— А вот еще был случай, мне дед рассказывал. — Старый одноглазый саам Иван Данилов хитровато прищурился, отхлебнул крепкого, заваренного на травах чаю. — Давным-давно на берегу Сейдозера жил знаменитый нойда по имени Ломпсало. У него был сеид, он его кормил жиром и кровью, и священный камень давал ему удачу в рыбной ловле, Однако спустя некоторое время на противоположном берегу поселился другой нойда, очень сильный, Если Ломпсало всегда везло в рыбной ловле, то пришельцу удачи не было. Догадавшись, в чем дело, он обратился к страшному Сайво-олмако, покровителю чародеев, и с его помощью посредством волшбы уничтожил сеид. В гневе Ломпсало вызвал пришельца на поединок и, чтобы застать его врасплох, обратился в оленя. Но более сильный нойда без труда разоблачил уловку. Он еще издали закричал: «Ты Ломпсало!» — и, вынужденный признать себя побежденным, тот навсегда покинул эти места.
Кроме старого саама, за столом было двое — ссыльнопоселенцы профессор Красавин, угодивший в Ловозеро за нежелание сотрудничать с органами НКВД, и недоучившаяся студентка Хильда Третнова, член семьи изменника родины. Сидели, пили чай с брусникой и морошкой, слушали сказки хозяина избы, потомственного шамана-нойды. А как еще коротать вечера в маленьком поселении, затерянном на просторах Кольского полуострова, за Северным полярным кругом? Летом здесь не заходит солнце, вдоль сапфирно-синих ручьев цветут хрупкие колокольчики и крохотный, ростом в ладонь, шиповник — трогательные полярные розы. Зимой властвует ночь, стоят трескучие морозы, бушуют ураганы и воют метели. Издалека над Сеид-озером на обрыве горы Куйвчорр видна огромная фигура черного человека. Это след ушедшего в скалу мрачного повелителя ветров и бурь Куйвы. Время от времени старец гор сходит с Куйвчорра и обрушивает лавины и ураганы, неся вечный покой тем, кого непогода застигла в пути. Только кто ж по своей воле забредет в этакую глушь? Разве что рыбаки и оленеводы, рожденные в Саамиедне — земле саамов, да оперуполномоченный НКВД, Появляясь раз в три недели, он привозит «Правду» двухмесячной давности, пьет всю ночь брусничный самогон с местным активистом — одноногим, страдающим падучей алкоголиком — и утром со спокойным сердцем отбывает, — все враги народа на месте, искупают. А куда бежать? На сотни верст ни души, лишь снег, вой ветра и холодные сполохи северного сияния.
— Дед, а каких нойд больше, добрых или злых? — Хильда улыбнулась, прихлопнула злющего болотного комара и нырнула ложкой в брусничное варенье. — Ты вот добрый…
Она уже больше полутора лет жила на севере, встречала свое второе полярное лето. Второе из пяти, если верить самому гуманному в мире советскому суду. Поначалу было плохо, слишком живы были воспоминания о месяце, проведенном в Бутырской тюрьме. Ее взяли в августе, сразу после ареста отца.
— Зачем вам пальто? — удивился тогда главный чекист. — Вы ведь вернетесь через час, это так, простая формальность.
Она была в туфельках и легком платье, в таком виде ее и бросили в холодную мрачную камеру на вонючие нары.
— Давай подписывай, девка. — На первом же допросе следователь, низкорослый, плохо говорящий по-русски татарин, сунул ей стандартный протокол об укрывательской деятельности. — Поживешь лет пять на природе. А не подпишешь, я тебе сейчас целку сковырну, потом взвод пехоты пропустим…
Хильда подписала, но это ее не спасло. Татарин, посмеиваясь, повалил ее животом на стол, разодрал белье и, зажимая рот ладонью, мучительно изнасиловал в задний проход.
— Скажи спасибо, сучка, что девкой оставил. Так она и явилась на суд — без трусиков, в мятом платье, в туфлях со сломанными каблуками. Потом был этап: переполненный «Столыпин», равнодушный конвой, озлобленные, похожие на фурий зечки-уголовницы. Жизнь казалась зловонной ямой, полной нечистот и роющихся в них двуногих тварей, хотелось быстро и без боли уйти. И вот наконец маленькое поселение в дремучей, непролазной глуши. Тут тихо и таинственно плескались воды древнего Сейдозера, замшелые вековые ели подпирали макушками хмурое небо, от мрачного вида отвесных скал захватывало дух и вспоминались строки из Ибсена:
Там мессы служит водопад,
Гремят лавины, льды звенят,
Там ветер проповедь поет,
Так что бросает в жар и в пот.
Все здесь было пронизано жизнью, Хильда ощущала ее биение и в пенящихся водопадах, и в черном базальте скал, и в подернутых дымкой таежных долинах, — и постепенно мысли о смерти стали казаться ей чужими, ненужными, лишенными смысла. Да и люди здесь были совсем другие — несуетные, добрые, не приемлющие ложь. Мир они воспринимали, как язычники, словно совокупность природных сил, представленных бесчисленным сонмом духов. Это и белокожая красавица Сациен, обитающая в прозрачных водах лапландских озер, и Мец-хозяин, черный, мохнатый, с хвостом, поджидающий в лесах заблудших путников, и владычица подземного мира Выгахке, у которой в подчинении множество карликов, добывающих золото, серебро и драгоценные камни. В райской стране Ябме-Абимо души праведников получают удовольствие и почет, трусов и предателей в ужасном аду Рото-Абимо ждут страшные мучения, а на небе бог-громовик Айеке-Тиермес гоняется за большим белым оленем по имени Мяндаш. Когда охота будет закончена, тогда с неба упадут звезды, потухнет, солнце и наступит конец мира.
Впрочем, кое-кто относился ко всему этому фольклору с изрядной долей иронии. Ссыльнопо-селенный Красавин, к примеру, не веривший ни в Бога, ни в черта, ни уж тем более в языческие сказки, незлобиво посмеивался в седые усы, . но с саамами держался уважительно: дети природы, что с них взять. В Ловозере он прозябал уже четвертый год, одичал, отпустил густую, окладистую бороду и был весьма рад появлению Хильды, нашел собеседника своей весовой категории. Шутка ли, двадцатилетняя девчонка декламировала Байрона на английском, Бодлера на французском, читала в подлинниках Гомера и Тацита, а оригинальностью своих суждений поражала даже умудренного жизнью профессора. Они подолгу беседовали, неторопливо прогуливаясь по берегам Ловозера, осматривали гигантские расщелины в отвесных скалах, делились впечатлениями о проложенной к Сейдозеру странной дороге, теряясь в догадках, взахлеб строили гипотезы о следе огромного черного Куйвы. В общем, с пользой убивали время, — чего-чего, а этого у них было в избытке. Правда, последние полгода Хильда стала бывать в обществе профессора все меньше и меньше, на то у нее имелись веские причины…
— Чтобы стать настоящим, сильным нойдой, нельзя быть ни добрым, ни злым, нужно все убить в душе. — Старый саам задумчиво покачал головой, поставил кружку на чисто выскобленный сосновый стол. — А потом, ведь злой нойда после смерти может и равком стать. Когда умер страшный Риз с Нотозера, люди боялись хоронить его. Вызвался лишь другой нойда. Он запряг оленей в кережу[15], положил покойника в домовину и повез на кладбище. По дороге ровно в полночь мертвец сел в гробу, но после окрика нойды вновь улегся. Про-, шло немного времени, и он поднялся снова. Тогда нойда сделал непростительную ошибку: пригрозил мертвецу ножом, а надо было замахнуться палкой. Покойник снова улегся в гроб, но в лунном свете стало видно, что зубы у него сделались стальными. Нойда понял наконец, как необдуманно приступил к делу, которое оказалось ему не под силу, и попытался спастись, забравшись на высокую ель. Равк встал из гроба, подошел к дереву и, скрестив на груди руки, стал грызть ствол. Только приход зари спас нойду от лютой смерти — при первых лучах. солнца упырь улегся в гроб. Нойда, очевидно будучи слабым шаманом, захоронил равка на боку, хотя известно, что упыря нужно класть лицом вниз, чтобы он не мог найти выход из могилы. С тех пор вурдалак и выходит ночами из-под земли, когти у него во, побольше этих. — Иван Данилов без тени улыбки указал на шкуру медведя, висевшую на стене. — А правильный нойда после смерти превращается в сеид. Недалеко от Печенги жил когда-то сильный нойда по имени Сырнец. Перед смертью он сказал своим родичам, что пойдет на гору Угойв и там превратится в камень. Так и случилось. Когда люди просили хорошей погоды, сеид исполнял их желание. Если же кто шел в гору, чтобы уничтожить камень, поднималась такая буря, что этому человеку трудно было надеяться невредимым спуститься вниз. Однако ты смотри, десять часов уже. — Рассказчик посмотрел на ходики, мерно постукивающие маятником, поднялся. — Завтра приходите, печенку оленью пожарю, с брусникой.
Он проводил гостей до крыльца, пожал им руки:
— Приходите, вкусно будет.
Соплеменники давно уже не считали его сильным нойдой, даже просто нойдой не считали его саамы. Давно пылился в кладовке родовой шаманский бубен семьи Даниловых. Наследников не дали сайво куэлле — духи-помощники, а как самому камлать без руки? По локоть пришлось отсечь: красный комиссар прострелил, давно, в девятнадцатом. Повезло еще, — нойду Репт-Кедги утопили в Сейдозере, хороший был шаман, сразу камнем пошел на дно. Ох, скоро, видно, скоро могучий Айеке-Тиермес вонзит свой охотничий нож прямо в сердце оленю Мяндашу…
Тихий вечер был похож на летний полдень. Незаходящее арктическое солнце изливалось медленным, сонным сиянием, не было ни ветерка, казалось, что поверхность озера стала стеклянной, превратилась в огромное, отражающее небесную синь зеркало.
— Помните, Хильда, белые ночи в Питере? — Профессор ловко соорудил собачью ногу, глубоко затянувшись, далеко выпустил дым, в воздухе повисла вонь удушливой махры-самогонки. — Силуэт Петропавловки, факел на Ростральной, купол Исаакия в закатных отсветах… Знаете, я часто это вижу во сне, придется ли наяву… — Он замолчал, незаметно вытер неожиданно увлажнившиеся глаза. — Становлюсь стар и сентиментален. Ну-с, барышня, разрешите откланяться.
Спокойной ночи желать не стал — прозвучало бы неловко, как-то двусмысленно.
— До свидания, Федор Ильич. — Оценив его тактичность, Хильда улыбнулась и почти бегом припустила по тропинке мимо погруженных в оцепенение вековых елей. С их ветвей и стволов свисали зеленовато-серые бороды лишайников, меж могучих корней то и дело попадались глубокие норы, служащие, если верить саамам, воротами в подземный мир, где живут карлики. Говорят, существует верный, но жестокий способ отобрать у них серебро, которым они набивают свои животы. В весенний морозный день надо оставить на свободном от снега месте котелок с кашей. Карлики, наевшись до отвала, замерзнут на морозе, животы у них лопнут, и пожалуйста — наполняй карманы серебром!
«Какое варварство». Усмехнувшись, Хильда поднялась на крылечко дома, который занимала вместе с четырьмя поселенками, через общую горницу прошла на свою половину.
— Приятного аппетита, тетя Аля!
— Садись, дочка, краснорыбицей самоеды уважили. — Ее соседка по комнате, смоленская колдунья Алевтина Пряхина, в одиночку сидела перед бутылкой брусничного самогона. Янтарем сочилась малосольная, нарезанная крупными кусками семга" благоухал ольховым дымом копченый олений бок, стояли плошки с капустой, огурцами, аппетитными мочеными яблоками. — Давай-ка выпьем, глядишь, и полегчает на душе.
Опытная знахарка, она лечила наговорами, занималась костоправством, пользовала по женской части, местный нойда терпел ее молча, соблюдал нейтралитет: шибко сильная ведьма, однако, ругаться не надо, болящих на всех хватит.
— Спасибо, тетя Аля, я уже поела. — Хильда присела перед тумбочкой, принялась рыться в своих вещах. — Душно, пойду сполоснусь.
Ее вдруг и впрямь кинуло в жар, огненным румянцем зажгло щеки, по телу прошла горячая волна, пьянящая, истомная, заставившая сладко замереть сердце.
— Эка, милая, нет тебе покою, опять к немцу своему намыливаешься? Смотри, принесешь в подоле. — Колдунья усмехнулась, опрокинула стопочку и, похрустывая огурцом, вдруг недобро прищурилась. — Да ты никак, девка, в залете уже! Когда последний раз кровя были?
На мясистом, раскрасневшемся лице ее отразилось сожаление: как есть дите неразумное, даром что с мужиком живет. Нет бы на луну посмотрела, спросилась бы — ведь травки есть особые, заговоры…
— Месяца два. — Низко наклонив голову, Хильда собрала белье, поднялась с корточек. Уже в дверях остановилась, оглянулась на колдунью. — Спасибо, тетя Аля, только не беспокойтесь. Ребенка я оставлю.
Вздохнув, она пошла к маленькой баньке, притулившейся на берегу озера, — ее протопили сегодня утром, вода в баке еще не успела остыть. Хильда вымылась душистым, пахнущим фиалкой мылом, радуясь телесной чистоте и прикосновению шелка, натянула кружевное, в розочках, белье — все подарки Юргена, специально для нее заказанные и сброшенные с самолета в контейнере. От превкушения счастья, от ощущения своей неотразимости у нее сделалось хорошо на душе, быстро накинув цветастое ситцевое платье, она захлопнула тугую дверь баньки и направилась на южный берег озера. Там на зеленом, далеко выдающемся в воду мыске был разбит летний лагерь — ровными рядами стояли палатки, буравил небо железный хлыст антенны, слышались громкий смех, чужая речь и фальшивые наигрыши на губной гармошке. Время от времени на дощатый, на сваях, причал выбегали почти голые — в одних только узких, завязанных на боку плавках — купальщики, с уханьем бросались в прозрачную воду, вопили восторженно:
— Himmeldonnerwetter! Der Teufel soil den Keri byserieren! Lecken Sie mir Arsoh![16]
Часовой косился на них с завистью. Плечистый здоровяк, при нагане, винтовке-трехлинейке, в защитной гимнастерочке хабэ, он курил исподтишка дареную сигаретку, сплевывал едко и тягуче, — везет же этой немчуре, катаются как сыр в масле.
— Стой, кто идет? — Издалека заметив Хильду, он высунулся из караульной будки, сурово сдвинул кустистые брови. — Пароль, стрелять буду.
Спросил так, не выпуская папироски изо рта, — эх, скука, тоска, словом перекинуться и то не с кем.
— Тайфун, иду к господину Химмелю. — Хильда гордо вскинула голову и, даже не удостоив часового взглядом, направилась к большой офицерской палатке, стоявшей несколько обособленно, с краю. Господи, как же она ненавидела после Бутырки всех этих «цириков» с красными треугольниками на петлицах!
«Вот сука. — Сержант с жадностью посмотрел ей вслед, его ноздри, поросшие густым рыжим волосом, раздувались, как у жеребца. — Эка ведь устроился главный немец, почти каждую ночь шастает к нему эта блядь белобрысая. Не положено, конечно, не по уставу, но товарищ Кустов разрешил: ради дружбы с немецким пролетариатом никаких шкур не жалко, пускай шастают. Ох, сколько же все-таки власти у товарища Кустова, даром что всего-то старший лейтенант. Правда, старший лейтенант госбезопасности. В петлицах две шпалы, как у армейского майора, а денег — куда там полковнику, спецторг опять-таки. Да, полномочий у него побольше, чем у иного генерала, тоже, гад, как сыр в масле катается. А все ж какие буфера у этой белобрысой! И в койке как пить дать подмахивает, бревном не лежит, может, ее вообще того, в позе прачки? Немцы все-таки, Европа. А тут, еттить твою налево, никакой личной жизни, только и знаешь гонять дуньку Кулакову. Ну вот, опять сухостой от всех этих мыслей…»
— Юрген, ты дома? — Хильда нетерпеливо откинула полог палатки, и голова ее сразу же сладко закружилась от хорошо знакомых запахов табака, цветочного одеколона и особой волнующей свежести, исходящей от здорового мужского тела. — Как же я соскучилась, любимый!
— Солнышко мое! — Юрген фон Химмель, крупный блондин с бледно-голубыми, почти прозрачными глазами, порывисто поднялся и, нервно улыбаясь, положил ей руки на талию. — Ну иди же ко мне!
Голос его дрожал от еле сдерживаемого желания, пальцы были ласковыми и требовательными.
— Мой повелитель… — Почувствовав губы Юр гена на своей груди, Хильда закрыла глаза и, уже не владея собой, крепко обхватила его за шею. — Скорее, скорее…
В ее сознании с бешеной силой зазвучала музыка Вагнера, себя она представляла Изольдой, обнимающей Тристана; время остановилось, мир оказался на грани Рагнарока — Сумерек Богов. Упали на пол ненужные одежды, ритмично сотрясая ложе, неистово сплелись разгоряченные тела, двое, исходя блаженным потом, на время стали единой плотью. Потом Хильда застонала, исступленно, сквозь сцепленные зубы, Юрген захрипел, судорожно сжал ее в объятиях, бессильно вытянулся, и наступила тишина, лишь негромко играла переносная радиола да прерывисто дышали счастливые любовники. Аида и Радамес, Ромео и Джульетта, Руслан и Людмила…
Они познакомились прошлым летом, когда в Ловозере появилась немецкая этнографическая экспедиция, сопровождаемая взводом красноармейцев под командованием сержанта ГБ и какого-то человека в штатском. Местный уполномоченный, сунувшийся было с проверкой документов, мигом успокоился и пришельцам больше не докучал, аборигены были нелюбопытны, а ссыльнопоселенцы ничему уже не удивлялись — фройндшафт! Наши чекисты натаскивают гестапо, немецкие вертухаи стажируются в ГУЛАГе, асы Люфтваффе набираются ума у «сталинских соколов», так чего уж там какая-то экспедиция!
Как-то вечером Хильда сидела на своем любимом месте на берегу Ловозера у одинокой, обезображенной глубокими расколами сосны. Задумчиво плескалась о камни прозрачная вода, теплый воздух был наполнен светящейся тишиной, по телу медленно разливалась истома. Мысли были неторопливы, ни о чем, сердце замирало в предвкушении чего-то небывало хорошего, несбыточного, казалось, стоит открыть глаза — и вот оно счастье, пьянящее, похожее на искристую, тающую на ладони снежинку…
— Черт меня побери, Ганс, смотри, какая русалка. Как только она подмоет свою задницу, я готов познакомиться с ней поближе.
Немецкая речь, перемежаемая громким, похотливым смехом, прозвучала совсем рядом. Вспыхнув, Хильда вскочила на ноги, — на нее бесцеремонно глазели двое мужчин в защитных куртках, сальные улыбки расплывались на их румяных, холеных физиономиях. Третий, высокий и белокурый, стоял чуть поодаль, его мужественное, с правильными чертами лицо застыло, голубые, словно небесная лазурь, глаза смотрели на Хильду с восхищением.
— Господа! Я, кажется, не давала вам повода для грубости! Так ведут себя перепившиеся солдафоны в борделе! Извольте извиниться. — Содрогаясь от гнева, Хильда гордо повела подбородком, в ней проснулась старинная тевтонская кровь. — Или вы уже засунули языки в свои чисто подмытые задницы?
Говорила она на изысканном саксонском диалекте.
Повисла тишина, лица весельчаков сделались растерянными, взгляд высокого блондина, напротив, стал суровым, в голубых глазах появился властный начальственный блеск. Он подошел ближе:
— Вы что, не слышали, что сказала фрейлейн? Извинитесь! Сейчас же!
Видно, здесь он был старший.
— Простите, фрейлейн, — переминаясь с ноги на ногу, выдавили грубияны и, заискивающе оглядываясь на начальника, отошли к воде, ноги их, обутые в крепкие альпийские ботинки, неслышно ступали по тысячелетним базальтам.
— Еще раз прошу прощения, фрейлейн! Люди устали, одичали в лесах. — Блондин вдруг обезоруживающе улыбнулся и, вытянувшись, резко кивнул: — Разрешите представиться, Юрген фон Химмель.
Подобная церемонность посреди заболоченной тайги показалась Хильде несколько комичной, она улыбнулась и протянула загрубелую от пилки дров и работ на огороде руку:
— Хильда фон Трети офф, баронесса Штерн. Ладонь у Юргена была большая и теплая, кожа напоминала шелк. В то лето они много гуляли вдвоем. Исходили все окрестности загадочного Сеид-озера, подолгу стояли у таинственных менгиров, ощущая, как начинает кружиться голова и сердце наполняется безотчетным страхом, пекли оленину на углях, пили из одной фляжки обжигающий, золотистый, словно расплавленный янтарь, коньяк. Юрген оказался великолепным рассказчиком, особенно он блистал, когда речь заходила о теме его исследований — наследии лопарских шаманов. Затаив дыхание, Хильда слушала занимательные истории про саамских нойд, авторитет которых как чародеев и кудесников в средние века был необыкновенно высок. Еще в семнадцатом веке немецкий этнограф Иоганн Шеффер в труде «Лаппония» писал, что норвежцы и шведы посылали своих детей к лапландцам для обучения волшбе. У финнов для обозначения сильного колдуна употреблялось выражение «настоящий лопарь», а в Англии в том же смысле использовалось словосочетание «лопарские колдуньи». Неудивительно, что влияние саамских волшебников распространялось на все стороны тогдашней жизни. Так, объединивший Норвегию конунг Харальд Прекрасноволосый не погнушался сочетаться браком с лопарской княжной Снефрид. Волшба же саамской ведуньи по имени Крака привела к тому, что корону короля Гадина унаследовал не его старший сын Ролло, а младший, Эрик. На Руси тоже широко распространилась слава о лопарях как об опасных чародеях. В Смутное время этот факт был использован для политической интриги, приведшей к появлению Лжедмитрия Второго. Первый, монах Григорий, в миру Юрий Отрепьев, почти год процарствовавший как сын Ивана Грозного, был убит в 1606 году. Однако силы, заинтересованные в продолжении смуты на Руси, позаботились, чтобы, казалось бы, очевидный факт гибели самозванца вызывал сомнение. Для начала был пущен слух, что «Гришка — колдун, научившийся волшбе у лапонцев, способных воскрешать себя». Нашлись свидетели, которые утверждали, что будто бы вокруг Лжедмитриева тела, лежавшего на площади, ночами сиял таинственный свет, а когда покойника везли в убогий дом, сделалась ужасная буря, сорвала кровлю с башни на Кулишке и повалила деревянную стену у Калужских ворот. Говорили также, что мертвец переносился с места на место сам собой и на нем видели сидящего голубя. Случилась великая смута. Одни считали Лжедмитрия царским сыном, другие исчадием ада, но уж, во всяком случае, никто не сомневался, что он ведун, наученный волшбе лопарскими кудесниками, которые велят себя убить, а после оживают. А раз так, то спустя некоторое время население Московии вполне терпимо восприняло известие, что «природный государь Дмитрий Иванович объявился в Польше и собирается вновь занять законный престол». Таким образом, благодаря репутации саамских нойд Русь получила очередного самозванца. Лжедмитрия Второго.
Много всего рассказывал в то лето Юрген Хильде, не говорил только, что экспедиция в Ловозеро организована институтом Аненербе, мозговым центром Черного Ордена — СС, и сам он, работая в Главной службе расы и населения, имеет звание гауптштурмфюрера. Да и основная цель его исследований не изучение традиций шаманизма, аотыс-кание следов таинственной цивилизации, существовавшей на северной земле Туле, о которой упоминал еще Пифей около трехсотого года до нашей эры. Между тем лето подошло к концу, не за горами были холода, и экспедиция переселилась в зимний лагерь на северном берегу Ловозера. Здесь, в маленькой, жарко натопленной избушке, под завывание ветра и страстный шепот Юргена Хильда забыла наконец потные руки следователя и без сожаления рассталась с девственностью. Кто сказал, что это стыдно и больно? Полнота ощущений потрясла ее, заставила стонать, плакать, задыхаться от счастья, сотрясаясь в любовных судорогах, шептать страшные клятвы и пламенные признания. Юрген тоже был на верху блаженства, впервые в жизни он встретил женщину своей мечты. Кроме того, шифровка, полученная из Берлина, подтвердила истинно арийское происхождение Хильды, что делало роман с ней преисполненным не только страсти, но и здравого смысла. Против такой избранницы не стал бы возражать даже сам Рихард Дарре, главный теоретик «Крови и почвы», не говоря уже о составителях «Правил о браке» для офицеров СС.
С той поры прошло полгода. Восторженная влюбленность медового месяца сменилась в отношениях Юргена и Хильды чисто немецким прагматизмом и педантичностью. Все выверено, ничего лишнего: бурный секс после дневного воздержания, скромный ужин на двоих, разговоры по душам в семейном кругу, снова, если получится, бурный секс, полноценный восьмичасовой сон, обязательный утренний секс, когда концентрация половых гормонов в крови максимальна, медленный подъем, черный кофе и трогательная процедура прощания — до встречи, майн либхен, я буду скучать.
Вот и сейчас, удовлетворив первую страсть. Юрген прошептал: «О, как ты прекрасна, моя золотоволосая женушка!» — вылез из постели и, не одеваясь, принялся заниматься ужином: поставил на огонь чайник, открыл консервы, порезал хлеб. Если бы кто решил написать портрет бога Тора, лучшего натурщика было бы не найти. Белокурый, мощный, атлетически вылепленный, с кожей нежной и белой, словно у женщины, — идеальное воплощение древнего германского божества. Хильда, лежа без сил, молча наблюдала за ним сквозь полуприкрытые ресницы, улыбалась в блаженной истоме. Господи, этот великолепный красавец — ее мужчина, отец ее будущего ребенка! Наконец все было готово.
— Прошу, майн либхен, прошу. — Юрген сдернул со стены китайский шелковый халат, подал его Хильде. — Вкусившие страсти, вкусите плодов подношения.
Голос у него был гораздо тоньше, чем полагалось бы обладателю такой мощной фигуры.
— Юрген, это было восхитительно, у меня до сих пор голова кругом. — Потягиваясь, Хильда зевнула, медленно уселась в постели, и в это время снаружи раздался негромкий голос:
— Герр Химмель, герр Химмель! Прошу прощения, это Манцель, экстренная связь, вас срочно Берлин!
— Прости, сердце мое. — Сразу помрачнев. Юр-ген накинул халатик на себя, сунул ноги в теннисные туфли и, завязывая на ходу пояс, вышел из палатки. — Я на минутку.
Минутка несколько затянулась. Немного подождав, Хильда поднялась, натянула платье и принялась крутиться перед зеркалом, — хороша все же, белокурая фрейлейн, баронесса фон Третнофф, истинная арийка! Она заколола волосы в пучок, уселась за стол и от нечего делать раскрыла наугад тетрадку, исписанную каллиграфическим почерком Юргена. «Мы пережили гибель всего, что было нам дорого, близко и свято. Вместо наших принцев германской крови у власти смертельные враги — евреи. Чем грозит нам этот хаос, мы еще не знаем. Но мы догадываемся. Время, которое придет, будет временем борьбы, горьких утрат, временем опасности… И пока я держу свой молот громовержца Тора, я клянусь все силы отдать этой борьбе. Наш орден — германский орден, и преданность наша германская. Наш бог — Вальватер, его руна — Аг. И триединство — Вотан, Вили, Ви едины в тройственности. Аг — руна означает Ариан, первоначальное пламя, солнце и орел. Чтобы показать волю орла к самопожертвованию, он окрашен в красный, с сегодняшнего дня наш символ — красный орел, пусть он предупреждает нас, что мы должны умереть, чтобы выжить…»
— Все в порядке, любимый?
Едва Юрген вернулся, Хильда захлопнула тетрадку, поднялась и сунула в рот консервированную маслину — у нее разыгрался аппетит. Словно не расслышав, Химмель промолчал, поставил на огонь остывший чайник, ответил не сразу:
— Завтра в полдень прибывает гидроплан, экстренная эвакуация. Ты поедешь со мной или останешься гнить здесь дальше?
Это прозвучало как предложение руки и сердца.
— И ты еще спрашиваешь? — Хильда крепко прижалась к нему, в ее глазах блеснули слезы. — Я готова идти за тобой хоть на край света!
Все лучше, чем жить матерью-одиночкой за полярным кругом.
— Вот и отлично. — Сразу смягчившись, Юрген откупорил бутылку вина, торопясь, разлил искрящуюся жидкость в бокалы. — Завтра ровно в одиннадцать. Никому ни слова, никаких сборов. Фатер-лянд даст тебе все. За наше счастье!
Снаружи уже слышались звуки команд, взревев дизелем, заскрежетал траками вездеход, в воздухе повисли пыль, запах солярки и витиеватая ругань, — суета эвакуации началась.
А вот скромный ужин на двоих не задался. Вино так и не допили, поели торопливо, без особого вкуса: Юрген мыслями был где-то далеко, у Хильды же от волнения пропал аппетит. Подумать только, завтра уже не будет ни опостылевшей бескрайней тайги, ни гнуса, ни ссылки, начнется сказочная жизнь в новом отечестве. Может, все это сон?
— Юрген, я, пожалуй, пойду, не буду тебе мешать. — Отказавшись от чаю, она поднялась, надела трусики и, сунув лифчик в карман, чмокнула возлюбленного в щеку. — До завтра, мой милый.
— Смотри не опаздывай. — Химмель улыбнулся, похлопал Хильду по обтянутому ситцем бедру. — И держи рот на замке.
Оставшись в одиночестве, он задумчиво выкурил сигарету, сбросил халат и начал одеваться. Душа его ликовала: похоже, позорной братской дружбе Советов и фатерлянда наступил конец.
…Настоящим доношу, что согласно устной директиве все возможные пособники германских диверсантов, работавших в районе Ловозера под видом этнографической партии, расстреляны…
— Фрау Хильда, это вас. — Вздрогнув от звонка, горничная взяла трубку, послушав, почему-то перешла на шепот. — Господин штандартенфюрер.
Глаза у нее были пустые, бегающие, в лицо она не смотрела, словно украла что-нибудь.
— Спасибо, Гретхен. — Поднявшись с кресл-а, Хильда подошла к телефону, несмотря на солнечный день, ее знобило. — Да, дорогой, хорошо, дорогой, до встречи, дорогой.
Положив трубку, она вздохнула и через плечо, искоса, глянула на горничную:
— Гретхен, накрывайте на стол, штандартенфюрер будет позже.
Тихий голос ее не выражал ничего, кроме усталости. Обедали в малой гостиной, — старинная резная мебель, наборный паркет из ценных пород древесины, огромные, от пола до потолка, окна, выходящие в сад. На одной из стен во всю ее четырехметровую высоту висел гобелен искусной работы, на нем — геральдические эмблемы, кабаньи головы, детали рыцарских доспехов. В центре выделялся фамильный герб рода фон Химмелей, замысловатая композиция рунических символов, апокалипсических зверей и таинственных каббалистических знаков. Наверняка кое-кто из этого семейства не избежал в свое время тесного знакомства со святейшей инквизицией и кончил свои дни на костре.
Обед проходил в молчании, лишь серебро негромко постукивало о старинный фаянс да под конец закапризничала Норна, ей пришелся не по вкусу яблочный штрудель, и в самом деле несколько суховатый.
— Тихо, моя маленькая, тихо. — Хильда нежно улыбнулась, погладила дочь по белокурым волосам, заплетенным в трогательные смешные косички, и, внезапно почувствовав выжидающий взгляд, медленно повернула голову. — Вы, Гретхен, хотите что-то сказать?
Меньше всего ей сейчас хотелось услышать монолог о лишнем выходном или о повышении жалованья.
— Фрау Хильда, могу я взять расчет? — Горничная опустила глаза, пальцы ее нервно теребили белый кружевной передник. — Прямо сегодня?
Она была чем-то похожа на гимназистку-двоечницу, мнущуюся у доски.
— Хорошо, Гретхен, я скажу управляющему. — Хильда отвернулась, в ее голосе слышалось холодное презрение. — Надеюсь, вы еще накормите нас ужином?
Она ничуть не удивилась, — все правильно, крысы разбегаются с тонущего корабля. Кто захочет оставаться в доме штандартенфюрера СС, когда русские вот-вот возьмут Берлин!
— Благодарю вас, госпожа. — Гретхен подобострастно улыбнулась, показав мелкие, выдающиеся вперед зубы, и, взяв Норну за руку, повела ее на прогулку. — Пойдем, моя девочка, пока солнышко не ушло за тучки.
«Ладно, оно и к лучшему, эта скалозубка мне не очень-то и нравилась, найдем другую. — Хильда налила себе еще остывшего кофе, выпив одним глотком, поднялась и подошла к окну, обезображенному светомаскировочными шторами. — Ранняя весна в этом году…»
В саду все цвело. Деревья были окутаны белой пеной лепестков, воздух казался тяжелым и ощутимо плотным. В солнечных лучах над кружевом цветов висели с деловым жужжанием пчелы, ветер еле слышно шелестел в зеленых кронах, и яблони бесшумно роняли бело-розовые лепестки своего свадебного наряда. Сад всегда был гордостью Хильды, особенно она любила цветы. Клумбы вплотную подступали к асфальтовой площадке перед домом, где Юрген обычно парковал свой автомобиль, вдоль аллей были высажены розы, а на открытых для солнца местах, всюду, где было хотя бы несколько метров свободной земли, по весне расцветали тюльпаны и нарциссы, ближе к осени — махровые георгины, красочные созвездия астр, огромные снежно-белые хризантемы. И вот скоро все это великолепие будет растоптано грязными сапогами русских солдафонов. В том, что это случится, у Хильды сомнений не оставалось: армии маршалов Жукова и Конева окружили имперскую столицу, авиация союзников бомбила Берлин каждую ночь, захватив Штеттин, русские стремительно наступали вдоль побережья. Недаром Юрген работает круглыми сутками, не щадя себя, чтобы ничего из научных сокровищ Аненербе не попало в лапы врага.
«Милый, милый Юрген». Взгляд Хильды задержался на большом, в полный рост, парадном портрете мужа: эсэсовская форма, дубовые листья в петлицах, шпага, кинжал, Totenkopfring на пальце. Этот перстень был весомым символом принадлежности к Черному Ордену и вручался лично Гиммлером вместе с документом, объясняющим его символику: изображение мертвой головы, двойной g — руна законченности, свастика, руна разрушения hagal и группа рун sig и tyr, выражающих гармонию истинного воина. Totenkopfring имел огромную духовную значимость и после смерти владельца должен был быть возвращен на вечное хранение в Вевельсбург, орденский замок СС, вместе с кинжалом и рыцарской шпагой.
Стараясь не думать о плохом, Хильда перевела взгляд на свой портрет, — сколько счастья на ее лице, они с Юргеном тогда только что стали мужем и женой. На глаза навернулись слезы, — Господи, неужели с той поры прошло всего четыре года! А кажется, пролетела вечность…
Их свадьба состоялась в Вевельсбурге, на церемонии присутствовали сам рейхсфюрер и комендант замка Манфред фон Кнобельсдорф, в руках он держал жезл из слоновой кости, украшенный голубыми лентами с изображением рун. Офицеры СС освещали новобрачным дорогу факелами, вечером на ужин собралось две сотни гостей, а ночью Юрген был нежен и неутомим, словно в первый раз…
Мысли Хильды прервались басовитым рокотом мощного двигателя. На парковочную площадку въехал кремовый восьмицилиндровый «мерседес-бенц», точная копия лимузина, некогда принадлежавшего шефу РСХА Гейдриху. Обходясь без водителя, за рулем был сам штандартенфюрер СС Юрген фон Химмель, первый заместитель генди-ректора Аненербе Вольфрама Сиверса. Заглушив мотор, он не торопясь стянул шоферские перчатки, вышел из машины и, поднявшись на крыльцо, распахнул массивную, с серебряным колокольчиком дверь:
— Здравствуй, Гвидо, здравствуй, мой хороший, соскучился по папочке?
Злобная немецкая овчарка радостно завиляла хвостом, по-щенячьи тявкнула в экстазе и, стуча когтями по паркету, бросилась впереди хозяина в гостиную. На ее ошейнике золотом отливал родовой герб фон Химмелей.
— Устал? — Хильда подождала, пока муж снимет мундир, вымоет лицо и руки, и стала кормить его обедом. Суп с фрикадельками, свиные ребрышки с тушеной капустой, масло, хлеб, паршивый экстрагированный кофе с пумперникелем. Чертова война!
Юрген ел молча, говорить не хотелось — действительно устал, да и вообще. Головокружительный успех, полковничьи погоны достались ему не просто так, на рыжих бакенбардах обозначилась седина, атлетическое тело начало грузнеть, один Бог знает, чего ему стоило выбиться в заместители Сиверса. И вот теперь все это стремительно катится под откос, и речь уже идет не о загубленной карьере, нет, речь идет о жизни, — за службу в Аненербе русские по головке не погладят, как бы петлю на шею не накинули…
А ведь как все здорово начиналось! В 1933 году профессор Фридрих Гильшер организовал частный независимый институт для изучения германской истории. Казалось бы, при чем тут политика? Древние мифы, археологические изыскания, научные труды. Однако в 1935 году Гиммлер совместно с Дарре превратил институт в государственное учреждение, и с того самого времени Аненербе стал подчиняться Черному Ордену. Объявленная программа состояла в следующем: изыскания в области локализации духа, деяний и наследства индогерманской расы. Популяризация результатов исследований в доступной и интересной для широких масс форме. Производство работ с полным соблюдением научных методов и научной точности. Но мало кто знал, что это было лишь прикрытием, фальшивкой для профанов, истинные же цели и задачи Аненербе имели в своей основе поиск таинственной земли Туле. Согласно древним германским преданиям, этот остров где-то на севере, ныне неразличимый для подавляющего большинства человечества. Туле, как и Атлантида, был легендарным центром магической цивилизации, и его прошлое величие все еще не кануло в Лету. Особенные существа, посредники между людьми и древней Традицией, располагают хранилищем сил, доступным для посвященных. Оттуда можно черпать тайное могущество, способное дать Германии власть •над миром и сделать из нее предвестницу грядущего сверхчеловечества.
Именно так и представляли себе будущее цивилизации журналист Дитрих Экарт и скульптор Альфред Розенберг, члены тайного Общества Туле, когда в 1925 году они повстречали бывшего ефрейтора, героя Первой мировой войны Адольфа Гитлера. Маленький человечек со смешной щеточкой усов обладал даром медиума, он был чрезвычайно внушаем, легко впадал в транс, душа его стремилась ко всему таинственному, загадочному, иррациональному. Три года Экарт лепил духовно Адольфа Гитлера, учил его письменно выражать свои мысли, разбираться в людях, выступать перед массами. Незадолго до своей смерти, в 1923 году, он завещал друзьям:
«Идите за Гитлером. Он поведет танец, но музыку написал я. Мы дали ему способность общаться с Ними… Не оплакивайте меня, мне удалось воздействовать на историю больше, чем какому-либо другому немцу».
Однако только с приходом профессора Мюнхенского университета, специалиста по Востоку Карла Гаусхоффера Общество Туле приняло свой окончательный вид тайной организации посвященных, находящихся в контакте с невидимым миром, и сделалось магическим центром нацизма. Тридцать или сорок тысячелетий назад, учил новый посвятитель Гитлера, в районе Гоби находилась высокоразвитая цивилизация. В результате катастрофы цветущий край превратился в пустыню, а выжившие эмигрировали на север Европы и на Кавказ. Тор и Один — боги нордических легенд — были героями переселения. После гобийской катастрофы учителя высшей мудрости укрылись в гималайских пещерах. Вскоре они разделились на два пути, левой и правой руки. Приверженцы первого — это жители страны Агарти, скрытого места добра, они предпочитают созерцание и не вмешиваются в земные дела. Последователи второго пути основали Шам-балу, центр насилия и могущества, он управляет стихиями, народами и ускоряет приход человечества к поворотному моменту истории, «шарниру времени». Маги — предводители народов могут заключить с Шамбалой союз, принеся клятвы и жертвы.
Человеческие жертвы.
К 1939 году Аненербе располагал пятьюдесятью научно-исследовательскими филиалами, деятельность которых координировал профессор Вурст, специалист по древним культовым текстам, а руководители института входили в личный штаб рейхс-фюрера Гиммлера. Изыскания велись с колоссальным, поражающим воображение размахом, от чисто научной работы в привычном смысле этого слова до исследования тайных обществ, систем и практики оккультизма. Перечень направлений вызывает изумление: братство креста и розы, копье Лонгина, поиски ключей Кальтабелотты, гностическая секс-магия, половая жизнь злого волшебника Клингзора, хозяина замка чудес, символическое значение отказа от арфы в музыке Ульстера, химический состав Одрерира — меда поэзии в искусстве скальдического стихосложения «скальдскап». Разрабатывался проект о чаше святого Грааля, и велись переговоры со Скор-цени об организации похищения этой реликвии. Доктор Шеффер доставил из Тибета особую породу лошадей и истинно арийских пчел, собирающих мед особого качества. Велись интенсивные работы по отысканию ветхозаветных раритетов — ковчега со скрижалями Моисея и ессена — нагрудника древнееврейских первосвященников с загадочными предметами Откровения Уримом и Тумимом. Деятельность Аненербе обошлась Германии в сумму, значительно превышающую расходы США на создание атомной бомбы. Однако главным направлением в работе института было все же отыскание путей для налаживания связей с обитателями Шамбалы, для чего регулярно проводились тайные обряды, истинного смысла которых не знал даже Химмель. Высшие руководители рейха считали, что только массовые человеческие заклания могут обратить внимание махатм и снискать их милость и расположение, жре-цом-жертводателем, ритуальным палачом был выбран Вольфрам Сивере. Сотнями тысяч уничтожались цыгане и евреи, Аненербе открыл свой филиал при концлагере Дахау. Его директор, профессор Гирт, собрал коллекцию «истинно израильских скелетов», в большом количестве были также представлены черепа советских комиссаров, образцы волос и кожи славянских женщин, обрезанные фаллосы еврейских мужчин. И ко всему этому, черт побери, приложил свою руку он, Юрген фон Химмель!
— Спасибо, милая. — Отказавшись от кофе, штандартенфюрер встал, достал из бара шнапс, налив на три пальца, виновато глянул на жену и выпил единым духом. — Что-то я устал, надо взбодриться.
Он сел, закурил, грустно посмотрел Хильде в глаза.
— Сегодня же возьми управляющего и садовника, начинайте паковать вещи. Эвакуация назначена на послезавтра, мне удалось выбить грузовик. Прошу тебя, поосторожней с фарфором.
Взгляд его был усталым, но полным решимости, сильные пальцы нервно барабанили по столу. Ничего, ничего, это еще не конец, пусть выстроенный из ногтей мертвецов корабль смерти Нагльфар плывет мимо, до Сумерек Богов еще далеко…
— Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь и у детской кроватки тайком…
Гвардии сержант Паша Шидловский вытащил из костра банку «второго фронта»[17], обжигаясь, принялся открывать, — вот ведь какую хреновину придумали союзнички, знай верти ключом, и ножа не надо.
— Не тушенка, солонина. — Он понюхал розовое, тронутое жирком мясо, глянул на однополчанина-земляка ефрейтора Грибова. — Что притих, Васятка, наливай давай.
Третьим у костра сидел боец Прокопий Шитов, тоже свой, из псковских, он был суров и мрачен: позавчера за пьянку с бабами его лишили сержантских лычек. Черт бы подрал этого полковника, шляется по ночам где ни попадя…
Выпили по сто граммов фашистского шнапса, крякнув, зажевали американской солониной, выругались по-русски — дерьмо, хрена ли нам эта заграница! То ли дело холодненькая «Столичная», селедочки к ней астраханской, капустки, огурцов, колбаски «Чайной» порезать… Хотя, спору нет, умеет жить немчура — домики все аккуратные, с красными черепичными крышами, с кружевными занавесочками на окнах, чистота. Буржуи, одним словом, мало что фашисты.
Сорок третий отдельный, в котором тянули лямку Шидловский с земляками, расположился на окраине села среди цветущих яблонь и черешен. Внизу, у подножия холма, густо зеленели квадратики полей, узкой лентой вилась безымянная речушка, а ближе к, горизонту, за поделенным автострадой надвое редким леском, начиналась вторая полоса одернейсенского оборонительного рубежа — лоты, блиндажи, целая сеть разнообразных подземных коммуникаций. Войска Первого Белорусского и Первого Украинского фронтов штурмовали Зеловские высоты, танковые клинья, прорывая оборону противника, дни". гались на Берлин — начиналось окружение столицы третьего рейха, на подступах к которой сосредоточилась почти что миллионная группировка фашистских войск.
Защитники тысячелетней империи подобрались всех мастей: дивизии вермахта, отряды СД (службы безопасности при рейхсфюрере СС), СА (штурмовики), СС ФТ (военизированные группы охранников), молодежные спортивные кружки «Сила через радость», ФС (добровольные стражники), подразделения НСНКХ (нацистские моторизированные соединения), ЗИПО (полиция безопасности), ГФП (тайная полевая жандармерия), особый полк смертников тибетской крови. Каждой твари по паре. Боеприпасы расходовались сотнями вагонов, кровь лилась рекой, немцы дрались отчаянно, с яростью обреченных, до последней минуты надеясь на обещанное Геббельсом чудо-оружие. Однако ничего, кроме стовосьмидесятитонного сверхтяжелого танка «Маус», изготовленного в количестве трех экземпляров, недоработанных ракет «Фау» и специальной, сваренной из древесины обмазки, якобы служащей для теплоизоляции и предохранения бронетехники от мин, германский военный гений предложить уже не смог.
— Ну, братцы, давайте за победу, что ли. — Грибов вытер большие вислые усы, вылил в кружки остатки шнапса. — Домой охота, бабу, почитай, три года не мял…
Голос его дрогнул, грубое, словно вырубленное топором лицо погрустнело.
— А чего ее мять, бабу-то? — Степенный, жутко злой до женского сословия, Прокопий Шитов усмехнулся, похабно сузив сальные глаза, сделал всем понятный жест. — Задрал подол и действуй, на то она, родимая, и сделана.
Тот еще был кобель, седой как лунь, колченогий после ранения, а бабы так и льнут к нему, словно мухи на мед, — языкастый и подходы знает.
— Тьфу ты, страдальцы. — Улыбнувшись, Шидловский вытащил из сидора ленд-лизовскую банку сардин, открыл, положил с полдюжины на хлеб. — Не о бабах думайте, а Аллаху молитесь, чтоб в бою яйца не оторвало. Тюльку лучше жрите американскую, коты мартовские.
Он подмигнул однополчанам и осторожно, чтобы не капнуть маслом на гимнастерку, взялся за бутерброд. Знал, конечно, что перед боем есть нельзя, да ведь от судьбы не уйдешь, можно и на пустой желудок коньки отбросить. Человек предполагает, а Бог… Был у них в роте шкурник один, симулянт. Как в наступление идти, он с вечера почистит зубы ниткой, в иголку ее вденет и пропустит под кожу на икре, а утром на ноге такой фурункул выскочит — сапог не натянуть, какая уж тут атака. Словом, берег себя, очень уж умирать не хотел. Так ведь на привале шкуркой от сала подавился — не в то горло попало, — посинел весь, захрипел и дал дуба. Потому как судьба. А помирать оно, конечно, неохота, тем более сейчас, под конец, обидно вдвойне.
«Ладно, Бог не выдаст, свинья не съест. — Паша вытер руки о траву, потыкав в землю, сунул за голенище нож, потянулся. — Вот и еще до одной весны дожили, скоро сирень зацветет…»
— Эх, давно мы дома не были…
В теплом воздухе неторопливо жужжали пчелы, с яблонь осыпалось кружево лепестков, пахло дымом костра, рыхлыми, хорошо унавоженными грядками, мирной, забытой жизнью. Такой далекой…
— Давно, давно, стропила, наверное, прогнили уже, так крышу и не успел перекрыть, председатель, сука…
Ефрейтор Грибов не успел договорить. Небо прочертили всполохи ракет, земля содрогнулась, и послышался сплошной мощный гул — началась артподготовка. В унисон заговорили «катюши», тяжелые стошестидесятимиллиметровые минометы, орудия крупных калибров, стрельба велась с таким расчетом, чтобы не только подавить оборону врага, но и пробить проходы в противотанковых заграждениях и минных полях.
— Кучно кладут. — Поднявшись, Шидловский приник к трофейному цейсовскому биноклю, на его обветренных губах играла торжествующая улыбка — Выпьем за танкистов, за артиллеристов… Вот это да, прямо как кур в ощип… Ну, фрицы, держитесь…
На шоссе появилась колонна грузовиков; подгоняемая близкими разрывами, она, стараясь проскочить, гигантской гусеницей изо всех сил ползла по бетонке, из выхлопных труб вился облачками сизый дым. Только спешили фашисты напрасно. Наши взяли прицел чуть ниже и накрыли залпом две замыкающие машины, одна сразу взорвалась, превратилась в чадный, жирно дымящий костер, другая, опрокинувшись, угодила в кювет, колеса ее задрались в воздух, словно лапы издохшего зверя.
— Что, Ганс, не нравится? — На глазах Шид-ловского подбили еще два грузовика, а потом скомандовали построение, и пехота в сопровождении бронетехники двинулась в атаку. В бой шли особые полки прорыва, укомплектованные танками ИС-2 и ИС-3, тяжелыми, практически неуязвимыми машинами, чьи длинноствольные стодвадцатидвухмиллиметровые пушки без труда дырявили корпуса германских «тигров». Приземистые сорокатонные громады легко преодолевали рвы, сметали проволочные заграждения, крушили доты бетонобойными снарядами, однако и ответный огонь был очень жесток. Инженерные сооружения, толщина стен которых доходила до двух метров, а боевые казематы прикрывались броневыми плитами, при артподготовке практически не пострадали, и немцы встречали атакующих бешеной стрельбой.
Первым в отделении Шидловского погиб Вася Грибов: споткнулся, выронил ППШ и, прижимая руки к животу, молча уткнулся в землю. Пуля из крупнокалиберного пулемета разворотила ему все внутренности.
— Вперед, гвардейцы! За Родину, за Сталина!
Укрываясь за танковой броней, бойцы сорок третьего отдельного продвигались перебежками по редколесью, стонали, падали, захлебывались кровью, но, скрежеща зубами, поднимались и шли вперед. Животная ярость битвы заглушала все прочие чувства.
— Ни хрена себе. — Шидловский непроизвольно вздрогнул, когда, отрикошетив от лобовой, в виде щучьего рыла, брони танка ИС-3, снаряд высек сноп искр, на мгновение замер и тут же, дико вскрикнув, закрыл ладонями лицо, между его пальцев обильно побежала кровь.
— Паша, Паша. — Боец Прокопий Шитов рванулся было к нему, но, глянув, как сержант лежит — ничком, неподвижно, с неестественно вывернутой рукой, — выругался бешено, в бога душу мать, и, глотая слезы, кинулся вперед.
Огонь между тем усилился, стал плотней, казалось, в мире не осталось звуков, кроме грохота разрывов, стонов умирающих и пронзительного визга раскаленного металла. Пули с чмоканьем срезали деревца, заставляли пригибаться к земле, осыпали водопадом молодой, пахнущей весной хвои. Хотелось вжаться лицом в прошлогодние прелые листья и лежать так, не шевелясь, без мыслей в гудящей голове, пока не кончится эта свистопляска смерти.
— Вот суки, мать их. — Когда короткими перебежками Шитов добрался до шоссе, фашисты стали бить из гаубиц осколочными, и огневой шквал заставил Прокопия укрыться в кювете за перевернутым грузовиком. В воздухе висела бензиновая вонь, из расколотого картера по капле, словно жизнь, медленно уходило масло, на траве в быстро густеющей красной луже весело возились муравьи.
— Все, немчура, приехали. — Шитов заглянул в распахнутую дверцу, сплюнул презрительно. — По-любовнички, мать вашу.
В кабине были двое: мужчина в черном эсэсовском мундире с большой рваной раной на груди и женщина с задранным на голову подолом. На ней были кружевные белые чулки, атласный пояс и белье под стать — насквозь ажурное, просвечивающее, будто из тюлевой занавески, — такое Шитов видел на улыбающейся шкуре в похабном буржуйском журнале. Туфель на бесстыдно раскинутых ногах не было, узкие, изящной формы ступни казались маленькими, словно у ребенка.
— Ну ты и стерва.
Шитову вдруг неудержимо захотелось увидеть ее лицо. Присев на корточки, он оправил подол, и на его привыкшую ко всякому душу дохнуло холодом: лица не было, только бесформенное серо-розовое месиво да роскошные волны длинных белокурых волос.
— Тьфу ты, едрена корень. — Прокопий машинально перекрестился, вскочил и, пригибаясь от случайных пуль, рванул наискось через шоссе. С ходу бросившись в кювет, он обомлел: на дне, раскинувшись, лежала белокурая пацанка лет трех-четырех с волосами точь-в-точь как у мертвой женщины в грузовике. Одетая в трогательное розовое платьице, девочка казалась сломанной заводной куклой.
Шитов приложил руку к шее ребенка — живая, контужена, наверное.
— Ладно, полежи пока, земля теплая. Бог даст, после подберу.
Не дал. Не успел он пробежать и сотни метров, как невидимые сильные руки мягко подняли его над землей, в спину вонзилась огромная стальная заноза, и от страшной, затмевающей рассудок боли Шитов потерял сознание.
Очнулся он уже вечером от хриплого голоса, громовыми раскатами отдававшегося в звенящей голове:
— Вон, никак теплый еще, носилки давай.
С трудом открыв воспаленные глаза, он увидел склонившегося над ним санитара и едва разлепил пересохший рот.
— Куда меня?
Спины он не чувствовал, только жгучую, не позволяющую дышать боль.
— Ты, сержант, молчи лучше, силы береги. — Рослый медбрат с погонами ефрейтора быстро отвел глаза, сделал знак напарнику: — Федя, грузим.
Вдвоем они положили Шитова животом на носилки, и он, чувствуя, что вот-вот снова потеряет сознание, внезапно ощутил на глазах слезы.
— Эй, медицина, там в кювете, аккурат против подбитого грузовика, пацанка контуженая. Настюха ее зовут, Анастасия Павловна Шидловская, потом расскажу…
Перед глазами Прокопия мелькнула мордашка его младшенькой, сгинувшей в оккупации, он увидел улыбку друга Паши, погибшего в сегодняшнем бою, затем наступила темнота. Тело Шитова вдруг дернулось, изо рта хлынула кровь, перед глазами его вспыхнул и сразу погас ослепительный белый свет, унеся навсегда и мысли, и боль, и запоздалое желание жить…
— Готов, отмучился. — Федя-санитар рывком освободил носилки, нахмурившись, принялся вертеть самокрутку. — Я так мыслю, пацанка эта перебьется. Ноги топтать…
— Ну-ка тряхни. — Ефрейтор, разжившись табачком, тоже закурил, сердито выпустил махорочный дым. — Дурак ты, Федька, дурак. Девчонку эту подобрать и отдать в санпоезд нам раз плюнуть, а один грех с души точно снимется. Боженька, Он не политрук, всю правду видит. Ты запомни лучше, Анастасия Павловна Шидловская, а то у меня со вчерашнего башка трещит, не надо было нам спирт с самогонкой мешать…
Новенькая, Валентина, оказалась худенькой, обесцвеченной перекисью хохлушкой с крутым абрисом груди и плотными, несколько кривоватыми ногами. В ее мелко завитой голове царил сумбур, мысли были беспокойными, путаными — то о смазливом лейтенанте из третьего отдела, то о недописанном рапорте майору Хватову, то о каких-то там китайских кофточках фабрики «Дружба»
«Дура, дешевка и неряха». Фон Третнофф равнодушно глянул, как она снимает платье, стягивает трусики, стыдливо прикрывается руками.
— Нет, не на постель. К столу давай, раком. — Он усмехнулся, протянул банку вазелина. — На, кишку смажь.
Вот так, всех этих сексоток нужно пользовать в задницу, никак иначе, а впрочем, других здесь и не держат: что Марьяна, что Галина, что Вера — все продажные гэбэшные суки.
«Да и остальные тоже суки». Фон Третнофф спустил штаны и, не торопясь, придерживая партнершу за бедра, приступил к спариванию. Спешить некуда, единственное, чего у него в избытке, — это время, в неволе оно тянется ох как медленно. И раз, и раз, и раз, — сколько же он гниет здесь? На дворе уже пятьдесят второй год, значит, пятнадцать лет, такую мать, словно граф Монте-Кристо! И раз, и раз, и раз. Только подкоп тут не выроешь и в мешок не зашьешься, не во Франции. Спецучреждение МГБ — это вам не замок Иф, хотя, конечно, не ГУЛАГ и не Соловки. И раз, и раз, и раз. Вот дура неживая, застыла, словно изваяние. Статуя командорши на четырех костях! Ни страсти, ни экспрессии, одни прыщи на ягодицах. И чему их только учат? На хрен, надо кончать. Он удержал стон, подтянул штаны и, усмехнувшись, придавил красную кнопку на стене.
— Собирайся, милая, подмоешься у себя на Лубянке.
Заскрежетав замком, дверь открылась, и в бокс вошел дежурный офицер.
— Ой, мамочки. — Девица засуетилась, путаясь в белье, стала спешно одеваться, однако старший лейтенант, не обращая на нее внимания, во все глаза следил за заключенным, в голове его крутились мысли: «Я не боюсь, я спокоен, я защищен».
Все правильно, бдел по уставу, пытался блокировать сознание, как учили.
— Конечно, конечно, ты спокоен и защищен. — Фон Третнофф, усмехнувшись, заглянул в его расширившиеся зрачки, перевел взгляд на полуодетую дивчину, в голосе его послышались отеческие нотки: — Ты, милая, все же с абортом-то не тяни, недель семь уже, или я не прав?
Он был прав. Новенькая охнула, покрылась от стыда фиолетовыми пятнами и, поспешно накинув платье, выскочила из бокса, на ее простоватом лице застыла растерянность.
— Вы стали себе много позволять. — Старший лейтенант вышел следом за ней, дверь гулко хлопнула, щелкнул замок, и наступила тишина, нарушаемая лишь негромкой песней из репродуктора:
О Берия! Ты алмаз земли нашей! Ты солнце наше — лучезарное, яркое, незакатное. Ты родник живительный, ты молния очистительная? Ты луч надежды и добра! При жизни воплотился ты в улицы, площади, памятники и города, Любовь народа гордого к тебе, о Берия, Не иссякнет никогда.
«Нам песня строить и жить помогает». Фон Третнофф пошел под душ, вытираясь, долго смотрелся в зеркало, ухмылялся довольно: тело крепкое, по-юношески стройное, взгляд живой, совсем неплохо для арестанта, вот-вот разменяющего вторую сотню. Правда, третьей у него не будет, не дано, умрет он где-то в середине девяностых, на большее не хватило личной силы. Не Сен-Жермен, конечно, не Александр Калиостро, те, говорят, владели тайной вечной молодости, однако же и не пархатый жид Вольф Мессинг, уверовавший в победу социализма в отдельно взятом государстве. Играет, гад, в благотворительность, строит на свои кровные самолеты для Красной Армии. Достукается, будет гнить в соседней камере. Хотя так гнить многие бы за счастье почли. Кормежка здесь — что душа пожелает, моцион каждый день, читать не возбраняется, опять-таки нуждишку справить — пожалуйста, дамское общество разнообразное, без претензий. А иначе никак, настоящий «аномал» должен быть человеком сильной сексуальной конституции, — все магическое держится на эрегированном фаллосе, проистекает от трансформаций половой, пахнущей ромашкой, оранжевой энергии. И здесь возможны два пути: либо изначальный целибат, полное воздержание, умиротворенное пребывание в схиме, либо постоянная активность, разнообразие ощущений, вечный поиск гармонии эроса. Впрочем, бывают и исключения. Пифагор, говорят, жил девственником до шестидесяти лет, потом женился, родил семерых детей и, оставаясь великим магом, благополучно дожил почти до векового юбилея, пока не доконали собственные ученики. Да что там волшебство, все вокруг пронизано энергией пола. Искусство есть, к примеру, не что иное, как сублимированная сексуальность, кипение страсти, трансформированное в образы прекрасного. А войны, заговоры, крушение империй! Да взять хотя бы октябрьский переворот. Революционеры — больные люди, чья гипертрофированная сексуальность принимает патологические формы и воплощается в садизме, истерии и жажде разрушения. И если прав еврей Маркс, утверждая, что движущая сила истории — это классовая борьба, то трижды прав и еврей Фрейд, потому что вся классовая борьба проистекает от ущемленной сексуальности!
«А впрочем, ну их всех в жопу, и того, и другого». Фон Третнофф надел свободную, в мелкую полоску пижаму, погасив свет, залез под одеяло, расслабленно вытянулся. Так, собирая в комок всю свою волю, он лежал довольно долго, постепенно пульс его замедлился, дыхание исчезло, сердце стало биться редко и почти неуловимо — наступило торможение всех функций организма. Именно из подобной неподвижности тела рождается истинная свобода духа. Фон Третнофф вдруг почувствовал свежесть речной прохлады, руки его ощутили шероховатый гранит набережной, впереди на фоне предзакатного неба высветился купол Исаакия, красные всполохи солнца весело играли на глянцевой позолоте. По Неве, разводя чуть заметную волну, плыл маленький буксир, черный дым стлался над водой, ветер парусил флаг на мачте, шелестел кронами деревьев у здания Адмиралтейства. Осенний ленинградский вечер. Только это не Ленинград, и даже не Петроград, город на Неве снова называется Петербургом, все возвратилось на круги своя. Фон Трет-ноффу внезапно бросились в глаза крупные буквы на афише: «Экстрасенс Лаура Гревская», тут же он очутился в переполненном концертном зале, и на него надвинулось вплотную лицо женщины на сцене, — черт побери, неужели это его Хильда! Но это невозможно — все фотографии дочери мертвы, чудес не бывает. Все верно, это не Хильда, это ее дочь, ритуал черной мессы даром не пропал…
Фон Третнофф пошевелился, лицо его стало розоветь, мертвенная холодность трупа сменилась мерным биением жизни — послышалось негромкое дыхание безмятежно спящего человека.
Утром фон Третнофф пробудился с каким-то ощущением приятной неопределенности, в таком настрое обычно ждут подарков на день рождения, а уже к концу бритья у него возникла твердая уверенность, что сегодня случится что-то очень важное. «Ну-ну, посмотрим». Он усмехнулся, облил щеки «Шипром» и, не торопясь, принялся одеваться: рубашка, брюки без ремня, брезентовые тапки без шнурков, фланелевая фуфайка. Простенько и со вкусом, все казенное, пропитанное запахом карболки и тюрьмы. Завтракал фон Третнофф творожной бабкой со сметаной и сгущенкой, бутербродами с сыром, семгой и ветчиной, пил кофе с топлеными сливками и сладкими булочками. На обед заказал икру, расстегайчиков, окрошку с осетриной, миноги и охотничьи колбаски, а на вечер после ужина Веру и Марьяну — старые шкуры, проверенные.
Прислуживавший за столом сержант косился на арестанта с опаской, в его коротко стриженной ушастой голове роем носились мысли: «Из бокса никого не выпускать; на провокации не поддаваться; в контакт не вступать». Молодец, изо всех сил пытается дать себе негативную установку. Экий дурачок, — фон Третнофф мог бы с легкостью внушить не только ему, всем — охранникам, часовым, вертуха-ям, — что он, к примеру, сам Отец народов, и беспрепятственно пройти все КПП, только вот дальше что? Как насчет укольчика ровно в десять ноль-ноль? Ловко все придумано у чекистов, умеют они поставить человека раком. Зашьют в ягодицу контейнер со смертельным препаратом, и, если дважды в сутки не вводить противоядие, всенепременно загнешься в страшных корчах. Помнится, фон Третнофф по первости не внял предостережениям, решил показать характер — убежал, однако нейтрализовать отраву не смог, еле откачали. Будь, конечно, у него под рукой рукопись де Гарда, срал он на все эти чекистские премудрости, однако пожелтевшие листы пергамента остались там, на свободе, в тайнике старинного бюро. Как ни крути, а чтобы делать золото, надо, черт побери, иметь золото! Великий аркан магии предполагает в каждой операции наличие трех планов — ментального, астрального и материального, и во всех трех нужны опорные точки — сгустившиеся проявления высших эманации, ну а уж на страницы древней рукописи можно опираться без опаски. Когда-то именно благодаря ей изменилась вся жизнь фон Третноффа: он стал богатым и знаменитым, отмерил себе долгий век, заклав жену и обеих дочерей, снискал расположение Хозяина Тьмы для своей преемницы — внучки. Все бы и дальше шло как по маслу, если бы тогда, в тридцать восьмом, он не предсказал другому Хозяину скорое нападение Германии, это в период-то горячей немецко-советской дружбы! Теперь вот сидит в двухкомнатной клетке, жрет калорийный наркомовский паек и пользует дешевых гэбэшных девок. Впрочем, попадаются очень даже ничего.
«Только не поддаваться. Врешь, не возьмешь». Сержант, настороженно оглядываясь, увез столик с объедками. Галифе были ему велики, висели складками, и казалось, что чекист от волнения наделал в штаны. «Ты кати давай, кати». Усмехаясь, фон Третнофф опустился в кресло, раскрыл наугад «Вишну Пураны», прочитал: «Имущество станет единым мерилом. Богатство будет причиной поклонения. Страсть будет единственным союзом между полами. Ложь будет средством успеха на суде. Женщины станут лишь предметом вожделения. Богатый будет считаться чистым. Роскошь одежды будет признаком достоинства».
«Наивные индусы, режут правду-матку, кому это нужно? — В глазах фон Третноффа появилась скука. — Учились бы, что ли, у евангельского кумира, вот был дока праздного словоблудия, непревзойденный мастер недомолвок, аллегорий и притч!» Он отложил в сторону «Вишну Пураны», открыл Ветхий Завет, коротко рассмеявшись, прочел: «А народ, который был в нем, вывел и умерщвлял их пилами, железными молотилами и секирами, так поступал Давид со всеми городами…»
Если настольной книгой Ленина была монография Густава Лебона «Психология толпы», Сталин на досуге изучал труд Никколо Макиавелли «Государь» и творение флотоводца Мэхэна «Господство на море», то Людвиг фон Третнофф обожал перечитывать священные писания и выискивать в них двусмысленные места. Suum cuique — каждому свое.
Ровно в десять дверь открылась и вошла медсестра в сопровождении охранника.
— Доброе утро.
Выправка у нее была военная, а глаза пустые и развратные.
— Это кому как.
Фон Третнофф спустил штаны, с мрачным видом улегся на живот, — укол болезненный, вся задница сплошной синяк. Подождите, граждане чекисты, все вам отольется: и пятнадцать лет неволи, и ботинки без шнурков, и эта сука с десятикубовым шприцем…
Когда медсестра ушла, фон Третнофф глянул на часы, потер зудящую ягодицу и принялся набивать трубку, старинную, хорошо обкуренную, такой цены нет. Скорее бы одиннадцать, что ли, время выхода на общественно полезные работы. Интересно, на каком поприще сегодня его задействует любимое отечество? Чего изволите? В угадайку сыграть, в прятки или в душу кому нагадить? Однако вспомнили о нем только перед самым обедом, — в бокс вошел дежурный по корпусу, за его спиной маячил шкаф в габардиновом мантеле.
— На выход.
Фон Третнофф собирался недолго, сунул ноги в хромовые сапоги гармошкой, надел телогрейку и кепку-восьмиклинку с пуговкой. Прошли извилистым лабиринтом коридоров, миновали препоны контрольно-пропускных рубежей, на последнем шкаф в габардине вытащил ствол, клацнув затвором, приставил дуло к спине арестанта:
— Шаг влево, шаг вправо — стреляю. Фон Третнофф почувствовал, что тот его смертельно боится, усмехнулся про себя — ссыт, значит, уважает. Во внутреннем крытом дворике стоял черный сто десятый «ЗИС» со шторками на окнах, арестанта усадили назад между двух дюжих молодцов, шкаф развалился спереди, тронул водителя за плечо:
— Слава, давай.
Со скрежетом раздвинулись створки ворот, машина заехала в тамбур, и старшина-контролер приступил к осмотру. Проверив документы, он махнул дежурному в будке:
— Порядок.
Загудели электродвигатели, во внешнем ограждении открылся проход, и на капот сто десятого упали крупные капли — на улице шел дождь. Под визг сирены с горящими фарами «ЗИС» лихо вырулил на брусчатку и вопреки правилам движения в плотном ореоле брызг помчался по мокрым мостовым: рев форсированного мотора, скрип шин на поворотах да попутный транспорт, жмущийся к бордюру. Скоро центр города остался позади, перелетели мост через Москву-реку, проскочили Киевский вокзал и с сумасшедшей скоростью, ослепляя встречных дальним светом, покатили по Можайскому шоссе. Наконец, выйдя на финишную прямую, машина свернула на бетонку, проехала пару километров и остановилась перед кирпичным дворцом, обнесенным каменным высоким забором с колючей проволокой поверху. За внешним ограждением оказалось еще одно, внутреннее, — с прорезями для смотровых глазков, выкрашенное в веселый зеленый цвет. Скрипнули петли массивных металлических ворот, машина въехала на островок асфальта в океане астр, хризантем, отцветающих роз, и шкаф в габардине сразу подобрался, выпрямившись в кресле, выразительно посмотрел на фон Третноффа:
— Смотрите, без дураков, стреляю я хорошо. На широкой застекленной террасе арестант попал в руки молодого человека в щегольском костюме, анфиладой просторных, обставленных с варварской роскошью комнат тот провел его в небольшую приемную, вопросительно глянул на дежурного за столом с аппаратом прямой связи:
— Доложишь?
— Нет, просил по-простому, без доклада.
— Заходите, пожалуйста. — Щеголеватый молодой человек показал арестанту на дверь, на его лице застыло благоговение. — С вами будут говорить.
Кто именно, объяснять не стал, да фон Трет-ноффу комментарии и не были нужны, он усмехнулся и, бесцеремонно шаркая сапогами по наборному паркету, вошел в кабинет.
— Добрый вечер, Лаврентий Павлович!
— Быстро вас. — Берия, а это был действительно он, причмокнув, провел салфеткой по жирным губам, невнятным от отрыжки голосом произнес: — Присаживайтесь, отличное чахохбили. Мы в Грузии любим все самое вкусное и острое. У нас, горцев, как у настоящих коммунистов, середины не бывает.
Его рано облысевший лоб был покрыт капельками пота, стекла пенсне запотели — от тарелки с чахохбили шел пар.
«Грязный мингрел, да с тобой уважающий себя грузин на одном поле срать не сядет». Фон Трет-нофф вежливо оскалился, низко склонил голову в знак признательности:
— Благодарю вас, для меня это большая честь.
Уселся напротив всесильного наркома, положил себе баклажан, фаршированный сыром, попробовав, восхищенно поднял брови:
— Пища богов, амброзия!
За столом прислуживал пожилой сосредоточенный грузин в черкеске и мягких кавказских сапожках, благородное розовое «Чхивери», салаты, бозартма, чахохбили, мцвади-бастурма и ореховые трубочки с чаем были выше всяких похвал. Ели и пили в молчании, Берия — жадно, в свое удовольствие, фон Третнофф — не спеша, внутренним зрением приглядываясь к хозяину Лубянки. Несгибаемый нарком, разменявший уже шестой десяток, был подвижен и кипуч, словно двадцатилетний юноша, неуемная сексуальность била в нем ключом, пробуждала в душе худшие пороки человечества и принимала с годами уродливые формы. Давным-давно, еще во время его учебы в строительной бурсе, один из педагогов предрек: «Ты, Лаврентий, наверное, будешь знаменитым абреком, как Зелимхан, или не менее знаменитым русским полицейским, как Фуше». Ошибся уважаемый учитель, здорово дал маху! Куда там кровожадному чеченскому разбойнику и гению уголовного сыска до несгибаемого наркома! Огромная страна, ограбленная, изнасилованная, с населением, доведенным до уровня рабов, распласталась у его ног. Двенадцать миллионов в ГУЛАГе обеспечивали империю всеми видами сырья, тридцать миллионов колхозников, лишенных земли и паспортов, воплощали в жизнь аграрную ленинско-сталинскую политику, восемь миллионов военнослужащих тянули лямку в «непобедимой и легендарной», обладая правами еще меньшими, чем заключенные, сорок миллионов рабочих, получая нищенскую плату и влача жалкое, полуживотное существование, возводили материальную базу для грядущей мировой революции. На бескрайних пространствах от Балтийского до Баренцева морей раздавалось дружное хоровое пение строителей коммунистического рая:
Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек!
И надо всем этим гигантским концлагерем распростерла свои щупальца тайная полиция, во главе с ним, Лаврентием Берией, несгибаемым большевиком-ленинцем, верным сподвижником великого Сталина. Только ничто не вечно под луной. Похоже, в голове отца народов опять созрел замысел глобальной чистки, даром, что ли, расстреляли руководство Грузии, под маркой мингрельского дела — не так давно вырезали весь ЦК… Сомнений нет, это первый звонок, но третьего не будет, Берия далеко не дурак. Судьба Ягоды и Ежова его не прельщает. После первого, помнится, остался не Бог весть какой счет в банке, шкаф, забитый женской одеждой, и огромный резиновый член, после второго — слава гомосексуалиста и табличка, висевшая на груди: «Я говно». А вот Лаврентий Берия своего отдавать не собирается, ни здесь, ни в швейцарских банках, ни в шведском Королевском…
— А зачем это, — лубянский бог вдруг перестал жевать и коротким, бритвенно-острым взглядом полоснул фон Третноффа по зрачкам, — вы, любезный, напророчили Хозяину о скором начале войны?
Забыли, что молчание — золото?
Он напоминал большую хищную птицу, из тех, что питаются падалью; жабо из перьев очень подошло бы к его крючковатому носу.
— Черт его знает, думал, что у этого параноика остались хоть какие-то мозги. — Фон Третнофф пожал плечами, медленно отпил глоток вина. — Хорошо что в ЦК есть еще разумные люди. Кстати, из вас мог бы получиться очень сильный «аномал», энергия подходящая.
Он уже понял, откуда дует ветер, и, не показывая радости, внутренне ликовал — предчувствие не обмануло, сегодняшний день действительно перечеркнет все пятнадцать лет унижений.
— А я и так очень сильный «аномал». — Берия громко расхохотался, сказанное ему понравилось. — Одним движением могу превратить любого в лагерную пыль. Вот так. — Он резко, словно выстрелил, щелкнул пальцами и сразу оборвал смех, на его лбу обозначились глубокие поперечные складки. — У вас из этой комнаты два пути. Один — с чистой совестью на свободу, другой — вперед ногами, и чахохбили переварить не успеете. Кстати, как вам, правда ведь, отличное?
Он снова расхохотался, энергично потер ладони, встретив насмешливый взгляд арестанта, закашлялся, побагровел.
— Ну?
— Я слушаю внимательно. — Фон Третнофф невозмутимо захрустел маринованной капустой, душа его пела. — А чахохбили, на мой вкус, было несколько пресновато.
— Да вы гурман, — Берия, не сдерживаясь, раскатисто рыгнул, в шутку погрозил жирным, похожим на сардельку пальцем, — и хитрец, но это мне нравится. Так вот, непревзойденный Вольф Мессинг предсказал одному очень, очень значительному лицу смерть в тысяча девятисот пятьдесят третьем году от руки верного телохранителя по фамилии Хрусталев. Разве может такое случиться?
— Запросто. — Фон Третнофф чуть заметно усмехнулся, положив крест-накрест вилку и нож, промокнул губы салфеткой. — Если мне из задницы вытащат контейнер с ядом. Очень, знаете ли, неудобно, словно гвоздь в жопе. Еще мне бы желательно переехать, надоели решетки на окнах, двери с глазками. Будет так — и это очень, очень значительное лицо не дотянет до весны.
Он не стал говорить наркому, что тому тоже осталось жить недолго, — пройдет чуть больше года, и его расстреляют, кремируют, а прах развеют мощным вентилятором. Даже лагерной пыли не останется…