крепостников и превращение Московского университета в центр передового направления в русской культуре и науке, чему способствовал демократический состав его учащихся. Через своего секретаря Олсуфьева Екатерина II «советовала» университету подготовить и представить ей на утверждение проект воспитательного училища, взяв за основу Смольный институт благородных девиц. Она «советовала» составить проект таким образом, чтобы учащиеся не только не получали жалования (стипендии) во время учебы, но, наоборот, чтобы за их содержание и обучение платили их родители[430]. Этот проект был прямо направлен против разночинного демократического состава учащихся университета и старался превратить университет в дворянское учебное заведение. Осуществление предложения Екатерины в тех условиях могло привести только к гибели университета, как это произошло с академическим университетом после смерти Ломоносова (об этом говорилось в главе второй).
В 60-х гг. этот продворянский проект Екатерины в отношении Московского университета не был осуществлен. Но в 1779 году при университете был создан так называемый университетский благородный пансион. Инициатором его основания выступил М. М. Херасков. К этому времени от его былой, хотя весьма и весьма умеренной, либеральности не осталось и следа. Он постепенно превратился в певца официальной самодержавно-крепостнической культуры, одного из лидеров дворянско-монархического направления в русской культуре, в активного пропагандиста мистицизма. Поворот Хераскова в сторону реакции и отказ его от умеренной критики существующих порядков, которая ему была свойственна в начале 60-х гг., был значительно ускорен крестьянской войной под предводительством Пугачева.
К началу 80-х гг. 1) дворянство в новых условиях гораздо охотнее идет учиться; 2) образование становится необходимым для занятия постов в правительственных учреждениях; 3) без наличия образования карьера становится серьезно затрудненной, а подчас и невозможной. Правительство, проводившее политику укрепления дворянской диктатуры, было весьма заинтересовано в подготовке образованных дворян-чиновников.
Совокупность всех этих причин обусловила возможность создания благородного пансиона, ставившего дворян-пансионеров в университете в привилегированное положение и дававшего им облегченный курс наук. Мы не будем касаться сейчас вопроса о той известной положительной роли, которую играл пансион, так как это не имеет прямого отношения к теме. Нас интересует другое: основание благородного пансиона было по существу не чем иным, как осуществлением продворянского проекта Екатерины II, выдвинутого ею в 60-х гг.
Создание благородного пансиона значительно увеличило число дворян в университете и соответственно уменьшило удельный вес студентов-разночинцев. Кроме того, именно в стенах пансиона особенно активно развернулась пропаганда мистики и монархических идей. Но в науку попрежнему шли главным образом разночинцы. Причину этого хорошо определил советский академик С. И. Вавилов. В своей работе «Наука сталинской эпохи» он писал.
«Господствующие классы — богатое дворянство и буржуазия — редко отпускали своих детей учиться. Это была невыгодная, неясная, да и трудная профессия. Многие при этом подозревали (и не без основания) в науке опасность идеологического подрыва своего классового господства. Вследствие такого естественного классового отбора русских ученых определился ясно выраженный, в основном демократический, характер русской науки, ее, правда, робкая и скрытая, но все же несомненная и постоянная оппозиция классово-враждебному правительству, не понимавшему вдобавок роли и перспектив науки»[431].
Поповский был человек острый, ученый и совершенно искусный в стихотворстве
Ученик и соратник Ломоносова Н. Н. Поповский В период между подписанием указа об основании университета и его открытием руководители университета были заняты подбором профессоров и преподавателей.
Стремясь превратить рождающийся университет в центр русской национальной культуры, Ломоносов направил в Москву трех молодых русских ученых, заботливо выращенных им в Академии Наук, — Антона Барсова, Филиппа Яремского и своего любимого ученика и соратника Николая Поповского. Реакционеры, руководившие в этот период Академией Наук, охотно согласились на их отправку в Москву. Они понимали, что присутствие в академии учеников Ломоносова усиливало его позиции и позиции других представителей передовой русской культуры. Кроме этих трех молодых ученых, направленных из академии, в университете скоро оказались магистр математики, ученик и будущий зять Ломоносова Алексей Константинов[432], получивший образование за границей физик Данило Савич, воспитанник Славяно-греко-латинской академии, «чтец» московской синодальной типографии Сергей Ворошнин и ряд русских учителей[433].
Совсем в другом направлении действовал Шувалов: он пригласил в университет приятелей и родственников Миллера — Дилтея, Фроммана, Рейхеля, Шадена, Роста и других реакционеров. Характерно, что Шувалов обращался со всеми делами, касающимися университета, не к кому-либо иному, а именно к Миллеру, являвшемуся злейшим врагом передовой русской культуры и принимавшему самое активное участие в травле Ломоносова. Через Миллера он и выписывал профессоров для Московского университета, хотя отношение его к академическому университету и русским студентам было прекрасно известно[434]. На составе приглашенных несомненно сказалось и то, что Ломоносов в это время не принимал участия в работе академии.
Но, несмотря на эту крайне неблагоприятную обстановку, Ломоносов постоянно «советы давал о Московском университете» и выдвигал ряд предложений, связанных с работой академии, которые могли «послужить» для улучшения работы университета[435]. С ним была связана передовая часть работников университета. В частности, к нему неоднократно приезжал из Москвы Поповский. К сожалению, гибель архивов Ломоносова и его учеников и последователей, трудившихся в Московском университете, не дает возможности конкретизировать эти связи и сказать что-либо о содержании этих встреч. Однако практическая деятельность университета в первые десятилетия его существования и особенно передовой части профессуры убедительно показывает значительное влияние ломоносовских идей и традиций. Выражая интересы русского народа и опираясь на его борьбу, поддерживая и приветствуя новые явления в социально-экономической жизни страны, передовые ученые университета превратили Московский университет в важнейший центр национальной культуры и науки. Вопреки реакционной политике самодержавия, в упорной борьбе с реакционной иностранной и русской профессурой, с университетскими и московскими властями, они придали деятельности Московского университета общенародное значение. Даже в условиях самодержавно-крепостнического строя «императорский Московский университет» никогда не играл той роли, которую для него предназначили правительство и господствующие классы. Создавая университет, правительство рассчитывало превратить его в идеологическую опору самодержавия и крепостничества, в оплот религии, в место подготовки верных слуг существующего строя. Вместо этого, с первых лет основания и на протяжении всей двухвековой своей истории, Московский университет являлся одним из центров передового материалистического направления в науке, демократического направления в культуре, одним из центров освободительной антикрепостнической мысли, важнейшим центром подготовки национальных научных и культурных кадров. Конечно, на разных этапах двухвековой истории менялся удельный вес и значение университета в общем процессе развития русской науки и культуры, в освободительной и революционной борьбе народа, но общее направление его деятельности сохраняло черты и тенденции, зародившиеся еще в XVIII веке под непосредственным влиянием идей и традиций того направления в культуре и науке, которое возглавлялось Ломоносовым. Именно то, что университет, опираясь на эти традиции, являлся, хотя и не всегда последовательным, защитником и выразителем национальных общенародных, а не классовых интересов дворянства, позволило ему играть выдающуюся роль в жизни России.
В зарождении и становлении этих традиций большую роль играли первые профессора университета и в первую очередь ученик Ломоносова Николай Поповский.
Краткие биографии Поповского, помещенные в различных изданиях XVIII и XIX века, говорят о нем только как о поэте и переводчике и ограничиваются перечислением внешних фактов его биографии, Наиболее полная из этих биографий, написанная Шевыревым, наряду с фактическими ошибками содержит грубую фальсификацию мировоззрения и деятельности Поповского. Шевырев изображает его автором торжественных од и речей, ратовавшего за союз науки с религией и восхвалявшего существовавший тогда строй[436]. В работах по истории русской литературы XVIII века, появившихся в советское время, вскользь говорится о Поповском, как о поэте ломоносовской школы, но и в них содержится немало фактических и методологических ошибок[437]. В оставшейся неопубликованной докторской диссертации Л. Б. Модзалевского[438] собран большой материал о пребывании Поповского в Академии Наук, установлен ряд важных фактов его биографии и сделан ряд правильных выводов о его мировоззрении. Однако деятельность Поповского в Московском университете и ее значение показаны Модзалевским совершенно неудовлетворительно, так как при решении этих вопросов он основывался в значительной степени на работе Шевырева. Кроме того, Модзалевский рассматривает вопрос в чисто литературном плане. Об этом уже говорит название главы: «Ломоносов и его ученик Поповский (о литературной преемственности)». В работах М. Горбунова, В. Бобровниковой, Н. Пенчко и И. Щипанова содержится хотя и неразвернутая, на в целом правильная оценка деятельности Поповского. Вполне понятно, что авторы этих работ, посвященных другим вопросам, не ставили перед собой задачи дать всестороннюю характеристику деятельности Поповского[439].
Биографические данные о Поповском весьма скудны. Неизвестен даже год его рождения. Н. И. Новиков, а за ним и все последующие биографы Поповского считают, что он родился в 1730 году[440]. В то же время Тредиаковский в своем рапорте академической канцелярии в марте 1748 года указывал, что Поповскому в это время было 22 года, а в отзыве, составленном 30 января 1753 года, говорится: «от роду ему 25 лет»[441]; Штелин называл его украинцем, но в действительности он был «москвичем, сыном Никиты Васильева, попа в церкви Василия Блаженного»[442].
Весной 1748 года по требованию Ломоносова несколько студентов Славяно-греко-латинской академии были направлены в университет при Академии Наук. В их числе был и Николай Поповский. Эти студенты оказались в несколько более благоприятных условиях по сравнению со студентами предыдущих наборов. К этому времени в академии уже было несколько русских ученых, стремившихся наладить работу академического университета.
Ломоносов проэкзаменовал присланных студентов и нашел, что 17 из них, в том числе и Поповский, достаточно подготовлены, «так что на академические лекции… могут быть допущены»[443].
Уже к концу года Поповский проявил явную склонность к гуманитарным наукам. Он значился в числе лучших студентов по «российскому стилю, истории и латинским авторам», а 5 мая 1750 года подал в канцелярию академии доношение о том, что хочет посвятить себя изучению философии[444].
В конце 1750 года Ломоносов сделался непосредственным руководителем занятий Поповского, который слушал его лекции, изучал литературу и философию, выполнял по его заданиям и под его руководством различные литературные и научные работы. Начиная с 1751 года, Ломоносов в отчетах, представленных в канцелярию академии, регулярно писал о своих занятиях с Поповским[445]. Как в официальных отчетах, так и в письмах к И. И. Шувалову Ломоносов с радостью отмечал блестящие успехи своего ученика. Уже в мае 1751 года он одобрительно отозвался о его стихотворении «Зима». Если год назад Миллер и Фишер пытались представить его весьма посредственным учеником, то после экзамена 21 мая 1751 г. и они вынуждены были признать, что Поповский «в словесных и философских науках такой опыт искусства оказал, что все вопросы изрядно ответствовал, а сверх того и собственного сочинения стихи на российском и латинском языках, которые с немалою его похвалою читаны» (заслуживали похвал. — М. Б.).[446]
Конференция признала его достойным продолжать обучение с тем, чтобы со временем «быть ему стихотворцем или оратором Академии». В 1752 году Поповский сочинил оду ко дню коронации Елизаветы и перевел оду Горация. Ломоносов высоко оценивал эта работы Поповского. «А в последних месяцах минувшего 1752 г. подал он мне свой перевод Горациевых стихов о стихотворстве (ars poetica) и некоторых од, который так хорошо сделан, что напечатания весьма достоин… Того ради Канцелярия Академии наук да соблаговолит оные напечатать, а помянутому студенту Поповскому сделать отличное одобрение от прочих награждением ранга и жалованья: ибо он уже ныне в состоянии искусством своим в чистоте российского штиля и стихотворства приносить Академии наук честь и пользу»[447], — писал Ломоносов. В марте 1753 года этот перевод был издан академией в количестве 600 экземпляров.
Ломоносов поручил Поповскому перевод философской поэмы английского поэта Александра Попа «Опыт о человеке». Поповский напряженно работал над ее переводом и в феврале 1754 года закончил его. Пересылая этот перевод Шувалову, Ломоносов писал:
«В нем нет ни единого стиха, который бы мною был поправлен». Считая, что выполненная работа свидетельствует не только о способностях, но и о научной и поэтической зрелости Поповского, Ломоносов писал: «Я весьма опасаюсь, чтобы его в закоснении не оставили. Он давно уже достоин произведения. Ныне есть место ректорское в гимназии… которое он весьма способно управлять может, зная латинской язык совершенно, и при том изрядно разумея греческой, французской и немецкой; а о искусстве в российском сей пример об нем свидетельствует… Ш[умахер] хотя кажет вид, что тоже хочет делать, однако отнюдь верить нельзя, и больше чаю, противное сделать намерен.»[448].
Добиваясь назначения Поповского ректором академической гимназии, Ломоносов старался помочь своему ученику и единомышленнику и одновременно с тем поставить во главе гимназии человека, который смог бы вывести ее из тупика. Он снова и снова обращался с просьбами о том, чтобы Поповского поощрили «чином и жалованием» и «квартирою… чтобы он с хорошими людьми обращаясь, привык к пристойному обхождению»[449]. Его опасения были не напрасны, ему так и не удалось добиться ни напечатания в академии перевода «Опыта о человеке», ни назначения Поповского ректором гимназии.
Когда в сентябре 1752 г. было решено напечатать стихи Поповского и произнесенную им речь, то они были направлены на отзыв Тредиаковскому. Отзыв Тредиаковского содержал грубые выпады не только против Поповского, но и против Ломоносова. Тредиаковский писал о «погрешностях», которые повторяют постоянные «ошибки» Ломоносова в стихосложении[450]. Этот отзыв был использован тогдашним руководством академии для отказа от издания работы Поповского.
В 1754 году Ломоносов снова поднял вопрос о назначении Поповского ректором гимназии. «Дабы академическая гимназия была учительми нужными удовольствована, а от излишних освобождена, то должно определить ректором Николая Поповского, конректором Филиппа Яремского… Студентов достойных десяти человек из синодальных училищ требовать, дабы лекции могли скоро опять начаться», — писал он. Но и эта попытка не увенчалась успехом. Однако Ломоносову все же удалось добиться того, что в сентябре 1753 года Поповский был произведен в магистры. Он был первым русским магистром. Вскоре по настойчивым представлениям Ломоносова и Крашенинникова были произведены в магистры его однокурсники Барсов, Яремский и Константинов, а Румовский и Сафронов — в адъюнкты.
Титульный лист книги Поповского «Опыт о человеке» Издание Московского университета в 1757 г., Библиотека им. Горького
Одновременно с этим Поповский был назначен помощником ректора гимназии (конректором). Кроме того, ему и другим магистрам было поручено переводить стихи и статьи академиков-иностранцев для академического журнала «Ежемесячные сочинения»[451]. Как Поповский справлялся с обязанностями переводчика и стихотворца, говорят его 12 стихотворений и од, написанные им к разным торжественным праздникам. Одно из них было написано Поповским с таким мастерством, что почти сто лет приписывалось Ломоносову и включалось в собрания его сочинений[452]. Обязанности конректора гимназии Поповский исполнял настолько добросовестно, что после его переезда в Москву академия не смогла найти ему достойной замены[453].
Трудно сказать, как сложилась бы дальнейшая судьба Поповского и его товарищей в Академии Наук. В конце 1753 года Крашенинников в одном из своих «доношений» отмечал, что «для тех, которые больше упражнялись в философии и гуманиорах (гуманитарных науках. — М. Б.), т. е. для Барсова, Яремского, Константинова, при университете места ныне нет», а в академии их не используют[454]. В июле 1754 г. все четверо первых магистров жаловались на крайнюю неопределенность своего положения в Академии Наук. Они указывали, что «за новостью нашего чина, в который мы первые из российского народа произведены, точного о том от канцелярии Академии Наук определения не имеется». Они просили назначить их членами «исторического собрания» и уравнять их в правах с адъюнктами академии. Они выражали надежду, что им, «как ныне Поповскому, учить кого-нибудь поручено будет»[455]. В «принуждении к переводам» Ломоносов справедливо видел стремление академической клики отстранить молодых русских ученых от научной и преподавательской деятельности. В этом плане весьма показательно «доношение» запрятанного в переводчики видного русского ученого и просветителя А. Поленова: «При произведении моем в переводчики велено мне по ордеру из канцелярии единственно упражняться в переводах… и как канцелярии небезизвестно переведено мною оных довольно, но по сие время валяются они еще неисправлены и так повидимому и труд и время терял я напрасно, да и впредь миновать сего, ежели только при оном деле останусь, невозможно будет»[456]. В конце концов клика выжила Поленова из Академии Наук. Возможно, что такая же судьба ожидала Поповского и его товарищей, но в 1755 г. воспитанники Ломоносова были направлены в Москву для работы во вновь учрежденном университете. После 7 лет учебы и работы под руководством Ломоносова Поповский возвратился в Москву.
Менее пяти лет продолжалась деятельность Поповского в Московском университете, но она была богата и многообразна. Он вел преподавательскую работу в университете и гимназии, где он был ректором с первых дней ее существования. Ему были поручены старшие классы обеих гимназий, преподавание нача́л философии в гимназии, чтение лекций по философии и «красноречию» в университете. Ему, как «человеку, усердия университету исполненному», вверялось общее руководство студентами университета[457].
Шувалов откладывал начало лекций до того времени, когда студенты будут в совершенстве знать латинский язык. Он приказывал директору Аргамакову: «Определенных на жалование школьников крайне стараться, чтоб их прилежно обучать латинскому языку… чтобы можно было через непродолжительное время сделать их способными к слушанию профессорских лекций, и начинать с божьею помощию Университет, который единственно за неимением знающих латинский язык ныне начаться не может» (Инструкция, § 11).
Профессора-иностранцы, работавшие в Академии Наук и в Московском университете, читали свои лекции на латинском, немецком и французском языках. В этих условиях не могло быть и речи ни о доступности университетского образования, ни о сколько-нибудь широком распространении знаний. Преподавание на латинском языке придавало науке и образованию замкнутый, кастовый характер.
Ломоносов и его последователи из Московского университета прекрасно знали латинский язык и понимали его значение. Они видели, что в современных им условиях без знания древних языков невозможно использовать накопленные до этого наукой материалы, невозможно следить за новейшими достижениями науки в других странах. Фонвизин в своих воспоминаниях рассказал, как его, тогда гимназиста Московского университета, подвели к человеку, «которого вид обратил на себя мое почтительное внимание. То был бессмертный Ломоносов! Он спросил меня: чему я учился? «По-латыни», отвечал я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с великим, правду сказать, красноречием»[458]. Этот маленький пример ярко показывает, что Ломоносов и его соратники боролись не против латинского языка, а против стремления противопоставить латинский язык русскому, против использования его в качестве средства для удушения национальной культуры и науки. Ломоносову и другим представителям передовой русской культуры была чужда национальная ограниченность. Они с чувством глубокого уважения относились к культуре и науке других народов и своей работой показывали пример творческого освоения и использования открытий и теорий лучших представителей западноевропейской культуры и науки. Но одновременно с этим они видели, что реакционеры, засевшие в Академии Наук, пропагандировали клеветнические теории о неполноценности русского языка и его непригодности для научных исследований. От академических реакционеров не отставали и университетские. Они восстали против чтения лекций по философии на русском языке, утверждая, что это слишком облегчает учебу студентов, и прямо заявили, что считают «изучение латинского языка главной целью, для которой был основан университет»[459].
Последователи и ученики Ломоносова рассматривали борьбу за преподавание на русском языке как часть борьбы за русскую национальную культуру и науку. Поэтому все свои занятия с первого дня существования университета они проводили на русском языке. Особенно важное значение имело чтение на русском языке лекций по философии, начатое Поповским летом 1755 года. Необходимо иметь в виду, что в это время философия в большинстве западноевропейских университетов читалась еще на латинском языке.
До нас дошла только одна вступительная лекция Поповского, но значение ее огромно[460]. Ломоносов высоко оценивал вступительную лекцию Поповского. Об этом убедительно говорит то, что он напечатал ее в академическом журнале «Ежемесячные сочинения», отредактировав и усилив ее материалистическую направленность[461]. Следует отметить, что лекция Поповского была первой печатной лекцией в истории высшего образования в России.
С самого начала на лекциях могли присутствовать все желающие. Привлечение широкого круга слушателей преследовали и «каталоги лекций», систематически издававшиеся университетом два раза в год. В каталогах указывалось, кто из профессоров и на каком языке будет читать курсы, давалась их краткая аннотация и сообщалось, в какие дни и часы и в какой аудитории они будут происходить. Сохранившиеся материалы позволяют с уверенностью сказать, что лекции университета были публичными не только по названию[462].
Из объявления о публичных лекциях в университете и гимназии на 1757 г.
В университете должны были проводиться «приватные» или внутренние диспуты. Своеобразным итогом этих «приватных» диспутов являлись предусмотренные дважды в году публичные диспуты. О них объявлялось в «Московских ведомостях», печатались специальные объявления, а в ряде случаев печатались и тезисы диспута. До нас дошло ничтожное число подобных объявлений, но даже на основании этих скупых и отрывочных данных можно установить, что, начиная с 1756 года, публичные диспуты проводились регулярно[463]. Свидетельством этого является следующее: в 1767 году, когда большая часть студентов была взята из университета и направлена для работы в Комиссию по составлению нового Уложения, публичные диспуты не проводились. Но даже эти чрезвычайные обстоятельства не считались удовлетворительным объяснением причин отсутствия публичных диспутов. «Раз то есть в проекте и раз есть кураторский приказ должно быть выполнено», — говорилось в ордере куратора. Он приказывал проводить как ежемесячные (приватные), так и публичные диспуты регулярно «и без всяких отговорок»[464]. Об этом же говорит и следующее объявление: «Положения из российского вексельного права проф. Дилтеем 1775 года 23 сентября предложенные для общего состязания… за 3 дни прежде в Университете по обыкновению и узаконению прибитые к рассуждению… всех любителей наук и споспешествователей, а наипаче в юриспруденции обращающихся, со особливейшим нашем почтением просит, как для вольного при том объявления и своего, ежели кому за благо покажется, мнения, так и для представления об них сумнительств»[465].
Диспуты имели, как мы видим, не только внутриуниверситетское значение. Они являлись одной из форм связи университета с обществом, формой пропаганды научных знаний. Университет широко использовал эту форму пропаганды. Этим же целям служила публичность университетских экзаменов и праздников. О них университет извещал специальными объявлениями и сообщениями в «Московских ведомостях» и в специальных приложениях к ним[466].
Но безусловно наибольшее значение имели речи, произносившиеся передовыми профессорами на этих праздниках. Несмотря на то, что инструкция предписывала ораторам посвящать свои речи восхвалению «щедрот» императрицы и «покровителей» университета, несмотря на предварительную цензуру этих речей со стороны администрации университета и профессорской конференции[467], последователи Ломоносова сумели превратить кафедру торжественных заседаний в трибуну для пропаганды передовой науки, в трибуну для борьбы с реакцией в науке и в политике. Отведя несколько первых страниц своей речи неизбежным официальным похвалам, они переходили к изложению основной темы, не только ничего общего не имеющей с этими восхвалениями, но и прямо противоположной им.
Такое использование кафедры и торжественных речей передовыми учеными университета было прямым продолжением ломоносовских традиций. Ломоносов не только смело двигал науку вперед, но и стремился широко популяризировать ее достижения. Его величайшие открытия в области электричества, астрономии, геологии изложены им в публичных речах, произнесенных на заседаниях Академии Наук. Речи Ломоносова «О явлениях воздушных», «Явление Венеры на Солнце» и ряд других замечательны не только теми гениальными теориями, которые излагаются в них, но и изумительным мастерством популярного изложения этих теорий. До нас не дошли курсы лекций, читанные Д. Аничковым, С. Десницким, М. Афониным, С. Зыбелиным, но их публичные речи дают все основания говорить о их выдающемся вкладе в науку. Они подобно Ломоносову сумели преодолеть неизбежную ограниченность торжественных речей и превратить их в блестящее изложение достижений русской национальной науки и передовой общественной мысли[468].
Представители русской общественности высоко оценили эти публичные лекции передовых ученых. «Московские ведомости», извещая о речах, часто добавляли о «великом числе собравшихся любителей наук», «немалом числе всякого звания любителей наук».
Но университет не ограничивался этим. Речи, произнесенные на торжественных собраниях, немедленно издавались типографией университета. Так как русские профессора произносили свои речи на русском языке, то читатели получали на родном языке издание публичных речей тотчас после их произнесения в Московском университете. Представители прогрессивного направления стремились еще более расширить пропаганду достижений русской науки. Они выступили с предложением о переводе речи Десницкого и речей других русских профессоров на латинский язык для посылки их за границу и обмена на соответствующие издания этих стран. Это предложение не было осуществлено лишь потому, что на него не дал разрешения куратор Адодуров. Он заявил, что перевод, печатание и пересылка могут привести к «напрасному убытку казне, который возвратить и взыскивать будет не с кого и потому как в соблюдение казенного интереса так и для других не безосновательных причин перевод таких речей и высылку оных на казенный кошт в чужие государства почитает он за ненужные и к пользе университета не служащие»[469].
Так ордером чиновника, думавшего только о том, что не с кого будет взыскать возможный убыток, и утверждавшего, что книги русских профессоров не могут рассчитывать на спрос за границей, было сорвано это важное мероприятие.
Естественно, что содержание и направление многих речей никак не могло нравиться чиновникам, управлявшим университетом. Особое их недовольство вызывало, если подобная речь произносилась и тем более появлялась в печати без цензурных купюр. Уже говорилось о задержке Шуваловым речи Поповского, посвященной памяти Аргамакова. 3 мая 1768 г. директор университета Херасков писал в своем «ордере»: «Потому, что в последних речах, говоренных… 22 апреля 1768 года оказались многие сумнительства и дерзновенные выражения… и оные речи по причине моей болезни без моего рассмотрения и напечатаны; Того ради сим предлагаю Университетской конференции дабы впредь в отвращение подобных непорядков всякие речи приготовляемые для публичного чтения, вносимы были в общее собрание университетской конференции; где бы они прочтены и рассмотрены дабы не вышло чего противного благопристойности и кем подлежит подписаны и конфирмованы были, а потом уж печатать»[470]. Можно только удивляться, как вопреки этим крайне неблагоприятным условиям ученики и последователи Ломоносова все же проводили пропаганду передовых научных и общественно-политических идей.
Читая на русском языке курс философии, Поповский шел по пути, проложенному Ломоносовым, автором написанных по-русски «Риторики» и «Экспериментальной физики», который физику и химию читал на родном языке и только что закончил работу над «Российской грамматикой». В своей лекции Поповский зло высмеивал всех, кто утверждал, что философию можно изучать только на латинском языке, и раскрывал всю реакционность этого утверждения. Он показывал, что основную трудность в изучении философии создает то, что до этого необходимо «пять или больше лет употребить на изучение латинского языка… Но напрасно мы думаем, будто ей (философии. — М. Б.) столь много латинский язык понравился. Я чаю, что ей умерших и в прах обратившихся уже римлян разговор довольно наскучил. Она весьма соболезнует, что при первом свидании никто полезнейшими ее советами наслаждаться не может. Дети ее — арифметика, геометрия, механика, астрономия и прочие — с народами разных языков разговаривают, а мать… ни одного языка не научилась!..Мы причиняем ей великий стыд и обиду, когда думаем, будто она своих мыслей ни на каком языке истолковать, кроме латинского, не может», — утверждал Поповский[471]. Он дал решительный отпор придворным, поддерживающим эти реакционные теории. «Начнем философию не так, чтобы разумел только один изо всей России, или несколько человек, — говорил он, — но так, чтобы каждый, российский язык разумеющий, мог удобно ею пользоваться». Пламенным патриотизмом и безграничной верой в силу и могущество русского народа исполнено утверждение Поповского: «Что ж касается до изобилия российского языка, в том перед нами римляне похвалиться не могут. Нет такой мысли, кою бы по-российски изъяснить было невозможно»[472].
Если Ломоносов первым в России начал читать на русском языке лекции по физике и химии, то Поповский начал преподавание на русском языке философии, Аничков и Барсов — математики, Десницкий и Третьяков — юридических наук, Зыбелин, Вениаминов, Афонин — медицины, ботаники, минералогии, агрономии.
Чтение лекций на русском языке завоевывалось передовыми учеными университета в борьбе с администрацией и профессорами-реакционерами, которые не только сами читали лекции на латинском либо на одном из иностранных языков, но заставляли делать это русских профессоров. Поповский, начавший курс философии на русском языке, был вынужден передать его Фромману. Не увенчались успехами и его попытки добиться для Яремского разрешения читать философию на русском языке параллельно с курсом Фроммана[473].
В 60-х годах эта борьба разгорелась с новой силой. Выращенные университетом молодые русские ученые энергично отстаивали требование Ломоносова и Поповского. Иван Третьяков в публичной речи, произнесенной 22 апреля 1768 года, связывал развитие национальной культуры, доступность образования и его распространение с преподаванием на русском языке.
Прямую поддержку в этом вопросе оказывала реакционерам администрация университета. Особенно рьяно реакционную политику проводил куратор Адодуров, мечтавший насадить в Московском университете те же порядки, какие были в академии. Он прямо запрещал чтение лекций на русском языке. В ответ на просьбу Десницкого и Третьякова разрешить им чтение лекций по всеобщему и русскому праву на русском языке, Адодуров писал: «Оные лекции иметь им на латинском языке, ровно как и прочие господа профессоры оные имеют, дабы не токмо они в том языке час от часу большую могли получать способность, но и прочие господа профессоры удобнее о пользе и исправности оных рассуждать могли. В рассуждении ж слушателей тем менее в том может быть затруднения, что они все почитаются в латинском языке уже довольное знание имеющими»[474]. Лишь после долгих мытарств с помощью директора Хераскова, поддержавшего их просьбу, Десницкий и Третьяков добились разрешения Екатерины II начать чтение лекций на русском языке[475].
Об этом университет объявлял: «С сего 1768 г. в императорском Московском Университете, для лучшего распространения в России, наук, начались лекции во всех трех факультетах природными россиянами на российском языке, любители наук могут в те дни и часы слушать, которые оным в лекционном каталоге назначены»[476].
Замечательно, что уже в первой своей лекции Поповский выступил продолжателем Ломоносова в области создания русской научной терминологии. В предисловии к «Вольфианской экспериментальной физике» Ломоносов писал: «Принужден я был искать слов для наименования некоторых физических инструментов, действий и натуральных вещей, которые хотя сперва покажутся несколько странны, однако надеюсь, что они со временем через употребление знакомее будут»[477]. Ту работу, которую Ломоносов проделывал в области естественных наук, Поповский продолжал в отношении философии. Он стремился, чтобы философские понятия и категории соответствовали реальному содержанию, и в своей лекции точно определил пути выработки русской философской терминологии. «Что ж до особливых надлежащих к философии слов, называемых терминами, в тех нам нечего сумневаться. Римляне по своей силе слова греческие, у коих взяли философию, переводили по-римски, а коих не могли, те просто оставляли. По примеру их то ж и мы учинить можем». Поповский считал, что большинство терминов можно перевести на русский язык, отдельные же общепринятые и трудно переводимые термины можно взять латинские: «…оставя грамматическое рассмотрение, будем только толковать их знаменование и силу»[478]. История русской философии подтвердила, что в этом отношении Поповский стоял на совершенно правильном пути.
И во время учебы в Академии Наук, и во время своей деятельности в Московском университете Поповский активно поддерживал Ломоносова в его борьбе за чистоту и развитие общенародного русского языка. В одном из своих стихотворных произведений он дал яркую картину развития языка и подчеркнул, что подлинным творцом языка является народ:
Не меньше же и в том опасну должно быть,
чтоб смысла новыми словами не затмить,
но если свяжешь их с другими так рассудно,
что силу их узнать читателю не трудно,
иль нужда позовет дать новое совсем
название вещам незнаемым никем…
Как наши прадеды сносили терпеливно,
так никому и впредь не будет то противно,
что новую кто речь в стихах употребит,
которую народ давно уже твердит.
Как лист на деревах по всяку осень вянет,
так честь старинных слов со временем престанет.
На место их опять другие возрастут…
Иные после нас везде возобновятся,
что в наши времена и слышать все стыдятся,
иные напротив народу будут смех,
которые теперь в почтении у всех.
Слова подвержены одной народной власти,
который по своей располагая страсти,
одни приемлет в речь, другие гонит вон,
употребление считая за закон[479].
Стиль Поповского получил высокую оценку не только у современников, но и в XIX веке. «Стихотворство его чисто и плавно, а изображения просты, ясны, приятны и превосходны», — отмечал Новиков. Биограф Поповского указывал: «Если ораторский слог Ломоносова был образцом силы и великолепия, то философский язык Поповского мог служить примером ясности и чистоты»[480].
Вместе с Поповским над изучением русского языка много работал и второй ученик Ломоносова — А. А. Барсов. Целиком на преподавание языка и литературы он перешел в 1760 г. после смерти Поповского. Барсов и Поповский первыми начали в университете изучение русской литературы. Вот что, например, говорилось в одном из «каталогов» университета о лекциях Барсова: «Кратко повторяя грамматику Российскую, преподавать будет риторику и приобщая к ней краткие наставления поэзии российской и латинской с примерами особливо из Горация, из Ломоносова и из других российских стихотворцев взятыми». «В российском же языке во-первых будет следовать Ломоносову и его за образец предлагать; хотя и других при том российских писателей употреблять не оставит»[481]. Барсов впервые в России издал собрание русских пословиц и поговорок[482]. Одновременно с этим он много работал над вопросами грамматики, уделяя особое внимание тем разделам, которые остались неразработанными или мало разработанными в «Грамматике» Ломоносова. Уже в первые годы работы в университете он составил «Азбуку» (учебник по русскому языку для начальной школы), которая неоднократно издавалась университетом и являлась основным учебником в «русской школе» гимназии. В конце 70-х гг. встал вопрос о создании сети общеобразовательных школ в стране и для этой цели правительством была создана специальная «Комиссия о народных училищах». Эта комиссия обратилась к Барсову, как к человеку, «в слове российском много упражнявшемуся, и более прочих себя в нем оказавшему», с просьбой о составлении новой русской грамматики[483]. 6 лет Барсов напряженно работал над грамматикой. Он не раз горько жаловался, что ему мешают работать «трутни» из университетской канцелярии, приносившие, как он писал, много вреда университету. Свою грамматику Барсов предназначал в первую очередь для учителей и ученых, работающих в области языкознания. В основных положениях своей грамматики Барсов шел за Ломоносовым и творчески развивал его идеи.
В своих работах по истории языкознания академики Виноградов и Обнорский отмечают важное значение грамматики Барсова, ее самостоятельный, творческий характер, наличие в ней серьезной разработки раздела о глаголах, интересных наблюдений и выводов о фонетических явлениях и синтаксических процессах. Комиссию, возглавляемую графом Завадовским, который был известен своими реакционными взглядами, испугали не столько значительные размеры барсовской грамматики, сколько смелые нововведения, которые она предлагала, стремясь сблизить правописание с живым языком народа. Барсов вводил в грамматику и особенно в приводимые им грамматические примеры разговорный язык и предлагал уничтожить буквы «ять», «фита», отбросить твердый знак в конце слова после согласных и т. д.
Отказавшись издавать грамматику Барсова, комиссия отказала в этом и Н. И. Новикову, который хотел издать ее в своей типографии. Но и оставшаяся неизданной грамматика Барсова была использована Российской академией в конце XVIII века, во время работы по составлению грамматики русского языка.
В своих языковедческих трудах Барсов показывал богатство и безграничные возможности русского языка. Когда анонимный автор, прикрывшийся весьма характерным псевдонимом «англомана», выступил в печати с заявлением, что русский язык беден и недостаточно гибок по сравнению с английским, Барсов страстно защищал русский язык и энергично протестовал против «порабощенного подражания чужим примерам»[484].
Барсов был одним из инициаторов создания и бессменным руководителем Вольного Российского Собрания при Московском университете. Это общество ставило своей задачей «распространение наук для пользы отечества», «исправление и очищение российского слова», обследование архивов, публикацию исторических и литературных памятников, наиболее интересных судебных дел. В изданных в 1774–1783 гг. 6 томах «Опытов трудов Вольного Российского Собрания» было опубликовано значительное количество работ по истории и филологии, а также ряд исторических и литературных памятников. Но главной своей целью Общество считало работу по составлению первого словаря русского языка. В этом направлении им была проведена большая подготовительная работа. Когда была создана Российская академия, основной задачей которой являлось составление словаря русского языка, Вольное Российское Собрание превратилось в своеобразный московский филиал академии.
Оно координировало работу всех членов академии, находившихся в Москве, давало поручения, обсуждало спорные вопросы и т. д. Ряд профессоров университета был избран членами академии и принимал самое активное участие в ее работе. Характерно, что в этой работе принимали участие не только словесники, но и представители других наук (Десницкий, Зыбелин и др.). Московский университет привлек к работе над словарем не только профессуру, но и студентов, о чем особенно заботился А. Барсов. Возглавлявший в академии работу по составлению словаря выдающийся ученый и путешественник И. И. Лепехин поддерживал с Московским университетом тесную связь и получал от него постоянную помощь[485].
Но большая положительная роль Барсова в разработке вопросов русского языка не должна закрывать и отрицательных сторон его деятельности. Его философские и общественно-политические взгляды были значительным шагом назад по сравнению с материалистическими и демократическими взглядами Ломоносова. Это нашло свое выражение в том, что Барсов присоединился к реакционерам, требовавшим осуждения материалистической диссертации Аничкова; в том, что он в своих речах выступал защитником монархии и религии. Отдавая все свои силы и время университету и деятельно помогая Н. И. Новикову в его просветительском книгоиздательском деле, Барсов был крайне непоследователен. Это часто сближало его, особенно в 80—90-х гг., с представителями монархического, дворянского направления в Московском университете (Мелиссино, Херасковым и др.). Эта непоследовательность Барсова сказалась, хотя и в меньшей степени, и в области языкознания. Так, руководимое им Вольное Российское Собрание выпустило «Церковный словарь» Петра Алексеева и «добавления» к нему. Этот словарь отражал стремление церковников превратить в основу литературного русского языка не живой язык народа, а мертвую церковнославянскую книжную речь, что находилось в явном противоречии со всем ходом развития русского языка и было явно реакционным.
В отличие от Барсова деятельность Поповского отличалась материалистической направленностью. В эпоху господства метафизики и эмпиризма Поповский требовал философского осмысления наблюдений и накопленных наукой материалов. Следуя за Ломоносовым, он правильно определял место философии среди других наук и ее значение. «От нее зависят все познания; она мать всех наук и художеств. Кратко сказать, кто посредственное старание приложит к познанию философии, тот довольное понятие, по крайней мере довольную способность, приобрящет и к прочим наукам и художествам. Хотя она в частные и подробные всех вещей рассуждения не вступает, однако главнейшие и самые общие правила, правильное и необманчивое познание натуры, строгое доказательство каждой истины, разделение правды от неправды от нее одной зависят»[486]. Поповский сравнивал философию с архитектором, который, «не вмешиваясь в подробное сложение каждой части здания», определяет размеры здания, его положение, отношения частей и указывает место и задачи строителям и мастерам. Считая, что наука может успешно развиваться только на основе философского метода, Поповский выражал твердую веру в безграничную силу человеческого разума: «Нет ничего в натуре толь великого и пространного, до чего бы она (философия. — М. Б.) своими проницательными рассуждениями не касалась. Все, что ни есть под солнцем, ее суду и рассмотрению подвержено; все внешние и нижние, явные и сокровенные созданий роды лежат перед ее глазами»[487]. Рассуждения Поповского показывают, что он материалистически решал основной вопрос философии, считая природу источником всех философских и иных идей. Правильно определяя место философии среди других наук и указывая на тесную связь наук между собой, Поповский тем энергичнее выступал за преподавание философии на русском языке, чтобы «всяк мог требовать ее совета». В противовес презрительному отношению к русскому народу со стороны «ученых»-иностранцев и неверию в творческие силы русского народа со стороны аристократов Поповский говорил о «простых русских людях», которые, «не слыхавши и об имени латинского языка, одним естественным разумом толь изрядно и благоразумно о вещах рассуждают, что сами латинщики с почтением им удивляются»[488].
Поповский активно поддерживал Ломоносова в его борьбе с антинаучными средневековыми теориями о строении вселенной. В своей лекции по философии он смело выступил в защиту системы Коперника. Это тесно связано со всем его мировоззрением. Уже говорилось, что еще в 1754 году он по указанию и под руководством Ломоносова перевел поэму «Опыт о человеке». Когда духовная цензура изуродовала его перевод, Поповский напечатал измененные стихи другим шрифтом, предупреждая читателя о том, что они принадлежат не ему. Отстаивая свою правоту, Поповский писал в предисловии: «А как материя сия нежная, то может найтись кому-нибудь нечто и сомнительное, в рассуждении нашей религии; в чем однако справедливый читатель меня извинит, для двух причин: первая, что я не богослов, и потому простительно мне будет, если где не мог усмотреть несходства с нашей религией; второе, что я не критиком был, но переводчиком; следовательно, хотя бы и усмотрел нечто противное, однако поправлять не имел никакого права… По крайней мере мое намерение услужить обществу сею книжкою, не весьма, как кажется бесполезною, должно быть освобождено от всякого нарекания…»[489], — решительно заявлял он в заключение. Перевод Поповского, в котором он продолжал традиции соединения науки и поэзии, получившие в русской литературе такое яркое выражение в творчестве Ломоносова, был высоко оценен современниками. Он вышел большим для того времени тиражом — в 1200 экземпляров и выдержал еще четыре издания[490]. В своем словаре Н. И. Новиков дал высокую оценку работе Поповского и искусству его перевода. Хорошо отзывался о нем и Д. И. Фонвизин[491].
Лекции и другие произведения Поповского пронизаны пламенным патриотизмом. Обращаясь к своим слушателям, Поповский показывал им, какая важная и благородная задача стоит перед ними. «Уверьте свет, что Россия больше за поздным начатием учения, нежели за бессилием, в число просвещенных народов войти не успела… на вас обратила очи свои Россия; от вас ожидает того плода, которого от сего университета надеется… покажите, что вы того достойны, чтоб через вас Россия прославления своего во всем свете надеялась»[492]. Эти же патриотические положения Поповский развивал и в своей речи к первой годовщине университета. Он призывал «российских детей» отдать все свои силы овладению знаниями и высказывал твердую уверенность, что Московский университет с честью выполнит свой долг в деле развития русской национальной культуры и науки. Поповский утверждал, что недалеко то время, когда из русских гимназий и университетов выйдут люди, «ко всякому званию, ко всякой должности способные, понятные и искусные», которым всякое дело поверить и поручить можно, когда отпадет всякая необходимость приглашения иностранных специалистов и «все что надобно к пользе или славе» будет в избытке в нашей стране[493].
Как истинный гуманист и просветитель Поповский считал, что славу и бессмертие историческим деятелям обеспечивают только те их дела, которые приносят пользу всему народу. Он называл бессмысленной постройку пирамид, так как они обрекли на мучительный труд тысячи людей и этим обесценили славу их создателей. На примере Юлия Цезаря он показывал, что истинной славы нельзя завоевать силой и «тиранством»:
Скажу про Юлия, что в Риме он тиран,
Что вольность он теснит неправедно граждан,
Но меч в его руке обуздывает слово,
Отцом его признать все общество готово…
Но только слух прошел, что отчества отец
Достойный получил делам своим конец…
Уж отчества отца тираном стали звать,
Доброты прежние пороками считать.
С гневом говорил он о «славе завоевателя», который
Чрез раны, через кровь, чрез кучи бледных тел,
Развалины градов, сквозь дым сожженных сел,
Отверз себе мечем путь к вечности кровавый
И с пагубой других достиг бессмертной славы;
Но плач и вопль сирот и стон оставших жен,
Родителей печаль и треск упадших стен
Гремящую трубу их славы заглушает…[494].
Не обагренная кровью слава завоевателя, а мир — «возлюбленный покой и надежнейшая тишина» — вот, что нужно народу, заявлял Поповский. Весьма показательны слова, сказанные им почти двести лет тому назад: «Пускай другие ищут бессмертия в завоевании новых земель, в обагрении полей человеческой кровью, в воинской славе и победах; пусть приобучают народ свой к свирепству, бесчеловечию и убийствам». «Мы в том общую пользу империи полагаем, — писал Поповский, — чтобы душевные его (человека. — М. Б.) силы, свойства и дарования возбудить, увеличить и украсить»[495]. Он требовал от правительства распространения образования и указывал, что это одна из самых главных его обязанностей. История будет судить государей, утверждал Поповский, по тому, что они сделали для народа, для его просвещения, для распространения наук и образования в стране. Он выступал страстным пропагандистом науки и образования.
«Учение есть старости жезл, юным увеселение, утверждение в счастьи, в несчастьи отрада»[496].
Патриотизм Поповского был неразрывно связан с высоким чувством долга. В противовес профессорам, крайне халатно относившимся к своим обязанностям, а зачастую прямо срывавшим дело воспитания и обучения русского юношества, Поповский требовал добросовестного отношения к своим обязанностям. «Что касается до трудности сего учения, то я всю тяжесть на себя принимаю; ежели же снесть его буду я не в состоянии, то лучше желаю обезсилен быть сею должностию, нежели оставить вас без удовольствия»[497]. Поповский требовал такого же отношения к работе и от других. Когда бездельник и псевдоученый Дилтей, отстраненный от руководства гимназией, выступил на публичном собрании с отчетом о своей «работе», Поповский, чтобы подчеркнуть безделье Дилтея, ответил ему речью: «Сколь многотрудна должность учащих, если ее исполнять по надлежащему». Через несколько месяцев он отказался подписать аттестацию Дилтею и потребовал его устранения из университета[498].
Поповский твердо верил в силу русских профессоров и преподавателей и в возможности русских студентов и гимназистов. «Если будет ваша охота и прилежание, — обращался он к ним, — то вы скоро можете показать, что и вам от природы даны умы такие ж, какие и тем, которыми целые народы хвалятся»[499].
Первыми книгами, напечатанными в типографии Московского университета, было двухтомное собрание сочинений Ломоносова и «Опыт о человеке» Поповского. В отличие от издания Академии Наук в сочинения Ломоносова были включены не только его поэтические произведения, но и ряд его публичных речей на научные темы. Кроме того, в университетском издании была впервые опубликована знаменитая статья «О пользе книг церковных», содержавшая изложение теории «трех стилей». Впервые в истории русской литературы к сочинениям русского автора был приложен его портрет. В помещенной под портретом стихотворной подписи Поповский дал первую печатную оценку заслуг Ломоносова перед русским народом и его культурой:
Московский здесь Парнас изобразил витию,
Что чистый слог стихов и прозы ввел в Россию.
Что в Риме Цицерон и что Виргилий был,
То он один в своем понятии вместил.
Открыл натуры храм богатым словом Россов;
Пример их остроты в науках Ломоносов[500].
Следует отметить, что до этого стихотворные надписи были обращены только к портретам королей и полководцев, к статуям богов и героев античности. Л. Б. Модзалевский правильно показал, что Поповский первый использовал стихотворную надпись, чтобы отметить выдающиеся заслуги перед родиной крестьянского сына Ломоносова. Активно поддерживая Ломоносова в его борьбе за передовые принципы в литературе и эстетике, за насыщение поэзии общественным содержанием, Поповский еще в период своей учебы в академии в 1753 г. выступил против придворного писаки Елагина:
Парнасского певца для бога не замай,
Стократ умней тебя — его не задевай,
— писал Поповский в ответ на выпады Елагина против Ломоносова[501]. Активное участие принял Поповский и в полемике, разгоревшейся вокруг «Гимна бороде».
Выход в свет сочинений Ломоносова с его портретом и стихотворной надписью Поповского был встречен крайне враждебно литературными его противниками. Весьма показательны в этом отношении действия Сумарокова, написавшего пародию на надпись Поповского и пытавшегося ее опубликовать в печати. Его письмо по этому поводу к Шувалову полно самых резких выпадов как против Ломоносова, так и против Поповского и возглавляемого им литературного общества при университете[502]. Причина этого отнюдь не в личных отношениях Ломоносова и Сумарокова, а в различии их общественных и эстетических принципов. Сумароков, сыгравший значительную роль в развитии русской литературы, русской драматургии, в частности, их сатирического направления, был идеологом дворянства и отстаивал незыблемость существовавшего тогда общественного строя. Поэтому его выступления против Ломоносова по вопросам литературы в действительности являлись защитой и пропагандой дворянского содержания литературы в противовес общенациональному демократическому направлению произведений великого ученого. В этом и была причина таких резких выпадов Сумарокова против Ломоносова и его последователей, против Поповского, развивавшего ломоносовские традиции в университете. Именно трудами Поповского и его товарищей Московский университет был превращен в своего рода литературный центр — «Московский Парнас», от имени которого Поповский писал надпись к портрету Ломоносова и от имени которого он говорил об объединении «Московских» и «Невских» муз, о значении Москвы как исторического центра русской национальной культуры[503]. Ломоносов горячо приветствовал создание «Московского Парнаса». «Как не быть ныне Виргилиям и Горациям?.. Великая Москва, ободренная пением нового Парнаса, веселится своим сим украшением и показывает оное всем городам российским как вечный залог усердия к отечеству…»[504], — писал он.
Московский университет издавал целую серию литературных журналов: «Полезное увеселение», «Свободные часы», «Невинное упражнение», «Доброе намерение». Хотя эти журналы по своим общественно-политическим позициям и были крайне умеренны и не выходили за рамки нравоучительной сатиры Сумарокова и Хераскова, их появление было важным свидетельством развития русской литературы и журналистики. Журналы, издававшиеся Московским университетом в начале 60-х гг., в какой-то степени подготовили новый этап в развитии русской журналистики, связанный с возникновением сатирических журналов конца 60-х годов и в первую очередь с сатирическими и антикрепостническими журналами Н. И. Новикова «Трутень» и «Живописец», которым принадлежит видная роль в развитии русской освободительной общественно-политической мысли, в развитии русской передовой культуры. Следует отметить, что значительная часть издателей этих журналов получила воспитание в стенах Московского университета (Новиков, Чулков, Рубан, Фонвизин).
Важную роль играла и книгоиздательская деятельность университета. В университете неоднократно издавались работы Ломоносова, Поповского, Татищева, Феофана Прокоповича и других деятелей русской культуры. Был издан ряд книг по истории и географии родины. Систематически печатались речи Десницкого, Аничкова, Третьякова, Зыбелина, Вениаминова, Афонина и других. Все это являлось результатом деятельности «Московского Парнаса», созданного учениками Ломоносова Поповским и Барсовым. Совершенно не случайно Дм. Аничков в одной из своих речей, почти дословно повторяя Ломоносова, говорил: «Москва доселе ревновала, смотря на муз в Петровом граде процветающих; но ныне ободренная пением Нового Парнаса, красуется собою, и к музам в оном обитающим вещает приятно: здесь вы, мудрые музы, обитайте; здесь для вас будут спокойные часы; настали ваши блаженные времена… Коль славный предлежит вам труд! Вы к моей древности присутствием своим придадите красоты, а ваши труды не пропадут втуне»[505].
Поповский принимал активное участие в создании и издании первой московской газеты «Московские ведомости», издававшейся университетом с 1756 года. Он много писал и переводил, вел деятельную подготовку к изданию в Москве литературного журнала[506].
Незадолго до смерти Поповский завершил перевод двухтомной работы Локка о воспитании детей. Пропагандируя прогрессивные принципы воспитания, он в предисловии к переводу обращал внимание читателей на недопустимость механического применения теорий Локка в русских условиях. Поповский подчеркивал, что главной целью школы является воспитание гражданина, полезного члена общества. Характерно, что, в отличие от Локка, писавшего свою книгу для английских аристократов, Поповский особое внимание обращал на то, что может быть использовано «простым народом»[507].
Следует отметить, что Поповский энергично поддерживал требование Локка о запрещении телесных наказаний. Университетская конференция стояла на тех же позициях. Когда в 1765 году Барсов установил, что один из учителей нарушил это запрещение, конференция потребовала немедленно удалить его из университета или сделать ему последнее предупреждение и оштрафовать в размере полугодового жалования. Лишь вмешательство Адодурова, увидевшего в этом покушение на основы крепостнического строя, помешало осуществлению решения профессоров[508].
Крупную роль сыграл Поповский и в воспитании деятелей русской культуры и науки. Достаточно сказать, что в числе его учеников и слушателей были Фонвизин, Аничков, Новиков, Десницкий, Чулков и др. Они слушали лекции и речи Поповского, участвовали в диспутах под его руководством и были на его стороне в той борьбе, которую он вел против врагов культурного и научного развития России.
Самоотверженная, патриотическая деятельность Поповского в Московском университете встречала сопротивление реакционеров. У него отняли курс философии и передали его иностранцу Фромману, восстановившему чтение лекций на латинском языке и отстаивавшему идеалистические взгляды. На него клеветали, изводили мелкими придирками, срывали проведение его предложений, направленных на укрепление демократических, прогрессивных тенденций в работе университета[509]. Это подорвало и без того слабое здоровье Поповского (он, очевидно, был болен туберкулезом), и 13 февраля 1760 года в расцвете своих творческих сил Поповский умер[510]. Его смерть была тяжелой утратой не только для Московского университета, но и для всей русской культуры.
Очень показательно, что Ломоносов, подводя итог своей деятельности в обширной «Росписи сочинениям и другим трудам», из всех своих учеников называет лишь Поповского. «Читал лекции стихотворческие, и по оным обучился поэзии студент Поповский, который после того был профессором красноречия в Московском университете»,[511] — писал он. Уже упоминание его имени в законченной незадолго до смерти записи указывает, как высоко ценил Ломоносов заслуги Поповского перед русской национальной культурой и наукой.
Современники и потомки также высоко ценили деятельность Поповского. Многократно переиздавались его произведения: «Опыт о человеке», переводы Локка, Горация. В первых номерах издававшегося Московским университетом в 1760–1762 годах литературного еженедельника «Полезное увеселение» были напечатаны его уцелевшие переводы из Горация и двух французских стихотворений «О добродетели» и «О человеке»[512]. Особую роль в популяризации творчества Поповского и его идей сыграл замечательный русский просветитель Николай Новиков. Он заботливо собирал сведения о жизни и творчестве Поповского и составил первую его биографию. В 1772 году, через 12 лет после смерти Поповского, он в своем журнале «Живописец» рядом со знаменитым «Отрывком из путешествия в*** И***
«Письмо о пользе наук» Поповского, «Живописец», 1772, № 8 Библиотека им. Горького
T***» поместил стихотворное письмо Поповского «О пользе наук», пропагандировавшее материалистические и просветительские идеи ломоносовского «Письма о пользе стекла».
В предисловии к первому номеру «СПБ ученых ведомостей», издававшихся им в 1777 году, Новиков обратился к читателям с призывом «к сочинению надписей к личным изображениям Российских ученых мужей и писателей». Знаменательно, что Новиков считал наиболее заслуживающими этого Феофана Прокоповича, Кантемира и Поповского. Он не включил в их число Ломоносова, считая, что надпись Поповского правильно оценивает деятельность Ломоносова: «Сочинение надписи к личному изображению М. В. Ломоносова не предложил не от забвения, но для того, что она уже была сочинена Н. Н. Поповским», — писал он, публикуя ее вновь «для тех, кои не имели случая ее видеть»[513]. Несколько позже Новиков напечатал стихотворные надписи к портрету Поповского, полученные им от Г. Р. Державина, Ф. Козловского, М. Н. Муравьева.
Поповский был поставлен в крайне неблагоприятные условия. Выступая на торжественных заседаниях перед представителями официальной России с речью или одой, проверенной и исправленной куратором и директором, реакционной профессурой и духовными властями, Поповский не мог прямо говорить то, что он считал необходимым. Личный же архив Поповского до нас не дошел. Представим на минуту, что до нас дошли бы только торжественные оды и речи Ломоносова — насколько обедненным и искаженным получился бы его образ. А именно так обстоит дело с творчеством Поповского.
В 1791 году друг Радищева Петр Челищев совершил путешествие по северу России. Посетив место рождения Ломоносова, он поставил там первый памятник великому сыну русского народа. Верх памятника украшали слова надписи Поповского к портрету Ломоносова: «Московский здесь Парнас изобразил витию…». Это говорит о многом — и о явной преемственности между последователями Ломоносова и радищевцами, и о широкой известности Поповского[514]. Не случайно А. С. Пушкин вывез из библиотеки Полотняного Завода и поместил в свою библиотеку переведенный Поповским «Опыт о человеке»[515].
В. Г. Белинский, характеризуя историю развития русской литературы до Пушкина, высоко оценил деятельность Поповского. Приведя большой отрывок из словаря Новикова, Белинский писал: «Стихи Поповского, по своему времени, действительно хороши, а недовольство его несовершенством трудов своих еще более обнаруживает в нем человека с дарованием. Замечательно, что многие места переведенного им «Опыта» были не пропущены тогдашнею цензурою»[516].
Московский университет всегда гордился своим первым профессором. Его лекцией по философии и речью в день первой годовщины университета он открыл четырехтомное издание речей русских профессоров. Отмечая выдающуюся речь Поповского в истории русской литературы и просвещения, автор предисловия подчеркивал, что своей славой он, как и другие профессора университета, обязан «не происхождению и случаю, а неустанным трудам своим», которые проходили в непрерывной борьбе с «бедностью и унижением».
В XIX веке дворянские буржуазные историки и литературоведы замалчивали и фальсифицировали прогрессивное направление деятельности Поповского. Лишь в советское время ученый, философ, поэт, патриот Поповский по праву занял достойное место в ряду представителей русской передовой культуры и науки середины XVIII века. Верой в силу человеческого разума, жизнеутверждающим оптимизмом было воодушевлено все творчество Поповского, патриота, гуманиста и просветителя. Ему, как и многим его современникам, оказалось не под силу выйти из рамок, которые были ему поставлены эпохой. Но по своему содержанию вся его деятельность и творчество были протестом против того положения, в котором находился русский народ в условиях господства самодержавно-крепостнического строя. Нельзя забывать, что Поповский умер в 1760 году — еще при жизни Ломоносова, почти за десятилетие до появления сатирических, просветительских журналов Новикова и задолго до крестьянской войны под предводительством Е. И. Пугачева, появления радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву» и французской революции.
Московский университет имеет все основания гордиться тем, что уже в первые годы своего существования он стал центром пропаганды передовых материалистических и демократических идей и теорий. Важную роль в этом сыграл первый профессор университета, ученик и соратник Ломоносова Николай Поповский.
Мы проследили, как в течение второй половины 1754 и первых месяцев 1755 года была проведена и завершена подготовка к открытию университета в Москве.
Был составлен и утвержден проект и «штат» университета, подготовлено здание, подобран состав преподавателей, создана база для научной и учебной работы, осуществлен набор студентов и гимназистов.
В значительной степени именно Ломоносову университет обязан тем, что при решении каждой из этих задач в нем были созданы условия для развития демократического, прогрессивного направления в русской культуре и науке.
К весне 1755 года все приготовления были закончены. 26 апреля (7 мая) 1755 года состоялось торжественное открытие университета. По причинам, о которых говорилось выше, Ломоносова не пустили из Петербурга на открытие университета, и он в этот день произносил в Академии Наук известное «Похвальное слово Петру Великому», проникнутое гордостью за героическое прошлое народа, верой в его неиссякаемые силы и уверенностью в славном будущем великого народа. Университет открылся речами двух учеников Ломоносова — Поповского и Барсова. Но точнее говоря, в этот день был открыт не сам университет, а университетская гимназия. Об этом единодушно говорят все источники: и заранее напечатанное «Приглашение», которым «все любители наук» приглашались «к торжественному начинанию при Московском Университете двух гимназий», и помещенный в «СПБ ведомостях» отчет об «инавгурации при начинании гимназии императорского Московского Университета»[517]. Собственно университет не мог быть открыт в этот день уже потому, что первые студенты прибыли в университет только через месяц — 25 мая.
Но и современники и участники этого события справедливо рассматривали его как начало существования университета. Именно этот день праздновался в XVIII и начале XIX века как день годовщины университета. Лишь через много десятков лет эта дата была заменена днем подписания проекта Елизаветой — 12 января.
26 апреля (7 мая) 1755 года явилось днем, когда началась двухсотлетняя деятельность первого русского университета на благо народа и его передовой науки и культуры.