Вернувшись в ярангу, Амтын возбужденно сказал Каготу:
– Считай, что морские боги послали нам удачу.
Кагот с удивлением посмотрел на него.
– Да, да, это великая удача! – повторил Амтын. – Это даже больше, чем если бы на наш берег выбросило кита! Представить себе невозможно, чтобы возле нашего Еппына зазимовал тангитанский корабль, набитый разными товарами! Эх, жаль, что у меня маловато пушнины! И зачем я отдал прошлогодних песцов Кибизову!
– Кто такой Кибизов? – спросил Кагот.
– Есть тут один человек, – ответил Амтын. – Но почему ты не радуешься?
– Не похожи они на торговцев, – задумчиво проговорил Кагот.
– Почему ты так думаешь? Разве бывают тангитаны, которые не торгуют? – с удивлением спросил Амтын. – Даже ихний шаман, русский поп, который лет пять назад проезжал здесь с караваном собачьих упряжек, выторговал у меня за связку листового табака три песцовые шкурки!
Амтын посмотрел на Кагота… Странный все-таки человек. Появился здесь Кагот на исходе зимы на одинокой нарте, запряженной измученными долгой дорогой собаками. Он подъехал к яранге, и встретивший его Амтын не сразу заметил среди вороха старых оленьих шкур ребенка – девочку лет пяти.
Здесь не принято задавать вопросы, кто ты и зачем едешь. Если нужно, человек сам расскажет о себе. Кагот первые несколько дней молчал. Амтын поселил его у своей родственницы Каляны, молодой вдовы, год назад потерявшей мужа. Амтын даже подумал про себя, что это боги решили послать сюда мужчину, чтобы молодая женщина не осталась одинокой.
Через несколько дней, немного отойдя и привыкнув, Кагот отправился на охоту, занявшись исконным мужским делом. Но что касается остального, то, насколько мог судить Амтын из разговоров между своей женой и Каляной, приезжий не проявил интереса кженщине.
Летом Кагот охотился вместе с Амтыном на небольшой кожаной байдаре. Осенью били моржа на галечной косе за узким проливом, соединяющим мелководную лагуну с морем. Там они заложили довольно солидный запас копальхена[7] для собак и для себя – на зимнее пропитание.
Понемногу из скупых рассказов Кагота перед Амтыном раскрылась жизнь этого человека, покинувшего свое далекое селение Инакуль, где жили люди смешанного племени – чукотского и эскимосского. Там и родился Кагот от женщины-эскимоски и мужчины-чукчи, морского охотника.
Детство Кагота прошло быстро и незаметно. Оно осталось только в воспоминаниях о беспечных, самых счастливых днях да в радужных снах и сладкой дремоте.
Маленьким мальчиком он любил играть один, погружаясь в причудливый, созданный собственным воображением мир, где он мог быть человеком, наделенным неограниченным могуществом, – и богатым оленеводом с несметными стадами оленей, и удачливым охотаиком, загарпунившим огромного гренландского кита, и самым сильным человеком, способным поднять прибрежную скалу на плечи и перенести ее на другое место. Он превращался в легендарного великана Пичвучина, шагал через моря и океаны, и бурные волны ничего не могли ему сделать – разве лишь омочить нижнюю меховую оторочку его камлейки[8]. Он мог целый день пребывать в этом своем мире и потом с сожалением возвращался в действительность, в щекочущий ноздри дым яранги, на жесткое ложе из старой, с большой проплешиной оленьей шкуры. В своем уединении Кагот уходил не только в мир грез, но и в пугающий мир безответных вопросов: почему на смену лету так быстро приходит холодная зима? Откуда появился на этих берегах человек? что там, за горизонтом? как далеко до тех земель, откуда приходят корабли, нагруженные чудными товарами и таким желанным для взрослых огненным напитком, горящим синим пламенем? может быть, эти люди рождаются и умирают на своих кораблях и плывущее, вечно странствующее по воде судно – это их земля, их родина? Еще в детские годы Кагот понял, что те объяснения окружающего мира и таинственных явлений при роды, которые дают старинные предания и легенды, неубедительны и часто противоречат здравому смыслу.
В Инакуле был человек, о котором говорили, что он знает все. Это был еще крепкий, но словно согнутый непосильной ношей старик, молчаливый, хмурый и загадочный. Сказывали, что Амос сломал спину, упав с высокой скалы. Пролежав в одиночестве несколько дней, он выжил, хотя его одежда была съедена голодными песцами и следы их укусов навеки остались на его руках.
Амос владел искусством исцеления, был энэныльыном, то есть шаманом. Этот человек возбуждал наибольшее любопытство у Кагота.
Выросший Кагот, поборов робость и страх, часто обращался к Амосу с вопросами, пытаясь выяснить причины непонятных природных явлений и неясных желаний, обуревавших его. Шаман, приметивший пытливого юношу, старался отвечать обстоятельно, но, странное дело, ответы его только рождали множество других вопросов.
К этим вопросам присоединился еще интерес к женщине, к тому сокровенному, что притягивает к ней мужчину. Но как раз в это время произошло событие, надолго оторвавшее Кагота от родных берегов. Однажды к Инакулю подошла небольшая шхуна «Белинда», и капитан обратился к молодым ребятам с предложением – поплавать на ней до зимы. Желание посмотреть, что там, за горизонтом, было особенно велико у Кагота, и он, несмотря на страх перед неизведанным, согласился. Он взошел на корабль, провожаемый слезами матери и хмурыми взглядами своих односельчан: никто еще из этого маленького прибрежного селения не отваживался на такое, не покидал родную ярангу…
Три года подряд Кагот нанимался на «Белинду» и каждую осень возвращался в Инакуль с грудой заработанного – среди этого самым ценным был многозарядный винчестер и барометр, с помощью которого можно было предсказывать погоду.
«Белинда» занималась контрабандной торговлей, незаконно скупала пушнину у прибрежных жителей. Однажды она все же попалась русскому патрульному судну. Корабль отбуксировали во Владивосток, а Кагота высадили в его родном Инакуле.
И тогда к нему пришел сам Амос. В первый вечер он ничего не сказал, только с удовольствием выпил свежего чаю и выкурил трубку ароматного табака из жестяной коробки с изображением человека в высоком, похожем на ведро, головном уборе.
На второй день он сказал, что Каготу пора жениться, и указал на свою племянницу Вааль. Кагот пошел посмотреть на девушку, которую он помнил еще маленькой девочкой, да так и остался в той семье. У них не было сыновей, и Кагот становился не только мужем Вааль, но и главным мужчиной в яранге.
Однажды Амос призвал его к себе.
Кагот вошел в полутемный чоттагин. В глубине чернела меховая стена спального полога. Пламя небольшого костра освещало морщинистое, как кора старого дерева, лицо шамана, сидящего на китовом позвонке.
– Я призвал тебя, Кагот, чтобы сказать важное, – начал Амос после долгого молчания. Пламя костра отражалось в его глазах. – Я призвал тебя, чтобы объявить: я хочу передать тебе свою шаманскую силу…
– Амос?… – воскликнул Кагот, но увидев предостерегающий жест шамана, умолк.
– Слушай! – Казалось, что устами Амоса говорил другой человек, а может быть, даже другое существо. Это странное ощущение сразу же захватило Кагота и не отпускало потом до самого конца его обучения искусству врачевания, предсказаний и таких важных размышлений, что казалось порой: из них не выберешься в обыденую жизнь.
Бедная Вааль! По ее испуганным глазам Кагот не раз видел, как она потрясена его странным поведением, бессонными ночами, вскриками и непонятными песнопениями на рассвете при мертвенном блеске луны и ликующими воплями под сполохами полярного сияния. Он уходил в замерзающую тундру и возвращался оттуда оборванный, обессилевший от голода, с глубоко впавшими воспаленными глазами, с запекшейся в уголках рта черной кровью, не способный произнести и обыкновенного человеческого слова… Или вдруг он будил ее ночью и, словно раскаленный на жарком костре, овладевал ею, стеная, захлебываясь непонятными слезами и рыданиями.
Кагот порой по-настоящему терял разум, и когда возвращалось сознание, он боялся взглянуть окрест, чтобы не увидеть себя в призрачном мире, населенном непонятными силами, которые он пытался постичь и которые руководили его поступками.
Порой они камлали вдвоем с Амосом, потрясая Ярангу громом бубнов и дикими песнопениями, прерываемыми звериным воем, птичьими голосами, эхом отдаленного камнепада, шумом водного потока, грохотом сталкивающихся льдин. Все эти звуки исходили из темного полога с потушенными жировыми светильниками, где, кроме двух потных, усталых мужчин, на самом деле никого и ничего не было. С удивлением Кагот обнаруживал, что ему нравится это состояние перевоплощения, нравится быть сразу и зверем, и человеком, и солнечным лучом, и холодным ветром, и жарким огнем. Это укрепляло в мысли, что ты особенный человек, что впрямь избран величайшими богами и невидимыми силами для того, чтобы общаться с миром, который сокрыт от взоров обыкновенных людей. Те силы находились вне человека и поэтому назывались Внешними. Они действовали через избранных ими же, посылая им через не слышимые простыми людьми голоса свои откровения. Порой Каготу доводилось расслышать такие откровения, какие не улавливал даже многоопытный Амос. Поначалу Каготу казалось, что это ему просто мерещится. Но такое случалось все чаще, и он вынужден был открыться Амосу и спросить его, что это значит.
– Это значит, что ты стал тем, кем был избран судьбой, – сказал усталым, потухшим голосом Амос. – Вот теперь пришло время, когда мне надо вознестись, уйти навсегда из этого мира.
– Но ты ведь не болеешь и сил у тебя не убавляется – с сомнением заметил Кагот.
Старик выглядел для своих лет неплохо. Многочасовые изнурительные камлания, казалось, только прибавляли ему сил. Проведя в забытьи некоторое время, шаман вставал бодрым и посвежевшим.
– Нет, мое время пришло, – тихо, но твердо сказал Амос. – Ты заменил меня, и я должен уйти. Два великих шамана не могут одновременно жить на земле.
– Но я могу заниматься и другим, – возразил Кагот, – охотиться, как другие наши родичи.
– Ты уже ничего не сможешь сделать с собой, – сказал со вздохом Амос. – Ты избран, и нет у тебя сил противиться судьбе, точно так же я не могу пойти против воли тех, кто зовет меня из этого мира… Но я рад, что среди людей оставляю тебя, я поручаю тебе моих близких и верю, что ты позаботишься о них. И еще: ты умертвишь меня согласно обычаю, а это значит, что моя дорога будет легкой, без лишних страданий.
Последние слова ударили по сердцу Кагота: он предполагал, что Амос умрет естественной смертью. Разве не бывало так, что живет-живет человек, вроде бы все у него хорошо, а приходит утро – и его уже нет, то есть то, что делало его живым в здешнем мире, ушло из него и осталась только телесная оболочка: ее в белом одеянии уносят на возвышение, где и совершают последний обряд прощания…
– Но я… я этого никогда не делал, – тихо молвил Кагот, чувствуя, как его охватывает дрожь, будто каким-то чудом зимняя стужа вошла внутрь его, сжала ледяными тисками сердце.
– Многое, о чем тебе никогда не доводилось даже слышать, теперь придется делать, – спокойно ответил Амос. – И еще ты должен запомнить: если человек верит в тебя, в твое могущество, сделай все, чтобы не разочаровать его.
Амос оделся во все белое: на ногах белые торбаса, переходящие в белые камусовые меховые штаны, на исхудавшей старческой фигуре свободно висела белая кухлянка – так одевается человек, собравшийся навсегда покинуть мир живых. Под стать белому оленьему меху белели на голове Амоса его поредевшие волосы.
Был назначен день и час ухода великого шамана из жизни. Это должно произойти на рассвете, с первыми лучами поднимающегося солнца. Длинный ремень из сыромятной лахтачьей кожи одним концом привязали к срединному столбу яранги, затем сделали обыкновенную петлю, а другой конец, который должен был тянуть Кагот, и вывели наружу, через отверстие, проделанное в стене.
Кагот стоял у яранги Амоса, обратив взор на восточный край неба. Ярко полыхала заря, а над красной полосой догорали последние звезды. Полярная звезда, в окрестности которой отправлялся Амос, давно погасла. Кагот знал: она располагается высоко в небе и вокруг нее обращается все небо, все звезды, словно олени, привязанные к столбу. В окрестностях этой звезды и находятся стойбища самых заметных жителей земли, ушедших навсегда. Там, среди героев, жили и великие шаманы, и Амос намеревался именно там поставить свою небесную ярангу.
Конец ремня уже был в руках Кагота, и по его трепетанию почувствовал, что Амос уже надел на себя петлю и ждет, когда она затянется вокруг шеи. Кагот вспомнил шею старика. Она была темной, жилистой, и когда Амос разговаривал или пел, то что-то в ней двигалось и жило как бы отдельной жизнью. Сейчас желтоватый ремень лежит вокруг нее над опушенным росомашьим мехом воротником белой кухлянки.
Тишина стояла над селением. Все знали, что сегодня Амос уходит навсегда, и все давно проснулись, но никто не разговаривал, даже собаки не лаяли, и с морской стороны не слышалось ни единого звука. Утренний ветер утих перед восходом светила.
Блеснул первый луч, и Кагот, напрягшись, рванулся вперед, крепко держа в руках намотанный на руку конец ремня. Он почувствовал, как натянулся, задрожал ремень, заставив вспомнить первого моржа, загарпуненного собственной рукой. Но сейчас это был не морж, а человек, уходящий в окрестности главной звезды. Показался краешек светила, свет ослепил глаза, в это же мгновение с морской стороны поднялся ветерок и принес запах моря. Кагот широко раскрытыми, полными слез глазами смотрел на поднимающееся над льдами солнце и шептал про себя невесть откуда рождающиеся слова:
О светило великое. Солнце, хозяин неба!
Помоги мне, влей в меня силу,
Чтобы свершил я великое Дело…
Помоги мне, о Солнце, великое Солнце!
Рывки а трепетание ремня били настолько сильными, что на какое-то мгновение показалось: Амос передумал, решил не уходить в окрестности Полярной звезды. И в то же время Кагот понимал, что пути назад нет и самое главное теперь – это удержать ремень, не ослабить его натяжение и довести священный обряд до конца. И когда уже казалось, что не осталось сил и под намотанным на руку ремнем показалась кровь, Кагот снова глянул на солнце и увидел, что оно оторвалось от земли и повисло над ледовым полем. Кагот упал на колени и вдруг почувствовал, что на другом конце ремни никого нет: будто отцепился Амос и ремень держится лишь за срединный столб яранги… Ужас охватил Кагота. Он повернулся назад и глянул на освещенную ярким солнцем безмолвную ярангу. На мгновение мелькнул дымок над конусом крыши, и белая большая птица, медленно махая крыльями, поднялась над древним жилищем и полетела ввысь, кругами отдаляясь от земли, пока не исчезла, не растворилась в лучах утреннего солнца. «Почему же он не сказал мне, – подумал Кагот, – что он уйдет в образе птицы?»
Над ярангой больше не было ни дыма, ни птицы. Кагот потянул конец ремня. На другом его конце не чувствовалось ничего живого. Неожиданное спокойствие снизошло на него.
Он медленно вошел в сумрачный чоттагин и подождал, пока глаза привыкнут к полутьме. Амос лежал недалеко от срединного столба, широко разбросав ноги и руки. По всему видать, жизнь долго не хотела уходить из его тела, ибо он разметал пепел в очаге, вывернул из гнезда бревно-изголовье и раскидал по чоттагину сиденья – китовые позвонки.
Широко открытые глаза бывшего шамана уже подернула пленка смерти. Кагот закрыл веки старику, освободил его шею от ремня, смотал ремень, а тело положил к пологу. Затем спокойно вышел из яранги и зажмурился от яркого солнца.
Когда открыл глаза, то увидел людей, идущих со всех концов селения. Они шли медленно, степенно. Когда они приблизились, Кагот заметил, что они стали как бы другими. Их взгляды были обращены на него так, словно ждали какого-то приказания, веского слова или откровения.
И тут Кагот понял: они были такими же, как и раньше, Эти люди, его земляки, это он стал другим, заняв место Амоса.
– Он ушел от нас, – сообщил людям Кагот.
Он не сказал, что видел отлетающую белую птицу, решив, что не стоит говорить все, что является ему. Многое дано лишь ему одному, и совсем не обязательно, чтобы об этом знал каждый.
Врачевание и другие обязанности оказались не столь сложными и обременительными, как думалось раньше. Разве так уж трудно угадать, кто безнадежно болен, а кто может выкарабкаться, укрепив веру в свое исцеление из слов могущественного шамана? Иногда достаточно было просто взглянуть на страждущего и сказать «ты будешь здоров», чтобы человек пошел на поправку. Что же касается предсказания погоды, то старый барометр оказался верным помощником и никогда не подводил Кагота. К тому же не зря он был благодарным и внимательным слушателем Амоса и многое успел перенять от покойного.
В остальном Кагот оставался таким же, как и другие жители Инакуля: ходил на охоту, ставил ловушки на пушного зверя, ездил на собаках в дальние стойбища оленных людей.
Когда приходили заморские шхуны, Кагот благодаря знанию языка и обычаев белых людей удачно торговал, выменивая на пушнину патроны для своего старого винчестера, чай, сахар, цветастую ткань для своей жены и другие чудные и ставшие вдруг такими необходимыми вещи. Единственное, чего он не брал никогда, это огненную веселящую воду, до которой были очень охочи его сородичи. У него было другое средство доводить себя до высшего волнения души – камлание. И тогда он слышал голос Внешних сил. А когда приходила нужда обращаться к этим силам, сами собой являлись сложенные в благозвучной последовательности слова. В особом расположении речений скрывался смысл, доступный лишь тому, кому адресовалось обращение. Плетение слов становилось для Кагота необходимым, и он часто ловил себя на том, что пытается выстроить их даже во время обыденной работы – когда шагал по льду за тюленем, ставил сети на рыбу или мастерил новую нарту.
Зародыш огня заключен в неприметном полешке,
Волнами обточенном темном куске деревяшки.
Однако пока не ударнл ты кремнем о кремень
Нету огня, и тепло дремлет в вечном покое.
Так и в тебе, в женщине, внешне обычной,
В той, что каждую ночь на оленью постель ложится
Рядом со мной, нет огня до поры той,
Пока рука моя не коснется неясных пределов…
Единственный человек, который долго не мог привыкнуть к новому положению Кагота, была его жена Вааль. Поначалу она просто перепугалась, затаилась, ибо была слишком юна и неопытна, чтобы что-то понять. Но обретенная мудрость подсказала Каготу, что никто другой, кроме него самого, не сделает из этой пугливой, как весенняя птица, девушки настоящую жену-подругу.
Он был непривычно нежен и внимателен к ней. Шепча заклинания, Кагот исподволь размораживал душу женщины, высвобождая нежность, доверчивость и внутреннюю красоту.
– Как прекрасны твои слова! – жарко шептала Вааль, прижимаясь к нему. – Они как весенний поток вливаются в меня, и кровь моя становится теплее… Говори еще, говори, Кагот…
Взамен ушедшей жизни новая родится жизнь,
Так повелось на нашей холодной земле.
Жаркая плоть в единении с жаркою плотью
Новую жизнь зачинают в теплой мгле…
Кагот порой сам удивлялся собственной внутренней силе, и ему казалось, что он может теперь многое. Вааль зачала, и впереди ожидалась новая жизнь взамен ушедшей, чтобы восстановилось справедливое равновесие. И в то же время он втайне опасался, что безграничное использование своего могущества может сильно повредить ему или же разгневает или вызовет недовольство у покровительствующих ему Внешних сил.
Кагот так и не разобрался толком, что собой представляли Внешние силы. То, что говорил Амос, было противоречиво: в понятие «Внешние силы» входили силы добра и зла, многочисленные духи, божества, явления природы были знаком деяний этих сил.
Никогда еще у жителей Инакуля не было такого веселого и отзывчивого шамана, откровенно радующегося жизни и помогающего жить всем, кто нуждался в поддержке.
Слава о Каготе распространилась по тундре и морскому побережью. Вскоре стали приезжать жаждущие исцеления и утешения из других селений и дальних становищ.
Кагот поставил новую большую ярангу с двумя гостевыми пологами, которые редко пустовали. Среди гостей Кагота бывали и шаманы, которые приезжали не для исцеления своих недугов, а для того, чтобы поговорить с ним и, быть может, узнать что-то новое, сокровенное. С ними Кагот был осторожен, он мог часами рассуждать о сложности человеческого естества, но остерегался беседовать о силах, с которыми общался.
Приезжавшие в Каготу шаманы прежде всего допытывались: сумел ли он проникнуть в глубинные тайны этих сил? Кагот отвечал уклончиво не потому, что скрывал что-то, а потому, что сам не был уверен, правильно ли он понимает всю сложность мира Внешних сил:
Кому откроется вечная тайна звезд?
Кто расслышит в шелесте полярных сияний язык?
Кто разгадает в этих звуках суть звездных речений?
Кто разъяснит смысл очертаний
Птиц, зверей, скал я Дальних хребтов,
Легких облаков, и туч, и радуги, подпирающей небо?
Кагот держал в руках маленький, казавшийся игрушечным бубен, легко касался туго натянутой кожи гибкой палочкой из китового уса и вполголоса произносил рождающиеся в его душе заклинания, а гости внимали ему и считали, что слышат голоса Внешних сил, которые устами Кагота говорят с ними.
Новая жизнь, как и полагается новой жизни, появилась на рассвете, когда за стенами яранги бушевала весенняя снежная пурга. Когда Каготу сообщили, что родилась девочка, в его душе поднялась огромная волна радости. Она, эта будущая жизнь, виделась ему в мечтах именно в облике маленькой девочки, воплощением нежности и хрупкости, как тундровый цветок. Ему позволили войти к роженице лишь по прошествии времени, и когда он увидел усталое, но счастливое лицо жены, он уразумел в эту минуту, что она окончательно доверилась ему. Отныне между ними больше не будет даже тени отчуждения, непонимания, незаметных людям, но таких ощутимых для них обоих. Маленький, еле видимый комочек жизни, закутанный в меха, вдруг разразился таким громким плачем, что Кагот от неожиданности вздрогнул и сказал:
– Она зовет меня… И поэтому имя ее – Айнана[9].
Какое это было счастливое время! Будто маленькое солнышко поселилось в яранге, заполнило своим светом даже самые укромные, самые темные углы древнего жилища. Торопясь из моря к берегу, Кагот слышал голос малышки и отвечал ей мысленно рождающимися в сердце словами:
Маленькая птичка проклюнула небо, и Солнце
Хлынуло светом на тундру и берег морской. –
Маленькая птичка песней своей заглушила пургу
И тишину и покой повесила на голос свой.
Улыбкой согреешь остывший за ночь полог,
Хмурость и стылость изгонишь ты прочь,
И человек вместе с тобой засветится улыбкой.
Сердце свое он согреет твоей добротой.
Кагот тащил на ременной бечеве окаменевшую от мороза нерпу и не чувствовал усталости, предвкушая радость свидания с Айнаной и Вааль.
Наступило лето, полное событий. Пришли американские шхуны, и знакомые моряки сообщили Каготу, что самый большой человек России – Солнечный владыка – низвергнут со своег золотого сиденья.
Для Кагата эти новости не были интересны, ибо владычество белого человека для него не было понятным. Но он заметил, что русский патрульный корабль перестал приходить, и почуявшие безнаказанность американские торговцы на больших и малых кораблях бороздили прибрежные лагуны и мелкие бухты, выторговывая все что можно – от помятых оленьих пыжиков до осколков мореного моржового бивня, выкопанного на старых святилищах.
Погруженный в собственное счастье, Кагот не обращал внимания на события, происходящие в дальних краях, да и новости, приходившие оттуда, не оказывали никакого влияния на размеренную, испокон веков установленную жизнь прибрежного населения. Он часто брал с собой подросшую дочку и уходил с ней далеко в тундру, к тихим озерам, кишащим рыбой, на берега задумчивых медленных потоков, обрамленных мягким мхом, на сухие каменистые пригорки, откуда было далеко видно, а при легком ветерке казалось, что мысли твои и думы летят вместе с ним за зубчатые края Дальнего горного хребта.
Он пел песни, и девочка неожиданно посерьезневшими глазами следила за движениями его губ, вслушивалась в размеренное течение самих собой складывающихся слов – в голоса Внешних сил.
Прошло еще две зимы.
Никто не предполагал, что беда придет в такое прекрасное время, когда солнце набирало новую силу, отяжелевший снег начал оседать и из-под него двинулись прозрачные потоки талой воды. Первой заболела старая женщина из крайней яранги. Она умерла под утро, даже не успев позвать Кагота. Он пришел, когда остывающее тело уже одевали в погребальные одежды. Потом пришел черед молодой женщины из той же яранги. Сначала она покрылась красными пятнами, словно кровь пыталась прорваться наружу, а потом запылала жаром. Кагот пришел в полном шаманском облачении и повелел оставить его наедине с больной.
Он пытался вспомнить, что говорил ему Амос о болезнях, воскрешал в памяти каждое его слово. Было похоже на то, что в селении появились рэккэны – крохотные существа в человеческом обличье, перевозчики заразных болезней и большого несчастья. Их нарты блуждают где-то здесь, между ярангами, занося в жилища невидимое зло. Но где они? Почему Внешние силы не дают ему увидеть их и отвести от селения подальше в тундру? Странное дело – сейчас, когда он в такой тревоге, голоса не говорили с ним и через него размеренной речью, и он остался как бы безмолвным перед ужасным бедствием.
Одетый в белую матерчатую кухлянку, с небольшим копьем в руке, он бродил по окрестностям, всматриваясь в каждое пятнышко на снегу, часто принимая черноту за нарту, упряжку, за крохотную фигурку человека. Но оказывалось, что это куропачий след на снегу или воронье перо, шевелящееся под легким ветром.
На третий день понял, что повредил зрение – он ничего не видел. Из глаз нескончаемым потоком лились слезы, а резь была такая, словно истолкли на каменной ступе стеклянную посуду из-под огненной воды и насыпали ему под веки. Кагот знал, что в этом случае единственное лекарство – оставаться в полутьме яранги с крепко завязанными глазами.
Его звали в соседние яранги, но он со стыдом говорил, что покамлает у себя дома, добавляя, что сила шаманского действа не зависит от расстояния и не требует непременного личного присутствия щамана.
Когда вернулось зрение, он с ужасом увидел признаки болезни на любимом лице своей жены Вааль. Она не жаловалась, и голос ее, как всегда, был ровен и спокоен, как если бы ничего с ней не случилось.
Кагот унес малышку в родительскую ярангу, где старики пока еще были здоровы, и вернулся домой. Он положил жену у задней стенки мехового полога и обнажил ее тело. Горел лишь один жирник, и пламя в нем было крохотное, как красный щенячий язычок. Каготу показалось, что от тела жены исходит сияние жара.
Он медленно облачился в шаманское одеяние, натягивая на себя все амулеты и знаки могущества, оставшиеся от Амоса. Маленькие фигурки неведомых зверюшек, птичек из незнакомого темного дерева холодно липли к телу, вызывая озноб. Кагот взял большой бубен, обрамленный бахромой из сушеных волчьих лап, сухо гремевших от движения, и дунул на огонь. Пламя отпрыгнуло от жирника и исчезло. «Так – гаснет и исчезает неведомо куда человеческая жизнь», – подумал Кагот и поднял голову ввысь, к низкому потолку из оленьих шкур.
Сначала он ждал. Ждал, когда найдет на него, как волна, как отголосок далекой бури, охватывающая все существо дрожь возбуждения, огонь, вспыхивающий в каждой частичке тела. Но почему-то приходили иные мысли, другие чувства овладевали им. Он видел тело жены. Она лежала, распростершись, у задней стенки мехового полога, и кожа ее светилась. Оленьи шкуры полога не были сплошными: в них оставалось множество невидимых при свете дырочек, проплешин, сквозь которые теперь сочился свет из чоттагина.
Кагот прислушался к дыханию жены. Оно было прерывистым и жарким.
– Вааль, – тихо позвал он.
– Я слушаю тебя, Кагот…
Кагот в испуге встрепенулся, голое исходило не от лежащего тела, а из верхнего угла полога, из самой темной его части, где даже при свете яркого жирника всегда оставалась тьма, словно затаившаяся там, в укромном углу.
– Почему ты говоришь оттуда?
– Потому что я здесь, Кагот…
– Но ведь ты лежишь внизу… я вижу твое тело.
– Я тоже вижу свое тело, Кагот, и оно уже не мое…
– Нет! Нет! Нет! – страшным, неожиданным даже для себя голосом вскричал Кагот и ринулся к лежащей у стены Вааль. Отбросив бубен, он обеими руками обхватил ее пылающее тело и взмолился: – Ну потерпи немного!… Подожди, Вааль!
Ощупью найдя бубен, он ударил в него изо всех сил, исторгнув из упругой, туго натянутой кожи звук небывалой силы. Он прокатился над головой, ударился в стенки мехового полога и, пройдя сквозь оленью шкуру, продырявив ее, устремился ввысь, в пространство.
Звуки сами собой исторгались из горла Кагота, и он только боялся, как бы они не разорвали его своим мощным напором. Рука колотила бубен, и рокотание его, сильное и звонкое, следом за песнопением вырвалось из яранги, взлохмачивая края дыры, образовавшейся в меховом пологе. Он не мог сказать, какие слова, какие звуки вылетали из его сведенного судорогой рта, это было вне его сознания, вне его понимания. Только одна мысль была ясной и отчетливой: спасти, вытащить из когтистых лап болезни жену. Взгляд его не отрывался от распростертого у меховой стенки полога обнаженного тела, а сквозь слезы и пот он видел, как Вааль то поднималась, паря над полом, выстеленным моржовой кожей, то снова опускалась, мягко касаясь оленьей шкуры.
Сколько времени длилось камлание, он не знал, не знал, как долго лежал в забытьи у потухшего жирника. Сознание медленно возвращалось к нему, холод коснулся его обнаженной груди, поднялся к лицу, к закрытым глазам. Сначала была мысль: то был долгий и мучительный сон. Все это приснилось: и болезни, и невидимые рэккэны, везущие на маленьких нарточках, запряженных крохотными собачками, беду, и охваченная огненным недугом Вааль. Сейчас он откроет глаза и окажется в привычном остывшем пологе – потух жирник и студеный воздух помаленьку просочился внутрь. Так всегда бывает на рассвете, когда снятся сны. Вот сейчас он протянет руку и дотронется до теплого плеча жены. Она вздрогнет, давая знак, что проснулась, и придвинется ближе. Но что это? Рука наткнулась на ледяное, остывшее тело. Он отдернул ее, боясь открыть глаза. Нет, это не сон! Как же так? Он вложил в камлание всю свою мощь, всю силу любви, всю силу веры в могущество и справедливость Внешних сил. И они не вняли его мольбам…
Этого не может быть!
Как мучительно возвращаться в печальную действительность. Да, это не сон, а явь, и ничего уже не исправить, не переделать. Какая жестокость! Какая несправедливость! Почему так случилось? Кому могло помешать их тихое, никому не вредящее счастье? Где же вы, великие Внешние силы?
Тело твое остается лежать на земле,
А то, что было тобой, воспарило, исчезло навек.
Никто ве вернет ни улыбку твою, ни взгляд.
Ни голос живой, ни дыхание, ни кожи тепло.
Солнце великое уже не согреет меня.
Холодом веет от его блестящих лучей.
Лучше бы мне уйти к высокой звезде,
Лишь бы весна снова пришла в тебе…
Сердце окаменело. Он только знал, что неумолимая болезнь может настигнуть и Айнану, вырвать и ее из жизни. Поэтому он торопился похоронить Вааль. Он снес ее на собственных руках, не доверив тело погребальной нарте, на холм Успокоения.
Весна сияла с неба, безучастная к горю, равнодушная к печали. Она сияла Каготу, когда он запрягал собак и отъезжал в тишине светлой ночи от Инакуля, чтобы убежать от рэккэнов, от горя, от своего бессилия… Он ждал погони, но ее не было. Быть может, там, в Инакуле, поначалу надеялись на его возвращение? Но сейчас для них уже должно быть ясно, что он ушел навсегда.
Амтын еще раз посмотрел на Кагота и решительно сказал:
– Завтра идем торговать на корабль. Пусть Каляна соберет все, что у нее есть. Надо спешить. Как только в окрестных селениях узнают про корабль, тут же заявятся, и нам ничего не достанется. А у вас нет ни чая, ни табака, ни запаса патронов к винчестерам. Мы будем последними глупцами, если не воспользуемся пребыванием корабля у наших берегов… Подозреваю, Что у них есть большой запас огненной веселящей воды!
Предвкушая будущее удовольствие, Амтын даже сглотнул слюну.