— Открой дверь! — я кричу так, что голос дрожит, прижимаю к себе мокрое платье, будто оно может прикрыть больше, чем положено. — Зачем ты ее запер?!
Уборная крошечная: ни уголка, куда спрятаться, ни окна, только плитка, зеркальце и запах чужого дезодоранта. Единственный выход — дверь, и она закрыта им.
— Девочка, — говорит он спокойно, будто объясняет базовую истину, — двери в туалетах на вечеринках не просто «прикрывают». Их закрывают на ключ.
— Тебя забыли спросить, что мне делать! — рвусь наружу, стены начинают давить, дыхание срывается.
Я не люблю закрываться. Не без причины. Клаустрофобия появилась в детстве, когда я и подружки играли в прятки, я залезла в погреб и не смогла выбраться. Мне было восемь, я провела одну ночь в темноте, пока утром меня не нашли и не отчитали за то, что лишний раз испугала родителей. С тех пор любая закрытая дверь — для меня самый страшный кошмар.
— Ты никуда не пойдёшь, пока не извинишься, — спокойным голосом приказывает он и резко тянет меня из уборной в комнату.
Дёргает так, что платье выскальзывает из рук и падает на пол: я стою в одном белье. Он смотрит на меня так, что от этого взгляда становится жарко. Ухмылка на его лице такая уверенная и хищная.
Я хватаюсь за платье, пытаюсь натянуть обратно, но мокрая ткань застряла, прилипла к коже. Мне хочется провалиться сквозь землю, чтобы этот взгляд перестал меня рассматривать, чтобы ОН НИЧЕГО НЕ ВИДЕЛ.
И вдруг Марк подходит и — что мне кажется ещё более унизительным — помогает. Не бережно, а грубо: резко дергает платье вниз, и оно слипается вокруг меня, обволакивая всё, что хотелось бы скрыть. Он не отводит глаз. Жадно смотрит.
— За что я должна извиниться? — делаю вид, что не понимаю, и это звучит резче, чем я хотела. — По-моему, это ты должен извиниться.
— Не делай дурочку. Я всё видел. Один добрый человек снял, как ты мою машину «пачкаешь».
Сердце бьётся чаще. Я пытаюсь рассудить трезво — кто-то снимал?
— Узнал? Да и правильно! Понравилось потом оттирать помёт с машины? — я смеюсь, и смех этот рвётся из горла, будто защитная реакция. Может, где-то во мне просто потерян инстинкт самосохранения.
Он стиснул зубы.
— Вот сучка, — шепчет он сквозь зубы, и злость в этом шепоте делает воздух плотнее. — Ты сейчас спустишься вниз, встанешь перед всеми, опустишься на колени и извинишься. Признаешь меня своим господином. Поняла?
Меня вдруг накрывает истерика: я ржу, не подбирая слов.
— Ты ебу дал? — вырывается у меня, это не укладывается в голове. — Никогда.
— Девочка, либо извиняешься...
— Либо что? — спрашиваю, и в голосе — вызов, хотя внутри всё дрожит.
Откуда взялось это бесстрашие, не знаю. Наверное, какой-то запас храбрости, который остался со мной с тех страшных ночей в погребе.
Он хватает меня за руку так, что кожа под пальцами начинает гореть. Очень грубо, без объяснений запихивает обратно в уборную и закрывает на ключ.
— Посиди и подумай о своём поведении. До утра. Может, тогда извинишься... А может, будет поздно — весь универ узнает, что ТЫ ОСТАЛАСЬ У МЕНЯ.
Я хватаю за ручку, дергаю, но замки не слушаются.
— Только попробуй меня оклеветать! — кричу через дверь, голос пронзает стенку, дрожит. Дёргаю ручку так, что ладонь ноет.
Он отвечает с удивительным равнодушием:
— Я? Я вообще ничего никому не скажу... Думаешь, никто не видел, как ты зашла в комнату, а следом я?
Стук музыки за стеной, смех в коридоре — все эти звуки кажутся дикими, чужими. Внутри меня — пустота и горечь. Вся эта вечеринка превращается в ловушку, где я — добыча и обвиняемая одновременно.
Я прижимаюсь к холодной стене, снова чувствую клаустрофобию: воздух будто становится густым, каждая мысль давит. Ноги трясутся, а в голове одно повторяется: не поддавайся, не говори ему «я твоя», не дай этому человеку позорить тебя. Но страх прижимает язык к нёбу.
Я кричу ещё раз, но голос уже другой — тоньше, усталый:
— Открой эту чертову дверь! Сукин ты сын!
Ответа нет, только глухой шаг, который вскоре пропадает.