После центрального события теперь минул год.
Многое изменилось за год. Общественность, смутно возмущавшаяся подполковником Кацавеем, стал возмущаться еще более смутно.
Сам Кацавей, вначале затаившийся и смиренный, потихоньку выпростал шею из покатых плеч и стал возмущаться общественностью:
— Шепчут они на меня, моим достаткам завидуют! У кого дом полная чаша, на того и зло свое вешают.
И вот это было уже удивительно. Почему именно на Кацавея вешают зло? Были ведь здесь и куда более зажиточные люди, чем этот начальник милиции. В пореформенный год к обменному пункту пастухи приносили деньги в мешках, и никто на них не шептал.
Пришлось сказать:
— Не из-за пара над вашей кастрюлькой на вас злятся люди. Злятся за ТО.
— А про ТО помнить некому. Чего про ТО помнить? Делов-то!
Но помнили как раз ТО.
И потому, что даже год спустя содеянное кажется подполковнику нормальным, не диким, а общественность мямлит о ТОМ с ленивым негодованием, — стоит припомнить, что было тут год назад и каким наказанием отлилось преступление.
Событие случилось в селе Овсюги. Отчасти совестно называть такие просвещенные места селами. Здесь был аэропорт, «Гастроном», универмаг, свое местное радио, восемь тысяч жителей (престольный праздник яблочный спас не отмечают, кулачных боев стенка на стенку не устраивают).
Овсюги скорее походили на город, и под колоннадой Дворца культуры одинаково вили гнезда деревенская ласточка-касатка и городская ласточка-воронок.
Была в Овсюгах своя культурная жизнь, предприятия, газета на четырех страницах, и тут случилось событие, возмутившее бы и глушэйший хутор, тогда как культурное, передовое село обошлось лишь невнятным бурчанием.
В Овсюгах были школы. Среди школьников, как везде, не блистала густая россыпь отличников. Дети лазили по частным и колхозным садам, неопасно играли, и по субботам все сельские матери совершали одну процедуру: придвигали обеденный стол к стене, чтобы после просмотра дневника облегчить себе поимку учащегося.
И вот так в один из вечеров учащийся Палатов на родительском мотоцикле завернул к своему другу Горелову.
В восемнадцать часов, завершив катание, школьники остановили мотоцикл возле колхозной бахчи. Восьмиклассник Горелов срезал ножом два арбуза.
В восемнадцать десять ребят догнали на своем мотоцикле сын охранника бахчи Иван Яровенко — в прошлом милиционер, затем кладовщик «Сельхозтехники».
Иван Яровенко сорвал колпак зажигания на мотоцикле ребят и уехал.
В восемнадцать двадцать кладовщик возвратился на машине начальника районной милиции Г. С. Кацавея.
— А за такие дела, — сказал стокилограммовый начальник, вылезши из машины, — надо всыпать вот сюда!
И бревенчатой своей рукой сделал всыпание, убив палец о ножик, лежащий в заднем кармане гореловских брюк.
Больше слов не было. Рукой в именных часах, подаренных командованием за безупречную службу, подполковник ударил мальчика по шее, затем кулаком в живот, затем — уже лежащего — носком сапога по ноге.
Иван Яровенко стоял рядом и не препятствовал, чистил в ухе.
— Тот день я собачку папе на бахчу привозил, — через два месяца толковал запоздалому следствию Иван Яровенко. — Скучал папа за собачкой, я и привез.
И долго еще тер волынку про песика друг животных и внимательный сын Иван Яровенко.
Оставим собачку. Что было с подростками?
— Связать! — распорядился начмил.
И Иван Яровенко со вкусом, с высокой степенью надежности связал веревкой Горелова. Связал, запихал в машину, следом втолкнул Палатова.
— Фамилия? — уже в милиции приступил к дознанию Кацавей.
Горелов назвал чужую фамилию.
— Нету таких в Овсюгах, — задумчиво сказал Кацавей, и в руках у него очутилась резиновая палка.
Через два месяца, неуклюже завираясь, Кацавей говорил, что ударил два раза.
Сейчас, через год, он говорит о пяти разах.
Итак, пять (или десять, или сколько их там было) ударов. Затем Кацавей позвал:
— Велигурин!
Из дежурной явился рядовой милиционер Велигурин.
— В камеру! — показал на Горелова Кацавей.
Сейчас, спокойный, даже бросивший курить насовсем, он говорит:
— Пять раз я бил, больше не бил. А что врач пишет, это, я думаю, после меня Велигурин работал.
Не будем пересказывать, что пишет районный доктор Таранов, осмотревший подростка. В заключении идет речь о сетке пересекающихся рубцов.
К полуночи Горелова и Палатова вывели в милицейский двор и остригли наголо чудовищной милицейской машинкой, визжащей и кусающей, как зашибленная дворняжка. Затем приказали: катись по домам, утром явиться с родителями. Опоздаете — обеспечим явку с овчаркой.
Утром явился один Палатов: к Горелову поехала «Скорая помощь». И пока врач на одном конце села выписывал рецепты, в центре села выписывали квитанции: по десять рублей с каждого за мелкое хулиганство.
А теперь проследим путь матери Толи Горелова.
Она пошла с жалобой в Овсюгинский райком.
Райком не помог.
Жалоба в женсовет.
Общественность сочувственно покряхтела — и все.
Жалоба в райисполком.
Нет ответа.
Она пошла к соседу-фотографу: сними без рубашки моего сына, я пошлю снимки в область. Мужчина-фотограф сказал на это:
— Я ландшафты снимаю. Нету у меня оптики людей снимать.
Она пошла к другому мужчине, шоферу. Он слышал, как били ее сына, он содержался в тот день в КПЗ под стражей.
— Ай, Лена, ослобони! — заюлил и задергался мужчина-шофер. — Моя специальность дорожная, другой нету. На милицию мне как можно задраться?
Она написала в обком.
Обком не ответил.
Сейчас, год спустя, мы стоим во дворе ее усадьбы, и она говорит:
— Местность наша степная, каждому человеку правда видна. Каждый видит, а помочь не идет. Один оказался хороший человек — главный врач. Дал справку точную, какие побои были, слов своих назад не берет, говорит — по факту. Сына вылечил. А сверх того какая в нем сила, во враче? Он не властный.
И Елена Горелова написала в Москву.
Москва, отметим, сработала. Сразу связалась с периферией. Периферия — никуда уж не денешься — сразу затребовала справку о побоях, свидетелей. Периферия постановила: подполковника Кацавея, рядового Велигурина из органов охраны общественного порядка уволить. Штраф, наложенный на подростков Горелова и Палатова, отменить как необоснованный. Но, учитывая вкрапления отдельных заслуг в большой стаж Кацавея, уголовного дела не заводить.
И в степи, где всякому правда видна, люди ахнули: это вот и все наказание? Только-то!
И никто из жителей не остался доволен таким наказанием. В селе Овсюги по сей день ахает женсовет, фотограф-ландшафтник, мужчина-шофер, вся общественность, интеллигенция.
Но ахают аккуратно, через плетень, да и то больше так, к слову:
— Растелилась коров ка-то ваша?
— Куда как, телушку принесла.
— Уж каб не сглазить, не сглазить. Вот наша худоба — так бычками все сыплет, одно наказание. Кацавею такое хотя б.
— Ему и такого не будет.
— Местной силой его не укусишь.
— Уж где укусить!
И, не осознавшая себя как силу, общественность, вздыхая, расходится.