Понимание цивилизационной структуры современного мира и нашей собственной цивилизационной идентичности предполагает постановку вопроса о том, представлял ли СССР отдельную цивилизацию? Ведь трудно оспаривать утверждение, что в рамках Советского Союза действительно была создана некоторая надэтническая общность, обладавшая определенными цивилизационными чертами. Официальная коммунистическая пропаганда представляла ее как «новую историческую общность — советский народ». Однако обе составные этого словосочетания безосновательны.
Во‑первых, нет смысла говорить про «советский народ» как про народ в собственном смысле этого слова, когда отдельными народами оставались эстонцы, грузины, узбеки и др. Аналогичным образом в населении СССР трудно усмотреть и макроэтническую общность: ведь в его составе (по большей части или частично) присутствовали такие макроэтнические общности, как славяне (белорусы, украинцы, русские), балты (латыши и литовцы), финно–угры (эстонцы, карелы, мордовцы и др.), тюрки (казахи, узбеки, татары и др.), монголы (калмыки, буряты) и пр.
Во‑вторых, историческая общность, созданная в рамках распавшегося Союза, не была такой уж «новой». Ее основным признаком была принадлежность к огромному государственному образованию неоимперского (созданного на основе прежней Российской империи) типа, с присутствием у его подданных соответствующей («советской», а в просторечии «совковой») наднациональной идентичности. У «советского народа» была в значительной степени общая экономическая, социальная, политическая, в определенной мере культурная жизнь; ему навязывалась надэтническая коммунистическая идеология и на его территории господствовали единая система образования и практически общепонятный русский язык.
Во многом подобные надэтнические общности история знала и раньше. Отмеченные признаки нетрудно обнаружить в Византии, Арабском халифате, Китае (начиная с династий Цинь и Хань). И в этих случаях мы видим полиэтническое (многонациональное) государство имперского типа, определенный уровень социально–экономической и культурной интеграции, официальную идеологию (опиравшуюся на общую религиозную почву), общую систему образования и господствующий язык, на котором говорила господствующая верхушка и осуществлялось межэтническое общение, составлялись сакральные тексты и официальные документы. Аналогичные тенденции, хотя и в менее выразительной форме из–за господствовавшего политеизма и греко–латинского двуязычия, наблюдаем и в Римской империи. Во многом сходную ситуацию, как о том шла речь выше (см. гл. IV), находим и в США — сверхдержаве с интегрированной политической, социально–экономической и культурной жизнью, полиэтническим и многорасовым составом населения, официальной идеологией (по–своему не менее жесткой, чем советско–коммунистическая) и общепонятным языком.
Поэтому, учитывая стадиальные и социокультурные особенности названных общностей, можно говорить об их типологическом сходстве с надэтнической общностью, созданной в СССР. А поскольку Византия, Арабский халифат и конфуцианская империя Китая с вовлеченными в их силовые поля народами и государствами действительно представляли собою определенные цивилизации, то может создаться впечатление, что и СССР был цивилизационной общностью.
Однако при более глубоком рассмотрении проблемы такой вывод не может быть принят. Дело в том, что, как было показано ранее (см. т. 1, гл. I), собственно цивилизация как надэтническое целое основывается на определенных общецивилизационно–культурных архетипах и базовых ценностях (этических, эстетических, рациональных, сакральных), на собственном, общем и органическом, естественном для ее представителей идейно–ценностномотивационном фундаменте. Именно это, а не военно–политическое могущество сверхдержавы, выражает и поддерживает цивилизационное единство, причем даже тогда, когда имперская система рушится и гибнет (примеров тому в изобилии дает история Мусульманско–Афразийской и Китайско–Восточноазиатской цивилизаций, тогда как для Индийско–Южноазиатской или Западнохристианско–Евроатлантической имперское единство вообще не было характерным, хотя иногда и наблюдалось).
Однако при всех усилиях официальной пропаганды Советский Союз общего духовного, идейно–ценностно–мотивационного основания не имел и иметь не мог. Не мог он их иметь потому, что коммунистическая идеология не давала ответы на главные смысложизненные, экзистенциальные вопросы человеческого бытия. Ее положения не могли предложить действенных идейно–ценностно–мотивационных оснований человеческой жизнедеятельности. В историческом масштабе она была ближе к столь же бездуховной идее «чистой» абсолютной власти Чингисхана, чем, скажем, к религиознополитическому синтезу ислама (реализуя принципы которого арабы создали свой Халифат в столь же короткие сроки, как монголы империю Чингизидов или большевики свой «соцлагерь»).
СССР, как и предшествовавшие ему на просторах Евразии Российская империя, сверхдержава Чингисхана и его ближайших потомков, Тюркский каганат и пр., не был отдельной цивилизацией, поскольку не имел своего идейно–ценностно–мотивационного, религиозно–духовного основания. Он охватывал части разных цивилизационных систем, стремясь нивелировать их естество целенаправленным искоренением смыслообразующих оснований и насаждением официальных квазицивилизационных ценностей. Поэтому СССР с поясом зависимых от него социалистических государств не представлял собою отдельной цивилизации. Его было бы целесообразней определять в качестве квазицивилизации.
Понятие квазицивилизация еще не получило общепризнанного статуса в науке и его содержание не вполне определено. Ранее речь шла уже о квазицивилизациях, создававшихся номадами Евразийских степей в рамках возглавлявшихся ими «кочевых империй». Нечно подобное последним, хотя, разумеется, на совершенно иной стадии общественного развития и в принципиально другой геополитической ситуации, представлял собой Советский Союз, как и они, не имевший, при всей его военно–политической мощи, собственного духовного содержания.
Однако в качестве квазицивилизаций, т. е. распространенных на обширных пространствах полиэтничных социокультурных систем, не имеющих полноты свойств собственно цивилизации как дискретного исторически определенного целого, могут рассматриваться и общности совершенно иного типа: имеющие свое собственное, ярко выраженное и глубоко укорененное в душах их представителей, идейно–ценностное содержание, но не обладающие устойчивыми и обширными внешними государственными формами. В отличие от имперских квазицивилизаций такого рода социокультурные общности можно было бы определить как конфессиональные квазицивилизации. В сущностном отношении эти два типа квазицивилизаций полярны. Первые имеют политическую форму, не обладая духовным основанием. Вторые же имеют духовное содержание, но не обладают соответствующей ему политической формой. Наиболее ярким примером конфессиональных квазицивилизаций выступают иудеи683.
Феномен квазицивилизаций можно обнаружить уже в истории Древнего Востока. Прежде всего, имеется в виду персидская империя Ахеменидов, поглотившая ряд локальных цивилизаций предшествующих веков (Египет, Вавилонию и пр.). Более типичными квазицивилизационные образования являются именно для евразийского пространства, начиная с гуннского времени. В их ряду мы выделяем Тюркский каганат и империю Чингизидов, тем более — Российскую империю (взятую в ее геополитическом измерении, а не в качестве государства с преобладающим православно–восточнославянским населением).
Наиболее полно квазицивилизационный феномен раскрылся именно в виде СССР как наднациональной, межцивилизационной исторической общности, связанной реальными политическими, экономическими и пр. отношениями, а также фиктивным идеологическим единством, принципиально не способным заменить отсутствовавшую и в державе Чингисхана религиозно–духовную общность людей.
СССР охватывал части различных цивилизационных систем, стремясь нивелировать их путем искоренения имеющихся у них идейно–ценностных оснований и насаждения собственных квазицивилизационных ценностей. В негативной части этот проект в некотором смысле удался. Если духовные основания жизни входящих в его состав народов и не были уничтожены полностью, то по крайней мере понесли значительные потери и претерпели сильнейшие (у русских, украинцев, белорусов, казахов и многих других — необратимые) извращения. Но навязать искусственные ценности коммунистической идеологии не удалось ни одному народу. Коммунизм не только деструктивен по отношению к традиционным цивилизационным ценностям, но и бесплоден в плане создания новых.
Рассмотрим теперь цивилизационную структуру постсоветского (евразийского) пространства с точки зрения конфигурации пересекаемых им цивилизационных миров.
1. Восточнохристианский, условно говоря — поствизантийско–православный, цивилизационный мир. Первым, кто в ясной форме поставил вопрос о византинизме как цивилизационном принципе и в общих чертах обрисовал собственное его понимание, был К. Н. Леонтьев684. Идея восточнохристианской общности сегодня возрождается в контексте современных геополитических реалий, в условиях мировой гегемонии Запада и активизации мусульманских государств.
Основы восточнохристианского культурного круга складывались в восточных, грекоязычных провинциях Римской империи, конституировавшихся после смерти Феодосия I (395 г.) в Восточ но-Римскую (которую принято называть Византийской) империю. V в. ознаменовался грандиозными церковными расколами. В результате от признанной в империи правоверной формы вероисповедания отошли несториане Сирии и монофизиты Армении, Египта и Эфиопии. Ортодоксальное же восточное христианство восприняли некоторые народы Кавказа (грузины, частично абхазцы и осетины), славяне Восточных и Центральных Балкан (болгары, македонцы, сербы), Киевская Русь и восточнороманские этносы Дунайско–Карпатского региона (предки нынешних молдаван и румын).
Уже киевские князья приступили к распространению христианства греческого обряда среди лесных финно–угорских этносов. Тем более данный процесс развернулся в монгольское и, особенно, послемонгольское время в пределах Московского государства. Православными стали предки нынешних мордовцев, марийцев, удмуртов, коми и пр., тюркоязычные чуваши, после чего формально в него были обращены и народы Сибири, в том числе и тюркоязычные — хакасы и якуты, в целом оставшиеся шаманистами. Однако к настоящему времени проблематичным оказалось само существование Восточнохристианской цивилизации.
Во‑первых, к середине прошедшего тысячелетия эта цивилизация сместила свой центр тяжести в восточнославянский регион. Говорить о византинизме как основе даже империи последних Романовых (не говоря уже о нынешней России) можно не более, чем о китаизме современной Японии. Конечно, многое и, возможно, даже главное — духовно–культурный комплекс православия как идеальной основы жизни — было воспринято. Но от этого ни Киевская Русь, ни Московское царство, ни, тем более, Российская империя «византийскими» не стали. А о «византинизме» СССР говорить вообще не приходится.
Во‑вторых, после взятия Константинополя турками Православно–Восточнославянская субцивилизация Восточнохристианского мира, начиная с территорий Украины и Белоруси, почти сразу же начинает втягиваться в орбиту воздействия Западнохристианско–Новоевропейской цивилизационной системы, становясь органической частью Макрохристианского мира Нового времени (с бесспорной западной доминантой в его пределах).
В‑третьих, расширение Московско–Российской державы в XVI–XIX вв. преимущественно в восточном направлении, все более за счет подчинения мусульманско–тюркоязычных народов, определяло двойственную цивилизационную природу империи Романовых. Принадлежа Восточнохристианскому миру, Россия как государство, с одной стороны, внешне все более вестернизировалась, а с другой, все более конституировалась именно как славянско–тюркский мир, в пределах которого православие и ислам сосуществовали относительно мирно. Эта тема обстоятельно разраборана евразийцами (Н. С. Трубецким, П. Н. Савицким, Г. В. Вернадским и др.)685 и Л. Н Гумилевым686.
Лишь с учетом этих оговорок может идти речь о восточнохристианско–поствизантийском цивилизационном пространстве последней половины уходящего тысячелетия и нашего времени. Его гетерогенность и слабая духовная сконсолидированность, как и высокая степень вестернизированное — ти (чаще — квазивестернизированности) образованной части общества, очевидна, при том, что большевистская власть нанесла непоправимый удар самим основам данного социокультурного типа. О современных России, Украине, Беларуси и Казахстане (в славянской половине его населения) мы можем говорить как о православно–постсоветском ареале. Однако необходимо помнить, что основной массой его представителей (особенно в городах) органическая связь с восточнохристианской традицией либо полностью утрачена, либо проявляется лишь внешне и фрагментарно уже во втором–третьем поколениях.
2. Мусульманский мир представлен на постсоветском пространстве преимущественно тюркоязычными (крымские, волжские, сибирские и другие татары, башкиры, казахи, киргизы, узбеки, туркмены, кара–калпаки и пр.) и ираноязычными (таджики и памирские этносы, частично — осетины) народами, а также многочисленными народами северокавказских языковых групп (чеченцами, ингушами, аварцами, лезгинами и т. д.).
В пределах VII–VIII вв. Мусульманская цивилизация, как о том пойдет речь далее, формировалась и конституировалась как собственно арабско–исламская, а этнически близкие арабам и исповедовавшие преимущественно восточнохристианские вероучения неортодоксального толка (несторианство, монофизитство) арамейскоязычные семиты Ближнего Востока быстро арабизировались и исламизировались, тогда как вошедшие в состав Халифата ираноязычные этносы (от Тигра до Сырдарьи), принимая мусульманство, сохраняли свою национально–культурно–языковую идентичность.
Это определило то обстоятельство, что уже в IX–X вв. Мусульманская цивилизация выступает в качестве двуединства своих субцивилизационных структур: арабоязычной (от Магриба и Испании–Андалуса до Ирака, Хузистана и Омана) и ираноязычной (от Курдистана и Нуристана до Ферганы и пуштунского Кафиристана). С того же времени в орбиту Мусульманской цивилизации начинают втягиваться и тюркоязычные народы Евразии — между Поволжьем и Семиречьем. В X в. мусульманскими уже были такие крупные тюркские государства, как Волжская Булгария и держава Караханидов.
Последовавшее на рубеже X–XI вв. завоевание Караханидами ираноязычной державы Саманидов, охватывавшей территории бывшей советской Средней Азии и прилегающих областей Афганистана и Ирана, привело к усилению тюркоязычных элементов в названном регионе. В 30‑х гг. XI в. турки–сельджуки, уже принявшие ислам суннитского толка, захватывают области нынешней Туркмении, Ирана и Ирака, а вскоре под их властью оказывается и Малая Азия.
С этого времени тюркоязычные народы на несколько веков становятся ведущей политической силой на пространствах от Средиземного моря до Памира и Алтая. Из их среды в XIII в. выходят и турки–османы, образующие в скором времени могущественную Османскую империю. Созданная монголами Золотая Орда, чьи тюркоязычные подданные дали начало различным ветвям татарского макроэтноса, со второй половины XIII в. также конституируется в качестве мусульманской державы. Ее наследию мы и обязаны выразительному присутствию Мусульманской цивилизации в Крыму и на Северном Кавказе, а также укреплению позиций ислама в Поволжье (волжские татары) и Предуралье (башкиры).
Поэтому с X в. можно говорить о формировании третьей субцивилизации Мусульманского мира — тюркско–мусульманской. Являясь высокоинтегрированной в языковом отношении, она состоит из нескольких территориально обособленных блоков. Таковыми являются: Во‑первых, тюркско–мусульманские народы Центральной Азии, Во‑вторых, азербайджанцы Закавказья, В‑третьих, турки Анатолии и Балкан, В‑четвертых, крымские татары и, в-пятых, — тюрки–мусульмане Поволжья, главным образом волжские татары и башкиры. Почти все тюрки–мусульмане — сунниты, преимущественно умеренного, ханифитского толка. Исключение составляют только азербайджанцы, среди которых, благодаря влиянию со стороны Ирана, утвердился шиизм.
Таким образом, на постсоветском пространстве в результате сложного исторического симбиоза тюркско–мусульманских и Православно–Восточнославянских элементов образовалась обширная переходная синкретическая зона взаимопроникающих периферий соответствующих цивилизационных миров. Она охватывает Крым, Среднее и, отчасти, Нижнее Поволжье, Предуралье, большую часть Казахстана, отчасти Южную Сибирь и, анклавно, некоторые города Средней Азии.
3. Особым является вопрос о причастности евразийского пространства Западнохристианскому цивилизационному. То, что Восточная Прибалтика представляет с рубежа XII–XIII вв. крайнюю северо–восточную зону Западнохристианского мира, сомнений не вызывает. Иное дело — те земли Украины и Беларуси, в которых после Брестской унии 1596 г. утвердилось греко–католическое вероисповедание. Здесь, при всей силе аутентичного католицизма, представляемого поляками и литовцами, утверждается униатство как своего рода компромисс между восточнохристианской обрядностью и догматикой католицизма.
Традиционные тесные связи с народами Центральной Европы, длительное пребывание в составе Польши и Австро–Венгрии и многое другое определило особое, промежуточное цивилизационное положение западных украинцев и, отчасти, белорусов между Восточнохристианским и Западнохристианским мирами. Никто, естественно, не станет отрицать мощного влияния западной культуры и на собственно российской территории, тем более в Приднепровской Украине. Однако характер этого влияния был иным. На территории Украины и Беларуси (до Днепра) Западнохристианский мир (и вышедшее из него еврейство) на некоторое время непосредственно наложился на Православно–Восточнославянский, стал фактором обыденной жизни миллионов простых людей, а не только образованной прослойки.
В отличие от этого в России восприятие Запада происходило преимущественно через школы и высшие учебные заведения, чтение литературы, поездки на Запад и пр., а потому охватывало лишь крайне немногочисленную прослойку населения. Последняя (как это подчеркивал уже П. Я. Чаадаев в «Философических письмах»687) по своим манерам, представлениям, образу и качеству жизни оказалась совершенно оторванной от собственных национально–цивилизационных корней — и это сыграло свою роковую роль в судьбе пореформенной России и особенно постигшей ее в 1917 г. катастрофе.
Вместе с тем переложенная на русский язык западная образованность, по мере распространения в стране просвещения через гимназии и университеты, со временем воспринималась все большим числом людей. Этот процесс по-своему продолжался и в советское время. Одно из порожденных Западом учений — марксизм (в его русском варианте марксизм–ленинизм) стал основой официальной идеологии, а западнически настроенная интеллигенция и в XIX, и в XX вв. считала себя сторонницей либерализма и демократии.
Все сказанное дает основания включать евразийское пространство распространения русскоязычной по преимуществу образованности в сферу культурного влияния Запада. Однако на постсоветском пространстве Западнохристианско–Новоевропейской цивилизации реально принадлежат лишь три прибалтийских республики, а непосредственно сопричастны ей западные области Украины и Беларуси. Органическое присутствие Западнохристианского мира ощутимо только до Днепра — до того рубежа, за которым власть Речи Посполитой была недолговечной и слабой.
4. Относительно буддийско–ламаистского цивилизационного присутствия важно подчеркнуть его органичность и укорененность на просторах Евразии как субконтинента преимущественно в бывшей зоне советского влияния — в Монголии, а также в среде монголоязычных народов нынешней Российской Федерации — бурят и калмыков, а также тюркоязычных тувинцев. Однако по численности эти народы невелики и серьезного воздействия на общее положение дел в России не оказывают.
Таким образом, цивилизационное членение евразийско–постсоветского пространства оказывается достаточно сложным. На нем доминирует православно–постправославный, преимущественно русский (шире — русскоязычный) компонент, сочетающийся с мусульманско–постмусульманским, главным образом, тюркоязычным, и отчасти, ламаистско–монголоязычным на всем пространстве степной полосы Евразии к востоку от Дона, а также в Крыму. Практически вся эта территория (с угасанием при движении с запада на восток) длительное время находилась и продолжает находиться в орбите западного воздействия. Годы большевистского господства глубоко подорвали здесь собственные цивилизационные основания (и восточнохристианское, и мусульманское, и ламаистское). В последние годы их эрозия усугубляется навязываемой средствами массовой информации квазиамериканизацией, однако сама религиозная жизнь во всех традиционных конфессиях заметно активизировалась.
Из сказанного видно, что такие броские словосочетания, как «Мир России — Евразия» или «Русский узел евразийства»688 не имеют пока четкого и определенного смысла. Евразия в понимании евразийцев пересекает не только макроэтнические общности, в частности — славянскую и тюркскую, но и устоявшиеся цивилизационные миры. Собственной глубинной идейно–ценностно–мотивационной подосновы она не имеет, что и засвидетельствовано отсутствием в ее пределах религиозной общности. Длительное же доминирование православной традиции (в ее выхолощенной петровско–екатерининской секуляризацией форме) свидетельствует лишь о преобладании здесь русского этноса с его национально–религиозными традициями. Массовое обращение в православие тюркских или монгольских народов не состоялось.
Однако не следует игнорировать реальности Евразии как природно–климатического, экономгеографического и геополитического целого, скрепленного в жестких государственных рамках Старой России и СССР, а теперь (в своей основной части) пребывающего в неопределенном, плохо структурированном симбиозе СНГ и задекларированного ЕЭП. Этот феномен можно было бы определить понятием «квазицивилизация», как о том уже говорилось выше.
Крах Советского Союза в сочетании с резким возрастанием мировой роли транснациональных компаний, манипулирующих спекулятивным капиталом, и многими другими обстоятельствами определил дезорганизацию евразийского пространства с тенденцией к дрейфу его частей к родственным им базовым цивилизациям. Это ярко проявилось в республиках Прибалтики, присуще оно и многим государствам с устойчивой многовековой мусульманской традицией. Однако Россия, Украина, Беларусь, а также Казахстан и Кыргызстан оказались в сложнейшей ситуации. В силу глубинных цивилизационных (кроме всех прочих — экономических, социальных и пр.) отличий три первые государства в принципе не способны интегрироваться в мир Запада. Подобно им и два вторые (как и, скажем, Татарстан или Башкортостан в составе Российской Федерации) не ощущают себя вполне «своими» ни в Мусульманском, ни, тем более, Христианском мирах. Цивилизационная природа этих стран глубоко подорвана и деформирована выпавшими на их долю трагическими экспериментами XX в.
В процессе рассмотрения евразийской проблематики нельзя игнорировать и становящийся все более весомым китайский фактор. Отношение неоевразийцев к Китаю отличается неопределенностью689. С одной стороны, он рассматривается как потенциальный союзник в деле противостояния США, но, с другой, его стремительно нарастающая мощь (при очевидной деградации России в конце XX в.) не может не принуждать смотреть на него как на потенциального и, возможно, опаснейшего соперника в самой Евразии.
Современный Китай не менее успешно и едва ли не с большими на то историческими основаниями, чем Россия, может претендовать на доминирующую роль в Центральной Азии, значительная часть которой ему и принадлежит. К середине наступившего века главная ось планетарного противостояния может пройти между США и Китаем при весьма вероятном возобновлении соперничества Китая и России на собственно евразийском пространстве. Запад в лице С. Хантингтона690 и З. Бжезинского691 вполне это осознает.
Таким образом, поставленные теоретиками евразийства в 20‑х гг. XX в. проблемы в свете концептуальных разработок и исторического опыта истекшего столетия нуждаются в новом осмыслении. В этом отношении представляется конструктивным рассматривать СССР как квазицивилизационное целое, созданная в пределах которого надэтническая социокультурная общность в определенном смысле продолжает существовать и сегодня.
Прежде всего, сказанное относится к заявившим в 2004 г. об образовании (в пределах СНГ) ЕЭП России, Украине, Беларуси и Казахстану. Близость их определяется не только тесными экономическими и политическими связями, распространенностью понятного практически всем на территориях этих государств русского языка, общностью традиций в образовании, культуре и пр., но и иными факторами, среди которых следует отметить такие. Во‑первых, Казахстан, Российская Федерация и, в меньшей степени, Украина демонстрируют длительный славянско–тюркский исторический синтез и современный симбиоз. Во‑вторых, основная масса населения Беларуси, Украины и России, а также около половины граждан Казахстана органически причастны к Православно–Восточнославянской цивилизационной традиции, что предполагает уяснение процесса формирования и структуры, базовых идейно–ценностно–мотивационных оснований Православно–Восточнославянской цивилизации.
К моменту приобщения Руси к Восточнохристианскому миру славянство уже прошло длительный и сложный путь социокультурного развития. Поэтому вкратце, опираясь на уже опубликованные исследования692, посвященные этой проблеме, остановимся на предыстории Руси.
Консолидация праславянской общности протекала в течение III–II тыс. до н. э. на обширных пространствах между Днепровским Левобережьем и Вислой южнее полосы Полесских болот в преимущественно лесостепной зоне на север от Карпат и степей Северного Причерноморья. Сутью этого длительного процесса была постепенная индоевропеизация более древних местных земледельческо–скотоводческих групп. К концу II тыс. до н. э. завершается выделение из аморфной балто–славянекой общности племен собственно праславянской группы в пределах очерченных территорий с ее ведущими центрами в лесостепном Днепровско–Днестровском междуречье.
Сочетание разнообразных внутренних и внешних факторов, среди которых в первую очередь следует назвать переход к железному веку, давление кочевников, стимулировавшее консолидацию на межплеменном уровне, и установление контактов с греками–колонистами, обосновавшимися в Днепровско–Бугском лимане, определило выход лесостепного, преимущественно среднеднепровского славянства на рубежи раннегосударственных отношений в течение второй четверти I тыс. до н. э. Однако данный процесс осложнялся фактом включения лесостепного праславянского ареала в социо–культурную систему Скифского мира, где доминирующая в политическом отношении роль принадлежала ираноязычным кочевникам.
В сложившейся ситуации констатируем известное противоречие (в чем-то вообще характерное для всей последующей истории славянства Восточной Европы) между тенденциями развития экономической и политической сфер. На уровне хозяйственной деятельности индивидуализация производства здесь зашла уже достаточно далеко, как и во всей среднеевропейской полосе того времени от Атлантики до Предкавказья. В социально–экономическом отношении праславянство органически входило в семью древнеевропейских обществ средней полосы Европы, непосредственно примыкающей к античному Среднеземноморью, и в этом плане было ближе к фракийцам, иллирийцам, кельтам или синдам, меотам, колхам, чем, скажем, прабалтам или прагерманцам того времени (которые не имели прямых контактов с древними греками).
Однако политические органы власти и управления неизменно усиливали свой гнет, что усугублялось фактом доминирования скифов–кочевников над земледельческими праславянскими социумами, знать которых ориентировалась на жизненные и культурные стандарты аристократии номадов. Лесостепное праславянство весьма рано, уже с VII в. до н. э., оказалось в мощном силовом поле преимущественно кочевнических ираноязычных народов, непосредственно связанных как с ближайшими к ним номадами более восточных регионов Евразийских степей (вплоть до «красных ди» Монголии и Северного Китая), так и с могущественными ближневосточно–закавказскими и среднеазиатскими державами того времени.
Сказанное в некотором отношении определило уже в эпоху раннежелезного века дилемму «европейской» и «евразийской» идентичности славянства Восточной Европы, не разрешенную до наших дней. По своей внутренней природе праславянское общество было, так сказать, «европейским», в такой же степени как и современные ему кельтское, фракийское или прагерманское. Как и последние, оно воспринимало стимулирующие его развитие античные импульсы, особенно ощутимые в первые века н. э., когда границы Римской империи пролегли Карпатами и вышли к низовьям Днестра и Днепра.
Однако нахождение праславян и древних славян на рубеже с Великой Степью, в случае создания там могущественных кочевых империй (от Великой Скифии до Золотой Орды), способствовало их (как и прочих оседлоземледельческих евразийских этносов степного порубежья от Паннонии до Маньчжурии) подчинению правящим домам воинственных номадов. Последние же в общественно–политическом отношении были ориентированы на нормы деспотических великих держав древнего и средневекового Востока, что прямо или косвенно, в большей (Московское царство) или меньшей степени передавалось и восточноевропейскому славянству, противореча его изначальным хозяйственно–социокультурным интенциям.
В то же время симбиоз с оседавшими на порубежье со степью номадами, со времен раннего Средневековья преимущественно тюркского происхождения, способствовал становлению украинского и российского казачества с его специфическими, военно–демократическими, в прямом значении этого словосочетания, социокультурными и организационно–политическими качествами (Запорожье, Дон и пр.).
Усиление скифского гнета в V–IV вв. до н. э., а позднее сарматские вторжения способствовали оттоку населения в менее обжитые, но зато более безопасные лесные районы. Этот процесс привел к образованию в позднеантичное время в пределах славянского региона двух крупных этнокультурных массивов: среднеднепровско–прикарпатского, преимущественно лесостепного, и лесного, сперва в бассейнах Припяти, Верхнего Днепра и Десны, а затем и на более широких пространствах — в верховьях Оки и Волги, на Волхове и Западной Двине. Возможно, уже к этим временам относится формирование тех фонетических особенностей, которые позволяют объединять в две группы, с одной стороны, украинский, чешский, словацкий и балканские славянские языки, а с другой — русский, белорусский и польский (как известно, по другим критериям выделяются три группы славянских языков: восточная, южная и западная, оформившиеся в своей основе к рубежу 1—II тыс.).
В течение первых трех четвертей I тыс. среднеднепровско–прикарпатский массив был втянут в бурные исторические процессы, связанные с такими событиями, как сарматский прорыв в Среднее Подунавье, римская экспансия в Карпатском ареале, переселение из Прибалтики на юг готов, расколовшее на рубеже II–III вв. славянство на прикарпатский (склавенский) и среднеднепровский (антско–полянский) блоки и пр. За этим следует уже собственно Великое переселение народов: миграции из глубин евразийских степей гуннов, булгар, авар и иных тюркоязычных этносов, сочетавшиеся с крахом Западно–Римской империи и возвышением Византии, которая в VI–VII вв. сама становится объектом славянской агрессии, приведшей к быстрой славянизации Балкан.
Эти и другие обстоятельства создавали ситуацию хронической незавершенности процесса становления основ местной цивилизации в славянской среде юга Восточной Европы. В отличие от лесных групп славян, в Среднем Поднепровье объективные предпосылки становления собственного раннегосударственного образования в целом сложились уже в раннежелезном веке, тем более в первые века н. э. Однако внешние обстоятельства, прежде всего экспансия кочевых народов, постоянно срывали его завершение693.
Временные успехи на этом пути, относящиеся к периодам господства и постепенной славянизации роксолан в Среднем Поднепровье в I–II вв., социально–экономическому подъему времен Черняховской культуры III–IV вв., консолидации и активизации антско–полянской конфедерации в конце V — середине VI вв., образования военно–политического союза «Русская Земля» в Среднем Поднепровье к VII в., обрывались насилием извне: уже упоминавшаяся готская миграция и последующая антско–готская война конца IV в., разгром антов аварами в третьей четверти VI в. и Среднеднепровской Руси хазаро–алано–булгарами в середине VIII в. И только после этого, в условиях определенной стабилизации ситуации, в оказавшейся под властью хазар южной половине Восточной Европы, появившиеся к рубежу VIII–IX вв. ростки собственной государственности смогли в достаточной степени развиться, породив феномен Киевской Руси времен Аскольда и первых Рюриковичей.
При этом чрезвычайно медленным, но не обрывавшимся внешними силами характером отличалось развитие лесных групп славян Восточной Европы. Низкое плодородие подзолистых почв лесной полосы, невысокая плотность населения, не стимулируемого к сплочению внешней угрозой и не принуждаемого к интенсификации труда широкими возможностями ведения экстенсивных форм хозяйства, отсутствие непосредственных, стимулирующих прогресс связей с цивилизационными центрами — все это определяло застойный характер обществ лесных племенных объединений (дреговичей, кривичей, радимичей, вятичей, ильменских словен) и, в известной степени, обитавших на порубежье лесной и лесостепной зон сиверян и древлян.
В IX в. среднеднепровское славянское государство со столицей в Киеве начинает быстро укрепляться и заявляет о себе дерзкими грабительскими походами в Причерноморье и бассейне Каспия, становясь известным во всем средневековом мире. Постепенно оно вовлекается в орбиты влияния соседних Мусульманской и Византийской цивилизаций при активном участии в ее деловой, а отчасти и религиозно–культурной жизни хазарских и прочих иудеев.
Вопрос о приобщении Киевской Руси к системе Восточнохристианского мира благодаря исследованиям М. Ю. Брайчевского694 получил принципиально новое освещение, и общий ход связанных с этим событий IX–XI вв. восстанавливается достаточно четко. Князь Аскольд (Осколт), организовавший поход (несколько походов?) на Константинополь и принявший крещение (что следует из сообщений организатора этого акта патриарха Фотия и других источников), сыграл в этом процессе ключевую роль. Со времени правления Аскольда в Киеве уже была своя христианская община с церквями, среди которых известна соборная — Ильинская. Во главе киевских христиан стоял местный епископ. Поддерживались регулярные церковно–культурные связи с Константинополем и христианскими общинами Крыма и Балкан.
Варяжская династия Рюриковичей, представленная сперва Олегом и Игорем, утвердилась в Киеве в конце IX в. на волне языческой реакции, однако в глазах цивилизованного мира Русь официально уже считалась крещеной. В течение X в. Киевская Русь развивается в мощное государство, занимающее одно из ведущих мест в средневековом мире. Ольга, вдова Игоря, приняв крещение, поддерживала тесные контакты с Византией и Германией, а ее сын Святослав сокрушил главного соперника Руси в Восточной Европе — Хазарский каганат. Из разгоревшейся после гибели Святослава борьбе за власть победителем вышел Владимир. Сперва он опирался на языческие круги, однако, утвердившись в Киеве, должен был сам принять крещение и обратить в христианство всю Русь.
Со вступления на престол Владимира Святославича начинается блестящий полуторасотлетний период в истории Древнерусского государства, ставшего к концу X в. органической составной частью Восточнохристианской цивилизации, возглавлявшейся в ту пору Византией с ее богатой, опирающейся на античное наследие и библейскую традицию, христианской культурой.
В отличие от, скажем, Японии, Вьетнама, Кореи, Маньчжурии, с одной стороны, или раннеклассовых обществ Западного и Центрального Судана — с другой, выходившая на цивилизационный уровень развития Русь изначально оказалась в ситуации выбора своих культурных ориентиров, а значит, и включения в одну из уже сложившихся цивилизационных систем. Как в обобщенном виде передано в летописном сказании о «выборе веры» князем Владимиром Святославичем, альтернативами были Мусульманский, Восточнохристианский и Западнохристианский миры, а также квазицивилизационная иудейская система в виде ее хазарской филиации.
Окончательная победа восточнохристианской традиции на Руси к концу X в. была, в сущности, предрешена всем предшествующим развитием среднеднепровского славянства — о чем и свидетельствует факт крещения Владимира, который, разочаровавшись в сперва насаждавшемся им самим язычестве, субьективно готов был и на принятие ислама. Однако сам факт пребывания Руси на стыке силовых полей нескольких цивилизационных систем (даже при том, что у одной из них было заведомо больше шансов восторжествовать) делает условия ее становления как субцивилизационной системы уникальными.
В мировой истории мы находим не так уж много примеров, когда выход некоей этносоциальной общности на цивилизационный уровень был связан с выбором ориентации (тем более сознательно совершаемым правящей элитой) между двумя альтернативными центрами. Этого не было даже в Тибете и Юго–Восточной Азии, где индийское влияние укоренилось заведомо ранее китайского, не говоря уже о Дальнем Востоке или Тропической Африке.
Нечто подобное наблюдается лишь в Среднем Подунавье — в Великоморавском государстве, где восточнохристианская традиция сперва, стараниями равноапостольных Кирилла (Константина) и Мефодия, привилась, однако затем была искоренена Западнохристианским миром, и на Нижней Волге — в Хазарии, где проблема восточнохристианско–мусульманского соперничества была разрешена в пользу выбора иудаизма. Русь же, выбирая греко–православную традицию, дистанциировалась как от Мусульманского, так и, менее явственно (ввиду того, что окончательный церковный разрыв между Римом и Константинополем произошел лишь в 1054 г.), от Западнохристианского миров, равно как и от иудейской квазицивилизации.
Восточнохристианский выбор Руси был определен не только ее традиционными связями с Византией и христианским Крымом, но и огромной религиозно–культурной, просветительской работой, проводившейся среди балкано–дунайских славян Кириллом и Мефодием, а также продолжателями их дела. Преодоление смут иконоборческого периода к середине IX в. прямо сказалось на активизации религиозно–культурной политики восточнохристианской империи в Балкано–Дунайском ареале и южной половине Восточной Европы. Многое было сделано для приобщения среднедунайских славян к восточнохристианской традиции. В результате уже во второй половине IX в. сложился особый Балкано–Придунайский славянский субцивилизационный регион Восточнохристианского мира.
После смерти Кирилла (869), при отсутствии должного внимания к центральноевропейским делам у византийского правительства, Великоморавское государство оказалось в орбите политики Германии, что определило его последующую религиозную переориентацию на Рим. Однако в пределах Болгарского царства православие утвердилось прочно. Впрочем, это не помешало Болгарии в правление Симеона (в конце IX — начале X вв.) значительно расширить свои владения за счет Византии. Под его властью оказались не только территории современной Болгарии, но также земли Сербии и Македонии, придунайской Румынии (Валахия и Добруджа), а также, частично, Боснии и Албании. На многих из них, особенно на захваченных у Византии, христианство имело уже глубокие корни, что способствовало укреплению его позиций в государстве в целом. Вместе с болгарами во второй половине IX в. христианство греческого обряда, но со славянским языком богослужения и церковной письменности, принимают и сербы.
В 925 г. Симеон провозгласил себя «царем и самодержцем всех болгар и греков», а болгарский архиепископ был возведен в степень патриарха, так что его Охридская кафедра стала автокефальной. Однако после Симеона Болгарское царство распадается на Восточно–Болгарское (разгромленное киевским князем Святославом и подчиненное воспользовавшимися его победами византийцами) и Западно–Болгарское (завоеванное византийским императором Василием II в 1018 г., после чего под верховной властью ромейской державы оказались также сербы и боснийцы) государства.
Столь энергично начавшееся развитие славянско–балканской ветви Восточного мира было заторможено. Новый ее подъем относится уже ко временам после IV крестового похода, когда добившиеся независимости еше в 70‑х — 80‑х гг. XII в. Сербия и Болгария образовали сильные, но нередко враждовавшие, государства.
Расцвет культурной жизни православных Балкан приходится на XIV а, однако в условиях бесконечной борьбы между болгарским, сербским и греческим началами уже к концу этого столетия большая часть Балканского полуострова оказывается под властью турок. А с падением Константинополя в 1453 г. весь православный Эгейско–Балканский ареал оказывается в руках мусульман. С этого времени в Балкано–Дунайско–Карпатском регионе православными остаются лишь восточнороманские княжества, окончательно вошедшие в структуру Восточнохристианского мира к началу XIV в. Но и они вскоре оказываются вассалами Османской империи: Валахия в 1476 г., Молдова в 1501 г., а в 1541 г. и Трансильвания с ее смешанным православно–романским и католически–венгерским населением.
Однако важнейшую роль (разумеется, после самой Византии) в жизни средневекового Византийско–Восточнохристианского мира средневековья суждено было сыграть ее Древнерусской или Восточнославянской субцивилизации. Именно благодаря принятию Киевской Русью христианства восточного обряда и сопряженной с ним богатой социокультурной традиции, Восточнохристианская цивилизация не погибла с крахом Византии, а нашла свое продолжение во второй половине II тыс. в истории православных народов Восточной Европы.
Владимир, расширив и укрепив границы Руси, породнившись с византийским императорским домом и утвердив христианство восточного обряда в качестве духовного основания дальнейшего культурного развития восточнославянских народов, поднял достоинство Киевского государства на новую высоту. При его сыне, Ярославе Мудром, в Киеве были завершены грандиозные строительные работы, а Софийский собор превратился в духовно–просветительский центр всей Древнерусской державы. Вокруг столицы стали появляться монастыри, выступавшие в роли центров христианской духовности. Среди них особую роль предстояло сыграть Киево–Печерскому монастырю, с конца XVI в. — лавре.
Сказанное, конечно, не означает, что уже при Владимире Святославиче христианство в полной мере восторжествовало на Руси. В лесной зоне, в частности в Новгородской земле, поворот к христианству встречал глухое, но упорное сопротивление, тогда как вятичи вообще оставались язычниками до середины XII в. До монгольского завоевания вполне языческое сознание преобладало в крестьянских массах, воспринявших новое вероучение вполне традиционалистски и превратив его постепенно в пресловутое русское «обрядоверие».
Важно учитывать то обстоятельство, что взаимодействие (включавшее и открытую конфронтацию, и глубокое взаимопроникновение) христианской и языческой традиций определяет всю социокультурную историю Киевской Руси, причем в течение всей ее государственной истории — со времен Аскольда до Батыева нашествия, а, по сути, и много позднее. Связанный с этим феномен т. наз. двоеверия сопоставим с буддийско–синтоистской двойственностью традиционной японской культуры, как и подобными формами духовного симбиоза в Корее, Вьетнаме и средневековых маньчжурских государствах.
Однако существенное различие состояло в том, что в нашем случае два соответствующих культурных пласта оказываются в состоянии перманентной конфронтации (при том, что «стороны конфликта» в принципе не стремятся к использованию крайних мер борьбы, как это было в эпоху инквизиции на Западе). Это, скорее, напоминает формы симбиоза мусульманства и негритянского язычества в принявшей ислам средневековой Тропической Африке. Еще более близкую параллель дает средневековая Эфиопия, за верхними, христианско–монофизитскими, культурными слоями которой явственно проступало типичное африканское язычество.
Утверждавшееся на Руси восточное христианство к середине XI в. в полной мере определяет «лицевую» сторону древнерусской культуры. Общие духовные интуиции восточного христианства — идеи «софийности мира» и «обожания плоти», «онтологического оптимизма» и «мира как книги» воспринимаются в полной мере и становятся сквозными для восточнославянской духовной культуры последующих веков. Однако явственно просматриваются и местные особенности интерпретации христианского мировосприятия, в целом представляющегося более светлым, оптимистическим и жизнерадостным (и в этом отношении более природно–языческим), чем в Византии или, тем более, в Западной Европе того времени.
Самостоятельность древнерусской социокультурной системы в восприятии византийско–православного наследия особенно ярко проявилась в сохранении прежней (с ее последующими модификациями, обусловленными действием сугубо внутренних причин) концепции и построения политической власти. Византийская идея государственности зиждется на утверждении достоинства сана, а не рода, тогда как древнерусская изначально опирается на представление о «природности» государя, который является таковым в силу принадлежности к княжескому роду.
Особой, существенно отличной от византийской, была на Руси и система отношений светской и церковной власти. Вторая была вполне независимой от первой, имея своим источником Вселенского патриарха Константинополя. Такое положение делало Церковь самостоятельной силой, стремившейся к пресечению княжеских усобиц, к стабилизации и сохранению единства Руси.
Однако с 30‑х гг. XII в., после смерти старшего сына Владимира Мономаха, Мстислава Великого, на Руси разгорается борьба за великокняжеский престол между представителями отдельных ветвей дома Рюриковичей — сперва между Ольговичами и Мономаховичами, а затем и среди самих Мономаховичей (главным образом потомками упомянутого Мстислава) и Юрием Долгоруким с его сыновьями. Борьба, в ходе которой князья часто обращались за помощью к половцам, велась, в первую очередь, за Киев, который вплоть до монгольского нашествия считался столицей Руси и оставался наиболее многолюдным, богатым и культурным городом Восточной Европы. Следствием междоусобной борьбы стало ослабление великокняжеской власти.
Параллельно к середине XII в. окрепли и превратились во вполне самостоятельные государственные образования Новгородская республика с Псковом, Черниговское, Галицкое, Полоцкое, Смоленское, Владимиро–Суздальское и другие большие княжества. Русь стала постепенно превращаться в децентрализованную конфедерацию отдельных земель–княжеств, признававших авторитет Киева в качестве традиционного политического и церковно–духовного центра, но проводивших независимую от него внешнюю политику по отношению к государствам Запада и Востока.
Как любое структурно–целостное цивилизационное образование, Древняя Русь была объединением полиэтничным. При доминирующей роли восточнославянского (изначально далеко не однородного, консолидировавшегося в этом качестве в рамках Киевской державы Рюриковичей) компонента в ее состав в разные периоды были включены те или иные финно–угорские (восточная чудь, весь, водь, меря, мещера, мурома и пр.), балтские (голядь, частично ятвяги), тюркские (торки, берендеи, черные клобуки и пр., окончательно славянизированные уже после татарского нашествия), североиранские (северскодонецкие аланы) этносы, а также многочисленные выходцы из полиэтничной скандинавско–поморскославянско–балтской «варяжской» среды.
В течение всей истории Древнерусской субцивилизации в ней четко прослеживается сложная, но в общих чертах сводимая к двухуровневой схеме, иерархия этноисторических общностей внутри собственно славянского массива (при постепенной ассимиляции им неславянских компонентов)695. Эта иерархия сочеталась с сохранением более древнего разделения общеславянского массива Восточной Европы на южный (лесостепной) и северный (лесной) блоки, разделенные болотистым Полесьем. Это в некотором отношении напоминает соотношение двух частей Китая, с той, впрочем, разницей, что в последнем случае цивилизационный центр находился на севере, а колонизируемая им внутренняя, в пределах его границ начиная с эпохи Цинь, периферия простиралась на юге, тогда как в Восточной Европе выходцы из лесостепи до второй половины XII в. колонизировали и «оцивилизовывали» северные лесные области.
Двухъярусная этническая иерархия Древней Руси на первых порах состояла на нижнем уровне из отдельных этно–территориально–культурных общностей, «земельных княжений», предшествующих времен (древляне, волыняне, северяне, радимичи, вятичи и пр.), покоренных среднеднепровскими русичами в течение IX–X вв., и на верхнем — из макроэтносоциальной славяноязычной (с неславянскими вкраплениями) общности Киевской Руси как таковой, которая, сформировавшись вокруг Киева и его правящей достаточно гетерогенной верхушки и окончательно приняв христианство к концу X в., уже со времен Владимира Святославича и, тем более, при Ярославе Мудром, стала быстро превращаться в общность макроэтнокультурную — на общей конфессиональной (восточное христианство), языково–литературной (киевское «койне») и культурно–бытовой (в первую очередь, городской, княжеско–боярско–дружинно–посадский стандарт жизни) основе. Последнему, как показал А. П. Толочко696, способствовали и постоянные перемещения князей с их дружинами и свитой от одного княжеского стола к другому.
Этот процесс, при параллельном исчезновении старого постплеменного этнотерриториального деления и постепенной консолидации новых земель–княжений во главе с городами–столицами (Галицкая, Черниговская, Полоцкая или Новгородская земли), приводит к тому, что Древнерусская субцивилизация во второй половине XII в. приобретает характер, в первую очередь, макроэтнокультурной общности, состоящей из примерно полутора десятков вполне самостоятельных в общественно–экономическом отношении социальных организмов, приобретающих некоторые этноотличительные черты.
Однако такого рода гетерогенность, как и связи с балкано–дунайскими православными славянами, вплоть до татаро–монгольского нашествия не подрывает древнерусской субцивилизационной (в данном случае, и макроэтнической) идентичности. Последняя сохраняется в силу ряда обстоятельств, среди которых следует назвать и совпадение в ее пределах макроэтноязыковой и конфессиональной общности с рамками макрополитической, скрепленной единством княжеского рода, системы, и наличие по всему периметру ее рубежей четких отличий от соседей по либо конфессиональному (от поляков — католиков), либо этноязыковому (от православных восточных романцев — «волохов»), либо, чаще, по обоим из этих признаков (от финно–угорских и тюркоязычных кочевых языческих этносов, тюркоязычных мусульман — волжских булгар, балтов–язычников или причастных к католицизму народов Балтийского бассейна, венгров и пр.).
К концу XII — началу XIII вв. начинают просматриваться отдельные региональные конгломераты княжеств, в пределах которых военно–политические, экономические, этнокультурные и прочие связи были более тесными и которые были ориентированы в своих внешних связях на различные мировые центры.
С глубочайшей древности прослеживается общность исторической жизни и этническая близость в пределах Среднего Поднепровья — Киевской, Черниговско–Северской и Переяславской земель. Население этого региона было теснейшим образом связано с кочевыми народами Причерноморских степей (мирные торговые отношения с которыми нередко перемежались и кровавыми, но в целом непродолжительными периодами войн), а также с христианскими землями на юге — с Крымом, Дунайско–Балканским регионом, жизненными центрами Византии и Кавказа. В столетия, последовавшие за нашествием полчищ Батыя, именно здесь, на древнем славянском субстрате, с включением отдельных групп степных этносов, сложилось ядро украинского народа.
Вторым, в пределах территории современной Украины, регионом политической и этнической консолидации в XII–XIII вв. становятся западноукраинские земли, объединенные сперва князем Романом Мстиславичем, а затем его сыном Данилом в могущественное Галицко–Волынское княжество (с середины XIII в. — королевство). Хозяйственные, политические и культурные связи этого региона были ориентированы как на Приднепровье, так и на страны Центральной Европы. Здесь сильнее, чем где-либо на Руси, ощущалось и влияние католицизма. Западноукраинские земли меньше, чем Северо–Восточная Русь и Среднее Поднепровье, пострадали от монгольского нашествия и быстрее смогли вернуться к нормальной жизни.
Во второй половине XIII в. Галицко–Волынская Русь выступала в качестве одного из ведущих центральноевропейских государств наряду с Польшей, Чехией и Венгрией. Однако к середине XIV в. в результате внутренней борьбы и захватнической политики соседей это государство было расчленено. Галицкая земля подчинилась Польскому королевству, а Волынь вошла в состав Великого княжества Литовского, вскоре объединившего территории Литвы, Беларуси и большей части Украины.
Автономно в течение всей истории Киевской Руси происходило развитие белорусских земель, по большей части входивших в систему обширного Полоцкого княжества. Его связи были ориентированы на Прибалтику и потому неудивительно, что с середины XIII в. наблюдалось всемерное сближение схожих в хозяйственно–бытовом и этнокультурном отношении предков современных белорусов и литовцев. В результате династических браков и прочих обстоятельств к началу XIV в. под властью великих князей Литвы из дома Гедиминовичей оказались практически все земли современной Беларуси, а их православные жители составили большинство населения нового государства, часто именуемого Русско–Литовским.
Два автономных центра экономического, социально–политического и национально–культурного развития восточных славян складывались в древнерусскую эпоху в пределах нынешней России. С одной стороны, видим Новгородскую республику с прилегающим к ней Псковом, а с другой — Северо–Восточную Русь: обширное Владимиро–Суздальское княжество (в пределах которого в X1Y в. ведущую роль начинает играть Москва) и княжество Рязанское.
Население Северной (Новгородской) и Северо–Восточной Руси формировалось из достаточно разных этнических компонентов и было в своих внешних связях ориентировано в разные направления: на Балтику в одном случае и на Поволжье с Каспием — в другом. Здесь складывались разные политические системы (республиканская и монархическая), типы общественных отношений и пр. В XV–XVI вв. Новгородская земля была подчинена Московским государством и включена в его состав. Однако былое противостояние этих регионов впоследствии всплыло в виде соперничества Петербурга–Ленинграда и Москвы.
Таким образом, в течение последнего периода истории Киевской Руси в ее пределах выделялось пять регионов, на основе которых в принципе могли бы сложиться отдельные восточнославянские народы. Аналогичным образом в те же века две соперничавшие народности существовали на территории современных Франции (провансальская и северо–старофранцузская) и Испании (каталонцы и кастильцы). Еще большей этнической пестротой отличались средневековые Германия и Италия. Однако последующие события определили становление трех восточнославянских народов. Реализовалась, как всегда, одна из нескольких исторических возможностей. В результате на славянской основе бывших княжеств Южной и Юго–Западной Руси при участии некоторых тюркских компонентов сложился украинский народ, на землях Северной и Северо–Восточной Руси при включении финно–угорских и тюркских элементов — русский, и на территории Западной Руси при интеграции с балтскими группами — народ белорусский.
Господство золотоордынских ханов в Среднем Приднепровье продолжалось до 60‑х гг. XIV в., когда Киевская, Переяславская и Черниговская земли признали над собой власть литовских князей из династии Гедиминовичей. Их правление по сравнению с господством золотоордынских ханов было менее обременительным, и население скоро стало воспринимать литовцев, давно породнившихся с природными князьями этих мест и часто исповедовавших православие, как своих законных правителей. В это время Северо–Восточная Русь начала объединяться вокруг Москвы, где правили Рюриковичи.
В результате, при ослаблении Золотой Орды, основная часть древнерусских земель к XV в. оказалась в составе либо Великого княжества Литовского (Беларусь и большая часть Украины), либо — Великого княжества Московского, владыки которого, начиная с Ивана III, стали титуловать себя царями и подчеркнуто ориентироваться на византийские государственные традиции.
В пределах первого происходило постепенное становление украинского и белорусского народов, в рамках второго — русского народа, представители которого назывались тогда «московитами».
В течение XIII–XV вв. весь Византийско–Восточнохристианский мир оказался в состоянии глубочайшего системного кризиса. После завоевания турками Болгарии, Сербии и Киликийского царства (ведущую роль в жизни которого играли армяне), взятия ими Константинополя в 1453 г. и последующего покорения Трапезундской империи, Эпира и горно–крымского княжества Феодоро с дальнейшим подчинением Валахии, Молдавии и Трансильвании единственным (если не считать изолированной Эфиопии) неподвластным мусульманам ареалом Восточнохристианского мира оставались лишь восточнославянские земли в составе великих княжеств Литовского и Московского (при том, что Галиция и Закарпатье уже были включены в состав католических Польши и Венгрии).
Древняя Русь имела свои периоды становления (VII — начало IX вв.), роста (IX–X вв.), расцвета (IX — первая треть XII вв.), дифференциации (между серединами XII и XIII вв.) и последовавшей за татарским нашествием медленной трансформации, когда в ее рамках все более отчетливо начинают просматриваться контуры новых этносоциальных образований (вторая половина XIII–XV вв.). Все сказанное позволяет рассматривать Киевскую Русь в качестве особой суб цивилизации в пределах Византийско–Восточнохристианского мира средневековья, находившейся в ближайшем родстве с Балкано–Придунайским славянским, субцивилизационным регионом Восточнохристианского мира.
Место Киевской Руси в Восточнохристианском мире во многом напоминает положение средневековой Японии в Дальневосточной цивилизационной системе, а также типологически сопоставимо с отношением исламизированного Западного и Центрального Судана к Мусульманскому миру или индуистско–буддийской Юго–Восточной (кроме Вьетнама) Азии в рамках средневековой Индийско–Южноазиатской социокультурной системы. Общее состоит, прежде всего, в том, что Русь, как и Япония или Мали, свободно и добровольно восприняла одну из ведущих в средневековом мире социокультурных традиций. Это обстоятельство определило тот факт, что названные общества (в отличие, скажем, от Кореи или Вьетнама) относились к воспринимаемой традиции достаточно «переборчиво», усваивая то, что им импонировало, и оставляя без внимания многое из того, что для их властвующих сообществ было неприемлемым (особенно в отношении социально–политической и юридически–правовой сфер).
Известная неполнота восприятия заимствуемой традиции была связана с тем, что общества–реципиенты во многом еще не поднялись до необходимого для усвоения всего культурного богатства цивилизаций–доноров. Это, в свою очередь, способствовало длительному сохранению (Русь, Судан в природно–географическом смысле), а то и дальнейшему развитию (сохранившая синтоизм Япония) собственных, изначальных социокультурных форм.
Из этого следует, что если в пределах базовых для некоего региона цивилизаций (Китай, Индия, арабоязычный блок Мусульманского мира, Византия) социокультурная система определяет ведущие оппозиции в себе самой (как конфуцианство и даосизм в Китае), то в складывающихся на их периферии субцивилизационных системах такая альтернативность задается самим фактом наложения воспринимаемой извне традиции, стержнем которой является определенная религиозно–мировоззренческая конструкция, на уже в достаточной степени оформленную (раз она вывела общество на раннеклассовый уровень) собственную социокультурную систему: конфуцианско–буддийского комплекса на синтоизм, православия со следовавшим за ним шлейфом «византинизма» на славянский языческий субстрат, ислама на традиционное африканское или тюркское сознание и пр.
Такого рода восприятие чужого как высшего развивало навыки заимствования передовых достижений соседних цивилизаций и в последующие века, однако на весьма длительное время определяло известную двойственность, даже неорганичность состоящей из двух, весьма медленно притирающихся друг к другу, субстратного и суперстратного блоков, социокультурной системы.
Однако нельзя не видеть и принципиальные отличия в ситуациях, отмечаемых в Киевской Руси и Японии. Среди них, в первую очередь, следует отметить три.
Во‑первых, воспринимавшаяся японцами буддийско–конфуцианская традиция была гораздо более толерантной к местным обрядовым формам и религиозно–мифологическим воззрениям, соединенным в комплексе синтоизма, чем византийское православие к восточнославянскому язычеству. Это во втором случае определяло перманентное состояние внутрикультурного конфликта, сочетавшееся со стремлением различных социальных групп в разные периоды идентифицироваться с той или другой субкультурой. В первом же случае складывались нормы взаимной терпимости и толерантности, что способствовало более органичному синтезу местного и заимствованного наследия в единую, но широко вариативную, национальную социокультурную систему.
Во‑вторых, история Древней Руси может рассматриваться в ключе перманентного противоборства с чуждым ей кочевым миром как постоянной внешней угрозой, в конечном счете, разрешившейся катастрофой Батыевого нашествия, тогда как Япония не знала ничего подобного. Реальную внешнюю опасность она испытала лишь в 1274 и 1281 гг., однако оба раза тайфун помог японцам избежать монгольско–китайского завоевания. Поэтому, если история Японии, при всех происходивших в ней междоусобных распрях, сохраняет историческую последовательность и внутреннюю логику (чему способствовала и сакрализация императора как общенационального символа), то развитие Древней Руси оказалось принципиально деформированным под действием внешних факторов.
В‑третьих, различной была судьба базовых по отношению к Японии и Руси цивилизационных структур — Китая и Византии. Если Китай в принципе сохранял свою монолитность и самоидентичность даже если попадал под власть чужеземных захватчиков (монголов с их династией Юань или маньчжуров — династия Цин), а потому Япония всегда могла обращаться к его живой социокультурной традиции, то Византия, разрушенная крестоносцами в начале XIII в и окончательно поглощенная турками в середине XV в., уже в предтатарский период мало что из своего наследия транслировала на Русь. После взятия Константинополя султаном Мухамедом II она и вовсе превратилась в некий ирреальный символ православной государственности.
Но ошибочно было бы думать, что поздняя Византия все равно ничего не могла бы дать возрождавшемуся в XV–XVI вв. восточнославянскому миру. Оказавшись перед лицом неизбежной гибели, поздневизантийское общество выработало яркую гуманистическую культуру697, своеобразно сочетавшуюся с высокой религиозной мистикой исихазма698. Но раскрыться этому социокультурному феномену в угасавшей Византии уже не было дано. Унижение Флорентийской унии обернулось лишь очередным предательством Запада.
Киевская Русь, таким образом, оказывается ключевым звеном, связывающим Византийско–Восточнохристианскую и Православно–Восточнославянскую цивилизации. С одной стороны, она является автономной субцивилизационной подсистемой в системе первой, образуя в то же время отдельную макроэтническую общность. С другой — является первым этапом развития Православно–Восточнославянской цивилизации, которую (за пределами Украины) обычно называют просто Русской. Такое ее определение является вполне правомерным в том случае, если усматривать в ее основе понятие «Русь» в его предельно широком смысле, включая в него Киевскую Русь с ее среднеднепровским ядром («Русская земля» первоначального летописания), Гали цко-Волы некую Русь так же, как и Владимиро–Суздальскую, Новгород и Полоцк, Русь Московскую, но и Русь Литовскую (православные территории современных Беларуси и Украины в составе Великого княжества Литовского, позднее — Речи Посполитой), а также собственно Украину, Беларусь и Московию–Россию с обширной зоной ее колонизации в лесной полосе Северной Евразии.
А. Дж. Тойнби до конца своих дней колебался, следует ли считать Византию и Русь–Россию единой Восточнохристианской цивилизацией или более правильно разграничивать их, понимая в качестве родственных и преемственно связанных друг с другом. В этом отношении тойнбианский взгляд принципиально отличен от вывода О. Шпенглера, который (явно неправомерно) относил Византию и Мусульманский мир к одной, «магической», культуре и при этом в качестве чего-то совершенно отличного выделял «русско-Сибирский» культурцивилизационный тип, предвидя его раскрытие в будущем.
Иной подход присущ русской национально–почвеннической традиции, наиболее весомо во второй половине XIX в. представленной Н. Я. Данилевским. Этот мыслитель считал возможным говорить об особом славянском культурцивилизационном типе, якобы наиболее полно и адекватно воплощенном в России. С тех пор, а по сути и ранее, со времен споров «славянофилов» с «западниками», в российском общественном сознании присутствует мысль об особой «Славянской цивилизации».
Однако выделять цивилизации по этническому критерию нет оснований, поскольку, Во‑первых, каждая из великих и общепризнанных в таковом статусе цивилизаций полиэтнична (Западнохристианская, впоследствии Новоевропейско–Североамериканская, Мусульманско–Афразийская, Индийско–Южноазиатская, Китайско–Восточноазиатская и пр.) и, Во‑вторых, многие макроэтнические общности распределены между двумя и более цивилизационными мирами. Яркий пример тому дают сами славяне, одна часть которых (русские, болгары, сербы и пр.) относится к восточнохристианской традиции, тогда как другая (поляки, чехи, хорваты и пр.) составляет пусть и периферийную, но неотъемлемую часть Западного мира. При этом среди славян мы знаем и этническую группу, относящуюся к Мусульманской цивилизации (боснийцы), тогда как западные украинцы, свидетельствуя о «пограничности» своего цивилизационного положения, исповедуют христианство в греко–католической (униатской) форме.
Поэтому, в противовес Н. Я. Данилевскому, славянофилам и почвенникам К. Н. Леонтьев имел все основания утверждать: славянство (как и любая другая этническая общность подобного плана) суть нечно аморфное и в цивилизационном (как мы бы сказали) смысле невыразительное единство. В противоположность ему он выдвигал образ «византинизма» как яркого, целостного и самобытного явления культурцивилизационного порядка699. Однако говорить об идентичности Византии и Московского царства — Российской империи в каком бы то ни было смысле не решался и он. Относительно же Советского Союза или современной России это выглядело бы вообще нелепостью.
Исторический материал, как и устоявшиеся представления о циклической природе изменений в жизни отдельных цивилизаций, склоняет к выводу о том, что при всей близости духовных основ Византийско–Восточнохристианского и Православно–Восточнославянского миров их следует различать как две преемственно связанные, но все же отдельные цивилизации. При этом их историческую общность можно передавать понятием Восточнохристианская цивилизационная система (мир).
Необходимость четкого различения Византийско–Восточнохристианской и Православно–Восточнославянской цивилизаций обусловливается прежде всего (но не единственно) тем обстоятельством, что к концу Средних веков (особенно в третьей четверти XV в.) первая из них практически прекратила свое самостоятельное существование, тогда как вторая только начала оправляться от катастрофы монгольского завоевания. С 1453 г., когда турки взяли Константинополь, до 1480 г., когда Москва окончательно освободилась от власти золотоордынских ханов, не было ни одного сколько-нибудь значительного православного независимого государства. В XVI в. заметными на карте мира были лишь два независимых государства восточнохристианской традиции, вообще не знавшие о существовании друг друга: Московия в заснеженных хвойных лесах Восточной Европы и зажатая на высокогорье между джунглями и пустынями, отрезанная от моря мусульманами Эфиопия в Восточной Африке.
Конечно, восточнохристианская культурцивилизационная традиция на Балканах, в Эгеиде, Малой Азии и Восточном Средиземноморье, в Закавказье и Крыму сохранялась и под властью турок. Однако ее творческая жизнь там, как и на Африканском роге, прекратилась. В то же время, актуализируя наследие Киевской Руси и отсвечивая последние творческие лучи заходящего солнца христианского Востока — исихазм, духовная и политическая жизнь просыпалась в Православно–Восточнославянском ареале. Этому здесь соответствовала и активизация этноинтеграционных процессов. Результатом стало становление современных восточнославянских народов.
С рубежа XV–XVI вв. Православно–Восточнославянский этнический массив, разделенный между католическими Польшей и Литвой, с одной стороны, и Московией (выступающей в роли наследницы Золотоордынской субевразийской системы) — с другой, начинает все более структурироваться в политическом, религиозно–культурном и национальном отношении. Это определялось, прежде всего, следующими тремя обстоятельствами цивилизационного плана:
1. Исчезновением Византийско–Восточнохристианской цивилизации как самодостаточного, имеющего независимое (определяющееся самое из себя) основание социокультурного мира. Это имело явно негативное значение. В эпоху Киевской Руси и, тем более, в XIV — начале XV вв., во время второй (связанной с духом исихазма) волны греко–болгарского влияния, восточнославянский мир воспринял византийское (тем более связанное с ним античное) наследие далеко не в полном объеме. Русь видела, прежде всего, церковный лик Византии, но едва прикоснулась ко второму полюсу ее социокультурной основы, непосредственно продолжавшему позднеантичную традицию светской образованности.
2. Непосредственной угрозой со стороны Мусульманской цивилизации в лице могущественной Османской империи восточному славянству, шире — всей Восточно–Центральной Европе. Чтобы представить масштаб этой опасности, вспомним хотя бы завоевание турками Венгрии в 1526 г., две турецкие осады Вены (в 1529 и 1683 гг.), сожжение крымскими татарами, вассалами турок, Москвы в 1571 г., широкомасштабные упорные сражения между турецко–татарскими и польско–украинскими войсками на Цецорских полях в 1620 г. и под Хотином в 1621 г., наконец Чигиринские походы турок в 1677 и 1678 гг., во время которых под угрозой удара оказался и Киев.
3. Коренная трансформация Западнохристианской цивилизации в Новоевропейско–Североамериканский цивилизационный мир, связанная с такими явлениями, как Возрождение, Реформация, Великие географические открытия, а также появление капитализма, утверждение абсолютных монархий в ряде европейских государств и становление в приатлантических странах Европы новоевропейских наций. В результате протестантско–католический Запад утверждается в качестве динамического, системообразующего центра опережающего развития в пределах Макрохристианского цивилизационного мира, охватывающего также функционально зависимые в своем развитии от него цивилизационные общности православной Восточной Европы и подвластной испанцам и португальцам Латинской Америки. При этом польский экспансионизм в восточном направлении (апогеем которого стала оккупация Москвы в 1610–1612 гг.) типологически соответствует захватническим акциям испанцев и португальцев в Новом свете, на побережьях Африки и в Мировом океане. Иберийские народы на западе и поляки со шведами на востоке, будучи сами окраинными в утверждающейся Новоевропейско–Атлантической цивилизационной системе, в XV–XVII вв. играли авангардную роль в формировании возглавляемой Западом планетарной системы Макрохристианского мира.
При этом в пределах Польши и Великого княжества Литовского, образовавших в 1569 г. единое федеративное государство — Речь Посполитую, и в рамках Великого княжества Московского, провозгласившего себя при Иване III, а затем вновь при Иване IV, царством, историческое развитие двух соответствующих частей Православно–Восточнославянской цивилизации было весьма отличным700.
В украинско–белорусских землях цивилизационное развитие в течение второй половины XVI — первой половины XVIII вв. имело социально–культурный характер, тогда как в рамках Московского царства, трансформировавшегося в Российскую империю — характер социально–политический. Социокультурное развитие Беларуси и Украины определялось разносторонним взаимодействием с Западнохристианско–Новоевропейским, уже пережившим Ренессанс и Реформацию, миром; взаимодействием, строившимся по тойнбианской модели «вызов — отклик».
Социально–политический вызов со стороны Польши (ставший особенно жестким после Люблинской унии 1569 г.) определил массовый переход ранее православных княжеских домов и шляхты в католицизм с последующим их включением в правящий класс Речи Посполитой. В то же время он стимулировал ускорение процессов самоорганизации средних слоев украинского и, отчасти, белорусского общества в виде создания городских православных братств, казачьих структур во главе с Запорожской Сечью и активизации церковно–просветительской жизни (деятельность К. К. Острожского, возрождение Киево–Печерской лавры и пр.).
Религиозно–культурный вызов со стороны Ватикана, в частности поднявшая бурю общественного негодования Брестская уния 1596 г., привел к образованию особой, греко–католической (униатской) церкви и на два десятилетия обезглавил украинско–белорусское православие. Однако многолетними упорными усилиями части сохранившего верность православию духовенства, киевских мешан и запорожских казаков во главе с гетманом П. Сагайдачным в 1620 г. была восстановлена Киевская православная митрополия, руководство которой взял на себя И. Борецкий. Установка сменившего его П. Могилы на открытость западным веяниям при неизменной опоре на отечественную, святоотческую традицию оказалась для того времени наиболее продуктивной.
Деятельность П. Могилы определила церковно–просветительское обновление украинского православия, символом которого стала знаменитая Киево–Могилянская академия с плеядой таких выдающихся мыслителей и церковных деятелей, как сам митрополит, а также И. Гизель, Л. Баранович, С. Яворский, Ф. Прокопович и ряд других, вплоть до Г. Сковороды. В результате к концу XVII в. староукраинская культура вполне адаптировала на собственных основаниях достижения народов центральноевропейско–католического круга, выработала собственные философско–теологические основания и художественный стиль, известный под названием «украинского барокко».
Параллельно в течение второй половины XVI — середины XVII вв. в Украине сложились самобытные формы социальной самоорганизации (городские братства в условиях действия в большинстве городов магдебургского права, казачья гетманско–полковая административно–военная система, самобытная церковная организация с элементами выборности и пр.). Данному обстоятельству содействовал и сопутствовал утвердившийся в Киеве со времен П. Могилы дух культурно–конфессиональной толерантности (конечно, относительной, но никак не меньшей, чем в ведущих государствах Европы того времени, где еще гремели последние окрашенные религиозным фанатизмом войны — Тридцатилетняя, и революции — Английская).
Подобные процессы имели место и в Беларуси, причем в первой половине XVI в., во времена Ф. Скорины, здесь они проявлялись даже более выразительно. Однако впоследствии более стабильное состояние белорусского общества в рамках вошедшего (без Украины) в состав Речи Посполитой Великого княжества Литовского определило его относительную инертность. Между тем, входя в состав канонической территории Киевской митрополии, белорусские земли и в XVII–XVIII вв. были органически сопричастны культурному процессу, центром которого был Киев. Ярким примером тому является личность Симеона Полоцкого, сыгравшего выдающуюся роль и в деле просвещения Московского царства.
Результатом работы православных украинско–белорусских, прежде всего киевских, культурно–церковных деятелей конца XVI — начала XVIII вв. стал самобытный синтез западных, в их преимущественно (но не только) католически–центральноевропейских формах, и местных, национальных традиций на прочном фундаменте православия, обновленного и развитого в соответствии с требованиями и духом времени. Этот, без преувеличения, подвиг в культурно–просветительском отношении обеспечил саму возможность дальнейшего развития Православно–Восточнославянской цивилизации как чего-то особенного и самобытного в пределах Макрохристианского мира, где к тому времени, прочно и надолго, ведущую роль взял на себя Запад.
Совершенно иначе, более во взаимодействии и противостоянии с Тюркской (в татарской форме) субцивилизацией Мусульманско–Афразийского мира, чем с собственно Западом, происходило становление и первоначальное развитие Московско–Российской части Православно–Восточнославянской цивилизации. Раннее утверждение единого общепризнанного политического центра в лице Москвы, взаимодействие с достаточно сильными, но в принципе (с конца XV в.) не угрожающими политическому существованию православного царства татарско–мусульманскими государствами, а также отсутствие повседневного контакта с более богатым и интеллектуально изощренным оппонентом (в городах Украины и Беларуси) определили преимущественное развитие государственных институтов московского общества при его подозрительном и предубежденном отношении ко всему иноцивилизационному.
Отстаивание своего духовного наследия строилось не на его модернизации через творческое освоение чужого, в частности западнохристианского, культурного опыта, а путем жесткого, принципиального отторжения всего «не–своего», за исключением разве что достижений в области военной техники. Попытки части образованных московитов при Иване III и в последующие времена перенять элементы Западной цивилизации сталкивались со стеной общественного непонимания и неизменно пресекались.
Московское царство строилось по мобилизационному принципу военного лагеря, находящегося в кольце врагов, с жесткой властной структурой, оборонным сознанием и отношением к инородным идейно–культурным веяниям как к проявлениям вражеской пропаганды. Это способствовало государственно организуемой консолидации (а иногда, как при Минине и Пожарском, и самоорганизации) населения, но препятствовало приобщению к активно разворачивавшемуся на Западе в XV–XVII вв. процессу цивилизационной трансформации, начало которому положили Возрождение, Великие географические открытия и Реформация.
Таким образом, в силу известных обстоятельств, среди которых в первую очередь следует назвать падение Византии, монгольские завоевания и польско–литовскую экспансию на восток, судьбы населения южных и западных земель Руси, с одной стороны, северных и восточных, с другой — заметно разошлись. Не утрачивая черт цивилизационного единства, они образовали отдельные субцивилизации, которые условно можно было бы назвать Западно–Православно–Восточнославянской (украинско–белорусской), во многом тяготеющей к культурно–цивилизационной общности Центральной Европы и Карпатско–Балканского региона, и Восточно–Православно–Восточнославянской (московско–российской).
Первая, украинско–белорусская, при повседневном взаимодействии с периферийными, польско–литовскими, формами Западного мира, выработала оптимальный для своего времени духовно–культурный синтез собственных традиций с западной, преимущественно барокковой культурой католическо–центральноевропейского образца. Ведущая роль в этом принадлежала Киеву с его знаменитой Академией. Художественно это нашло выражение в архитектуре, изобразительном искусстве и литературе украинского барокко, интеллектуально — в украинской религиозно–философской традиции XVII–XVIII вв. Но попытка конституировать себя в форме казацкого государства, при всех достижениях на этом пути в годы гетманства Б. Хмельницкого, в целом потерпела неудачу. В противоположность этому московско–российская субцивилизация, остававшаяся в течение нескольких столетий внутренне чуждой Западу и не склонной воспринимать его культурные достижения (кроме военно–технических), создала мощное государство, простиравшееся с середины XVII в. от Днепра до Тихого океана.
Российский XVI в. прошел под знаком энергичного подъема и стремительного, начавшегося с Ливонской войны и Опричнины, банкротства Московского царства, завершившегося в первом десятилетии следующего столетия катастрофой Смутного времени. Самоуверенно–экспансионистский стиль поведения на международной арене Ивана Грозного, ввязавшегося в войну с чуть ли не всей Северной и Центральной Европой (при незавершенности борьбы с Крымским ханством и его сюзереном — Османской империей), сменился осторожностью времен Михаила и начала правления Алексея Романовых. При всей непоследовательности их политики общей тенденцией стало стремление к интегрированию в состав Московского царства Украины и Беларуси, удавшееся тогда лишь частично.
Однако не менее существенным был и процесс утверждения культурной доминанты образованных киевлян, преимущественно имевших духовные звания, в Москве в течение второй половины XVII в. Западные веяния проникали в Москву не столько через Немецкую слободу или, тем более, Архангельский порт, сколько через Украину и Беларусь в уже православно–адаптированной форме. Так закладывались основы обновленного, пронизанного западным влиянием, синтеза традиций и наработок двух основных компонентов Православно–Восточнославянской цивилизации — западного, украинско–белорусского, и восточного, московско–российского.
К концу XVII в., тем более в течение первой трети XVIII в., на цивилизационном уровне украинско–московский культурно–политический синтез в общих чертах был достигнут. И если Москва, а затем Петербург утверждались в роли «Третьего Рима», то Киеву, «матери городов русских», отводилось почетное место «Второго Иерусалима», а то и «Вторых Афин». Аккумулированный в Киеве культурно–церковный потенциал был направлен на построение Петровской империи — не случайно рядом с царем–реформатором мы видим масштабную фигуру идеолога и проектировщика его преобразований Ф. Прокоповича.
Конечно, построение и возвышение Российской империи осуществлялось за счет и в ущерб интересов Украины и в этом смысле принятое после долгих колебаний решение И. Мазепы выступить в Северной войне на стороне Карла XII нельзя сводить к плоскости сугубо личных мотиваций. Однако не следует забывать, что при Петре I и Екатерине II, действовавших уже в соответствии с принципами западного абсолютизма, вопреки не только украинским казачьим, но и московским государственным и церковным традициям, попрание национальных и региональных прав и свобод осуществлялось на всем пространстве империи. По отношению к Украине оно, в принципе, было не более жестоким, чем относительно традиционных норм и привычного уклада жизни самой России (квинтэссенцией чего было яростно преследуемое старообрядчество).
Украинский народ, по словам Л. Н. Гумилева, «в XVIII в. завоевавший ведущее место в Российской империи»701, был полноправным участником всех сфер жизни этой державы с первых до последних дней ее существования. Его угнетенные классы подвергались эксплуатации не в большей степени, чем русского или любого другого, входящего в ее состав народа, тогда как представители высших слоев (Скоропадские, Кочубеи, Галаганы, Ханенки и пр.) были полностью включены в состав господствующего сословия империи. Все лично свободные люди украинского (как и русского или белорусского) происхождения через получение образования и государственную службу, творческие достижения, предпринимательскую активность и пр. продвигались по социальной лестнице на равных правах. Играла роль не национальность, а вероисповедание, да и ограничения, в сущности, распространялись лишь на адептов иудаизма.
Сказанное позволяет рассматривать созданную Петром I (при активнейшем участии образованных украинцев вроде С. Яворского или Ф. Прокоповича) империю как явление не столько национального (таким были Московское царство и казачья Украина — Гетманщина), сколько цивилизационного порядка. Господство в ее общественно–культурной жизни русского языка, каким он выступал и в советское время, свидетельствует лишь о том, что в силу вполне понятных исторических обстоятельств он стал общеупотребимым языком общения на имперско–цивилизационном уровне.
При этом не следует забывать, что речь идет о новом, литературном русском языке, разрабатывавшемся в петровские времена образованными украинскими книгочеями на основании старой украинской грамматики М. Смотрицкого с широким внедрением церковнославянской и староукраинской лексики. В своем законченном выражении он отличался от живых русских диалектов, распространенных в пределах бывшего Московского царства, не менее, чем от украинских (особенно среднеднепровско–левобережных) диалектов того времени.
В этом отношении русский литературный (обший для всех образованных восточных славян) язык XVIII в. подобен созданному тысячелетием ранее Кириллом и Мефодием церковнославянскому языку, который также не соответствовал ни одному из существовавших в то время наречий, но, вобрав лексику многих из них, был понятным во всем славянском мире. Подобным образом, на основе различных диалектов Аравии, возник литературно–канонический арабский язык домусульманских поэтов (Имруулькайса и пр.) и Корана.
Как справедливо писал Н. С. Трубецкой, «на рубеже XVII и XVIII веков произошла у к р а и н и з а ц и я в е л и к о р у с с к о й д у х о в н о й к у л ь т у р ы (разр. — Н. Т.). Различие между западнорусской и московской редакциями русской культуры было упразднено путем искоренения московской редакции, и русская культура стала единой». Далее этот выдающийся ученый продолжает: «Эта единая русская культура послепетровского периода была западнорусской — украинской по своему происхождению, но русская государственность была по своему происхождению великорусской, а потому и центр культуры должен был переместиться из Украины в Великороссию. В результате и получилось, что эта культура стала не специфически великорусской, не специфически украинской, а о б щ е р у с с к о й»702. О непосредственном и прямом влиянии украинского языка на формирование русского литературного языка и русской культуры писали и многие украинские ученые, в частности И. Огиенко703 (впоследствии митрополит Илларион).
Общерусской эта культура была, разумеется, в смысле Православно–Восточнославянской, существенно «западнизированной» с петровского времени, т. е. культурой не национального, даже не просто имперского, а цивилизационного плана (что, разумеется, предполагает и ее этническое измерение). Иными словами, общерусская и украинская культуры с обслуживающими их языками соотносятся между собой не столько как две национальные культурно–языковые формы (подобно французской и немецкой или польской и чешской), а как цивилизационная и этнонациональная (как санскритоязычная и развивавшиеся на национальных языках хинди, урду, бенгали и пр. в Индии или латиноязычная и этнонаииональные культуры средневековой Западной Европы).
Такое состояние суть явление не исключительное, а, в широком историческом масштабе, вполне обычное для практически всех цивилизационных миров (Китайско–Восточноазиатского, Индийско–Южноазиатского, Мусульманско–Афразийского, Византийско–Восточнохристианского, Западнохристианского с эпохой Возрождения, а в значительной степени, и Контрреформации) и больших субцивилизационных блоков (Иранского в пределах Мусульманско–Афразийской или Славянского в системе Византийско–Восточнохристианской цивилизаций). Напротив, отсутствие языково–определенного культурцивилизационного пласта — явление уникальное и характерно (да и то не в полной мере, поскольку в Европе до начала XX в. повсеместно еще учили в гимназиях латынь) только для Новоевропейско–Североамериканской цивилизации со времен Французской революции.
Сказанное проясняет состояние действительной и искренней сопричастности к обеим культурно–языковым системам — украинской этнонациональной и российской цивилизационной — большинства общественных и культурных деятелей украинского происхождения, и не только Ф. Прокоповича или Н. В. Гоголя, М. А. Максимовича или В. И. Вернадского, но и Т. Г. Шевченко, писавшего по-русски не только художественную прозу, но и дневники. Украинское как национальное и российское как цивилизационное для большинства людей такого плана в Украине (тем более, с коррекцией на ее национально–культурную специфику, в Беларуси) и сегодня не исключают, а взаимодополняют друг друга.
В то же время иную ситуацию наблюдаем в западноукраинских областях, где национальная культура развивалась в иноцивилизационном контексте, под влиянием польской и, отчасти, немецкой, но в условиях решительной конфронтации с ними, особенно с первой. В отличие от Т. Г. Шевченко, тем более его друга Н. И. Костомарова, которые были вполне «своими» в литературно–художественных и научных кругах Петербурга, И. Я. Франко, будучи прекрасно знаком с польской и немецкой культурами, к ним не принадлежал.
Обобщая сказанное, мы можем констатировать, что на рубеже XVII–XVIII вв. в результате синтеза ранее развивавшихся параллельно украинской культурной и московской политической традиций, при существеннейшей трансформации под воздействием Запада и как бы в тени его цивилизации, по крайней мере на его восточной периферии, институционально (в виде империи) оформилась Православно–Восточнославянская («Русская» в предельно широком смысле этого слова, в том его значении, в каком по-украински понятие «Руська» отличается от «Російська») цивилизация.
Последовавшие за петровскими преобразованиями два века ознаменовались крупными военно–политическими достижениями и культурными успехами Православно–Восточнославянской цивилизации в целом и отдельных, составляющих ее, народов. Однако «Второе Смутное время» начала XX в., при всей его связи с неблагоприятными внешними обстоятельствами (поражение в войне с Японией и истощение в ходе Первой мировой войны) продемонстрировало как изначальные, так сказать, «социогенетические» пороки, заложенные в самом основании как петровской абсолютистской системы, так и в просчетах при ее модернизации во времена «великих реформ» Александра II.
Следует отметить характер внутрикультурной дуальности Православно–Восточнославянской цивилизации, особенно рельефный с эпохи петровских преобразований. Он состоит в достаточно странном, отчасти механическом симбиозе западнических, в значительной мере государственнических, а затем и интеллигентских, социокультурных форм с традиционалистски–народными, православными, содержащими множество языческих элементов, формами.
Болезненное противоречие между ними отмечала вся русская классика, а особенно остро уже упоминавшийся нами П. Я. Чаадаев в своих «Философических письмах». В XX в. об этом писали многие, может быть, наиболее ярко Н. А. Бердяев704. Народно–церковное и государсгвенно — (интеллигентско-) — светское начала были гетерогенными по происхождению, «своим», отечественным, и «чужим», западным. Та форма их синтеза, которая была достигнута в Киеве XVII — начала XVIII вв. (на отрезке времени от П. Могилы до И. Мазепы), была органична для украинских условий того времени. Но эксперимент по гибридизации западно–светского и народно–церковного во имя построения великой империи оказался далеко не во всем удачным.
Киево–могилянская, в своей основе латинско–церковнославянская, ученость органично вошла в плоть и кровь староукраинской культуры, преобразив и возвысив ее. Но во всероссийском масштабе подобного не произошло. Западное просвещение не смогло или не успело до начала XX в. укорениться в толще русского народа. Оно лишь разложило духовные основания его мировоззрения и жизнеустройства, что если и не породило, то, по крайней мере, усугубило катастрофу 1917 г.
В петровской, военно–бюрократической и крепостнической, империи человек оказался лишенным свободы в гораздо большей степени по сравнению не только со странами Западной Европы, с Киевской Русью или казачьей Украиной, но и Московским царством. Если Запад в течение столетий развивался за счет раскрепощения личности и ее труда (при правовом оформлении соответствующих изменений), то в Российской империи закрепощение народных масс в течение XVII–XVIII вв. неизменно усиливалось, при наличии с середины XVIII в. и противоположных тенденций по отношению к высшему классу («Указ о вольности дворянства» и пр.). Но и в последнем случае либеральные тенденции (при Елизавете, Екатерине II, Александре I) сменялись противоположными (при Петре III, Павле, Николае I). Новое, уже тотальное порабощение личности мы видим в XX в. в первой, ленински–сталинской половине периода большевистского господства.
Петровская империя (как впоследствии в еще большем масштабе СССР) в своем экономическом развитии была ориентирована не на интенсивную (благодаря раскрытию частной инициативы, изобретательству, стимулированию личных мотиваций к труду и успеху), а экстенсивную модель. Ставка делалась на безжалостную, организуемую или обеспечиваемую государством, эксплуатацию казавшихся неограниченными природных и человеческих ресурсов. Достаточно вспомнить крепостные заводы, а потом сталинские лагеря. При жестком централизованном управлении и заимствовании западной техники это порою обеспечивало успех.
При крепостной системе разгромили Наполеона. Жестко централизованная экономика во многом обеспечила победу в Великой отечественной (как важнейшей составляющей Второй мировой) войне. Но после военных успехов, связанных с сверхнапряжением бесправного народа, наступал кризис, совпадавший с технологическим рывком (переход к паровым машинам, компьютеризация) на Западе. Его следствием стали неожиданные неудачи в Крымской и Афганской войнах. Попытки преодоления кризиса были связаны с малоэффективными реформами (Александра II, перестроечных и постсоветских лет), которые лишь обостряли общественные противоречия, становясь предвестниками краха всей системы.
Закрепощение личности (без чего мощную военно–бюрократическую многонациональную державу в принципе было невозможно создать), давая временный эффект усиления страны, в дальнейшем определяло ее крах. Однако если Российская империя простояла все же три столетия, то гораздо более жестокая и бездушная тоталитарная советско–коммунистическая не просуществовала и века. Немаловажную роль в относительно быстром (по историческим меркам) крахе последней сыграла ее (но, естественно, не общества в лице лучших его представителей) принципиальная воинствующая бездуховность.
Идея «советского народа» впервые прозвучала в выступлении Н. С. Хрущева на XXII съезде КПСС, в 1961 г., но не получила еще отражения в его итоговых документах. Последнее состоялось на следующем, XXIII съезде, уже при Л. И. Брежневе. Вокруг этого термина партийные идеологи и советские обществоведы (многие из которых теперь рядятся в демократов или националистов: в какой республике что выгоднее) раздули типичную для тех лет пропагандистскую шумиху, однако никакой научной концепции существования данной общности разработано ими так и не было. Последние упоминания этого термина относятся к финальным перестроечным годам, в частности, если брать партийные документы, он, похоже, последний раз встречается в резолюции сентябрьского (1989 г.) пленума ЦК КПСС705.
Дискуссия о том, «а бьш ли мальчик», развернулась сперва, еще робко, в позднеперестроечных выступлениях706, а затем уже в российских изданиях после распада СССР707. Однако политическая заангажированность практически всех участников ее обсуждения «научности» в решении этого вопроса не прибавила. Правда, одна новая и, как кажется, продуктивная мысль прозвучала: А. С. Барсенков, А. И. Вдовин и В. А. Корецкий выдвинули тезис, что в дореволюционной России уже формировалась такая общность, которую затем «открыли» под именем «советского народа»708.
Дальнейшие рассуждения в пользу того, что понятие «советский народ» в значении политической нации (пусть и не вполне сформировавшейся) существует, находим в работе С. В. Чешко709. Он вполне резонно замечает, что среди факторов, способствовавших формированию надэтнической общности (типа «американской нации») в СССР, следует прежде всего отметить принадлежность к единому государству и достаточно длительную традицию единой государственности — более длительную, чем период существования самого СССР. Далее идет речь о внедрявшейся в годы советской власти в сознание населения общих идей, а тем более — символов и стереотипов. Этому служили не только искусственные идеологемы, но и, реально, общая система образования, профессиональной культуры, урбанизированного (массового со времен индустриализации) образа жизни, обслуживавшаяся преимущественно русским языком. А последнее вело к его массовому распространению среди нерусских народов, благодаря чему в стране существовала единая система коммуникации.
На практике это означало не столько ассимиляцию (русификацию) других народов (судя по статистическим данным, приводимым С. В. Чешко, ей подверглось не более 10% среди большинства народов, кроме малых народов Сибири и Севера, с одной стороны, и малочисленных групп, чьи национальные территории находились за пределами СССР — немцы, греки и пр., — с другой), сколько типичный в современном мире билингвизм.
Такие соображения позволили ученому сделать следующий вывод: «... официальная концепция советского народа была чрезмерно идеологизированной, помпезной, наивно–претенциозной, как и многие другие “концепции” той эпохи. Однако она не была полностью неверной, поскольку существовал сам советский народ как народ–общество, продукт длительного развития единого государства. Степень “советскости” была, наверное, неодинаковой у разных народов, у разных групп этих народов, у отдельных индивидов. Разные типы группового самосознания могли соотноситься по-разному. Но это довольно обычное явление для многих стран. С точки зрения принятых в современном мире понятийных норм следует признать не только реальное существование в СССР “советского народа”, но и признать его в качестве обычной полиэтнической нации».
Описанный процесс имел глубокие исторические корни. Уже Московское царство, тем более неизменно расширявшаяся Российская империя, с достаточной легкостью включало (впрочем, не больше чем Византийская империя или Арабский халифат, Османская империя или империя Великих Моголов, хотя и гораздо легче, чем, скажем, колониальные структуры Англии или Франции) в свой высший, правящий и культурный слой выходцев из других народов. Это относилось уже к переезжавшим на службу в Москву или покоренным ею татарам или выходцам из Великого княжества Литовского (достаточно вспомнить княжеские дома татарского — как Юсуповы, или литовского — как Трубецкие или Куракины, оба рода — из Гедиминовичей, происхождения).
Со второй половины XVII в., в особенности же с начала XVIII в., наблюдается массовая инкорпорация в российскую элиту образованных выходцев из Украины и Беларуси (Ф. Прокопович, С. Яворский, Симеон Полоцкий, Дмитрий Ростовский и пр.), а также немцев. В дальнейшем сюда вливались французы и армяне, поляки и грузины, молдаване и казахи, при Петре I, а затем и позднее — евреи и пр. Так что к концу правления Романовых правящий и культурный слои Российской империи были представлены людьми самых различных национальностей, среди которых наиболее многочисленными (кроме, естественно, русских) были, очевидно, украинцы, затем — прибалтийские немцы, и далее армяне, грузины, поляки, евреи и пр.
При этом в условиях существования империи (как и любого другого централизованного многонационального государства) вполне естественной была организация образования и просвещения, развитие научно–технических дисциплин и пр. на одном государственном и понятном большинству населения языке — русском.
Это, конечно, никоим образом не оправдывает запреты (после подавления Польского восстания 1863–1864 гг.) на преподавание и книгоиздание на украинском, белорусском и литовском языках. Однако в данном случае речь идет не об опенках такого рода дискриминационных действий царского правительства, принесших вред в первую очередь ему же самому, а о констатации реальности вовлечения в образованную и социально активную, в том числе — правящую, среду Российской империи представителей различных населявших ее народов, и не только близких по происхождению, культуре и языку, как украинцев, но и представителей более отдаленных этносов — как, скажем, армян М. Т. Лорис–Меликова и И. К. Айвазовского или казаха Ч. Ч. Валиханова.
Полиэтничная, начавшая формироваться в Российской империи, политическая нация основывалась на единой централизованной государственности (представители ее автономных частей — Царства Польского, Великого княжества Финляндского, Бухарского эмирата и Хивинского ханства — в данный процесс втягивались менее интенсивно), а также общей, русскоязычной, системе образования и культуры. Идеологическое единство декларировалось лишь на уровне верности правящему дому, но не конституировалось даже относительно приверженности государственной религии — православию (при том, что ограничения социального продвижения представителям ряда конфессий, в частности — иудаизма, были).
Несмотря на то, что образование практически повсеместно было русскоязычным, представителям нерусских народов из средних и, тем более, высших социальных слоев дорога к знаниям, званиям и должностям вовсе не была закрыта. Но, избирая ее, молодые люди автоматически интегрировались в формировавшуюся общероссийскую политическую нацию.
Такого рода тенденции с гораздо большей силой проявились в годы советской власти. Общим остались, получив дальнейшее углубление, единая (превратившаяся из авторитарной в тоталитарную) наднациональная государственность (с национально–государственными и этно–автономными образованиями в ее структуре); общая система образования на русском (или с обязательным владением русским) языке, охватившая теперь самые широкие слои практически всех входивших в состав СССР народов; значительно интенсифицировавшиеся личные, культурные, научные, профессиональные и другие контакты между разноэтничными гражданами Советского Союза.
Однако десятилетия большевистского правления внесли и много нового.
Прежде всего следует отметить стремление навязать гражданам СССР идеологическую общность, обратной стороной чего была борьба с традиционными религиями, народными праздниками, обычаями и пр. (с русскими, при этом, не менее чем с украинскими, еврейскими, латышскими или татарскими). В сущности, был взят курс на создание советского полиэтничного цивилизационного единства, что предполагало ликвидацию прежней (восточнохристианской, мусульманской и пр.) цивилизационной идентичности народов, оказавшихся в границах СССР, а также в зоне его прямого влияния (от Чехословакии и ГДР до Монголии и Кубы).
Но на коммунистически–атеистической идейной основе достичь этого было в принципе невозможно, поскольку такая идеология, если и могла сперва искренне увлечь некоторые горячие молодые головы, то вскоре продемонстрировала свою полную неспособность не только обеспечить пристойную материальную жизнь (хотя этого не сделало и православие или, скажем, буддизм), но удовлетворить глубинные духовные запросы людей, дать ответы на вечные мировоззренческие вопросы — о смысле жизни, Боге, бессмертии души и пр. А их решения как раз и лежат в фундаменте великих религиозно–духовных учений, без которых существование той или иной развитой цивилизации немыслимо.
Вторым моментом была насильственная, беспрецедентная сравнительно с прежними временами (потом это по-своему повторялось в Китае, Северной Корее, Кампучии–Камбодже и пр.) по своей бесчеловечности, социально–экономическая трансформация общества. Речь идет даже не об известных массовых репрессиях против интеллигенции, духовенства, самих же партноменклатурщиков и красных военных, а о таких взаимосвязанных явлениях, как коллективизация, индустриализация и промышленная урбанизация.
Массы крестьян различных национальностей (в особенности — русские и украинцы, чьи традиционные жизненный уклад и хозяйственно–бытовая культура были разрушены) оказались на «стройках первых пятилеток». Здесь они образовывали этнически маловыразительную, но пользовавшуюся преимущественно русским языком (не только в собственно России, но и в Украине, Казахстане и пр.), пролетарскую, полуурбанизированную массу, потерявшую прежние (традиционные, народные) ценностно–нормативные установки, но не приобретшие в большинстве своем никаких других.
Далее эти и другие люди разных национальностей оказывались на фронтах Великой отечественной войны, в лагерях и колониях спецпереселенцев, где общим был, естественно, русский язык. Их дети получали среднее и часто высшее образование преимущественно на русском языке, что в те годы большинством воспринималось как нечто совершенно естественное, поскольку свободное владение русским языком открывало путь и к профессиональной карьере, и к переведенным на этот язык сокровищам мировой культуры.
Все это, как и многое другое, дало тот феномен, который официальная идеологическая машина назвала «новой исторической общностью — советским народом», а сами люди, ощущая соответствующую надэтническую реальность, определили словами «совок», «совки». Такое уничижительное самоопределение им, понятно, никто не навязывал.
Более того, чувство «советскости» («совковости») многими гражданами СССР (как русской, так и нерусской национальностей) воспринималось как некое прирожденное клеймо, формируя у некоторых граждан своеобразный комплекс неполноценности. Такие люди начинали стыдиться своей «совковости», что становилось заметным со второй половины 1970‑х гг. И это, очевидно, сыграло немалую роль в позднеперестроечные годы, когда в качестве антитезы «советскости–совковости» национально ориентированные политические и культурные деятели стали активно пропагандировать первостепенность национальной (в смысле этнокультурной, а часто и по «крови и почве») идентичности.
Обвальный крах СССР способствовал процессу переориентации идентичностей в национальную плоскость, а средства массовой информации большинства постсоветских государств сразу же после провозглашения их независимости активно принялись закреплять в массовом сознании ценности этно–государственной идентичности, не понимая, как правило, что современные нации создаются не на основе этноязыковых признаков (что, естественно, тоже немаловажно), а на общегражданском, в пределах государства как социально–политического организма, единстве людей безотносительно к их национальному происхождению.
Но такие пропагандистские усилия (тем более при катастрофическом ухудшении качества жизни абсолютного большинства граждан новых государств в течение первого десятилетия их независимого существования), вполне закономерно с теоретической точки зрения, но неожиданно для национал–радикалов, стали давать (в частности, в Украине) противоположный эффект.
Оказалось, что для основной массы обитателей Украины, восточных и южных, а также в значительной мере, и в центральных областях, ценности и приоритеты советского времени (при этом вовсе не заидеологизированные, как это иногда хотят представить) — минимальная социальная защита, скромный, но гарантированный достаток и пр. куда важнее, чем этнонационально–языковые ценности.
Первостепенная для многих жителей преимущественно западных и, отчасти, центральных областей национально–языковая самоидентификация оказывается далеко не главной в ценностной системе представителей других регионов Украины. Поэтому важно понять, почему в одном случае национально–языковая идентичность исторически столь важна для людей, а в других не является ценностным приоритетом.
Объясняется это вполне определенными историческими, культурцивилизационными причинами.
В Западной Украине, в особенности же в Галичине–Галиции, входившей в качестве периферийной зоны в Западно–Центральноевропейскую общность в течение шести веков, этническая принадлежность была жестко связана с другими статусными позициями индивида и в значительной, если не в решающей, степени определяла жизненные возможности человека. Поляк разговаривал по-польски, был преимущественно «паном» — господином–землевладельцем или представителем свободных, по крайней мере, престижных профессий, в большинстве своем — шляхтичем, неизменно — католиком, пренебрежительно относился к русину (украинцу). Еврей был иудеем, разговаривал на идиш, а также по-польски и, обычно, хуже, по-украински в его западном варианте, был чаще всего откупщиком–арендатором, управляющим в поместье, мелким торговцем–перекупщиком или ростовщиком, а значит, с точки зрения галицкого крестьянина, он также оббирал его. Наконец, русин был в абсолютном большинстве случаев крестьянином, разговаривал на западноукраинском диалекте, исповедовал греко–католицизм. Но незначительная часть русинов, преимущественно из семей священников, получала образование, составляя костяк формировавшейся национальной интеллигенции.
В такой обстановке попытка перейти на другой язык или в другую веру воспринималась как измена, к тому же не имевшая обычно практического смысла: свои такого человека обычно отторгали, а чужие полностью в свой круг никогда не принимали. Немногочисленные представители других народов монархии Габсбургов, проживавшие в западноукраинских областях, прежде всего — австрийские немцы, были связаны с имперской администрацией, занимались бизнесом или являлись представителями свободных профессий. Они стояли как бы над (или вне) этой традиционной для региона трехслойной структурой, исповедуя преимущественно католицизм и общаясь на немецком языке.
Национальность, таким образом, заведомо определяла круг знакомств и профессиональную ориентацию, доступ к той или иной культурной традиции, возможности социального продвижения и т. д., короче — траекторию и допуски жизненного пути. При этом каждая этническая группа занимала определенный общественный ранг, в частности русины — низший, что было тем более оскорбительным, что они, живя на земле своих предков, составляли там большинство населения.
Отсюда — стремление объединиться по национальному признаку и улучшить свое положение, тем более что относительно либеральная, вполне соответствовавшая духу Запада второй половины XIX — начала XX вв. политическая система Австро–Венгрии, с одной стороны, и стремление австрийского правительства поддерживать «паритет сил» между поляками и русинами для игры на их противоречиях с целью прочнее удерживать этот край, с другой, благоприятствовали созданию национальных партий, союзов и товариществ.
Таким образом, жесткая национально–языково–конфессионально–культурно–социальная сегрегация при возможности политической консолидации по национальному признаку создавала тип национально акцентуированного человека, в первую очередь идентифицировавшего себя как личность со своим народом. И это вполне проявилось, когда австрийская власть, после кровавой борьбы западных украинцев с поляками, сменилась и в Галиции, и на Волыни (бывшей до того под властью России) практически оккупационным режимом междувоенной Польши, на смену которому пришли куда более репрессивные режимы — советский, нацистский и опять, в конце Второй мировой войны, советский.
Но здесь, в отличие от уже пережившей коллективизацию и голодомор остальной территории Украины (в составе УССР), массовые конфискации и репрессии встречали вооруженное сопротивление, а само противостояние новой власти и прибираемого ею к рукам населения осмысливалось последним сугубо в национальных категориях: пришли «русские»... И страдания, принесенные «советами», отложились в народной памяти на десятилетия. А зверств в ходе разгоревшейся партизанской войны достаточно совершалось с обеих сторон.
Принципиально иным было положение украинцев в Российской империи. Национальный язык в образовании и печати с 1864 г., еще более жестко с 1876 г., до 1905 г. был запрещен (правда, эти запреты часто нарушались) так же, как и право объединяться в политические партии (тем более по национальному признаку). Царская власть (как и большинство российской интеллигенции того времени) не признавала существование отдельного украинского народа, рассматривая его в качестве малороссийской ветви (наряду с другими — великорусской и белорусской) единого русского народа.
Однако украинское происхождение как таковое, при условии свободного владения русским литературным языком (что при близости языков и организации всего образования на русском языке было несложно) и политической лояльности, никоим образом не являлось препятствием в деле социального продвижения. К тому же, основными официально признанными различиями между людьми в Российской империи были конфессиональные и сословно–имущественные.
В религиозном отношении украинцы (в пределах державы Романовых) были православными, как и русские. Аналогичным образом они вполне были представлены во всех социальных слоях российского общества — от высшей аристократии (Кочубеи, Скоропадские и пр.), через церковных деятелей, учителей–просветителей и, затем, творческую интеллигенцию (среди которых они заняли прочные позиции с петровских времен и даже ранее, еще при Алексее Михайловиче), рядовое дворянство (вспомним И. Котляревского, П. и С. Гулаков–Артемовских, Н. Гулака, Е. Гребинку, гоголевских старосветских помещиков и пр.) и крупную буржуазию (род Терещенко, В. Симиренко и пр.) до мещанства и крестьянства.
Таким образом, национальная принадлежность украинцу (как и белорусу) в пределах Российской империи не ставила препятствий на жизненном пути так же, как и не давала преимуществ (по сравнению с русским). А поэтому она и не имела для большинства особого значения, по крайней мере не становилась основным параметром самоидентификации.
Общность религии и, в высокой степени, надэтнического слоя культуры (наука, искусство и пр.), близость и взаимопонятность языков (при свободном владении образованными украинцами русским литературным языком), принадлежность к одним сословно–имущественным разрядам по всей вертикали их иерархии, совместное проживание (массово — в городах), что в совокупности способствовало повседневным дружеским, брачным, деловым, профессиональным и пр. контактам, сближало и смешивало украинцев и русских на обширных пространствах (особенно в южных регионах Восточной Европы, но также в Петербурге, Москве и т. д.) Российской империи, а позднее СССР. А это исторически определяло иное значение этнонационального фактора в жизни Российской империи (и СССР), чем в условиях Австро–Венгрии или междувоенной Польши.
В пределах преимущественно Православно–Восточнославянского (постправославного) мира, но со значительным присутствием представителей многих других народов (евреев, армян, татар, казахов и пр.) реально сложилась наднациональная, в конечном счете пусть даже советская, общность, принадлежность к которой ощущают и сегодня многие русские, белорусы, украинцы незападных областей, представители иных народов.
Но в пределах той же Украины (как и, скажем, в прибалтийских государствах, бывших независимыми в период между войнами) население западных областей не чувствовало и, тем более сейчас, когда СССР распался, не чувствует своей причастности к этой надэтнической целостности, выполнявшей в некотором смысле функции политической нации, а ныне сохраняющейся в качестве историко–культурной общности. И такой конфликт ценностей и идентичностей находит свое прямое выражение в политической жизни, и не только Украины, но и, в иных формах, России, Беларуси, прибалтийских государств, Казахстана и пр., практически на всем постсоветском пространстве.
Этнический анализ структуры постсоветско–евразийского пространства качественно дополняет проделанный ранее цивилизационный. С учетом же евразийской доктрины и геополитических реалий, а также предложенной ранее концепции Макрохристианского мира мы можем суммировать представления по вопросу об идентичности Восточноевропейско–Евразийского пространства.
В конце XX в. на мировой арене действуют все более не столько отдельные государства (хотя и роль наиболее мощных среди них — прежде всего США, а также Японии, Китая, Индии, России, Бразилии и пр. весьма велика), сколько группы государств, причастных к общей цивилизационной или субцивилизационной традиции. Примером тому служит Европейский Союз. К тому же, но пока с гораздо меньшим успехом, стремятся мусульманские (в особенности арабские) государства, страны Латинской Америки, в некотором отношении имеющие различную цивилизационную идентичность государства Юго–Восточной Азии, Тропической Африки и пр.
Та же тенденция, реализуемая пока что далеко не наилучшим образом, была заложена и в идее СНГ, а позднее в ныне пробуксовывающем проекте Единого Экономического Пространства (ЕЭП) в составе России, Украины, Беларуси и Казахстана. Вопреки громогласным декларациям большинства прежних и нынешних (после президентских выборов 2004 г.) высокопоставленных украинских политиков о скорейшем присоединении к Европейскому Союзу, руководство последнего четко и официально на длительное время определило свое отношение к Украине как к «соседу» (в том же статусе фигурируют Марокко, Алжир, Тунис, Ливан, даже еще не существующая в качестве субъкта международных отношений Палестина и пр.). На Западе нас никто не ждет в силу как разительного несоответствия Украины стандартам ЕС практически по всем основным позициям (кроме, разве что, образовательного уровня населения), так и нашей цивилизационной инородности, более явственной (вне западноукраинских областей), чем в православных Румынии или Болгарии, не говоря уже о Греции. Поэтому игнорировать поиски и перспективы сближения с другими постсоветскими странами было бы преждевременно.
Решение вопроса об историко–культурной идентичности Украины, как и России с Беларусью, возможно лишь при учете ряда факторов, среди которых наиболее существенными является их принадлежность (как и Грузии, Армении, ряда регионов Казахстана) постсоветскому пространству Макрохристианского мира, славянской (собственно — восточнославянской) макроэтнической общности, Восточнохристианскому цивилизационному пространству и, наконец, к преемственно связанным евразийским, старороссийской и советской, а также нынешней СНГовско–постсоветской географически–хозяйственно–политико–культурным системам. Остановимся на характеристике этих моментов.
Неоднократно дискутирующийся вопрос о том, является ли Россия, Украина или, скажем, Грузия «европейскими» или «неевропейскими» державами, целесообразно было бы перенести в плоскость обсуждения их соотношения, Во‑первых, с Макрохристианским миром и, Во‑вторых, с собственно в основе своей романо–германской, протестантско–католической цивилизацией Западнохристианско–Новоевропейско–Атлантического мира. Тогда станет очевидно, что мы, как и Латинская Америка, принадлежим к Макрохристианскому миру, однако в пределах его Восточноевропейско–Евразийский регион (как та же Латинская Америка) суть нечто принципиально иное по сравнению с Западом.
Сказанное определяет ошибочность первостепенной идентификации трех основных восточноевропейских (восточнославянских) народов с макрославянской общностью, хотя и не отменяет реальности и исторической актуальности последней. Общеславянское измерение существенно в языковой, этноисторической и культурно–бытовой (в первую очередь, на уровне крестьянских традиций) плоскости. Однако различные регионы восточно–славянского мира совместно с другими славянскими и отдельными неславянскими народами образуют специфические историко–хозяйственно–культурно–бытовые круги взаимопересекающихся общностей. Достаточно сравнить, например, болгар, чехов и русских.
На цивилизационном же уровне сам славянский мир уже почти тысячелетие достаточно четко разделен между Восточнохристианским и Западнохристианским, а где-то с конца XV–XVI вв. — и Мусульманским (боснийцы) мирами. Это последнее различение практически во всех историко–политических коллизиях (русско–польских, польско–украинских, сербско–хорватско–боснийских) оказывается куда более существенным, чем эфемерная общеславянская солидарность, проявляющаяся главным образом лишь при совпадении этнического и конфессионального моментов (русские и сербы).
Факт религиозной (при всей пониженности конфессионального начала на территориях большинства бывших социалистических государств в период коммунистического господства, за исключением, разве что, Польши) родственности народов является обычно существеннейшим моментом при определении цивилизационной идентичности. Однако он сам по себе, особенно на евразийско–постсоветском пространстве, не может считаться самодостаточным.
В своем большинстве русские, украинцы и белорусы как верующие среди них, так и неверующие, традиционно принадлежат к Восточнохристианскому миру (при всем том, что в западных областях Украины преобладает греко–католическое вероисповедание). В этом смысле восточнославянские народы сопричастны поствизантийско–восточнохристианскому наследию так же, как грузины и армяне, румыны и греки, сербы и болгары, молдаване и македонцы и пр.
Однако едва ли отнесение современных русских и, скажем, греков, не говоря уже об эфиопах, к одной цивилизации было бы оправданным. Относительно сегодняшнего Восточнохристианского мира правомернее было бы вести речь как о постцивилизации, чем как о реально функционирующей цивилизационной системе.
Греция пребывает в Объединенной Европе и в НАТО, а Румыния с Болгарией, являясь членами Североатлантического альянса, в ближайшее время должны войти и в ЕС. Армения, на антиазербайджанско–антитурецкой основе, обманувшись в своих надеждах на помощь со стороны Запада, которому проливы и базы в Турции, как и азербайджанская нефть, оказались дороже древней культуры едва ли не первого христианского народа, ищет сближения с Ираном и опирается на помощь России. Грузия, после ухода с политической арены Г. Шеварднадзе, демонстративно проводит проамериканскую политику, однако ее шансы вступить в НАТО, тем более стать членом ЕС, в обозримом будущем мизерны.
Украина своими двумя головами, западной и восточной, смотрит в прямо противоположные стороны, притом что большая часть ее граждан хотела бы, чтобы страна присоединилась к Европейскому Союзу (что пока маловероятно), но возражает против вступления в НАТО. То же можно сказать и о Беларуси, разве что ее смотрящая на восток голова гораздо больше и сильнее, чем та, что придерживается прозападных настроений.
Существеннейшим фактором цивилизационной идентичности Восточноевропейско–Евразийского пространства следует считать сложившиеся здесь традиционные экономико–географические, политические и культурные, а также межличностные (родственные, дружеские, професионально–коллегиальные) отношения между соседними, входившими в состав царской России и СССР, народами и их отдельными представителями. Это относится и к этническим общностям различной макроязыковой и религиозной принадлежности, как, скажем, к русским и волжским татарам, башкирам или казахам. Особое значение для Украины приобрела проблема поставок и транспортировки через ее территорию нефти и газа преимущественно российского и туркменского, но также казахского, а в перспективе, возможно, и азербайджанского происхождения.
Совершенно очевидно, что большинство наиболее многочисленных народов Восточноевропейско–Евразийского пространства действительно связаны общей судьбой — причем (на уровне их предков) с золотоордынского или даже скифского времени, тем более с первых десятилетий существования державы Романовых. С веками эта связь усиливалась, и в XIX–XX вв. товарообмен по линии «север — юг» (лес — лесостепь — степь — речные дельты, приморья и предгорья), как, тем более, миграционные потоки и распространение европеизированно–русскоязычного образования, был дополнен направлением «запад — восток» (фабричные, заводские и сельскохозяйственные товары, полезные ископаемые, а сегодня энергоносители). Важнейшим интегрирующим моментом было создание в пределах Российской империи — СССР общей для всех системы светской культуры, науки, образования и пр., возвышавшейся над конфессиональными и национальными различиями.
Взаимосочетаемость отмеченных параметров (евразийско–постсоветского, цивилизационно–конфессионального и национального) определяет степень сущностной близости различных народов и регионов постсоветского пространства (с ближайшими к нему и исторически связанными с ним территориями). В широком круге Макрохристианского мира, точнее, его восточной по отношению к Западу зоны, мы видим взаимопересекаюшиеся эллипсы, условно говоря, евразийской, православно–постправославно–постсоветской и восточнославянской идентичности. Пространство их взаимоналожения (охватывающее большинство, без западных, областей Украины, Беларусь, основные, кроме нескольких автономий, регионы Российской Федерации, и в значительной степени Казахстан и Кыргызстан, в особенности их северные части) и образует центральную зону надэтнической и надконфессиональной, имеющей цивилизационные характристики, постсоветско–евразийской общности как восточной составляющей Макрохристианского мира на его современном этапе.
Наличие такой общности определяет вектор объективной потребности и потенциальной, в долгосрочной перспективе, возможности интеграции прежде всего четырех постсоветских республик — Беларуси, Казахстана, Российской Федерации и Украины, о чем уже приходилось писать ранее и что было намечено в 2004 г. намерением этих государств создать ЕЭП. Однако ему препятствуют геополитические амбиции России В. В. Путина и односторонне–прозападная ориентация новой украинской власти, пришедшей к власти в январе 2005 г. В политическом отношении Россия заинтересована в восстановлении, хотя бы частично, своего контроля над постсоветским пространством, а в экономическом — в замыкании на себя экспорта его энергоресурсов, а значит, и участие в их эксплуатации вне собственной территории. Однако то и другое, особенно первое, ей пока плохо удается. К тому же, российскому руководству не может нравиться и вполне самостоятельное поведение Туркменистана и Узбекистана, а также попытки Азербайджана, Грузии, Украины и Молдовы (сперва совместно с Узбекистаном), при поддержке со стороны США, создать в рамках СНГ новую политическую структуру — ГУАМ, пока что не отличающуюся эффективностью.
Наблюдаем парадоксальную ситуацию. С одной стороны, СНГ объективно необходимо для многих составляющих его государств. Более того, как показал проведенный выше анализ, основная масса населения Беларуси, Украины, Российской Федерации и Казахстана в достаточно высокой степени близка друг другу на наднациональном уровне. Это также, но в меньшей степени, относится и к жителям других постсоветских государств.
Однако, с другой стороны, в рамках СНГ, особенно после смен власти в Грузии, Украине и Кыргызстане, усилились процессы взаимоотторжения образующих его государств. Связаны они, кроме их естественного различия в социально–экономической, конфессиональной, языковой и других сферах, также с сугубо политическими и цивилизационными обстоятельствами. Во‑первых, это стремление России к гегемонии, вызывающее оправданные опасения у других членов Содружества, некоторые из которых пытаются заручиться поддержкой со стороны США и ЕС. Во‑вторых, это то, что пространство СНГ перекрывается широким сектором Мусульманско–Афразийской цивилизации в Центральной Азии и Закавказье (как и на территории Российской Федерации — Среднее Поволжье, Предуралье, Северный Кавказ), а также преимущественно в лице Западной Украины сопричастно Западноевропейско–Североамериканской цивилизации (в силу как длительного пребывания в составе центральноевропейских государств, так и наличия многочисленной, происходящей преимущественно из этого региона, украинской диаспоры, активно пополняемой в течение всех лет независимости «заробітчанами», главным образом также западноукраинского происхождения).
Традиции соответствующих цивилизационных миров, пусть даже в их периферийных и синкретических формах, часто (как в Западной Украине) во многих своих базовых принципах несовместимы с российско–евразийскими установками, а потому порою вызывают эмоциональную реакцию отторжения. К тому же, не забыты еще жертвы советского террора, в котором националистическое сознание обвиняет не советско–большевистскую систему как таковую, а именно Россию и русских. Все это, особенно в силу высокой активности малочисленных, но чрезвычайно активных, «пассионарных», выражаясь терминологией Л. Н. Гумилева, националистов, может иметь (а отчасти и имеет) серьезные политические последствия.
Таким образом, учет цивилизационного фактора помогает более адекватно оценить сегодняшние политические реалии не только в глобальном масштабе, но и собственно в рамках СНГ, более того, практически в каждом из его отдельно взятых государств. Социально–экономическая катастрофа, пережитая Украиной в 1990‑х гг., не в последнюю очередь определялась ложностью навязываемых растерявшемуся, деморализованному и все более дезинтегрирующемуся обществу, как и зачастую недостаточно образованным представителям властвующего сообщества, представления о нашей цивилизационной идентичности. Такая опасная тенденция с новой силой проявляет себя с начала 2005 г.
Цивилизационные системы оказывают многоплановое и комплексное воздействие на экономику, прежде всего по линии адекватности хозяйственного механизма тем общественным (идеологическим, политическим, культурным, традиционным и иным) ценностям, которые соответствуют ментальности населения в рамках данной цивилизационной общности на государственном, региональном или глобальном уровнях.
В этом смысле попытка создать в СССР, а затем в ряде других государств отличную от других цивилизационную систему марксистско–ленинского образца могла быть успешной только в том случае, если бы мировой социализм обеспечил неоспоримые преимущества перед всем остальным миром. Как оказалось, командно–административный принцип организации общественно–экономического устройства, положенный в основу этой системы, смог обеспечить указанные преимущества только на стартовом этапе создания мощных производительных сил, но в силу присущей ему негибкости не был способен воспринять и использовать те новейшие процессы в экономической сфере, которые явственно проявились в конце XX ст.
Существование противостоящей остальным и на определенном этапе конкурентной цивилизационной модели710 не могло не вызвать многочисленных попыток критической оценки ее сущности зарубежными политологами и экономистами. Необходимо подчеркнуть, что концептуально основой практически всех подобных оценок было сравнение и подчеркивание преимуществ только западной модели общественного развития. Достаточно высокий уровень разработок этой проблемы рядом «советологов»711 способствовал тому, что подобный «западный» образец реформирования командно–административной экономики стал концептуальной основой трансформационных моделей в большинстве постсоциалистических государств. В целом успешное его использование в странах Центральной Европы и Прибалтики в значительной степени было обусловлено тем, что за послевоенные годы их население ментально не утратило связей с европейским цивилизационным пространством. И наоборот, приоритет иных цивилизационных корней постсоветских реалий во многом определил концептуальные просчеты инициаторов экономических реформ в России, Украине и ряде других новых независимых государств.
Именно многоаспектность воздействия различных цивилизационных систем проявилась в ходе экономических преобразований на постсоветском пространстве наиболее четко и наиболее рельефно по сравнению со странами Центральной Европы, Китаем, Монголией или Вьетнамом.
Для реальной оценки исходных мотивов и специфики экономических преобразований в постсоветских странах необходимо сделать ряд предварительных замечаний. Прежде всего, совершенно неверным будет утверждать, что только на переломе 1980–90‑х гг. на территории СССР произошла взрывная реакция одномоментной смены советской модели. Предпосылки для этого стали нарастать гораздо раньше, причем без их учета и анализа невозможно разобраться в отличительных чертах трансформации общественного уклада в постсоветских государствах сравнительно с подобными процессами в других постсоциалистических странах. Постепенное размывание базисных ценностей советского образа жизни происходило более трех десятилетий.
С идеологической точки зрения эрозия советской общественно–политической модели, существовавшей более тридцати лет в ее жесткой «сталинской «форме, началась после XX сьезда партии в 1956 г., который в СССР и в мире в целом подорвал веру в непогрешимость марксистско–ленинских идей строительства альтернативного капиталистическому (в том числе в сфере экономики — рыночному) укладу. Признаки политической эрозии, проявившиеся во все большем нарастании массового критического восприятия деятельности партийно–советского руководства, постепенно усиливаются в период «геронтократии» времен Л. И. Брежнева. Одновременно становилось все более ясным, что командно–административный механизм хозяйствования, достаточно весомо конкурирующий с рыночной экономикой периода крупной машинной индустрии, не способен в силу своей инерционности адекватно реагировать на те новые условия постиндустриальной эпохи, к которым успешно приспособились наиболее развитые страны Запада.
Тем самым уже в период «эрозионного» развития СССР начали формироваться внутренние идеологические и политические предпосылки для поиска иных, не только директивно–административных моделей организации хозяйственной жизни, к чему подталкивало и ослабление геополитических и геоэкономических (провал экономического соревнования социализма с капитализмом) позиций страны.
Второе предварительное замечание сводится к тому, что именно в период брежневского руководства на территории СССР начала восстанавливаться та тройственная цивилизационная структура общества, которая существовала в царской России (западнохристианская, православная и мусульманская, естественно — со значительными модификациями под влиянием воздействия советской цивилизационной модели). При всей враждебности к религиозным и национально–ментальным основам общественной жизни цивилизационная модель марксистско–ленинского типа, Во‑первых, имела многие базисные библейско–христианские черты, а Во‑вторых, взаимно использовала лояльность православной церкви, канонически тяготевшей к российской, а затем советской «государственности».
Вследствие этого православие идеологически и политически не могло сыграть ту роль активного участника и даже инициатора перестроечных процессов, которую прямо или косвенно выполняли на постсоветском пространстве иные конфессиональные образования. Более того, приоритет сохранения своих позиций на территории распавшегося СССР привел к тому, что РПЦ занимала «миротворческие» позиции при всех коллизиях правления администраций Б. Н. Ельцина и В. В. Путина, причем не только относительно их политики, но и при проведении ущемлявших интересы населения экономических преобразований. Необходимость выживания в других новых независимых государствах привела к пассивности РПЦ при проведении в них политических и экономических реформ (особенно характерно это для Украины с ее пятью только основными христианскими церквями). Исключение составляет лишь Беларусь, где в условиях резкого возрастания активности католической и униатской церквей РПЦ с середины 1990‑х гг. активно поддерживает А. Лукашенко, а тем самым, — курс его экономической политики.
Преобладание католицизма (Литва) и протестантства (Латвия, Эстония) в республиках Прибалтики, наоборот, сыграло весьма значительную (как и в странах Центральной Европы) роль в кардинальном переходе этих государств на «европейский» путь политического и экономического развития. Учитывая полный разрыв этих государств с постсоветским пространством, ограничимся только констатацией факта, приводя в дальнейшем изложении анализ хода реформ в странах–участницах СНГ и совместно в государствах Центральной Европы и Прибалтики.
В то же время в ряде среднеазиатских, кавказских и приволжских республик начиная с семидесятых годов прошлого века массово возрождаются мусульманские цивилизационные элементы, которые почти за полтора тысячелетия своего идеологического господства на их территории стали составной частью национального менталитета населения (например, приоритет семейственных и родово–клановых отношений, повышенный авторитет руководителей–старейшин и т. д.). В экономической сфере это проявилось в восстановлении характерной для исламских государств вертикали хозяйственных связей на основе личной зависимости — фактически еще на базе партийно–советского аппарата (известное «узбекское дело» о массовой коррупции и приписках, раскрытое в начале 1980‑х гг. после смерти первого секретаря ЦК КПУз Ш. Рашидова). В Азербайджане в 1980‑х гг. исламский принцип приоритета родственных связей стал проявляться при подборе директорского корпуса, что способствовало превращению ряда юридически государственных предприятий фактически в частную собственность семейного клана руководителей различного уровня.
Таким образом эрозия советской социально–экономической модели стала фактом уже в 1960–1980‑е гг., однако она не смогла еще в тот период привести к какой-либо четко выраженной концепции ее замены более эффективно функционирующей системой общественного устройства общества.
С точки зрения цивилизационных критериев трудно оценить политику советского руководства периода «перестройки» второй половины 1980‑х гг. в связи с ее хаотичностью и притиворечивостью — от использования наиболее отрицательных элементов «советской» модели подавления массовых выступлений инакомыслящих или даже причисленных к ним в отдельных республиках (события в Баку, Тбилиси, Вильнюсе в 1990–1991 гг.) до попыток встроить в эту модель «западные» цивилизационные элементы («У нас была задача — освободиться от оков КПСС... И освободить и государственную власть. И исполнительную и другие власти от той узды, в которой их держала КПСС», — так сформулировал цели «перестройки» тогдашний Генеральный секретарь ЦК КПСС М. Горбачев в интервью газете «Известия»)712.
Такая же неопределенность и непоследовательность была характерна и для политики «перестройки» в экономической сфере. Квазиреформы 1986–1991 гг., в том числе важнейший закон этого периода «О государственном предприятии (объединении)», начавший действовать с 1 января 1988 г., пытались встроить элементы конкурентной экономики в социалистический хозяйственный организм. Сохранение в неприкосновенности государственной (т. наз. «общенародной») собственности, на которую приходилось более 90% производства, а также централизованного планирования (формально ограниченного рамками госзаказа) в условиях определенного расширения хозрасчетных прав предприятий привели лишь к окончательному разбалансированию советской экономики, возникновению таких немыслимых ранее для нее явлений, как массовая безработица, резкий рост цен, инфляция и др.
Необходимо подчеркнуть, что эти мероприятия во многом были сходными с югославской экономической системой, которая кроме перечисленных проблем привела к экономической конфронтации между республиками бывшей СФРЮ, что после смерти И Броз Тито, чрезвычайно жестко контролировавшего внутриполитическую ситуацию, стало одной из основных причин распада этого государства.
Оценивая первые результаты экономических реформ, М. С. Горбачев в своем докладе на XIX партийной конференции (июнь 1988 г.) вынужден был констатировать наличие серьезных трудностей при их осуществлении, однако видел их в «сопротивлении инерционных сил», «консервативности аппарата управления», а не в реально возникшем невосприятии старым механизмом хозяйствования чуждых ему элементов713.
На последнем, XXVIII съезде КПСС в июле 1990 г. был фактически избран путь прямого копирования цивилизационных экономических методов западного образца в виде монетаристских принципов регулирования хозяйственных процессов под лозунгом «Рынок решает все». Правда, от наиболее полного воплощения этой идеи (проект «500 дней» С. Шаталина и Г. Явлинского) М. Горбачеву под давлением других членов высшего руководства страны пришлось отказаться. Правительство попыталось осуществлять более умеренную программу «Основные направления стабилизации народного хозяйства и перехода к рыночной экономике» академика Л. Абалкина и премьера Н. Рыжкова. После отставки последнего в декабре 1990 г. отдельные элементы этой программы использовались правительством В. Павлова, который также был снят с поста в августе 1991 г. как член ГКЧП. Тем самым даже попытки половинчатых усилий по реформированию экономики периода «перестройки» не были воплощены в жизнь.
Вместе с тем необходимо отметить ряд весьма важных моментов в экономической жизни этого периода, которые сыграли решающую роль при переходе к рыночным реформам на постсоветском пространстве.
Прежде всего, стало ясно, что никакая гибридная полусоциалистическая полурыночная модель экономического механизма не имеет перспектив для своего существования714. Необходимо было найти более эффективную систему руководства экономическими процессами, причем наиболее простой выбор якобы заключался в прямом переносе в Россию и ряд других новых независимых государств «западных» образцов экономической жизни, что и было сделано без их коррекции в соответствии с реальными условиями и возможностями рыночных реформ в этих странах (цивилизационно противоположный и, как оказалось в дальнейшем, более успешный китайский вариант жесткого поэтапного преобразования экономической системы на постсоветском пространстве не мог приниматься во внимание вследствие ликвидации монопольной роли коммунистической партии и даже ее запрета в России, Украине и других республиках). Упрощенные концептуальные основы проводившихся реформ свидетельствуют, кстати, о том, что их идеологи (Е. Гайдар и Г. Явлинский в России, В. Лановой в Украине и др.) за годы принадлежности к советской экономической науке получили весьма общие представления о зарубежной экономике (на уровне марксовой теории капитализма эпохи свободной конкуренции) и не смогли оценить те новейшие процессы, которые характерны для ее современного развития с целью использования их в практике экономических реформ.
Кроме того, именно в этот период происходило своеобразное «первоначальное накопление капитала» — разрешение индивидуальной хозяйственной деятельности, создания кооперативов, различных фондов и негосударственных организаций позволило будущим частным владельцам получить первые весомые доходы для развертывания своего бизнеса (например, самый богатый до своего ареста российский предприниматель М. Ходорковский начинал свою деятельность в 1987–1989 гг. в качестве директора Центра научно–технического творчества молодежи и Фонда молодежной инициативы, что позволило ему в 1990 г. на их базе создать крупное межбанковское объединение МЕНАТЕП и далее возглавить ряд холдинговых компаний). Параллельно с этим изменения в хозяйственном механизме периода «перестройки» существенно усилили позиции директорского корпуса, что стало в дальнейшем основой для возникновения такой особой формы, как «менеджерская собственность» (в частности, назначенный в 1988 г. генеральным директором «Автоваза» В. Каданников на его базе основал в 1993–1995 гг. такие крупные коммерческие объекты, как «Всероссийский автомобильный альянс», АО «Автомобильная финансовая корпорация», Волжско–Камская финансовая группа и т. д.).
Острая политическая борьба в руководстве СССР периода «перестройки» привела к ослаблению жестко руководимой из Москвы политической вертикали власти, следствием чего стало усиление самостоятельности руководителей большинства республик, а также ослабление централизованного контроля за проводимой ими кадровой, хозяйственной и идеологической политикой. В дальнейшем это повлияло не только на распад СССР, но и на подчинение экономического реформирования интересам избранного этими руководителями узкого круга своих приближенных. Этому способствовало и то, что большинство новых независимых государств возглавили сразу же или через некоторое время (как в Грузии Э. Шеварднадзе или в Азербайджане Г. Алиев) бывшие партийные лидеры этих республик.
Само создание СНГ подвело итог цивилизационного раскола в основном по линии предвоенной государственной границы СССР 1939 г. В результате окончательного ухода Прибалтики на Запад на постсоветском пространстве не осталось наиболее цивилизационных «европейских» стран. Руководство же 11 бывших республик (решение о присоединении к СНГ его 12‑го члена было принято только в 1993 г. вторым президентом Грузии Э. Шеварднадзе) не могло на этом этапе пойти на такой кардинальный шаг, опасаясь не только последствий разрыва взаимных экономических связей, но и негативной реакции населения с его более чем семидесятилетним «советским» менталитетом. Анализ истории возникновения и в дальнейшем малоэффективного развития СНГ представляет собой отдельную проблему вне тематики данного исследования, однако из него можно сделать два важных вывода. Первый из них сводится к свидетельству наличия во всех этих государствах общих цивилизационных (ментальных, политических, идеологических и экономических) основ, заложенных в период существования СССР. С другой стороны, постепенное расхождение геополитических и геоэкономических позиций членов Содружества, нарастание внутренних различий в их политическом и экономическом устройстве позволяет сделать вывод о том, что на эти общие основы с течением времени все больше накладывались специфически отличные цивилизационные ценности, которые не могли не сказаться и на разновариантности процессов хозяйственных преобразований.
Характеризуя общий фон таких преобразований, можно, очевидно, прийти к выводу о погранично–цивилизационной природе исходных мотивов, форм и механизмов перехода от командно–административной к рыночной модели хозяйствования в данных странах. Так, при всех различиях «европейского» и «советского» образов жизни именно через последний в республики СССР с преобладанием мусульманского населения были привнесены многие элементы «европеизма», что позже не могло не сказаться на их отказе от ориентации на создание национальной экономики классического исламского типа. В большинстве этих стран оформился своеобразный цивилизационный симбиоз советско–мусульманско–европейского типа с постепенным усилением исламских ценностей за счет уменьшения «советских» и, в меньшей степени, «европейских» черт.
Это, прежде всего, касается Азербайджана, во многом следующего примеру «светско–мусульманской» государственности Турции. Резко усиливаются элементы мусульманской ментальности в Узбекистане и Кыргызстане, где бывший президент А. Акаев в начале 1990‑х гг. пытался ориентировать страну на чисто «европейский» путь развития. В меньшей степени подобные процессы характерны для Казахстана, где титульная нация только в 1990‑х гг. стала составлять половину населения страны (элементы исламской политической и экономической культуры, как будет показано ниже, использовались президентом Н. Назарбаевым прежде всего в традиционно–родовом преломлении). Наиболее полное использование родово–кланового типа характерно для режима Туркмен–баши, однако особенности этого политического режима не позволяют соотнести его с каким-либо четко выраженным цивилизационным типом (весьма показательно, что при обосновании в книге «Рухнама» основополагающих принципов государственного устройства на базе официальной доктрины «туркменоцентризма» С. Ниязов практически не упоминает не только о «европейских», но и о «советских» и мусульманских цивилизационных ценностях).
Цивилизационно–пограничными были и исходные рубежи экономических реформ в России, Украине и Беларуси715. В этих странах на традиционную ментальность населения наложилось особенно сильное воздействие «советской» цивилизационной модели с определенным усилением в последние годы влияния православных (в Украине также греко–католических и иных христианских) и «европейских» элементов. При этом на экономическую сферу в процессе ее реформирования наименьшее влияние оказывали конфессиональные мотивы.
Во всех странах СНГ воздействие традиционных советских методов проявилось, прежде всего, в самой организации работ по проведению экономических реформ. Необходимо подчеркнуть, что важной особеностью их осуществления в Центральной Европе был систематический и жесткий мониторинг со стороны Европейского Союза в соответствии со ст. 6‑й Европейских соглашений про их ассоциацию с ЕС, что способствовало, с одной стороны, соблюдению принципов демократичности и прозрачности реформационного процесса, а с другой — достаточно быстрому сближению основных параметров национальных хозяйственных механизмов с аналогичными западными образцами. В соглашениях о партнерстве и сотрудничестве, заключенных Европейским Союзом в середине 1990‑х гг. с большинством стран СНГ, такое внешнее давление вначале носило скорее рекомендательный характер. Только в последнее время оно стало более целенаправленным — например, в разделе 2.2 «Экономические и социальные реформы и развитие» Плана действий ЕС — Украина 2005 г. жестко перечислены претензии западного партнера относительно незавершенности формирования рыночной экономики716. Только такие сдвиги в политике ЕС, равно как и подготовка ко вступлению в Всемирную торговую организацию (ВТО) заставляет постсоветские страны вносить те изменения в национальную экономико–правовую базу, которые ныне приближают их к «цивилизованным» методам хозяйственной деятельности.
В странах Центральной Европы рыночные реформы провели новые политические силы, полностью устранившие от власти прежний партийно–административный аппарат. В большинстве стран СНГ политические и экономические преобразования, наоборот, осуществлены представителями именно такого аппарата. Вследствие этого весь реформационный процесс носил «номенклатурный» характер, во многом с доминантным воздействием старых «советских» методов. Это проявилось, в частности, в различном привлечении населения непосредственно к осуществлению реформ. Концепции В. Клауса (Чешская Республика), Л. Бальцеровича (Польша), Э. Сависаара (Эстония) и других реформаторов данного региона отнюдь не отстраняли государство от процесса преобразований (о чем подробнее пойдет речь в следующих параграфах данной главы), но ориентировались на высокий уровень активности граждан. В странах же СНГ был использован типичный метод «реформ сверху» при отстранении населения от какого-либо влияния на ход и результаты их проведения по чисто «советской» цивилизационной модели.
Своеобразным отображением такой модели стал также клановый характер организации политической и экономической жизни на постсоветском пространстве, предпосылки становления которого были заложены еще при Л. Брежневе и особенно в годы «перестройки». При всеобщем приходе к власти таких кланов практически во всех странах СНГ (исключение составляют Молдова и Армения с их частыми сменами политических лидеров) можно выделить два типа формирования клановых структур.
Влияние мусульманских традиций привело к приоритету родственнокланового принципа в оформлении системы властных структур в Средней Азии, Азербайджане и в ряде республик Российской Федерации. В этих структурах в Азербайджане решительно преобладают представители Нахичевани, перешедшие по «наследству «от Г. Алиева к его сыну — нынешнему президенту И. Алиеву. «Нахичеванцы» занимают ведущие позиции в крупнейшем объекте — международном консорциуме, связанном с «проектом века» по добыче, транспортировке и экспорте нефти, в торговле, строительстве, растущей банковской системе и др. По оценкам «Транспаренси Интернешнл», по уровню коррумпированности государственного аппарата Азербайджан занимает в СНГ первое место, а в мире — третье717. В Узбекистане постоянно ведется борьба между возглавляемым президентом И. Каримовым «ташкентским» и «ферганским» кланами за руководство «хакиматами» (местные административные органы) и контроль над экономической деятельностью на их территории. В Казахстане представители «старшего», «среднего» и «младшего» жусов распределили свое влияние на основные хозяйственные объекты страны. Так, в группе владельцев таких крупных компаний, как «Сахарный центр», «Hyp–банк», телецентра «Хабар» и др., преобладают выходцы из «старшего» жуса (в том числе — дочь президента Д. Назарбаева), холдинг «Акцепт» возглавляет Н. Каппаров («средний» жус), а компанию «Казахойл» — выходец из «младшего» жуса Н. Балгимбаев и т. д.718 В Башкортостане сын президента республики У. Рахимов до последнего времени осуществлял контроль над банковской системой, объединениями «Башкирэнерго» и «Башкирнефть» и т. д.
Клановая система, сложившаяся в России при Б. Ельцине, в Украине — при Л. Кучме, в Беларуси — при А. Лукашенко, в Грузии — при Э. Шеварднадзе, имела иную природу. Здесь при формировании кланов преобладали чисто экономические мотивы, хотя при этом соблюдались и узкие интересы родственников руководителей этих государств (разветвленный бизнес семьи первого президента России, зятя Л. Кучмы — В. Пинчука, родственников бывшего грузинского президента и т. д.). Приближенность к президентским структурам позволила в 1990‑е гг. создать мощную систему экономических связей Б. Березовского, Р. Абрамовича, М. Фридмана и многих других российских олигархов. На чисто экономических основах в Украине были сформированы «днепропетровский» и «донецкий» кланы, которые на определенном этапе смогли посадить в кресло премьера своих представителей П. Лазаренко и В. Януковича. В Беларуси вся полнота политической и экономической власти принадлежит ставленникам нынешнего президента страны.
Клановый характер руководства всей общественно–экономической жизнью страны, несмотря на его «мусульманский» в восточных и «более европейский» оттенки в западных регионах СНГ, христианских республиках Закавказья и территории Российской Федерации, является своеобразным и в то же время логическим преломлением «советской цивилизационной модели». Просто «государство–партия»719 после краха этой модели было заменено «государством–кланами».
Важнейшим звеном в рыночных преобразованиях во всех постсоциалистических странах является изменение отношений собственности. Коренное различие ее базовых основ при социализме и капитализме заключается в «ассоциированном» или частном характере. «Главная отличительная особенность общенародной собственности состоит в присвоении средств и результатов производства трудящимися, ассоциированными (объединенными) в масштабе всего общества», — подчеркивалось в одном из последних в СССР, изданном уже в заключительный период «перестройки» стандартном учебнике политэкономии720.
«Ассоциированность» позволяла отдельному лицу лишь теоретически ощутить себя собственником всего национального богатства, а реально же он четко различал грань между полноправным владением, распоряжением и использованием своей личной собственности и отсутствием всего этого по отношению к общенародной собственности, распоряжение и использование которой принадлежало партийно–государственной бюрократии. Противопоставление этих двух разновидностей собственности было тем нагляднее, что в отличие от личной и частной, «ассоциированная» собственность была неперсонифицирована, обезличена, воспринималась, с одной стороны, как нечто общедоступное (как солнечный свет, воздух), а с другой — как противостоящее индивидуальной собственности граждан или, по крайней мере, ограничивающее возможности ее приумножения строго регламентированными рамками уравнительного распределения. Формальная «ассоциированность» была базисным принципом цивилизационной модели общесоциалистического типа как в СССР, так и в других странах «социалистического лагеря».
Естественно, что необходимость ликвидации такой базисной опоры социализма выдвинулась в этих государствах в число первоочередных задач преобразования общественного устройства. Совокупность особенностей общенародной собственности и, прежде всего, ее деперсонификация создали условия для поддержки или хотя бы пассивного непротивления разгосударствлению со стороны массы населения стран Центральной Европы и СССР (в КНР частный сектор создавался параллельно общественному).
Наиболее четко постсоветские особенности приватизации проявились в период ее проведения в Российской Федерации. Украина еще менее последовательно и со значительным отставанием по срокам использовала аналогичную модель. С определенными отличиями проходили процессы разгосударствления в других странах СНГ.
Если оценивать в целом российскую модель приватизации в качестве базовой, то необходимо, прежде всего, указать на ее ярко выраженный имитационный характер. Это касается, в частности, «ваучерного» метода ее проведения, который в целом успешно был использован в Чешской Республике, или метода «шоковой терапии» Л. Бальцеровича в Польше, как своеобразного сколка с политики канцлера ФРГ Л. Эрхарда по послевоенной ускоренной стабилизации германской экономики. Кратковременное «шоковое» потрясение всего хозяйственного организма в Польше, Эстонии, других странах этого региона в дальнейшем заложило необходимую основу для развития их экономики (характерно, что ее кризисное падение в странах СНГ длилось до 1996–1997 гг., а в Украине — даже до 1999 г., тогда как в центральноевропейских странах оно закончилось уже в 1992–1993 гг.).
«Шоковый большой удар», как его определяют западные эксперты, сразу же установил в странах Центральной Европы истинные ценовые параметры национальных экономик, что привело к объективности стоимостных оценок приватизируемых объектов. Долгосрочная же «шоковая терапия» в России, Украине и других странах СНГ имела лишь внешнее подобие такого «европейского» подхода к реформам, а связанная с ней субъективность в оценке приватизируемых объектов стала основой для различного рода махинаций.
Как известно, приватизация в России осуществлялась в два этапа — ваучерный (1992–1994 гг.) и денежный (в основном завершенный в 1995–1997 гг.). После финансового кризиса 1998 г. РФ постепенно втягивается в следующий этап — реструктуризацию собственности, причем «советский» характер этого процесса, связанный с повышенным вмешательством государства, особенно четко проявляется уже при президенте В. Путине.
Ваучерная приватизация по методу А. Чубайса существенно отличалась от ее использования в Центральной Европе. Невысокая цена имущественного сертификата (10 тыс. рублей) не позволила массе населения использовать ваучеры в качестве даже минимального источника первичного сосредоточения средств для основания или выкупа мелких и средних предприятий (как это было, например, в Чешской Республике) или для получения весомой доли в акционерном капитале более крупных хозяйственных объектов. Сама схема трансформации собственности в России (безымянность ваучеров) способствовала переходу в руки других владельцев тех ваучеров и акций, массовая продажа которых стимулировалась отсутствием прибыли (а следовательно — доходности) у большинства предприятий.
Во всех трех вариантах приватизации был предусмотрен высокий уровень участия менеджеров (фактически — бывших советских директоров) в распределении акций (особенно по третьему варианту — до 20% акций с правом голоса). В то же время руководители предприятий — инсайдеры получили возможность постепенного овладения контрольным пакетом акций путем их выкупа у своих работников или за счет привлечения средств аутсайдеров — физических и юридических лиц721. Указанные особенности были прямо заложены правительственным постановлением «О порядке введения в действие системы приватизационных чеков в Российской Федерации» (февраль 1992 г.), которое фактически отменило действие «безваучерного» закона 1991 г. «О приватизации государственных и муниципальных предприятий в РСФСР». 31 июня 1994 г. ваучерная приватизация в РФ закончилась. Для денежного этапа трансформации собственности были оставлены наиболее прибыльные объекты цветной металлургии (алюминиевая промышленность, «Североникель»), добычи и переработки нефти и газа, ряд предприятий других отраслей, особенно ориентированных на экспорт. К этому времени новые российские рыночные структуры уже имели необходимые средства для участия в данном процессе (характерно, что в отличие, например, от Венгрии или других стран Центральной Европы, иностранный капитал до этого времени практически не допускался к процессам приватизации российских объектов). Банки на этот момент уже обладали значительными активами, накопленными за счет спекуляций с валютой и кредитными ресурсами в период высокой инфляции. Будущие олигархи также сосредоточили в своих руках необходимые средства, используя различные доверительные общества и трастовые фонды. Б. Березовский, в частности, заложил основы своего финансового могущества на основе привлечения средств населения во Всероссийский альянс «АВВА» по созданию «народного автомобиля» — возврат многократно прокрученых в нем денег был, наконец, официально завершен только после его вынужденного отъезда за границу, т. е. лишь в декабре 2001 г.
После дефолта 1998 г. в России начался этап реструктуризации собственности, вначале преимущественно на основе стихийной конкурентной борьбы в пользу более мощных хозяйственных структур. Правда, этот процесс проходил в рамках «советской», а не «европейской» модели с широким привлечением связей с административными органами, поддержка со стороны которых помогла вытеснить таких олигархов, как Б. Березовский, В. Гусинский, А. Смоленский. Еще более «советскими» стали методы перераспределения собственности при президенте В. Путине, свидетельством чего является прямое административное инициирование судебного преследования М. Ходорковского и других руководителей «Юкоса».
«Советская» цивилизационная модель повлияла и на ряд других существенных отличий процесса осуществления рыночных реформ в РФ. Так, кроме указанного выше неблагоприятного влияния методов «ваучеризации», на недостаточном развитии малого и среднего предпринимательства сказался тот факт, что России (как и другим странам СНГ) досталось в наследство от времен СССР преобладание крупных хозяйственных объектов722. Именно на их овладение новыми владельцами — олигархами и было сконцентрировано внимание авторов российской приватизационной модели, в результате чего политика формирования малого бизнеса ограничилась имитационными мероприятиями.
Для современной России характерны слабое воздействие на хозяйственную деятельность конкурентных рычагов и высокий уровень монополизации, который поддерживается с помощью административного ресурса как по отношению к крупнейшему бизнесу («Газпром», приближенные к правительству нефтяные монополии, компании цветной металлургии и т. д.), так и к менее крупным объектам в областях и республиках РФ. В отличие от европейских постсоциалистических стран в РФ распространена квазикооперативная собственность, сохранившая черты советских колхозов в связи с отсутствием частной собственности на землю и не обеспечивающая потребности страны в продукции сельского хозяйства.
Ситуация с рыночными реформами в Украине сравнительно с другими странами СНГ наиболее близка к российской модели. Здесь также были два этапа приватизации, основное внимание в период проведения которых властные структуры уделяли разгосударствлению объектов крупной промышленности при отсутствии целенаправленной политики в отношении малого бизнеса. Отсутствие частной собственности на землю не способствовало формированию фермерского сектора, а те же квазикооперативы и парцеллярные хозяйства не позволяют использовать в полной мере благоприятные условия развития АПК. На протяжении осуществления рыночных реформ широко использовался административный ресурс, прежде всего при «наделении» и перераспределении собственности.
«Советская» цивилизационная модель оказала наибольшее влияние на современный хозяйственный механизм Беларуси. Режим президента А. Лукашенко практически свернул приватизацию, а имеющиеся коммерческие структуры (особенно банковский сектор) поставил под жесткий государственный контроль. Подавляющее количество видов хозяйственной деятельности подчинено лицензированию, что фактически привело к их огосударствлению. Такие чисто «советские» феномены, как уравниловки и дефицит, дополняются высокой инфляцией, причем наращивание денежной массы используется для выплаты зарплаты и стимулирования роста производства. Эксперты характеризуют белорусскую модель в качестве «мобилизационной экономики», которая наряду с обеспечением стабильности консервирует неэффективность национального хозяйственного потенциала.
Своеобразное сочетание «советских» (высокий уровень использования админресурса), «европейских» (массовое функционирование рыночных структур) и не столько исламских, сколько традиционно–патриархальных составляющих, характерно для современной казахстанской экономики. В рамках выдвинутой президентом Н. Назарбаевым программы «Казахстан — 2030» была проведена трансформация собственности, стала работать банковская система, функционируют многочисленные акционерные общества. Вместе с тем все эти структуры находятся под прямым контролем кланов, широко распространена система лоббирования, коррупция государственного аппарата723. Все это не позволяет оценить реформы в этой стране как находящиеся в русле общемировых тенденций экономического развития.
Мусульманские цивилизационные ценности наиболее широко были использованы при проведении экономических реформ в Узбекистане, хотя противники режима И. Каримова выступают за еще большее приближение к исламским традициям, прежде всего в политической и религиозной сферах. Для страны с преимущественно сельским населением особое значение имели преобразования в аграрном секторе. Законы «О сельскохозяйственных кооперативах (ширкатах)» и «О дехканском хозяйстве» 1997 г. в определенной мере решили эту проблему. В соответствии с первым из них прежние колхозы на основе имущественных паев были преобразованы в акционерные предприятия — ширкаты. Наряду с этим все же основную часть продукции дает именно дехканский сектор, который базируется на традиционном семейном ведении хозяйства и характеризуется местными исследователями как частное владение724. В то же время земля осталась в соответствии с конституцией в общегосударственной собственности, причем это прямо обосновывается именно исламскими традиционными постулатами ее использования. На практике же это ставит дехкан в прямую зависимость от местных администраторов — хакимов.
То же касается сохранения государственой монополии на внешнеэкономическую деятельность — ссылка на практику некоторых мусульманских стран (скорее этот феномен является прямым наследием советского периода) должна оправдывать лишь подчинение всей этой сферы прямому контролю высшего руководства страны. С национальными традициями тесно связано также широкое развитие мелкого и среднего бизнеса, чего нет в славянских странах СНГ.
Специфическими путями проводились рыночные реформы в другой мусульманской республике — Азербайджане. Попытки начала 1990‑х гг. быстрого перехода к рынку («шоковая терапия», либерализация цен и внешней торговли) привели только к полному разбалансированию национальной экономики. Лишь после прихода к власти Г. Алиева в стране начала осуществляться последовательная политика реформирования, причем при значительном влиянии «европейских» моделей. Государственная программа приватизации, принятая Милли меджлисом (парламентом) в сентябре 1995 г., способствовала созданию весомого частного сектора в торговле, строительстве, службе быта и ряде других отраслей в основном на базе малого и среднего бизнеса. Многие крупные предприятия постепенно преобразуются в акционерные общества, однако на практике большинство акций перешли в руки директорского корпуса, что привело к формированию «менеджерской собственности». В то же время структуроопределяющие и наиболее доходные крупные объекты (прежде всего, в ведущей — нефтяной промышленности) остались в госсобственности, а фактически — под контролем правящего клана страны.
Необходимо отметить достаточно успешное осуществление в Азербайджане аграрной реформы, начатой в стране также в середине 1990‑х гг. Передача земли в частную собственность способствовала резкому возрастанию числа индивидуальных крестьянских хозяйств, наряду с которыми функционируют коллективные и арендные предприятия. Создание международного консорциума по разработке каспийского нефтяного шельфа способствовало оживлению хозяйственной конъюнктуры Азербайджана за счет притока иностранных инвестиций. Все эти внешне «европейские» методы реформирования национальной экономики при более тщательном анализе предстают, однако, в традиционном «мусульманском» преломлении, связанном с обеспечением интересов всей вертикальной системы правящей политикохозяйственной элиты страны.
Таким образом, в ходе проведения экономических реформ в странах СНГ наблюдается своеобразный дрейф от чисто «советской» модели хозяйствования к использованию «европейских» (зачастую имитированных) и традиционных (в Средней Азии и Азербайджане — мусульманских) методов экономических преобразований. О невозможности сравнительно, например, со странами Центральной Европы прямого копирования западных моделей в условиях иной цивилизационной основы общества свидетельствует, в частности, провал попыток реформирования по рецептам МВФ, которые были предприняты в Кыргызстане и Грузии при (соответственно) А. Акаеве и Э. Шеварднадзе.
Конгломератная (с наличием «советских», «европейских», традиционных и в ряде стран собственно мусульманских элементов) цивилизационная сущность общественного устройства постсоветских государств является первоосновой менее эффективного осуществления экономических реформ в регионе СНГ, чем в моноцивилизационном Китае или же в четко сориентировавшихся на европейские ценности Центральной Европе и Прибалтике.
В настоящее время достаточно трудно оценить доминанты будущих цивилизационных основ экономических систем в разных странах СНГ. По крайней мере в ряде из них явственно прослеживается сохранение, как в Беларуси, или возрождение, как в России, многих элементов прежней «советской» модели хозяйствования, а в других (новых независимых государствах преобладанием мусульманского населения) — усиление роли традиционных факторов воздействия на общественно–экономические процессы. Определенное значение в перспективе может сыграть усиление внешнего давления на эти страны, связанное с их вступлением во Всемирную торговую организацию и с повышением уровня взаимодействия с Европейским Союзом.
Коллапс экономики СССР поразил многих, тем более на фоне происходившего в те годы стремительного взлета недавно отсталых стран Восточной и Юго–Восточной Азии, в частности — Китая. Оказалось, что, в отличие от последних, народнохозяйственная система Советского Союза, даже при наличии высокого научно–технического потенциала, так и не смогла приспособиться к новым вызовам.
В противоположность этому, как отмечает Ю. Н. Пахомов, новейшие информационные технологии дали Западу, не говоря уже о Дальнем Востоке, новое дыхание. Оказалось, что компьютеризация, взятая на вооружение, открывает широчайшие горизонты для предпринимательского кругозора. Она сделала одинаково эффективными и мелкие, и большие предприятия, обеспечила очередной ренессанс саморегулирования. Более того, в условиях равного доступа к электронной информации небольшие и средние фирмы оказались более мобильными и способными к необходимым, соответственно требованиям времени трансформациям.
По мере усложнения социально–экономической жизни устойчивое развитие все в большей степени обеспечивается соединением механизмов рынка с регулирующей ролью государства, которое на Западе стало очевидной реальностью после Мирового экономического кризиса и Великой депрессии конца 1920‑х — начала 1930‑х гг. Затем в западной (и, тем более, дальневосточной японского образца) экономике в качестве дополнительного, вошедшего в органический симбиоз с рыночными механизмами, фактора стабильности начинает выступать государство с его колоссальными возможностями воздействия на социально–экономическое развитие страны.
Подобным объединением рыночных и государственных регуляторов Советский Союз не владел. Принцип государственной организации был самодовлеющим. Отсюда — неспособность к трансформации экономики страны. СССР держался, пока экономика была простой, экстенсивной и, соответственно, адекватной грубым командным механизмам. Но когда условия изменились, когда экстенсивный тип воспроизводства должен был уступить интенсивному, а количественные подходы — качественными (как то уже произошло в странах мир–системного ядра), советская экономическая система, оказавшаяся неспособной к эволюции, обанкротилась725.
Времена «перестройки» были ознаменованы страстным желанием большинства граждан СССР, в особенности их образованной, сосредоточенной в городах части, обновления. В экономической плоскости это означало переход к рынку, а в социальной — демократизацию. Однако, вопреки ожиданиям рубежа 1980‑х — 1990‑х гг., вместо подъема уровня жизни (как это было в Китае вследствие проведения рыночных реформ) с развалом СССР произошло его стремительное падение, невиданный для мирового времени обвал производства, натурализация обмена, тотальное (из–за мафии, коррумпированного чиновничества, налогов, неплатежей и т. д.) блокирование свободного движения капиталов и ресурсов, ослабление регулирующей роли денег.
Предполагавшийся прорыв в сторону Запада информациональных стран мир–системного ядра не состоялось. Более того, вопреки ожиданиям, ценой социально–экономических трансформаций, которые осуществлялись в соответствии с указаниями МВФ и других международных финансовых учреждений, имели место не только катастрофические падение и распад производства, но и тотальное разрушение науки, культуры, систем гуманитарного жизнеобеспечения, включая образование и здравоохранение, интеллектуальная и физическая деградация народов постсоветского пространства.
Россия, Украина и прочие постсоветские государства в начале 1990‑х гг. оказались в состоянии системного кризиса. Он был обусловлен как предшествующим, советским периодом их истории, так и просчетами (не говоря уже про откровенно преступные действия многих представителей постноменклатурных властвующих сообществ) тех, кто взялся реформировать командно–административную экономическую систему соответственно основопологающим принципам неолиберально–монетаристской идеологии. Из отмеченных выше и ранее проанализированных Ю. Н. Пахомовым726 причин, монетаристская программа реформ привела к краху народнохозяйственных комплексов большинства стран СНГ.
В относительно лучшем состоянии оказались те, кто имел большие запасы пользующихся спросом на мировом рынке природных ресурсов, прежде всего энергоносителей — нефти и газа (Россия, Туркменистан, Азербайджан, Казахстан), но и их ВВП в течение 1990‑х гг. существенно сократился по сравнению с предыдущими временами. К тому же потребление за счет экспорта энергоносителей приближало их экономики к схеме функционирования народнохозяйственных комплексов нефтедобывающих стран (преимущественно таких коррумпированных и плохо обустроенных, как Венесуэла и Нигерия, нежели традиционалистски–авторитарных с высоким уровнем жизни населения — типа Саудовской Аравии, Кувейта и Объединенных Арабских Эмиратов). В модернизацию и информационализацию экономики (при некотором исключении российского ВПК в последние годы) полученные от импорта энергоносителей средства практически не вкладывались. Значительная часть, если не большинство полученных от экспорта средств перетекала за границу на личные счета олигархов.
Глубокий и затяжной экономический кризис конца 1980‑х — первой половины 1990‑х гг., как и валютно–финансовый кризис 1998 г., вместе с политической нестабильностью (достаточно припомнить расстрел российского парламента в октябре 1993 г.), коррумпированностью всех ветвей власти и разворовыванием (преимущественно с дальнейшим вкладыванием в иностранные банки) огромных государственных средств, неприспособленностью законодательства к новым реалиям жизни и бюрократизмом делали Россию, Украину, Казахстан и прочие республики СНГ малопривлекательными для иностранных инвестиций.
Так, совокупный объем прямых иностранных инвестиций в Россию в 1990–1994 гг. составил лишь 3–5 млрд долл, (в зависимости от оценок), тогда как иностранные инвестиции в китайскую экономику только в 1993 г. составили 26 млрд долл., а в мексиканскую в течение 1990–1992 гг. — 63 млрд долл. При этом объем российской внешней торговли, вопреки проведенной либерализации, в начале 1990‑х гг. заметно сократился. В 1993 г. экспорт составлял 86% от уровня 1991, тогда как за то же время импорт упал до 61% от уровня 1991 г. С 1994 г. экспорт и импорт начали постепенно (вопреки колебаниям, вызванным кризисом 1998 г.) возрастать, однако российская экономика стала чрезмерно интернационализированной и уязвимой при изменениях мировой конъюнктуры. В конце 1994 г. экспорт составлял 25% российского ВВП, а импорт — около 17%, что делало долю внешнеторгового сектора ВВП вдвое большей, чем в США727.
Кризис российской экономики привел к стремительному падению ВВП, приблизительно на 40%728. Достаточно напомнить, что инвестиции в сельское хозяйство России с 1991 по 1993 г. упали в 7 раз, доля накопления основных фондов уменьшилась на 33,8% в 1989 г., на 32% в 1992 г. и на 25,8% в 1993 г., а внешний долг страны в 1993 г. составлял 64% ВВП страны и 26,2% ее годового экспорта729 (при массированном теневом вывозе капиталов за границу).
В середине 1990‑х гг. экспорт начал возрастать, но почти исключительно за счет увеличения поставок на внешний рынок нефти и газа, которые в его структуре составляли уже тогда 50%, и других природных ресурсов и сырья. Основными экспортобеспечивающими регионами России стали Сибирь и Дальний Восток: почти 2/3 ее экспорта поступали из этих регионов. Вместе с тем доля машиностроительной продукции, и без того низкая в 1993 г. (6,7 объема экспорта), в 1994 г. упала еще ниже — до 5,2%. В 1994 г. доля машин в импорте сократилась с 33% до 30%, а доля пищевых продуктов, в частности за счет завозки из США больших партий «ножек Буша», выросла с 23% до 33%. Такие изменения в структуре экспорта и импорта выразительно свидетельствовали об ухудшении ситуации в экономике, все более ориентовавшейся на выживание, а не на развитие730.
При этом во время ускоренной приватизации 1992–1995 гг. акции русских компаний (главным образом прибыльные, эффективно работавшие), были сильно занижены оставшимися при власти представителями старой номенклатуры, превращавшимися в олигархов новой эпохи731. Менеджеры компаний и правительственные аппаратчики, осуществлявшие процессы приватизации, удержали наиболее ценную собственность под своим контролем, но занизили цены акций приватизированных компаний, чтобы предложить существенную прибыль иностранным партнерам в обмен на денежную наличность, которую они получали мгновенно и которая, большей частью, оседала на их банковских счетах за границей.
При условиях правовой неопределенности, бюрократического произвола и отсутствия безопасности, которые были, а в значительной мере и остаются присущими русскому «дикому капитализму», прямые иностранные инвестиции в производство, даже в прибыльный нефтегазовый сектор, были мизерными. В значительной мере это обусловлено и тем, что потенциальным прямым инвесторам надо полагаться на российские рычаги управления добычей и транспортированием нефти и газа, в качестве и надежности которых они не уверены.
Поэтому капиталовложения в российскую экономику были большей частью не прямыми (непосредственно в производство определенного вида продукции), а портфельными (в ценные бумаги, от которых можно легко избавиться). При этом большинство портфельных инвестиций было нацелено скорее на финансовые спекуляции, чем на реструктуризацию российской экономики, а доля иностранного капитала составляла около 80% контрактов на российской фондовой бирже. Иностранный капитал в России стремится к получению доступа к энергетическим и другим природным ресурсам, а также к выгодным финансовым операциям, вместе с тем избегая непосредственного включения в экономику страны и устанавливая в ней собственную операционную инфраструктуру. Это и стало одной из главных причин финансового кризиса в России в августе 1998 г.
Ограниченные связи с международной экономикой, сосредоточенные почти исключительно в Москве, Санкт–Петербурге и нескольких центрах от Нижнего Новгорода через Екатеринбург и Новосибирск до Хабаровска и Владивостока, обеспечивали сверхприбыли для нескольких сотен долларовых миллионеров, тогда как уровень жизни подавляющего большинства населения непрестанно падал, а средняя продолжительность жизни начала заметно сокращаться (на 30% в 1994 г. по сравнению с 1992 г.) и стала меньшей, чем в Египте или Боливии. Эти и прочие неутешительные реалии российской экономики последнего десятилетия XX в. (как и почти всех других народнохозяйственных систем стран СНГ, за исключением, разве что, Беларуси) демонстрируют противоположные тенденции по отношению к потребностям перехода к новейшей информациональной экономике постиндустриальной эпохи732.
Такие последствия хаотично–необдуманно–своекорыстных экономических преобразований, осуществленных российской номенклатурой в течение первой половины 1990‑х гг., позволили сделать вывод про «явную и, очевидно, окончательную неудачу экономической политики правительства с его односторонним ударением на финансовую стабилизацию, с пренебрежением интересами материального производства, с чрезвычайно упрошенным и политизованным подходом к проблемам рыночного развития и с его примитивным пониманием роли и функций государства в рыночной экономике»733.
Подобное (разумеется, с собственной национальной спецификой) наблюдалось и в других постсоветских государствах СНГ, в частности, во второй по размерам территории и третьей по численности населения стране — Казахстане. В нем в течение 1‑й пол. 1990‑х гг. ВВП сократился на 39%, а в соседних Таджикистане (охваченном длительное время гражданской войной) — на 62%, в Кыргызстане (послушно выполнявшем рекомендации МВФ) — на 49%, в Туркменистане — на 30%, а в Узбекистане (наименее прислушивавшемся к советам МВФ и открыто заявившем о своей ориентации на китайский образец реформирования) — на 18%734. Однако при сохранении многих отрицательных тенденций в последние годы, по сравнению с серединой 1990‑х гг., в Казахстане и всех среднеазиатских государствах были отмечены признаки экономического роста. Уже в 2000 г. годовой прирост ВВП в Казахстане составил 10%, в Туркменистане — 18, в Таджикистане — более 8, в Кыргызстане — 5 и в Узбекистане — 4%.
В целом по постсоветскому Центральноазиатскому региону в последние годы динамика макроэкономических показателей является положительной. Но примечательно, что наибольший рост происходит именно в богатых нефтью и газом Туркменистане и Казахстане, тогда как в Таджикистане, после катастрофического падения, экономический рост объясняется главным образом относительной внутриполитической стабилизацией после прекращения вооруженного конфликта, а менее богатые природными ресурсами, пользующимися повышенным спросом на мировом рынке, Кыргызстан и Узбекистан оказались по темпам экономического развития позади своих соседей. С завершением строительства Каспийского трубопровода появилась возможность транспортирования нефти к порту Новороссийска, что позволило Казахстану увеличить объем экспортных поставок сырой нефти. Потенциально такая перспектива открывается и перед Узбекистаном, где в 2001 г. в нефтегазовый комплекс было направлено 22,9% общего объема инвестиций и кредитов735.
Итак, как и в России, Нигерии и Венесуэле, в постсоветской Центральной Азии видим становление сырьевой модели экспорта, при которой позитив от прибылей при условиях изменения конъюнктуры на мировом рынке и объемов иностранного инвестирования (непосредственно зависимых от социально–политической стабильности в получающих их странах) в любой момент может обернуться негативом. При условиях сырьевой экспорториентованной экономики непродолжительные периоды быстрого экономического роста могут резко смениться периодами не менее стремительного экономического спада, тем более, что полученные от продажи нефти, газа и других полезных ископаемых средства здесь, как и в России, не столько вкладываются в национальную экономику, сколько оседают на счетах постноменклатурных приватизаторов национального богатства в заграничных банках. Ведь в Казахстане и, в еще большей степени, в постсоветских государствах Средней Азии и Закавказья злоупотребления во время форсированной приватизации наиболее прибыльных сфер экономики были еще более беспардонными, грубыми и откровенными, чем в России и Украине.
Ни в одном из государств СНГ до конца не было осуществлено разделение власти и собственности. Сгруппировавшиеся в конкурирующие кланы и «группы интересов» олигархи провели приватизацию и переориентацию экономики в свою пользу с целью скорейшего получения сверхприбылей. Но сравнительно с Россией или Украиной, не говоря уже о Беларуси, в Центральной Азии и Закавказье этот процесс приобрел более отвратительные формы. Следствием стало утверждение в большинстве случаев авторитарно–коррумпированных режимов, органически связанных с лидерами легального и нелегального (теневого) бизнеса.
Накануне и, тем более, после распада СССР экономика Казахстана требовала коренной структурной перестройки. Но, как и в России или Украине, в основу экономических реформ была положена неолиберальная монетаристская модель перехода к рынку, в соответствии с которой роль государственных рычагов регулирования была сведена к минимуму. Здесь, как и в большинстве других постсоветских стран, рассчитывали, что рыночные механизмы автоматически начнут регулировать ситуацию и обеспечат экономический рост. Но это было невозможно в принципе, тем более в стране с полным преобладанием добывающей промышленности и сельского хозяйства, при низком уровне развития перерабатывающих областей736.
В постсоветские годы отраслевая структура экономики Казахстана, сложившаяся во времена СССР, еще больше упрочилась. Об этом, кроме прочего, свидетельствует направленность прямых иностранных инвестиций. Наиболее привлекательными для инвесторов являются области Западного Казахстана, где сосредоточены наибольшие месторождения нефти и газа. При этом при возрастании добычи нефти в 2001 г. до 800 000 барелей в день 70% ее экспортируется. Инвесторы также проявляют интерес к месторождениям меди, железа, марганца и угля в Центральном Казахстане, а также золота и полиметаллов в Восточно–Казахстанской области. Соответственно, в 2002 г. инвестиции в добычу углеводородного сырья составляли более 2,1 млрд долл., меди — 206,7 млн, полиметаллов — 185,5, железа и марганца — 110,5, золота — 43,7, хромитов — 38,9, алюминия (бокситы) — 22,7, урана — 25,4 млн долл737.
При наличии в республике большого количества полезных ископаемых, пользующихся повышенным спросом на мировом рынке, соблазнительной становится жизнь за счет их эксплуатации. Это имеет определенные положительные последствия для текущего потребления обычного гражданина. В долларовом эквиваленте в Казахстане в 1999 г. была наиболее высокая среди стран СНГ среднемесячная зарплата (91,8 долл.), которая в 2001 г. выросладо 100 долл., а в следующем году достигла отметки Ибдолл. При этом уровень зарегистрированной безработицы составлял лишь 3,9%738. Но добывающая, с акцентом на нефтегазовый комплекс, экономическая специализация Казахстана, при невнимании к сфере наукоемкого информационального производства, обусловливает увеличение отставания страны от уровня передовых государств мир–системного ядра, закрепляя за ней сырьевой статус.
Такая экономическая политика в Казахстане, как и во многих других государствах СНГ, начиная с России, не в последнюю очередь определяется и поведением «нового класса» национальных компрадоров. Как констатирует Р. Джангужин, впервые за свою историю казахстанское общество столкнулось с элитами, которые отдают предпочтение имитаторской и плагиаторской активности, ориентированной на скорейшее получение сверхприбылей и не берущей на себя никаких обязательств перед собственным народом. Возникший класс (и это относится не только к Казахстану, но в значительной степени и к России, Украине и другим постсоветским государствам) изначально не отождествляет себя со своим народом: он хранит свои капиталы, имеет недвижимость и дает образование своим детям за границей. Соответственно, долгосрочные перспективы своей страны и ее народа остаются за пределами его интересов739. Это ведет к стремительному увеличению пропасти, и не только социально–экономической, а и социокультурной, между квазиглобализованной верхушкой, принадлежащей к планетарному сверхклассу богатеев, и общества практически повсюду на пространствах СНГ.
Имеем дело с феноменом отчуждения основной массы работающих от результатов своего труда, которые «глобализируются», перераспределяются через множество спекуляций и используются мировым сверхклассом богатых. Основная же масса населения, в большей или меньшей мере, довольствуется обеспечением своих физиологических потребностей, будучи лишенной возможности удовлетворять потребности высшего, социокультурного плана (которые, впрочем, у большинства ее представителей недостаточно развиты).
Однако, как известно, стремления человека нельзя свести к удовлетворению одних лишь основных материальных нужд. Человеческие потребности весьма разнообразны и распределяются по степеням их приоритетности, отраженных в «пирамиде потребностей» американского социолога А. Маслоу740. Ее основание составляют базовые материальные (физические) потребности человека — в пише, воде, одежде, жилье, воспроизведении своего рода. Второй ступенью приоритетности являются потребности в зашите своего рода в целом и любого ее члена в частности (при том, что под защитой или безопасностью понимают не только зашиту от внешних врагов или преступников, но и от бедности, болезней, безработицы и т. п.). Более высокие позиции в этой пирамиде занимают многочисленные социальные потребности — в дружбе, любви, общении с людьми, имеющими близкие интересы и разделяющими сходные ценности. Следующая ступень пирамиды — потребность в уважении со стороны других людей и самоуважении. И венчает «пирамиду» потребность в самореализации, в развитии и активном проявлении в ценимых обществом и творческой личностью формах возможностей и способностей. Понятно, что материальные (физические) потребности являются базовыми и фундаментальными, но именно высшие, социокультурные и творческие потребности и определяют человека как Человека741.
Уменьшение средней продолжительности жизни, по сравнению с советскими временами, практически во всех странах СНГ при сокращении численности населения в некоторых из них, прежде всего в России и Украине, за счет повышения смертности при уменьшении рождаемости и оттока части наиболее трудоспособного населения за границу, свидетельствует о том, что для многих граждан на постсоветском пространстве не гарантировано удовлетворение даже базовых, физических потребностей. Состоялся регресс к латиноамериканской, а кое-где и африканской модели экономической жизни, распределения и потребления, социальной и культурной стратификации. При таких условиях перспективы становления новой, информациональной экономики, базирующейся на развитии и беспрерывном продуцировании научно–технологических достижений, и соответствующего сетьевому в противоположность прежнему, иерархическому типу общества, никак и ничем не гарантировано.
Такое положние дел, при всем ощутимом различии в уровне средней оплаты труда в различных странах СНГ, делает в целом их шансы прорыва к информациональному типу постиндустриального развития, характерному для стран мир–системного ядра, весьма проблематичными. И в этом отношении перспективы богатых энергоносителями, пользующимися повышенным спросом на мировом рынке, постсоветских государств — России, Туркменистана, Азербайджана, Казахстана и пр. — не выглядят более радужными, чем шансы держав, вынужденных их импортировать (Украины, Беларуси, Грузии, Армении и пр.). Стремительное обогащение накрепко связанных олигархов и высших чиновников за счет эксплуатации природных богатств своих стран (даже если крохи от прибылей достаются и рядовым гражданам) отвлекает их внимание от необходимости обеспечения развития передовых, связанных с новейшими информационными технологиями, областей экономики, что программирует рост отставания от ведущих стран мир–системного ядра. Вместе с тем невозможность столь легкого получения прибылей, тем более при переходе на мировые цены на энергоносители, может (что, впрочем, вовсе не гарантировано) подтолкнуть предпринимателей и властные структуры сосредоточить внимание на «прорывных» сферах народнохозяйственного комплекса.
Сравнение рыночных трансформаций, произошедших в Украине, с аналогичными процессами в странах Центральной Европы, — едва ли не наиболее показательно в части анализа причин и следствий наших реформаторских неудач. Украина, как это было показано в исследованиях авторитетных иностранных экспертов в конце 1980‑х — начале 90‑х гг., имела наилучший шанс для достижения быстрых и впечатляющих успехов. Затем произошел «обвал». Благоприятные перспективы затуманились и поблекли, а вскоре мы и вовсе оказались по сравнению с другими постсоциалистическими государствами на «задворках» в отношении возможностей улучшения социально–экономического состояния.
Уже в 1993 г., по рейтинговым расчетам английского журнала «Euromoney», Украина перешла со 122 места (1992 г.) на 145 из 169 изучавшихся стран мира. К концу 1995 г. по традиционной шкале оценок журнала «Central European Economic Review» (январь 1996 г.) она по показателям экономического движения оказалась на 24 месте среди 26 постсоциалистических стран с переходной экономикой. К концу 1990‑х гг. ситуация не улучшилась и по данным того же журнала к началу 1998 г. среди постсоциалистических стран Европы ниже по тому же критерию находились только истерзанная многолетним конфликтом новая («усеченная») Югославия и пережившая народное восстание, вызванное ограблением народа трастовыми пирамидами, Албания. Ответ на вопрос: почему так получилось? — имеет первостепенное значение не только, и даже не столько для анализа прошлого, сколько для избрания верного пути в будущее.
Может показаться, что сказанное является преувеличением. Ведь нет массовой смертности от голода; дома, по крайней мере, в больших городах, зимой еще (как правило) обогреваются; по улицам ходят в своем большинстве нормально одетые люди. Все это так. Но в том-то и дело, что успех или деградация страны оцениваются в современном мире не по показателям физического выживания, а по причастности к экономическому росту, основанном на научно–техническом прогрессе. Экономический рост у нас наблюдается (с пиком в 2004 г.), однако осуществляется он за счет традиционных, а не новейших, информационных технологий — благодаря оживлению экспорториентированных металлургической (при росте мировых цен на ее продукцию) и химической промышленности. Напомним в этой связи, что в рамках СССР Украина, имевшая менее 20% в составе общесоюзного ВВП, обеспечивала производство почти 40% научно–технической продукции и новых технологий.
Сопоставление судеб реформ в Украине с одной стороны, и в странах Центральной Европы (Польше, Чешской республике, Венгрии) — с другой, позволяет многое в этом отношении понять, а, кроме того, избавиться от некоторых убаюкивающих «идеологем» и либерал–реформаторских мифов. Так, уже поверхностное сравнение этих стран позволяет отбросить расхожий и чрезвычайно популярный в Украине тезис о том, что наши трудности неизбежны, поскольку «через них прошли другие, и мы тоже должны пройти».
Простое сопоставление фактов говорит о легкости (сравнительно с нашими бедами) того рыночного пути, который прошли центральноевропейские страны. В них не было ни столь глубокого и продолжительного спада производства (экономические трудности Польши начала 1980‑х гг. объясняются прежде всего обострившейся с появлением «Солидарности» социально–политической борьбой в стране и к данному вопросу прямого отношения не имеют); ни такого масштабного и разрушительного промышленного «обвала», когда «лежачими» оказалась более половина предприятий; ни общенационального, по сути — непрерывного (со взаимно накладывающимися этапами) ограбления народа; ни целенаправленного разрушения социального интеллекта нации, особенно обеспечивающего ее научно–технический потенциал; ни многого–многого другого, окрашивающего наше существование в хмурые тона.
Мы, таким образом, двигались и продолжаем двигаться не по тому пути, по которому недавно прошли страны Центральной Европы бывшего Варшавского договора, не говоря уже о фактически постсоциалистической Азии в лице Китая.
Сопоставление Украины с центральноевропейскими государствами опровергает и другую, столь выгодную виновникам постигшей нас катастрофы версию — версию о «постсоветском синдроме» в виде антирыночного менталитета, т. е. психологического невосприятия реформ бывшими гражданами СССР, страны с антирыночной, тоталитарной системой.
Сторонники этой оправдательной версии забыли, что рыночные идеи пробивали в СССР себе дорогу уже с середины 1950‑х гг., что пропаганда рыночной идеологии, осуществляемая подлинными властителями дум последних советских десятилетий — лучшими писателями, публицистами и журналистами, а равно и прогрессивными экономистами, — все эти годы существенно опережала реформаторскую (в т. ч. и «хрущевскую», и «косыгинскую») практику. И именно удушливая атмосфера запретов, прижившаяся при Л. И. Брежневе, пробуждала в людей жажду перемен, которые поэтому-то и смогли приобрести почти взрывной характер.
По этим, а равно и другим известным причинам (массированная демонстрация «плодов» западной жизни с кино — и телеэкрана, «перестроечными» журналами и пр.), к моменту вступления Украины на путь реформирования в обществе преобладали именно рыночные, даже частнособственнические настроения и надежды742. Люди молодые и среднего возраста в своем большинстве тогда демонстрировали свою готовность к переменам, а левые (коммунисты) в начале независимого существования Украины имели лишь 2% поддержки в обществе. Это служит дополнительной яркой иллюстрацией желания народа покончить с антидемократическим и антирыночным прошлым. И лишь последующие события и процессы, дискредитировавшие реформы, вызвали к жизни у многих людей среднего, тем более старшего возраста психологию протеста и неприятия всего того, что у нас называется «рынком» и «предпринимательством».
Весьма распространенной является версия, что мы идем по пути реформ той же дорогой, что и центральноевропейские страны. Только те продвигаются решительнее, быстрее, а потому успешнее и результативнее. Действительно, эти государства как бы показывают нам пример, а значит «зовут» идти тем же путем быстрее и радикальнее. Даже Румыния и Болгария в последние годы переживают период экономического роста, что открывает им двери в Европейский Союз. Что же касается Польши, Венгрии, Чешской республики и Словакии, уже ставшими членами ЕС, то здесь результаты экономического подъема были весьма ощутимы с середины 1990‑х гг.
Однако, при всей очевидности положительного опыта постсоциалистических государств Центральной Европы, нам в пример его ставить не следует. Там налицо была рыночная среда и рыночно доступная структура экономики. Достаточно сослаться на тот факт, что, к примеру, в Польше в 1980‑е гг. из 18 млн работающих 12 млн хотя бы несколько месяцев в году трудились в рыночных условиях. Кроме того, там имело место наличие частнособственнического сектора и соответствующего менталитета, высокоразвитый потребительский сектор, относительно обновленное производство, отсутствие чрезмерного монополизма, кричащих диспропорций и всепоглощающего ВПК — все это давало определенный шанс на рыночный успех в итоге шоковой либерализации. Имело значение и то немаловажное обстоятельство, что эти страны, в силу их цивилизационной идентичности, Запад считал как бы своими и шел по отношению к ним на многие поблажки, так что ряду стран (например, Польше) были списаны немалые долги.
Но дело не только в существенном отличии исходных условий. Опыт этих государств показал, что, Во‑первых, именно использование модели, аналогичной навязанной нам, сдерживало на старте развитие их экономики и социальной сферы; Во‑вторых, чтобы добиться успеха, данную модель (т. е. модель МВФ) этим странам пришлось существенно откорректировать (чего, напомним, у нас не было сделано); В‑третьих, сам факт полезности корректировки модели МВФ в центральноевропейской, почти что рыночной, среде лишь дополнительно оттеняет пагубность нашего догматического использования МВФовских реформаторских рецептов, поскольку наша среда для этой модели еще менее пригодна.
Напомним, что МВФовская, неолиберальная модель заведомо рассчитана на страны с традициями рыночной экономики. Задача трансформирования экономики на ее основе состояла не в создании, а в совершенствовании рыночной среды, в ее расчистке на конкурентной и жестко монетаристской основе от слабых, неконкурентоспособных фирм, в создании условий для прихода в слаборазвитые страны крупного, прежде всего — иностранного, капитала и их интегрирования в мировое хозяйство.
Но эта модель, рассчитанная на старте на решение сиюминутных, сугубо коммерческих задач, была заведомо губительной для крупных, не интегрированных в мировой рынок индустриальных производств непотребительского профиля, а равно и для стратегических научно–технических сфер и культурно–образовательной среды. Последнее мало сказывалось на слаборазвитых странах Африки и Латинской Америки, которые попросту не имели собственных наукоемких производств и развитой системы народного образования. Но для постсоветских государств их деградация имеет самые плачевные последствия.
И, следует подчеркнуть, что обычно от предлагаемой МВФ модели отказывались страны, желавшие выйти на мировые рынки со своим капиталом, а также те, кто так или иначе в своем движении вперед рассчитывал быть действительно независимым, а значит, хотел опираться на собственный научно–технический и культурно–образовательный потенциал. Поэтому данная модель была отвергнута не только послевоенными Западной Европой и Японией, но и Южной Кореей, Испанией, Турцией, Египтом, Китаем, всеми добившимися впечатляющих успехов странами Азиатско–Тихоокеанского региона.
Вопреки расхожему мнению, не была МВФовская модель в чистом виде применена и в постсоциалистических центральноевропейских государствах. Для реформирования в соответствии с ней тут имелись серьезные противопоказания. И потому, сперва приняв ее, правительства этих стран вскоре спохватились и кардинально ее откорректировали.
К моменту ликвидации Варшавского договора и реального обретения независимости (от СССР) центральноевропейские страны имели значительный госсектор (который даже в Польше составлял 60%), не готовый к внезапной коммерционализации. Цены на продукцию не были рыночно равновесными и не регулировались колебаниями спроса и предложения. Кроме того, экономика центральноевропейских государств в течение десятилетий была изолирована от мировых рынков.
Эти, а равно и некоторые другие обстоятельства, были несовместимы с внезапной шоковой либерализацией внутренней системы цен и, особенно, с неподготовленной открытостью внешнеэкономической деятельности. И все же, вопреки этим противопоказаниям, в Центральной Европе ожидалось, что позитивные стороны реформ быстро проявят себя в такой преобладающей степени, что будут преодолены не только дефициты, расширены границы свободы, но и будут немедленно высвобождены резервы повышения производительности труда, а значит — экономического роста. Но на деле все обернулось крупными первоначальными неудачами, прежде всего масштабным спадом производства в этих странах в начале 1990‑х гг.743. И хотя этот спад, по сравнению с Украиной и Россией, был относительно непродолжительным и незначительным, однако все же нанес экономикам центрально–европейских государств ощутимый урон. Больше пострадали те страны, которые к шоку были менее готовы из–за неразвитости предпосылок для перехода к рынку (Болгария, Румыния).
Расхождения между ожиданиями и результатами начала реформ оказались особенно ощутимыми в связи с их непредвиденно высокой социальной ценой. От 1/4 до 1/3 населения стран Центральной и Юго–Восточной Европы внезапно, без всякой психологической адаптации, оказались ниже черты бедности; от 9% до 15% трудоспособного населения (за исключением Чешской республики) стали безработными. О резком падении качества жизни значительной части населения этих стран в первой половине 1990‑х гг. можно судить по негативным сдвигам в структуре питания744 Трудности и эрозия надежд стали причиной подрыва реформаторских настроений. На этой волне поднялись и вновь заявили о себе левые силы, почва для популярности которых (как и у нас в 1990–1992 гг.) до этого отсутствовала. В большинстве стран на выборах стали побеждать именно они, что сыграло свою роль в разворачивании вектора реформ в иную, социально направленную сторону.
Таким образом, в Украине, как и в России, путь «шоковой терапии» был избран в то время, когда негативные последствия этого реформаторского приема были уже хорошо видны на примере гораздо более подготовленных к этой операции центральноевропейских государств. Деструктивный характер соответствующего направления реформирования был уже осмыслен и теоретически.
Так, среди западных экспертов, согласно проведенному летом 1992 г. опросу, за «шоковую терапию» применительно к странам с переходной экономикой высказалось лишь 28%, а 62% считали единственно приемлемой стратегию постепенных и поэтапных реформ, таких, как в послевоенной Западной Европе, в Китае и т. д.745.
Известно было и то, что ситуация в постсоветских странах, в отличие от центральноевропейских, превратит «шоковую терапию» в губительное для их экономик средство. Причин для того — множество, однако к ним не следует причислять ту, которой наши горе–реформаторы прежде всего оправдывали собственный провал: дескать, народ не тот, психология «совковая» и пр. Будь у нас на старте не то, что успех — хотя бы просто сносная ситуация, народ обеспечил бы впечатляющий успех. Ведь мы (в СССР) больше других натерпелись от блокирования экономической свободы и всевозможных бессмысленных административных запретов, сильнее других ощущали разрыв между тем, что имеем сами и что имеет Запад.
Причины же недопустимости «шока», преступно проигнорированные нашими реформаторами, по меньшей мере таковы.
Во‑первых, у нас, в отличие от стран Центральной Европы, на старте напрочь отсутствовали даже зачатки конкуренции, частной собственности, равновесных (регулируемых спросом–предложением) цен и других элементов рыночной среды. Реально здесь было нечто противоположное: сплошной монополизм и антирыночные, командно–административные методы. Поэтому было заведомо известно, что результатом «шоковой» либерализации, т. е. внезапного введения неконтролируемых цен и других рычагов монетарного регулирования, может быть лишь хаос, развал, инфляционное ограбление народа, а значит — переток богатства к новым богачам и в другие страны, более того — замена власти государства властью мафии. Последнее вполне осознавали и западные эксперты. Так, авторитетный американский журнал «Us News and World Report» в сентябре 1993 г. писал: «Требовать введения в России чистой рыночной системы — то же самое, что требовать от водолаза всплыть на поверхность без декомпрессии». А профессор Стэндфорского университета Дж. Литуэн еще осенью 1991 г. предупреждал, что если в условиях сверхмонополизма либерализовать цены, то гарантирован полный развал экономики.
Во‑вторых, в стране решающим образом доминировали ВПК, тяжелая промышленность, фундаментальная и прикладная наука, т. е. те отрасли, которые не поддаются рыночному регулированию, для которых оно, не будучи дополненным другими (нерыночными) регуляторами, губительно. Это усугублялось чрезмерными структурными диспропорциями и дисбалансами, совершенно «неподъемными» для рыночных саморегуляторов. Ясно, что в таком утяжеленном и уродливом технологическом пространстве язык свободных цен лжет, рыночные сигналы искажаются, а это еще более умножает перекосы в экономике.
В‑третьих, Украина, по подсчетам экспертов ЕС и по нашим подсчетам, сделанным еще в составе СССР, имела на старте в мировых ценах отрицательный торговый баланс с другими республиками и, особенно, с РСФСР (4,8 млрд дол., или — 4,08 ВНП)746. Это обстоятельство само по себе превращало либерализацию внешнеэкономической деятельности, инициативно «вырванную» Украиной у России в апреле 1992 г., в дополнительную «рыночную удавку».
Происходивший в силу названных причин экономический обвал 1990‑х гг. был преумножен и хищнической безнравственностью тех, в чьих руках практически бесконтрольно оказались сконцентрированные в государственном масштабе общественные средства. Ведь, как известно (об этом писал ведущий теоретик рыночного хозяйства Ф. Хайек и другие столпы неолиберализма), без моральной традиции нормальное функционирование рыночного механизма невозможно747.
Не зря ведь сам «дух капитализма» М. Вебер связывал со строгой, аскетической протестантской этикой честности, трудолюбия и неукоснительного соблюдения долга перед Богом748. А А. Смит известен на Западе своей книгой «Теория моральных чувств» не менее, чем обосновывавшим действие «невидимой руки» рыночной саморегуляции трудом «Исследование о природе и причине богатства». По его убеждению, общество, где действует эта «невидимая рука», должно иметь не только свободный рынок, но и обладать определенным морально–этическим духом, социальностью, имеющей значение этичности, в контексте которой индивиды выражают свою моральную сущность, приобретающую характер обычаев и традиций749.
Далеко идущие последствия имело сознательно учиненное ограбление народа. И дело не только в том, что основная масса населения быстро разуверилась в том, что задекларированные верхами изменения могут хоть в какой-то мере способствовать улучшению жизни простого человека. Ограбление населения подорвало его покупательную способность, что способствовало параличу производства товаров. И это нельзя было не предвидеть. А известный всему миру опыт проведения экономических реформ Л. Эрхардтом в послевоенной Западной Германии показывает, что там 60%-ный рост производства всего лишь за полтора года был, в основном, связан с ростом доходов широких народных масс.
Итогом применения шокового приема, растянувшегося в Украине в неадекватной обстановке на много лет (и уже в силу одного этого утратившего какой-либо смысл), явилось беспрецедентное падение производства и превращение его в тормоз социально–экономического развития страны. Достаточно сказать, что падение ВВП к предыдущему году составляло: в 1992 г. — 16,8%, 1993 г. — 14,2, 1994 г. — 23, 1995 г. — 11,8, 1996 г. — 10%750. Это продолжалось до самого конца 1990‑х гг., в результате чего Украина к 2000 г., когда начался рост производства, утратила около 60% своего экономического потенциала. Еще быстрее, сравнительно с развалом производства, у нас происходило падение заработной платы. Если в 1990 г. она составляла по отношению к национальному доходу 36%, то уже в 1995 г. — менее 10%. Но и этого удручающего факта было мало: на народ обрушилась систематическая невыплата заработной платы. В итоге индекс покупательной способности в Украине в 1990‑е гг. стал одним из самых низких в Европе.
Но наиболее опасным для дальнейшей судьбы страны являлось разрушение главного ресурса национального прогресса — интеллектуального потенциала, обеспечивающего в технологически развитых странах 80–90% экономического роста. Эта опасность не так очевидна, но ее долгосрочные последствия ужасающи: мы лишаем себя шансов войти с развитыми странами Европы, Северной Америки и Восточной Азии в постиндустриальное, информациональное, в терминологии М. Кастельса, общество XXI в., обрекая себя на прозябание среди отсталых государств латиноамериканского, если вообще не африканского образца. О каком вступлении в ЕС может тогда идти речь?
Получается, что указанная нам Западом и столь некритически–восторженно принятая нашими «западниками» (как либерал–монетаристскими экономистами, так и национально акцентуированными политиками) стезя не ведет Украину на Запад, а направляет ее на иной, в сущности, латиноамериканско–африканский путь. Она превращается в пространство реализации чужих, прежде всего западных, экономических и политических интересов, что и соответствует той роли, которую уготавливают ей США и МВФ.
Сомнения в оправданности «шоковой терапии» в качестве обязательного средства реформирования в течение вот уже многих лет настолько широки, что руководство МВФ, равно как и другие проводники выгодной Западу (в первую очередь — США) неолиберальной политики, оказались крайне заинтересованными в разных подтасовках. Известен, например, скандал, вызванный попытками МВФ и Всемирного банка приписать себе (своим рецептам) эффект «экономического чуда» в Японии. В этом смысле весьма анекдотически выглядит факт награждения Китая медалью МВФ — при том, что реформы в этой стране проводились во многом и главном вопреки либерально–монетаристской идеологии. Смущают руководство МВФ и множащиеся протесты против проводимой этой организацией политики. Причем протесты исходят не только от скептиков, но даже от наиболее модных идеологов монетаристской стратегии.
Буквально сокрушающим было следующее признание одного из главных адептов МВФ — Дж. Сакса: «Почему МВФ оказался настолько беспомощным? В течение 50 лет он оставался монополистом не хуже ЦК КПСС, окружив свою деятельность густой завесой секретности. Он никогда не подвергает огласке содержание своих политических рекомендаций... И каждый раз, когда очередная программа МВФ терпит неудачу, Министерство финансов США и правительства «Семерки» выстраивают заслон вокруг этой организации751. Вывод о том, что «на практике “шоковая терапия” потерпела провал», сделали и американские авторы книги о реформах в России752, среди которых — несколько лауреатов Нобелевской премии.
Нет сомнения, что опускание нашей экономики в невиданный в мире доселе кризис — «кризис модернизации», есть порождение именно «шоковой терапии». Ибо именно «рыночный шок», если он продолжительный, напрочь лишает страну способности руководствоваться стратегическими интересами. В итоге воцаряется всепоглощающая сиюминутная выгода, не совместимая ни с наукой, ни с культурой, ни с высокими технологиями, ни с созданием передового по современным меркам общественного строя. Дж. Соросу принадлежит фраза: «Можно иметь рыночную экономику, но нельзя иметь рыночное общество». Но мы такое общество, похоже, почти сотворили и пожинаем его плоды. Как констатировал журнал «Economist»: «Украинской партии власти удалось сделать то, что считалось невозможным: создать экономическую систему, еще более неэффективную, чем командная экономика бывшего СССР»753.
Парадоксально, но наш опыт оказался как бы квинтэссенцией худшего опыта отсталых стран, да еще перевернутым с ног на голову Если в обычной мировой практике с рецептами МВФ вынуждены считаться государства, ввергнутые в глубокий кризис, инфляцию и экономический развал, то в нашем случае, наоборот, при всей неэффективности экономической системы бывшего СССР, мы в решающей степени обеспечили себе все эти «прелести» сами в итоге некритического принятия и бездумного применения якобы спасительных МВФовских рецептов. На этот путь, как отмечалось выше, сперва вступили и постсоциалистические государства Центральной Европы, однако вовремя спохватились и откорректировали свой социально–экономический курс. У нас же такая коррекция проведена не была.
При объяснении реформаторских неудач в Украине обычно ссылаются не только на медлительность, но и на крайнюю непоследовательность реформ. Но на деле все не так однозначно Медлительность вплоть до начала 2005 г. (когда она сменилась непродуманной, бессистемной суетливостью) действительно налицо.
Но в первые годы независимости все было не совсем так. Тогда быстро делали как раз то, что отвечает пословице: «быстро котята слепыми родятся». Ведь известно было, что во всех даже по настоящему преуспевших странах, имевших, к тому же, глубокие рыночные традиции, внешнеэкономическая открытость венчала, а не начинала реформы; что рационально и избирательно применяемый протекционизм ослаблялся и отменялся даже в странах послевоенной Западной Европы (не говоря уже о Восточной и Юго–Восточной Азии) лишь по мере того, как отечественная продукция становилась конкурентной. Причем подобные меры вполне укладывались в правила (ГАТТ/ВТО) в части, разработанной именно для переходных и слаборазвитых экономик. Мы же, спеша доказать свою правоверность, поспешно рубили пальцы даже тогда, когда достаточно было стричь ногти.
Неоправданно поспешной была и наша провальная приватизация, хотя уже в последние годы существования СССР и в прессе, и на конференциях неоднократно говорилось о том, что предприватизационная подготовка, имеющая ряд этапов, даже в таких странах, как Англия, длилась 10–15 лет. Можно назвать и другие меры, когда поспешность была неуместной и разрушительной (хаотическая ликвидация многих регулирующих и контролирующих функций государства, колхозов и т. д.).
Но в то же время, как раз там, где меры должны были быть первоочередными и по возможности быстродействующими — ничего не делалось вовсе или же делалось неоправданно мало и медлительно. Это касается и уже упомянутой специфической для Украины потребности предрыночной селективной расчистки индустриального пространства от всего ненужного и архаичного; и адаптации функций государства к задачам создания рыночной среды и социально–рыночного трансформирования; и борьбы с несовместимой с экономическим ростом криминогенности; и формирования сильных институтов, и многого другого.
Анализ показывает, что и неуместная псевдореформаторская поспешность, вновь проявившаяся в 2005 г., и неоправданная медлительность не были случайными. Неотлагательно и быстро делалось то, что было выгодно образовавшим новое, по своей сути неономенклатурное, властвующее сообщество кланам и (наиболее скандальную известность в этом отношении приобрела приватизация «Криворожстали») содействовало приобретению реформаторского имиджа. В то же время игнорировалось все тяжелое, лично невыгодное, неприятное, рискованное и не очень-то рапортоемкое. Если в западных и даже латиноамериканских странах приватизации подлежат убыточные сферы, то у нас, как и во всех других странах СНГ, в частные руки переходили как раз наиболее прибыльные, тогда как неэффективные, дотационные оставались в государственной собственности.
Но, пожалуй, наиболее отрицательно на результатах реформирования сказывалось предельно–догматическое следование инструкциям западных финансовых учреждений даже в случаях, когда от них по всем канонам того же монетаризма (но не МВФовского, а научного и общепризнанного) надо было отступать. Так поступали (а не как мы) центральноевропейские страны, в том числе реформировавшие экономику по программам МВФ, которые проявляли гибкость, самостоятельность, находчивость и благодаря этому с честью выходили из кризиса, наращивали потенциал, получая в итоге похвалу и от МВФ. Известно ведь, что победителей не судят. А побежденных «судят» даже тогда, когда они стараются неукоснительно следовать всем предписаниям.
В основе порочного подхода к стилю (а не только к содержанию) реформ лежит, кроме выслуживания, непонимание самой природы функционирования экономической системы. Властям и их компрадорской обслуге было неведомо, что экономическое развитие не есть некая однонаправленность; что нельзя гнуть систему или отдельные экономические блоки все (или продолжительное) время в одну и ту же сторону. Экономический организм как целостность, а равно и его структурные составляющие, пребывают в состоянии пульсирования. В нем (организме) заложены не механические начала, а скорей аналог начал квантовых. У пульсации имеется своя ритмика, свой маятниковый размах, которые, в свою очередь, дифференцированы по иерархическим уровням. Очевидно, что в такой ситуации важно заранее (это и есть вовремя) намечать вехи поворота в экономической политике, совершать адекватный маневр то ли в целом, то ли в рамках отдельных слагаемых экономической системы. Тут нельзя запаздывать или закрывать глаза на потребность разворота вообще в иную сторону.
Известно, что именно длительное игнорирование в СССР фактора подавленной инфляции, равно как и снижения предельной эффективности капитальных вложений, дало наиболее мощный импульс дискредитации и развалу советской экономики. Напомним, что всего лишь опоздание с включением механизмов торможения инвестиционного бума привело к развертыванию финансового кризиса в Юго–Восточной Азии в 1997–1998 гг. И еще один пример. Дефолта в России, по мнению одного из его «авторов» А. Чубайса, вполне можно было избежать, если бы за два–три месяца до 17 августа 1998 г. была осуществлена планомерно развертываемая, управляемая и компенсируемая противовесами девальвация. МВФ не позволил провести эту акцию, и в итоге вместо спасательной девальвации сработал разрушительный механизм девальвации–обвала.
Разворот экономической политики в ту или иную сторону определяется как исчерпанием эффекта действия определенных механизмов, так и потребностью ускорить переход от одного состояния к другому. Задача перенесения акцентов с одних инструментов на другие, в том числе с дефляции на инфляцию, и на стабилизирующую девальвацию; а равно с заведомо жестких монетарных рестрикций на пониженные процентные ставки и рост монетизации — неизбежно возникает в связи с необходимостью подталкивания экономики к оживлению и росту. И тут важно заранее, еще до начала оживления, менять парадигму использования экономического инструментария.
Конечно, в происходившем у нас в 1990‑е гг. имелся и особый клановый интерес. Акцент на дефляцию, извлекая деньги из реального сектора, содействовал сосредоточению средств в финансово–спекулятивном, прежде всего — в банковском секторе, откуда мафиозным кланам их легче изымать и перегонять на заграничные счета. Но даже в этом случае рубился сук, на котором сидят обозначенные интерсанты. Ведь каждый крен в использовании монетарного инструментария кому-то реально выгоден лишь на коротком расстоянии. Когда же дефляция, а с ней и т. наз. монетарная стабилизация становятся для властных реформаторов «делом всей их жизни», то бумеранг неизбежно срабатывает в сторону благополучную, разрушая то, что, казалось бы, тщательно выхаживалось. Так, разрушения, наносимые реальному сектору, в конце концов обесточивают и финансово–спекулятивную сферу, подрывая ранее преуспевающие банки.
Феномен новоукраинского поведения состоит вовсе не в том, что властно–реформаторские структуры сами по себе не знали, где остановиться и как перевести стрелку на другое направление. Парадокс заключался не столько в невежестве (хотя и это было), сколько в догматически услужливом поведении, в «верности курсу реформ», заданных монетаризмом. Именно по этой причине, — именно там, где нужно было бы попеременно грести то левым веслом, то правым, — гребли одним лишь правым, и загоняли страну в заколдованную спираль неуклонно понижающегося падения. А тут уж, при падении глубоко в яму, властям, что называется, не до реформ. На этом этапе идеологи–реформаторы изжили самих себя до состояния невостребованности. Власти, отказавшись от каких-либо реформ, пустили в ход брутальное администрирование. Нечно подобное наблюдаем и в 2005 г., когда квазиреформаторская псевдорыночная суета обернулась прямым переходом к ручному управлению экономикой страны.
Последнее обстоятельство, однако, не ссорит правительство с МВФ и другими западными хозяевами, поскольку верность по части интересов остается, а блеф и псевдореформаторская риторика продолжаются. К тому же, катастрофический сценарий в Украине не так уж и противоречит интересам ТНК и солидарного с ними Запада.
Заметим, однако, что фиксация подобных фактов еще не дает ответа на вопрос: почему и вследствие каких догматов затягивается однобокое использование того или иного монетаристского инструментария? Что мешает найти в процессе принятия, к примеру, стабилизационных мер, ту временную границу, за которой вводились бы в строй механизмы иного воздействия, нацеленные на оживление, рост и структурные преобразования?
Как оказалось, своевременному маневру препятствует и в этом случае прикладывание к нам все тех же реформаторских рецептов, рассчитанных на экономику слаборазвитых стран. В странах типа Боливии и даже Бразилии и Мексике результаты жесткой стабилизации, а с нею и селекции, проявляются довольно быстро. Жесткие монетарные рестрикции ускоренно выдавливают из экономики все лишнее, и она оказывается пригодной для зарубежной инвестиционной экспансии. Тут-то и происходит, отчасти само собой, переключение монетарных механизмов со стабилизации на обслуживание экономического роста. Соответственно, с уменьшением инфляции снижаются процентные ставки, в экономику идут кредиты, повышается рыночный спрос, хозяйственные артерии орошаются деньгами. Происходит оживление на фондовом рынке, поток инвестиций вводит экономику в фазу структурных перемен и в рост.
Конечно, все это, как отмечалось ранее, в конце концов оказывается нестойким, лишенным высокотехнологического потенциала, оставляющим население нищим из–за утечки барышей за рубежи страны. Но все же развитие происходит. Причем во многих странах, адаптивных для модели МВФ, подъему содействует приглушенная было (на стадии стабилизации) инфляция, подчас даже высокая. И конечно же, рекордов, подобных нашему, по части продолжительности и масштаба «стабилизационных» разрушений, страны Латинской Америки не устанавливают.
В отличие от этих стран в Украине, по ранее названным причинам, инфляция не понижается, а переходит в опасные для экономики скрытые формы; процентные ставки, в том числе и из–за этого, остаются чрезмерно высокими; кредиты в реальный сектор, соответственно, невыгодными; инвестиции — невостребованными, а сами инвесторы, из–за растущего хаоса и произвола — распуганными.
Ситуация, сложившаяся в Украине, не поддается объяснению с позиций догматов монетаризма. Необъяснимо хотя бы то, что происходившее до 2005 г. понижение (формально исчисляемой, а для монетаристов — подлинной) инфляции не оборачивалось «положенным» снижением процентной ставки и выгодами от кредитов и вложения инвестиций. Но для диктующих рекомендации чиновников от МВФ все выглядит предельно просто: если факты не укладываются в их схему, — тем хуже для фактов. Отсюда — упреки в недостаточной решительности и требования потуже затягивать монетаристскую удавку. Задачи оживления, структурных сдвигов и роста отодвигаются снова, причем с еще меньшими шансами на благоприятные перемены в будущем.
Иное видится с позиций недогматических, учитывающих нетрадиционную (по меркам МВФ) мировую практику. Спасение здесь — в широком макроэкономическом маневре, внезапно прерывающем стабилизацию, «досрочно» переводящем стрелку в направлении экономического роста.
Конечно, такой подход является рискованным, поскольку здесь нужно искусство, само собой при этом варианте ничто не получается. Искусство требуется и для выбора рубежа свершения маневра (когда инфляция уже не опасна); и для формирования системы рычагов, противовесов и стимулов, «проталкивающих» еще не дозревшие кредиты в реальный сектор, препятствующих утечке денег через финансовые спекуляции, создающих мотивации для инвесторов.
Позиция, изложенная в данном случае, используется не только в катастрофических, но и в относительно благоприятных ситуациях, когда стабилизация может трансформироваться в рост на почве саморегулирования Не случайно Я. Корнай, один из мировых лидеров монетаризма, писал в отношении Венгрии: «Экономический рост нужно стимулировать не тогда, когда для него сложатся более благоприятные условия и экономика стабилизируется, а прямо сейчас. Последовательность, выбранная (по рекомендации МВФ. — Ю. П.) правительством, — сначала стабилизация, затем рост, — неверна. Эти две задачи необходимо решать одновременно»754.
От себя скажем: в Украине подобный подход необходим еще в большей (чем в той же Венгрии) степени. В ее убыточной катастрофической экономике реальная финансово–денежная стабилизация вне встроенных в нее механизмов оживления и роста сейчас просто невозможна. Само же задействование таких механизмов предполагает не тупо–однообразное завинчивание гаек в одну и ту же сторону с последующим срывом резьбы, не бесконечное загребание одним веслом с возвратом «на круги своя», а соответствующее ситуации макроэкономическое маневрирование, сопровождаемое применением различного (не только монетаристского) инструментария.
Именно в этом, а не в общепринятом у нас ключе Украине следует освоить и по-своему реализовать реформаторские достижения Польши, Венгрии и других стран, применяющих ту же модель, что и мы.
Начнем с того, что Польша и другие Центрально–Восточноевропейские страны, поначалу тоже (как мы до сих пор) следовали рекомендациям от МВФ как единственно правильным. Но когда, как и мы, обожглись, то (в отличие от нас) тут же стали делать многое по-своему, вносить коррекцию в модель МВФ с учетом стартовых постсоциалистических условий и быстроменяющихся обстоятельств.
Вначале, хотя и весьма деликатно, руководство этих стран упрекали в отступничестве, объясняя неудачи (как и в нашем случае) недостаточной либерально–монетаристской ретивостью. Г. Колодко, к примеру, вспоминает, как Дж. Сакс «пытался все свести к тому, что к его советам не прислушивались. Но все дело в том, — пишет Г. Колодко, — что, к сожалению прислушивались и в Польше в начале 90‑х годов, что привело в свое время к глубокому кризису». Далее тот же Г. Колодко — а именно он был успешным реформатором Польши — объясняет причину отступничества от модели МВФ тем, что «изначально Вашингтонский консенсус (напоминаю — речь о модели МВФ) был ... ориентирован на экономики, уже являющиеся рыночными. Поэтому страны, столкнувшиеся с проблемами переходного периода, никогда не находили в Вашингтонском консенсусе удовлетворительного ответа на свои самые злободневные вопросы... Подход оказался упрощенным, и все оказалось не так, как предполагалось»755.
Легко представить, что если даже в изначально рыночно продвинутой Польше модель давала сбои, то тем более она была негодной для «нерыночной» Украины. Впрочем, охать и ахать по поводу той же Польши, как это у нас происходит, все же вряд ли стоит. Реформы дали импульс росту и повышению жизненного уровня, но все это — далеко от западных, и даже (по важным для будущего параметрам) от дореформенных достижений. Наука везде в загоне, технологический прогресс противопоказан, т. е. это все же задворки Европы. Да и успехи роста далеки, к примеру, от восточноазиатских.
Отход от монетаристских догматов в стане бывших наших «однолагерников» (особенно в Чешской Республике, затем уже в Польше) имел много аспектов, в том числе и подковерно–дипломатический. Руководство этих стран (не гоняясь, в отличие от наших «отцов реформ», только лишь за реформаторским имиджем и личной выгодой) очень скоро научилось (как учил главный теоретик монетаризма М. Фридмен) «различать то, что люди говорят, от того, что они делают». Изучив мировой опыт, они поняли, что во всех неолиберально ориентированных странах (как, впрочем, и в бывшем СССР) никто не живет в системе, описанной в рекомендациях и в учебниках. Поняли, что нарушение рецептов вполне простительно, надо лишь не жалеть усилий на объяснения и, что еще важнее, — идеологически выдерживать навязываемую МВФ либерально–монетаристскую риторику.
И в общем–то, примиренческое отношение к реформаторским вольностям для организаций типа МВФ и Всемирный банк — дело обычное. К примеру, Китай получает от МВФ обильные кредиты, но руководству этих структур и в голову не приходит упрекнуть эту страну за игнорирование МВФовской модели. Понукают только теми, кто сам этого захотел и, более того, — сознательно и добровольно избрал путь чрезмерной (особенно долговой) зависимости.
Возвращаясь же к наиболее поучительным для нас (в силу нашей похожести) сравнительно успешным реформам в Центрально–восточном регионе Европы, следует отметить, что реализовалась там не столько неолиберальная модель монетаризма, сколько концепция конвергенции. Так, именно в ключе этой концепции, и в прямом противоречии с моделью МВФ в большинстве стран этого региона не снижалась, а сохранялась, а в чем-то усиливалась роль государства756.
В итоге в большинстве этих стран удалось избежать, в отличие от нас, системного вакуума, когда уже нет плановой экономики, и еше нет экономики рыночной. Далее были успешно реализованы новаторские меры по поддержанию социальной сферы, социальной защите населения и общей социальной ориентации экономики. Это, в свою очередь (особенно в Польше и на старте — в Чешской Республике), обеспечило реформаторским властям безоговорочную поддержку населения и энергичное участие миллионов в создании новых форм экономической жизни.
После шоковой терапии власти успешно развивающихся стран региона избегали радикально–либеральных скачков, предпочитали (в полном соответствии с природой рыночного реформирования) эволюционные изменения с основательной правовой проработкой каждого нововведения. В результате в Польше, Чешской Республике, Венгрии было создано совершенно не предусматриваемое моделью МВФ (и не вписывающееся в реформаторский радикализм) институциональное пространство. А без него рассчитывать на экономический рост не приходится.
Обшиє подходы, концептуальные основы, а равно и институционально–социальные достижения основывались в этих странах на гибком макроэкономическом маневре, причем не только в сугубо монетаристскую, но и в противоположную сторону. И на стремлении брать и использовать в качестве инструментария лишь то, что больше всего подходило для каждого случая.
По этой причине, убедившись в пагубности шока, реформаторы данного региона в постшоковый период уже сами решали, что им на этом этапе делать. В соответствии с классическим учением о циклах, несмотря на наличие послешоковой инфляции, в Польше и других государствах региона не пошли по пути применения одних только удушающе–стабилизационных мер, т. е. только жестких монетаристских рестрикций.
Эти страны избегали, к примеру, и совмещали во времени методы снижения инфляции, и способы укрепления валюты, и остановки кредитования. Польша, к примеру, существенно выиграла оттого, что после шока в 1991 г. глушение инфляции сочеталось со значительным разовым девальвированием злотого и с последующей буквально ежедневной девальвацией по заранее намеченному графику. В итоге инфляцию удалось снизить, а значит, создать условия для кредитования и инвестирования без подрыва конкурентоспособности своего производства757.
Сомнения нет, и в Украине, по крайней мере в 1994 г., после наступившей, еще более хрупкой, чем в Польше, стабилизации, возможно было совершить аналогичный «антимонетаристский» маневр и дать импульс оживлению.
Наступившая в Польше в те годы стабилизация, пока еще очень хрупкая, позволила совершить следующий маневр, тоже не вполне укладывающийся в монетаристские схемы. Речь идет о том, что вместо рекомендованного МВФ сдерживания покупательного спроса до наступления оживления социал–демократ Г. Колодко, сменивший неолиберала Л. Бальцеровича, стал осторожно форсировать рост спроса и кредитную экспансию, что дало довольно мощный толчок прежде всего малому бизнесу. Выход за рамки монетаризма состоял здесь и в том, что движение происходило не по знакомой нам узкой схеме: «сжатие денежной массы — рост бюджетного дефицита — уменьшение спроса — снижение инфляции» с превращением инфляции в скрытую и отлаженную, а в широких рамках «накопление капитала — повышение спроса — рост производства и занятости — рост бюджетных расходов — уменьшение бюджетного дефицита — снижение инфляции».
Произошедшая в итоге оптимизация денежного оборота позволила, вслед за исчерпанием потенциала малого бизнеса (и снова вопреки монетаризму), осуществить оживляющую промышленную политику, поддержав жизнеспособные предприятия госсектора. В числе же сугубо монетаристских достижений отметим осуществление (хотя и неполное) реального банкротства неконкурентоспособных предприятий. Однако вопреки МВФовским рецептам, с приватизацией здесь не спешили, решили опираться не на приватизационные, а на подлинно (без фальши) частные фирмы и компании758.
Следует отметить, что и в упоминаемых странах, особенно в Чешской Республике, обожглись на приватизации «по Чубайсу». Но Польша быстрее других учла ошибки. «Процесс быстрого и стихийного раздела был вовремя осознан и остановлен; приватизация введена в спокойное русло и подчинена эффективности». Но и при этом негативном результате в ходе ваучерной приватизации в Польше граждане получали по $1000 (в расчете на человека)759.
Итоги перемен, особенно в Польше, сравнительно с нами выглядят откровенным укором. Если в начале 1990‑х гг. соотношение ВВП Польши и Украины составляло 3:5 (и, вспомним, товары везли от нас в Польшу), то в конце 1990‑х гг. — соответственно 5:3. Но есть и сугубо реформаторский урок, который наши банкроты–реформаторы выставляют извращенно. В Польше реализованы (по словам Г. Колодко) идеи пост-Вашингтонского консенсуса, что само по себе напрочь отрицает расхожие вымыслы о триумфе в этой стране модели МВФ760.
Конечно, в Польше, Чешской Республике, Венгрии и других странах Центрально–Восточной Европы все было проще. Там не было такого противоречия между дисбалансированной, нерыночной и многоукладной материально–вещественной структурой, с одной стороны, и простейшими рассчитанными на неразвитость, денежно–финансовыми инструментами, — с другой. Поэтому в пределах экономического пространства там шли более верные рыночные сигналы. Но это лишь свидетельствовало о большей важности именно для нас поиска подходов, не совпадающих (полностью) с монетаристскими.
Значение, конечно же, имело и другое, более благожелательное отношение к упомянутым странам как стартово продвинутым и генетически (сравнительно с Украиной) западным. Не случайно же накануне реформ Польше был списан внешний долг, составляющий 44% ВВП761. Не меньшее значение для баланса «сбережения — инвестиции» имела и масштабная скупка ликвидных предприятий Западом, в первую очередь, германскими ТНК. Впрочем это, особенно для жизненного уровня на перспективу, имеет и негативные последствия.
Наряду с успехами (на нашем фоне) ряд стран Центрально–Восточной Европы терпел и неудачи, притом значительные. Но тут тоже была поучительная для нас реформаторская символика. Как оказалось, беды в нередких случаях обрушивались на ту или иную страну именно из–за «приверженности курсу безальтернативных реформ» (если использовать нам знакомую терминологию).
Так, пока в Чешской Республике курс кроны, вопреки рецептам МВФ, был стабильно занижен, имел место нарастающий успех. Затем, на почве реформаторского самоуспокоения и зазнайства, курс был завышен. И, как оценил это М. Берштам (профессор Стэнфордского университета), «рано или поздно спектакль должен был окончиться (ибо несильная страна не может без неприятностей иметь сильную валюту. — Ю. П.): золотые одежды на сцене остались, а люди переоделись в простые платья и отправились в переполненных троллейбусах»762.
Немалый конфуз, по причинам той же безотчетной приверженности монетаризму, ждал и Румынию. Вначале, пока была по части МВФ осмотрительность, имели место немалые успехи. Так, за 1993–1996 гг. рост составил 12%, безработица снизилась до 6%, уровень жизни поднялся с 50% в 1993 г. (по отношению к 1992 г.) до 70% в 1996 г.
Но победившие правые под диктат МВФ открылись (не имея конкурентной, по западным меркам, продукции) всем мировым ветрам: по полной программе провели либерализацию цен и валютного рынка, а также пошли на внешнеэкономическую открытость. В итоге уже к 1997 г. промышленный спад составил (сравнительно с 1996 г.) 9%, спрос упал на 8,5%, строительство — на 22%. В этих условиях спада и обесценивания недвижимость в большой степени иностранцы скупили за бесценок. Правый кабинет Чорбеа вынужден был отойти от рекомендаций МВФ, изменить курс, но многое было упущено и коридор успеха сужен.
Можно утверждать, что до последнего времени, т. е. до мирового финансового кризиса, страны Латинской Америки, использующие монетаристские приемы, демонстрировали успехи. Ответ — да, с этим надо согласиться. Однако подобные успехи достигнуты после тридцатилетней реформаторской болтанки, в ходе которой короткие взлеты чаще всего следовали за отходом от модели МВФ в сторону других, чаще авторитарных режимов, которые, дав экономике первоначальный импульс, со временем себя исчерпывали и снова сменялись монетаризмом.
Успехи же предкризисных лет (до 1998–1999 гг.) были достигнуты в решающей степени на почве захвата местных рынков зарубежным (чаще — США) капиталом, что не только отбрасывало на обочину национальный капитал, но и, главное, — преграждало пути росту жизненного уровня народа как из–за утечки доходов за рубеж, так и из–за заинтересованности ТНК в дешевой рабочей силе. Нищенство и безработица — по-прежнему удел этих стран. А то, что кризис перекинулся именно в Латинскую Америку, — свидетельство хрупкости реформ и неустойчивости успехов. И не случайно апостолы монетаризма М. Фридмен и Дж. Сакс обвиняют в данном случае во всем именно МВФ.
Начиная со второй половины 1980‑х гг. в СССР, а затем и в России наблюдались лавинообразный распад единой национальной идеологии, ее фрагментация и замена ее мозаикой микроидеологий, вырабатываемых самыми разными, прежде всего этническими группами. Это не являлось спецификой нашей страны, а отражало глобальное явление, охватившее мир в последние десятилетия и получившее название постмодернизм.
Дело в том, что по мере упрочения и развития демократии сложность общественной структуры возрастает и на политическую сцену все чаще выступают группы, находившиеся ранее в приниженном, зависимом или угнетенном состоянии и обреченные тем самым на молчание. Лишь демократия позволяет им заговорить своим собственным голосом. Обладая особыми интересами и ведя поиски своего места на общественно–политической палитре современного общества, такие группы культивируют свои собственные идеологии, сильно отличающиеся от тех, которые разделяются или до недавнего прошлого разделялись большинством населения.
Вместе с тем модернизация болезненно переносится и многими из тех, кто относится к доминирующему населению и чувствует определенный дискомфорт в условиях кардинальной ломки прежних устоев. Это также создает почву для появления весьма специфических постмодернистских идеологий, ставящих своей целью восстановить душевный баланс и психологически компенсировать группу за понесенные тяготы и лишения. В результате мир постмодернизма теряет прежнюю идеологическую однородность, он становится необычайно многообразным и заставляет человека искать свою нишу в этом море плюрализма.
Ядро упомянутых идеологий, как правило, составляет историческая версия, придающая данной группе особое место в обществе, устанавливающая ее глубокие исторические корни и приписывающая ей выдающиеся заслуги в развитии человеческой культуры и цивилизации. Поэтому приход постмодернизма отмечен прежде всего битвой за историю. Ведь модернизм как бы навязывает всему населению страны единую унилинейную версию развития мира, отвечающую интересам доминирующей группы и потому не терпящую отклонений. Не удивительно, что эта версия отмечена изрядной долей телеологии.
В свою очередь постмодернизм дерзко порывает с этой традицией и выдвигает свои исторические версии, ставящие под сомнение саму идею причинности и закономерности в развитии человечества. Он исходит из того, что любая версия истории, выработанная учеными, является интерпретацией и конструкцией, которая отражает расстановку сил в обществе и имеет отношение не столько к реальной истории, сколько к структуре властных отношений763. На Западе постмодернизм смело бросил перчатку европоцентризму, объявлявшему европейскую культуру высшим достижением человечества, а ее исторический путь — магистральной линией развития для всех остальных неевропейских культур764. Постмодернизм начертал на своих знаменах лозунги плюрализма и мультикультурализма, и отрицание им универсалистских принципов фактически означало бунт против доминирования элиты, против социальных или этнических привилегий и дискриминации.
В политическом плане это было выступлением за уважение прав этнических меньшинств, культурам которых угрожала официальная государственная политика унификации и гомогенизации765. Тем самым постмодернизм выступил и против классического варианта представительной демократии, отдающей предпочтение мнениям большинства населения и оставляющей без внимания иные взгляды, выражаемые меньшинствами766. Однако внешне это движение сплошь и рядом принимало и принимает форму борьбы за право на свою версию локального, этнического или социального прошлого. Кстати, речь идет не только об особых этнических группах, которые ревностно относятся к своей специфической истории, но фактически о любых меньшинствах или группах, чувствующих свою ущемленность в современном мире — сексуальных и религиозных меньшинствах, региональных и культурных группах, женском движении. Феминизм — одно из весьма влиятельных общественно–политических движений на Западе, которое в последние 10–15 лет оказывает существенное влияние на интерпретацию истории, в том числе, первобытной.
Вместе с тем нетрудно заметить, что эта борьба за историю фактически выражает борьбу групповых интересов. Она не только не снижает межгрупповые конфликты, но выводит их на новый виток. Будучи не в состоянии решить противоречия современного мира, постмодернизм пытается перенести их в область психологии, которой придается значительная компенсаторная функция. Поэтому в рассматриваемых исторических версиях, как правило, нет места настоящему. Зато они переполнены рассуждениями о прошлом или будущем, которые густо окрашены в утопические или мессианские тона. Парадокс этой борьбы заключается в том, что, восставая против угнетателей, против расизма и «элитистского мускулинного подхода» к истории767 и преподнося свою историю в мессианских тонах, данная группа так или иначе культивирует представление о своей исключительности, а это создает новую почву для группового неравенства, которая может реализоваться и иногда реализуется в этнократии.
Иногда постмодернистов упрекают во враждебности к гуманизму науки Нового Времени768. Более того, как уже отмечали некоторые авторы, в этом движении имеется опасность авторитаризма, фундаментализма, этнонационализма, даже расизма и фашизма769. Впрочем, все это характерно лишь для отдельных направлений постмодернизма, а не для всего движения как такового, ибо постмодернизм весьма разнороден, в нем себя уютно чувствуют самые разные политические течения770.
Из чего же складывается национальный или этнический образ прошлого? Нетрудно заметить, что в истории каждого народа есть ключевые моменты, с которыми народ отождествляет себя и свою судьбу. Например, для португальцев непреходящее значение имеет эпоха Великих географических открытий, испанцы добавляют к ней реконкисту (XV в.), греки несут в своем сердце образ античности и всегда помнят о походах Александра Македонского, монголы и тюрки с не меньшим энтузиазмом говорят об империи Чингисхана, аналогичным образом арабы чтут пророка Мухаммеда и гордятся арабскими завоеваниями в VII–VIII вв., венгры вечно будут благодарны своим предкам за обретение родины (в 1996 г. по всей Венгрии проходили торжества по случаю тысячелетней годовщины этого события), для грузин «золотой век» связан с царствованием царицы Тамар.
История некоторых народов отягощена трагическими событиями, и тогда историческая версия делает акцент на два момента — расцвет данного народа и катастрофу, приведшую его в упадок. Так, армяне помнят не только об эпохе Тиграна Великого, но и об армянской резне 1915 г.; поляки равным образом выделяют период подъема польского государства (XIV в.) и расчленение Польши в конце XVIII в. Равным образом ключевыми моментами своей истории евреи считают строительство Первого храма (X в. до н. э.), разрушение Второго храма и уничтожение государства Иудея римлянами вів. н. э., Холокост XX века.
Нетрудно заметить, что в центре внимания народов находятся события, связанные, Во‑первых, с обретением родины, Во‑вторых, с формированием и расцветом своей собственной государствености, В‑третьих, с великими завоеваниями, и, В‑четвертых, с ужасной катастрофой, прервавшей поступательное развитие данного народа. Почему особым образом выделяются именно эти моменты? Первый из них легитимизирует право данного народа на территорию, второй позволяет считаться политическим субъектом и дает право на образование своей государственности, наконец, третий и четвертый, несмотря на их полную противоположность, представляются сильными аргументами для того, чтобы занять достойное место в современном сообществе народов. О том, насколько такой исторический образ важен для народа, свидетельствует хотя бы тот факт, что после образования Республики Македония Греция тут же заявила решительный протест против ее названия, усмотрев в этом покушение на сакральный образ своего славного прошлого.
Рассматривая все подобного рода примеры, нетрудно убедиться в том, что речь идет не столько об истории, сколько об этноисторическом мифе, который создается городской интеллигенцией и потребляется основной массой населения через средства массовой информации, художественную литературу и путем школьного образования. В современную эпоху такой миф обретает особый смысл. Дело в том, что в ходе модернизации происходит унификация культуры, и многие народы, живущие в многонациональных государствах, теряют свои традиционные хозяйственные системы, обычаи и социальную организацию, народную культуру и нередко даже родной язык. Основное, а порой и единственное, на чем держится их этническая идентичность, это сказания о великих предках и их славных деяниях, о блестящих достижениях своей культуры в глубоком прошлом. Поэтому такие представления о прошлом тесно связаны с самоидентификацией, и есть основания предполагать, что по мере развития модернизации роль этих представлений будет возрастать.
Следует отметить, что формирование мифологизированного образа прошлого не является только «конструктивным» актом; оно имеет и огромное «инструментальное» значение в борьбе за повышение политического статуса, за доступ к экономическим и финансовым ресурсам, за контроль над территорией и ее природными богатствами, и, наконец, за политический суверенитет. Чем более блестящим представляется народу его прошлое, тем с большей настойчивостью он склонен претендовать на значительную политическую роль в современном мире. Националистическая или этноцентристская историческая версия играет огромную роль в легитимизации политических претензий или уже имеющихся политических прав — и в этом состоит ее глубокий внутренний смысл771.
Вряд ли надо объяснять принципиальную важность того, как будут складываться взаимоотношения центра и регионов в современной России. Эти взаимоотношения определяются самыми разнообразными факторами, одним из которых является идеология, отражающая борьбу центробежных и центростремительных тенденций. Речь идет о представлениях местных элит о месте данных конкретных регионов в политико–административной структуре современной России и о том, удовлетворяет ли их нынешняя ситуация, каким они видят будущее своих регионов и связывают ли они его по-прежнему с Россией.
Эта идеология далеко не всегда принимает открытую форму. Чаще она носит завуалированный характер и выражается в этноцентрических или региональных версиях прошлого, которые активно вырабатываются интеллектуалами с целью обеспечить своих соплеменников или земляков славными престижными предками, создателями замечательных культурных ценностей (письменность, величественная архитектура и т. д.) и основателями древнейших государств. При этом речь идет не столько об установлении исторической истины, сколько о конструировании исторического прецедента, который стал бы источником вдохновения для народных масс, заразил бы их творческой энергией и помог бы преодолеть нынешний кризис.
Впрочем, желание поднять жизненный тонус — лишь один из побудительных мотивов к созданию этногенетических мифов. Другой, еще более важный мотив связан с этнополитикой. Действительно, обращаясь к истории древнейшей государственности своего народа, а чаще изобретая такую государственность, которой на самом деле никогда не существовало, мифотворцы как бы пытаются опереться на исторический или псевдоисторический прецедент, который призван легитимизировать нынешние претензии на самоопределение или самостоятельную государственность и мобилизовать массы для достижения этой цели. Мало того, крайние образцы такой мифологии отличаются откровенной ксенофобией. Ведь строя миф о происхождении и о славных деяниях предков, его создатели сплошь и рядом обращаются к фольклору или к историческим событиям отдаленного или не столь отделенного прошлого, тем самым возрождая давние предрассудки, подозрения и враждебность по отношению к соседним народам. Самым тревожным в этой деятельности представляется то, что такого рода мифологемы начинают просачиваться в школьные учебники, создавая опасность формирования ксенофобий у подрастающего поколения.
Многие интеллектуалы на местах связывают возрождение народов с выработкой общенациональных идеологий, важнейшим компонентом которых считается поиск славной древней истории. Скажем, именно так понимает свою задачу спикер парламента Ингушетии Р. Плиев, по мнению которого в Республике Ингушетия можно будет добиться процветания, лишь привив народу общенациональную идею. Но «о какой идеологии можно вести речь, если мы не располагаем историей большей части населения республики?», — патетически восклицает он772.
А вот что пишет активистка якутского национального движения, этнограф У. А. Винокурова: «Если раньше древняя история якутов занимала умы исследователей с этнографических позиций, то теперь прежде всего этот интерес определяется политическими приоритетами. Изучение истории требуется для определения места и роли народа саха в становлении и развитии суверенитета Республики Саха (Якутия), обоснования его статуса как коренного народа, разработки концепции и программы его выживания, сохранения и возрождения»773.
Вообще политическое значение этнической истории стало осознаваться интеллектуалами на всем пространстве СССР, начиная с эпохи «перестройки». В этом отношении к приведенным выше цитатам можно прибавить еще одну — мнение директора Института истории Азербайджанской ССР И. Г. Алиева, высказанное им в 1988 г.: «Изучение этнической истории любого народа представляет огромный интерес, и не только познавательный, оно важно и с позиций реальной политики»774. В принципе, такое политизированное отношение к истории очень часто возникает на волне национального подъема775.
Эти цитаты могли бы служить эпиграфом к исследованию о том, что сейчас происходит на местах как в исторической науке, так и в сфере исторического образования. Общей тенденцией там является бурная деятельность местной интеллигенции по активной культивации этнического и регионального самосознания, т. е. осознания своей культурной и языковой особости, своего специфического исторического пути, своей особой стратегии выживания в местных природных и социальных условиях. Огромную роль в этом играет миф о прошлом.
Во многих случаях речь идет о кризисе идентичности, когда содержание прежнего этнонима или даже он сам перестают удовлетворять новые этнополитические реалии. Возникает необходимость нагрузить его новым смыслом или, в крайнем случае, даже заменить его, попытки чего наблюдались в 1920‑е гг., скажем, в Беларуси776 и сейчас наблюдаются у ряда народов, в частности, на Северном Кавказе и в Среднем Поволжье. Здесь-то и помогает обращение к давно забытой древней истории, предоставляющей широкое поле для маневров. Но это еще не все. В центре распространяющихся сейчас этноцентристских этногенетических концепций стоят вопросы об автохтонности предков и о сохранении ими древних исконных языков, что имеет прямое отношение к борьбе за старшинство, за повышение этнополитического статуса, за суверенитет и нередко подспудно содержит идею территориальных претензий.
Интересы центробежных и центростремительных сил и находят выражение в мифах о прошлом, которые нередко принимают крайние формы, отражая высокую степень развития ксенофобии как в центре, так и на местах. Поэтому среди этногенетических мифов следует различать интегрирующие и дезинтегрирующие, а также те, которые содержат зерна откровенной ксенофобии и способствуют нагнетанию межэтнической напряженности.
Интегрирующие мифы создаются и бытуют прежде всего в русской среде, и их задачей является спасение целостности Российского государства или даже восстановление его в границах бывшей Российской империи или СССР. Скажем, в последние два десятилетия на поверхность вновь всплыла «Русская идея», и в последние годы в стране нет, пожалуй, ни одного печатного органа, который бы так или иначе не касался ее При этом множатся и широко тиражируются проекты будущего устройства России, выдержанные в откровенно шовинистических тонах, в частности, открыто призывающие к упразднению национальных автономий. Эта идеология пытается опираться на «исторический» прецедент и для этой цели ее создатели изобретают миф о славных предках, которые якобы еще в глубокой первобытности владели евразийским степным поясом, что как бы должно оправдать и увековечить существование Российской империи под руководством этнических русских или, как вариант, превратить ее в славяно–тюркское единство. Варианты этого мифа широко используются современными русскими националистами (неоевразийцами, неоязычниками, оккультистами и др.)777.
Конец 1980‑х — 1990‑е гг. показали всплеск популярности псевдонаучных версий этногенеза на территории бывшего СССР. Очень часто, хотя и не всегда, они были связаны с попытками реанимации старых языческих культов, в большинстве своем были проникнуты более или менее откровенно высказываемой неприязнью к соседним народам или тем этническим группам, которые живут среди представителей «титульной» нации определенного государства.
Типичным является и то, что соответствующие фантастические этнопостроения попадали на пространства бывшего СССР преимущественно из эмигрантской среды представителей соответствующих народов. Примеры этого наблюдаем в Армении, Литве, Латвии и т. п., равно как и в Украине Общей является (среди представителей народов индоевропейской общности) также попытка доказать «настоящую арийскость» своего народа. Как и в нацистской идеологии, «арийская» идея в ее русском, украинском, литовском или армянском вариантах неотъемлема от грубого национализма, антисемитизма и, почти всегда, антихристианства.
Понятно, что мифологизацией этнической истории восточнославянских народов занимаются, прежде всего, их собственные представители — главным образом интеллектуальные маргиналы, которые не имеют профессиональных знаний относительно как теории этноса вообще, так и, в частности, собственно этнической истории Евразии. Меньше всего среди восточнославянских народов такой уклон присущий белорусскому обществу. Но и в Беларуси появляются авторы, которые стремятся возродить «культ Святогора» и резко отрицательно относятся к христианству и евреям, обвиняя православную церковь в стремлении искоренить языческое наследство778. Как и представители подобных течений в России, Украине, Армении, Латвии или Литве779, они настойчиво ищут доказательств теснейших связей белорусского языка с санскритом.
Значительно шире этническая квазимифология, представленная в русских псевдонаучных изданиях, в особенности тех, которые стремятся реанимировать язычество и стоят на почве антихристианства и антисемитизма, восстанавливают расистскую идеологию фашиского образца. Так, газета «Русское дело» провозглашает: «Забвение расового чувства — одно из сильнейших преступлений христианства против человечества»780, а Ф. Разоренов (Ладомир), председатель Московского ведического центра «Коловрат», разделяет мир на отдельные «расовые центры», которые будто бы поочередно возглавляют общечеловеческое развитие. Понятно, что он, как «искренний патриот», через полтора столетия после славянофилов и Н. Я. Данилевского (которым отнюдь нельзя предъявить обвинение в расизме) пророчит переход к эпохе, когда мировое лидерство перейдет к «славяноросам», благородным потомкам ариев, которые будто походят с Русского Севера781.
Следует отметить, что ничем не обоснованное положение относительно северорусского, где-то с Приполярья, происхождения индоевропейских народов (которые безосновательно отождествляются с «арийцами», хотя собственно арии, языковые предки современных иранских и североиндийских народов, составляют лишь одну из ветвей индоевропейцев наряду с балтами, славянами, германцами и т. п.) есть довольно распространенным в русской квазиэтнологической литературе последнего десятилетия. Понятно, что среди украинских авторов эту версию не разделяет никто. Но общим для русских и украинских дилетантов есть вера в аутентичность «Велесовой книги», давно признанной в научных кругах подделкой. На этом тексте также строят этногенетические версии, пренебрегая подлинными письменными источниками и археологическими данными.
Следует констатировать, что в квазинаучных кругах современной России мы сегодня не видим какой-то самобытной псевдомифологической концепции происхождения восточнославянских народов. Утверждения об их извечном пребывании в лесной зоне России (целиком абсурдное, поскольку там сплошь доминирует финно–угорская гидронимия и до прихода славян в раннем средневековье были распространены археологические культуры, ближайшим образом родственные с уральскими и западносибирскими), про «настоящую арийскость» славян или, как любят высказываться соответствующие авторы, «славяноросов», о расовой чистоте последних, наличие у них высших сакральных знаний, особого «духа», несравнимых по высоте с другими народами культурных достижений, моральных качеств и т. п. есть не более чем адаптация старых нацистских идеологических штампов к спросу определенных кругов российского общества при условии идейного вакуума постсоветской поры.
Поэтому не удивительно, что эти фантазии, объединенные с неоязычеством и антисемитизмом, пропагандируют наиболее радикальные шовинистические группировки наподобие «Русского национального единства» А. Баркашова. Он гордится своими «историческими познаниями» в области происхождения и ранней истории славянства, главным же источником этих познаний есть неоязыческие публикации и книга В. Емельянова «Десионизация»782.
Впрочем, как показывают недавние события, зерна сепаратизма зреют и в русской среде, что выражается в дезинтегрирующих версиях древней истории, которые вырабатываются в отдельных русских регионах. Там претензии на суверенитет искусно маскируются не столько этнической спецификой, сколько апелляцией к бесценному историческому и даже доисторическому вкладу данного региона в развитие человеческой цивилизации. Например, в Екатеринбурге вышла книга, авторы которой представляют Южный Урал центром мира на том основании, что там якобы сложилась индоиранская («арийская») общность, которая и разнесла цивилизацию по всему Старому Свету783. Характерно, что один из авторов этой книги — депутат городской Думы, один из авторов проекта Уральской республики (1993 г.).
В еще большей степени дезинтегрирующие версии истории характерны для нерусских регионов, где региональному прошлому придается особое значение, преисполненное глубокого смысла. Так, казанские татары делают особый акцент на истории Волжской Булгарин или блестящих страницах истории Золотой Орды, сибирские татары столь же любовно возрождают память о Сибирском ханстве, ногайцы связывают свое происхождение с героическим веком Ногайской Орды и т. д. Иногда такие версии приходят в противоречие друг с другом, и это порождает внутренние или межэтнические идеологические конфликты. Например, в Татарстане отмечаются серьезные разногласия в понимании местной истории между татаристами (сторонниками золотоордынского происхождения татар) и булгаристами (сторонниками их булгарского происхождения)784. А на Северном Кавказе уже несколько народов (осетины, балкарцы, чеченцы и ингуши) претендуют на то, что именно их предки были создателями и основным населением Аланского царства785.
Следует отметить, что многие из этих мифов отличаются ксенофобией. Определенную тревогу по поводу дальнейших взаимоотношений русских с тюркскими народами представляет интерпретация истории Золотой Орды, которую русская традиция (за исключением евразийцев и неоевразийцев) рисует исключительно черными красками. Части русских интеллектуалов кажется бесспорным, что тюрки–кочевники не являлись создателями каких-либо заслуживающих внимания культурных ценностей и служили лишь разрушительным фактором в истории. Борьба с ними русских представляется с этих позиций как героическое деяние, направленное на спасение цивилизации.
В особенно негативных тонах русская традиция преподносит историю татарских ханств, возникших после упадка Золотой Орды. Они изображаются исключительно как этакие «разбойничьи гнезда», их покорение (в особенности, взятие Казани, завоевание Сибири) трактуется как справедливый акт возмездия, причем все эти враждебные чувства осознанно или неосознанно переносятся на современных татар, что не может не вызывать у последних вполне понятного чувства тревоги и протеста.
Одновременно в национальных регионах создаются свои мифы, нередко также отличающиеся ксенофобией и, прежде всего, антирусскими настроениями. Они апеллируют к «золотому веку», когда данный народ имел свою государственность или, по крайней мере, славился своими культурными достижениями. В них делаются попытки объяснить причины упадка или затухания прошлой «великой культуры», в чем, как правило, обвиняют каких-либо захватчиков, чаще всего русских. Традиционная для советской науки «теория наименьшего зла» безусловно отбрасывается: татары вменяют русским в вину разрушение Казанского, Крымского и Сибирского ханств, народы Северного Кавказа — опустошения, к которым привела Кавказская война; один кумыкский автор786 сетует по поводу того, что русские якобы вероломно покорили и русифицировали половцев (куманов); ему вторит марийский археолог787, упрекающий славян в том, что они будто бы беспощадно погубили некий блестящий финно–угорский «суперэтнос» эпохи бронзового века.
Таким образом, Россия вступила в век постмодернизма, и было бы наивным ожидать в обозримом будущем установления какого-либо баланса сил между центром и регионами, не говоря уже о гармонии их интересов. Хотя определенные конституционные гарантии и приняты, многое будет зависеть от их практической реализации. А тем временем этно — и регионоцентрические исторические версии, которые рассматривались выше, входят в школьные учебники. И именно на их основе идет формирование представлений у нового поколения российских граждан об историческом развитии народов и регионов и их взаимоотношениях с центром. Этим и задаются идеологические векторы будущей политической жизни и политической борьбы в России.
Совершенно очевидна связь национального мифа с национальной идеей. Впервые высказанная лидерами Кирилло–мефодиевского братства — Т. Г. Шевченко, Н. И. Костомаровым и П. А. Кулишом в 1840‑х гг., последняя включала также ряд национальных мифов, восходящих еще к известной анонимной «Истории русов»788. В основе ее были исторические аргументы, которые давали научные обоснования для идеологического и политического противопоставления Украины двум главным претендентам на ее территории — Польше и России.
И. Гирич, анализируя проблему противоречия национального мифа исторической правде, отмечает: «польская историография говорила о существовании «исторической Польши», о социальном мире между украинцами и поляками в прошлом, цивилизаторской миссии польской шляхты; российская опиралась на мысль о едином «русском православном народе» от Карпат до Камчатки, о тысячелетней истории украинцев и россиян, о едином языке, «испорченном» лишь в XIV–XVII вв. во время польского господства»789.
Сутью украинской идеи было опровержение двух противоборствующих версий украинской истории, сформировавшихся в польской и российской историографиях. В противовес им подчеркивалась самобытность культуры, языка, истории народа. Само название «Украина» должно было засвидетельствовать этническое отличие от россиян, хотя исторически украинцы и их предки в IX–XVIII вв., а в западных областях — до XX в. называли себя русичами и русинами.
Отметим: в середине–конце XIX в. украинские историки, в ответ на давление петербургской политической элиты, считали украинским народом, прежде всего, простой народ. Элита в своем большинстве была носительницей польской или российской культур. Таким образом, в Украине, наряду с культом всего национального, утвердился и стал частью национальной идеи тезис о «бесклассовости» украинского общества. В результате это мифологизированное представление нашло отражение в известном сопоставлении В. Б. Антоновича украинцев с их ближайшими соседями, согласно которому полякам свойственен врожденный аристократический, россиянам — автократический, а украинцам — демократический дух.
Украинская историография, сложившаяся к началу XX ст., была основана на культурно–национальной схеме, которая сводила украинство к этническим (в первую очередь — языковым) отличиям, и считавшая отстаивание и пропагандирование этих отличий высшей целью украинского движения. Концепция М. С. Грушевского долго оставалась наиболее влиятельной для последующих поколений национальных историков, втом числе и современных. Как историк–позитивист с уклоном в социологию, объектом исторического исследования М. С. Грушевский считал народ, решающими факторами — территорию и этнос.
В конце 1990‑х гг. возобновилась дискуссия, начатая еще И. Я. Франко, по основным положениям концепции М. С. Грушевского. Она затронула в первую очередь территориальное видение истории Украины (кого считать «украинцами»: представителей украинского этноса или представителей всех этнических групп, живших на территории Украины, что активно обсуждается и в наше время). Под сомнение попал также фундаментальный тезис М. С. Грушевского о народе как единственном герое истории.
В 1920–1980‑х гг. независимая от коммунистической идеологии украинская историография развивалась почти исключительно в эмиграции, в местах компактного расселения украинцев — сперва преимущественно в Польше, Чехии, Германии, Австрии, Франции, а после Второй мировой войны — наиболее плодотворно в США и Канаде. На протяжении 1920–60‑х гг. возникали научно–исследовательские институты в Праге, Варшаве, Берлине, Париже, а со временем в Нью–Йорке, Гарварде, Эдмонтоне и других городах. В большинстве своем их сотрудники были последователями народнического направления М. Грушевского или государственной школы В. Липинского.
Не лишне подчеркнуть, что их взгляды в молодости во многом формировались на основании политических брошюр М. С. Грушевского, введшего в научный обиход несколько мифов, исходя из пропагандистских задач построения национального государства. К примеру, только в пропагандистско–популяризаторских работах он определял антов как «украинские племена» в этническом, а не территориальном смысле, не писал об этом в своем главном научном труде — «Истории Украины–Руси». Формулировки популярных изданий М. С. Грушевского, поддерживающие миф о славянстве (трипольцы — также давние украинцы) перекочевали даже в серьезные исследования диаспоры (А. Оглоблин, И. Лысяк–Рудницкий, Н. Полонская–Василенко).
«С 1920‑х годов, — справедливо отмечает Н. Н. Яковенко, — по обе стороны советской границы жили две историографии Украины, вопреки тематической непохожести очень похожие между собой: националистическая, провозглашавшая примат национального над научным, и марксисгско–ленинская, которая превратила научных работников в бойцов идеологического фронта...»790. В рамках первой стали развиваться квазимифологические представления о прошлом Украины, воздействовавшие и на сознание национально акцентуированной украинской (главным образом — представителей литературно–художественной) интеллигенции на территории УССР. С провозглашением независимости такого рода версии национальной истории, не имеющие с научным ее виденим ничего общего, заполонили печатные и электронные СМИ, проникли в учебную литературу, в значительной степени заполнив идеологический вакуум, образовавшийся в общественном сознании населения страны после краха коммунистической доктрины.
Поэтому нет ничего удивительного в факте широкой распространенности сегодня в Украине национального квазимифа. Подобно немецким национал–социалистам или российским шовинистам, только относительно своих предков, наши, далекие от научного видения истории националистические романтики превозносят «праукраинцев», безосновательно удревняя их историю на тысячелетия, в ранг настоящих, истинных «арийцев». В мировоззренческом отношении приверженцам таких взглядов присущи воинствующий волюнтаризм, антиперсонализм, этноцентризм и этнодетермизм. Нация провозглашается высшей ценностью, а отдельная личность чем-то производным от ее функционирования. Утверждается, что поведение каждого человека запрограммировано его национальным происхождением.
Можно констатировать, что квазимиф относительно какого-то древнего народа «укров»791 вытекает из дилетантской ошибки литераторов–романтиков второй четверти XIX в. М. Надеждина и Т. Чацкого, которые выдали кочевых, финно–угорских в языковом отношении, «угров», действительно прошедших пространствами степей Восточной Европы в IX в., за «укров», будто бы прямых предков украинцев. Никакого научного обоснования эта версия не имеет и ее сохранение к нашему времени можно объяснить лишь необразованностью ее приверженцев.
Другого отношения требует версия относительно происхождения украинства, а значит в определенной мере и славянства в целом, от древнеземледельческой трипольской культуры энеолитических времен. В конце XIX в. последняя была открыта выдающимся киевским археологом В. В. Хвойкой, опиравшемся в своем понимании этногенеза славян на концепцию авторитетного чешского слависта Л. Нидерле, согласно которому славянство где-то на рубеже эр сформировалось как этническая общность между Висло–Одерским междуречьем и Средним Приднепровьем792.
В. Хвойка на уровне возможностей науки своего времени разработал схему последовательности основных археологических культур Среднего Поднепровья и Лесостепной Украины в целом793. Основными из них были трипольская, скифская лесостепная, зарубинецкая и Черняховская. Гипотеза о праславянстве носителей трипольской культуры, датировавшейся в начале XX в. вторым тысячелетием до н. э. и представлявшаяся современницей Микенской Греции и непосредственной подосновой украинских лесостепных культур скифского периода, для того времени была вполне оправданной.
Однако по мере накопления материалов и кардинальном пересмотре датировок археологических культур благодаря использованию радиокарбонного метода трипольская культура была отнесена к IV–III, а теперь уже к концу VI — началу III тыс. до н. э.794 Работами археологов и лингвистов было доказано, что в своей основе трипольское население Молдовы и Украины имеет малоазийско–балканские истоки, антропологически репрезентует в подавляющем большинстве средиземноморский тип и не может считаться не только праславянским, а и, судя по всему, вообще индоевропейским в этноязыковом отношении. Но эти научные достижения не стали известны и/или не были восприняты далекими от науки авторами, продолжавшими и продолжающими распространять национальные псевдомифы.
Характерной особенностью многих украинских авторов западной диаспоры795, как и ряда известных современных украинских политиков796, является непреодолимое желание усматривать в носителях трипольской культуры украинцев, праукраинцев, или, по крайней мере, прямых предков украинского народа. Но если во времена В. Хвойки версия относительно праславянства трипольцев имела право на существование, то в наше время придерживаться ее нет никаких основании797.
К сожалению, современные научные разработки проблемы трипольской культуры остаются без внимания авторов, стремящихся создать и навязать обществу украинский национальный миф. Их внимание привлекают прежде всего изначально фантастические построения. Их ярким примером выступают произведения основателя украинского неоязычества (РУН-веры, то есть Родной украинской народной веры) Л. Силенко. Свои воззрения, симбиоз фрагментов древнеславянского язычества и индуистской ведической традиции, этот автор изложил в поэме «Мага Врата» (1969) и последовавшем за ней увесистом фолианте «Мага Віра»798, изданном в 1979 г.
По утверждениям Л. Силенко, трипольская культура (носителями которой он провозглашает украинцев) является древнейшим центром земледелия и первой в мире цивилизацией, давшей импульс к расселению из нее людей, которой мир обязан распространению производящего хозяйства и возникновению других цивилизаций, в частности шумерской. Названия двух из нескольких древнейших городов Нижней Месопотамии, Ура и Урука будто бы должны удостоверять то, что основаны они были «украми». Вместе с тем эти «укры», земледельцы–украинцы трипольских времен, уже тогда назывались и «русью». От них–то, якобы, и пошли этруски, сохранившие в своем этнониме корень «рус». От «украинцев» — трипольцев Л. Силенко ведет родословную и многих других древних народов: киммерийцев, митаннийцев, индо–ариев, персов и т. п. Так «древние украинцы» становятся культуртрегерами мирового значения, локомотивом, который тянул за собою человечество в течение тысячелетий. Причем сами они существовали не просто тысячи, а, как иногда утверждают, десятки тысяч лет799.
Опровергать эти досужие вымыслы нет смысла. Достаточно лишь припомнить итоговые работы по вопросам возникновения воспроизводящего хозяйства, происхождения цивилизации и этногенеза индоевропейских народов, равно как и обобщающие труды по археологии и древней истории Украины800. К сожалению, наши национально акцентуированные неоромантики и неоязычники не спешат с ними знакомиться.
Не вызывает удивления и крайне тенденциозное освещение Л. Силенко соотношения этногенеза, истории и культуры украинского и русского народов. Как то свойственно всем авторам националистического лагеря, все украинское оценивается положительно, а русское («московское») отрицательно. Согласно их представлениям, органически воспринятым рассматриваемым автором, Московская Русь, при ограниченном участии переселенцев с Украины, сложилась на основе местных финно–угров и татаро–монгольской орды, так что жители Московии являются «православными татарами». Он, как и М. Семчишин801 и многие другие писатели националистического лагеря, подчеркивает, что украинцы (русичи) и «москали» (россияне) — две абсолютно разные общности, которые не сближает даже православное единоверие802. Украинцы, по Л. Силенко, сохранили расовую «арийскую» чистоту. Подобное, но относительно русских, утверждают и современные русские неонацисты, равно как до них, по отношению к немцам, нацисты.
Квазимифологическая доктрина Л. Сиденко нашла много приверженцев среди полуобразованных слоев украинской диаспоры в Канаде и США. Во второй половине 1980‑х гг. она начала распространяться среди национально акцентуированной, отвергавшей христианство, читающей публики Украины, постепенно вытесняя популярную в 1970‑х гг. и не манее фантастическую версию И. Билыка о тождестве гуннов и древних славян (украинцев), Аттилы и Кия («Гатилы»), ставки названного гуннского властителя и Киева803. Появляется группа энергичных пропагандистов версии Л. Силенко и его РУН-веры, вносящих в нее новые нюансы.
В этой связи следует вспомнить Г. Лозко, Р. Иванченко, С. Плачинду и Ю. Каныгина. Первые две пишут в духе распространенной в националистических кругах веры про непосредственное происхождение украинцев от трипольцев и скифов, а выдержанная в соответствующих тонах книга Р. Иванченко даже получила рекомендацию Министерства образования Украины в качестве учебного пособия для старшеклассников804.
Значительно «масштабнее» построения С. Плачинды805. Украинцев он видит уже в V тыс. до н. э. Трипольская культура, само собой разумеется, оставлена украинцами, как и все последующие культуры — и не только на территории Украины, а от Греции, Италии, Центральной Европы и Скандинавии до Палестины и Индии включительно. Скандинавский бог Один — украинец, а имя его происходит от того, что пришел он туда «один»; этруски — украинцы, так как их вторым названием была «русь», а затем о них говорили «это русские» (непонятно, правда, почему на русском языке — «это»), более того, Иерусалим это, «как известно», древнеукраинский город, а амазонки — украинские девушки: кто же из женщин еще мог быть всадницами и смело идти в бой?! Древними украинцами провозглашаются также пеласги, гиксосы, естественно — индо–арии и многочисленные другие народы древности.
Читая эти и подобные небылицы иногда складывается впечатление, что автор, в общении — человек не без юмора, просто смеется над читателем. Но, как и в случае с книгой Р. Иванченко, это далеко не безобидные шутки, так как молодежь может принять, а кое-где и принимает, эти утверждения на веру, формируя в своем сознании крайне искаженную картину национальной и мировой истории. Подобное, как отмечалось в предыдущем параграфе, имеет место и в Российской Федерации, а также в новых государствах Центральной Азии (особенно в Туркменистане) и Закавказья.
Но, наверное, непревзойденным в жанре псевдоисторических фантазий может считаться Ю. Каныгин. Его «Путь ариев» стал настоящим бестселлером; главы из нее даже читали по Центральному украинскому радио. И, надо отдать должное ее автору, она по-своему действительно написана талантливо.
Во‑первых, в ней собрано в кучу едва ли не все, что заинтересует обычного человека современной Украины. Здесь и крайне (в сторону неудержимого восхваления) мифологизованная история народа, и йоги, и инопланетяне, и Чернобыль, и Шамбала, и еврейская и арийская тематика, и сокровенний смысл Библии, и много чего другого.
Во‑вторых, автор для убедительности и, вместе с тем, снимая из себя ответственность за все изложенные им небылицы, вкладывает последние в уста тибетского «гуру», с которым он будто бы вел продолжительные беседы в Улан–Удэ и других городах СССР в течение 1972–1992 гг. Этот прием напоминает Гомера, который в «Одиссее» разнообразные побасенки передает от лица главного героя (который, как это известно по «Илиаде», способен на любые ухищрения и вранье). В определенной мере такой прием напоминает и построение произведений К. Кастанеды, где авторское мировоззрение (или то, что за это выдается) преподносится от лица Хуана Матуса, мага из индейского племени яки.
В отличие от Л. Силенко или активной участницы неоязыческого движения Г. Лозко806, Ю. Каныгин эклектично старается соединить «арийское» язычество с христианством, шире — вообще библейским учением. Он также не страдает русофобией и антисемитизмом. Между тем и он, по-своему и, разумеется, без какой-либо аргументации (ведь его «гуру» знает все) утверждает принципиально разное происхождение украинцев и русских, хотя и в общих рамках линии одного из трех сыновей Ноя — Яфета807.
Украинцы произошли от народа Фувал («тиверцы–галилеяне, земляки Святой Девы и Бого–человека»), представители которого смешались с сарматами, скифами и антами и превратились наконец в русов, которые, будто бы, в Библии фигурируют под названиями «Фирас» (Тирас) и «Рош». Каким-то непонятным образом в Днепро–Днестровском междуречье они создают мощное государство «Трояну», которое выступает наследницей и Трои, и «украинско–арийской» «Орианы–Аратты». Далее мы узнаем, что галичане происходят от жителей древней Галилеи, а значит, выступают ближайшими родственниками Святого Семейства. Русские же происходят от библейских Мешех, будто бы потомков египтян, которые смешались с аборигенами Колхиды, а потом переселились в Волго–Окское междуречье, слились с местными финно–угорскими племенами и образовали народ московитов.
Этногенез украинцев и русских (о белорусах Ю. Каныгин не вспоминает) изображается в полной оторванности один от другого. У них, если не считать библейского Яфета, не имется ни одного общего предка (галилеяне, скифы, сарматы, анты — с одной стороны и египтяне, колхи, финно–угры — с другой). Но несколькими строками ниже автор утверждает, что оба эти народа являются ветвями славянства, а их общими врагами были когда-то готы–тевтоны, потомки «левых» ариев. Как тогда образовалась славянская общность — остается полнейшей загадкой. Так же непонятно, каким образом украинцы, имея выдуманное автором происхождение, вместе с тем были творцами «хлебопашеского государства Аратты», «Украины–Ортании» (якобы оставившей трипольскую культуру).
Взгляды, не вполне вяжущиеся с приведенными соображениями, Ю. Каныгин изложил в соавторстве с З. Ткачуком в книге «Українська мрія» («Украинская мечта»). В ней наблюдаем удивительный симбиоз отрывков эзотеризма, националистической квазиисториософии и библейских генеалогий, обезображенных их авторским толкованием.
Мы узнаем, что «арии пошли от Каина около одного миллиона лет», что они начали «накатываться на наши земли еще до потопа (14–15 тысяч лет тому назад)», создав на просторах Украины первую земледельческую цивилизацию и выполняя функцию «обучения «аборигенов» северного полушария технологии пашенного земледелия с использованием таких орудий труда, как плуг, борона, ярмо (сбруя волов)». Вследствие этого Украина поры трипольской культуры «стала кормилицей послепотопных народов». Тогда же «праотец ариев Рама начал свои проповеди на берегах Борисфена», а в скором времени вывел часть ариев восточнее — к Индии. Тогда уже существовал Киев, который в течение тысячелетий выступал в качестве ведущего мирового города, в том числе и как столица гуннского властителя Аттилы808. И т. д., и т. п. ...
Здесь что ни слово, то бессмыслица, рассчитанная на ребенка или абсолютного профана в вопросах истории и археологии. Библейский Каин (который помещен где-то за 995 тысяч лет до сотворения мира по иудео–христианской хронологии) фигурирует рядом с Рамой индийского эпоса в толковании этого образа известным французским писателем–оккультистом Э. Шюре809, а не собственно древнеиндийской «Рамаяны»; предки ариев живут во времена оледенения где-то у кромки ледникового щита, но переселяясь на территории Украины, создают первую в мире земледельческую культуру (при том что в Восточной Европе не было диких предков зерновых сельскохозяйственных культур)...
Невольно спрашиваешь себя: действительно ли автор, доктор наук, сам во все это может верить? Действительно ли он не владеет самыми элементарными познаниями в области древней истории и археологии, цинично печатая свои тексты на потребу необразованной толпы?
Такого рода вопросы возникают еще и еще раз, когда читаешь следующую книгу Ю. Каныгина: «Вехи священной истории. Русь–Украина» (1999 г.). В ней автор превосходит все свои предыдущие россказни, утверждая, что Иисус Христос, который, как известно, родился в Галилее, гористой местности севернее Иудеи, был по происхождению ни кем иным как... галичанином, а значит — украинцем, так как галилеяне будто бы происходят именно от галичан. По такой логике «двойным украинцем» должен был бы быть Галилео Галилей... А поскольку апостол Андрей, по летописной легенде (возникшей через тысячелетие после его смерти), проповедовал на Киевских горах, то, по парадоксальной логике автора: «украинский этнос — ровесник христианства»810.
В унисон с названными авторами, но с использованием подведенного под соответствующий «арийско–украинский» круг идей массива археологических данных, выступает Ю. Шилов811. В отличие от большинства работ по археологии его книги и статьи написаны живо, интригуют и убеждают читателя, который не является профессиональным археологом или историком. Здесь мы также встречаемся с Аратгой — «Оратанией» — Украиной, страной ариев и пахарей («орачів»), также узнаем о ее великой, первой в мире земледельческой цивилизации, и даже больше — о глубинных познаниях ариев–украинцев в разнообразнейших областях, которые закодированы в символике курганов.
Следует отметить, что при обсуждении докладов и работ Ю. Шилова археологи как Украины, так и России неоднократно констатировали откровенные фальсификации с его стороны при толковании древних памятников. Среди специалистов его интерпретации не разделяет практически никто. Тем более ученые не признают воспринятые Ю. Шиловым, Ю. Каныгиним и другими, менее известными, фальсификаторами фантастические построения в духе Л. Силенко относительно Украины–Орианы–Аратты как опережающего центра мирового цивилизационного развития в течение неолита, энеолита и эпохи бронзы.
Квазимифологические построения древнего прошлого Украины и этногенеза украинцев, разумеется, не исчерпываются работами упомянутых выше авторов. На пропаганде такого рода представлений специализировались определенные издания, например, журналы «Индо–Европа» и «Сварог», которые, подобно аналогичным им по уровню и духу российским журналам, таким, скажем, как «Волхв», в качестве источника по вопросам этногенеза славян, в частности древних русов, и их языческих верований широко используют пресловутую и давно признанную фальсификатом «Велесову книгу».
Рассмотренные выше представления встречают в научной среде здоровый скептицизм. Однако они, как и неоязыческие фантазии, достаточно распространены в кругах украинской литературно–художественной интеллигенции. О последнем, между прочим, красноречиво свидетельствует организация Союзом писателей Украины в 1996 г. вечера, посвященного украинскому язычеству. На нем провозглашался лозунг «Украинцы, вперед к язычеству», предлагалось отказаться от «чужого» христианства и высказывались типичные для приверженцев РУН-веры взгляды относительно существования украинского народа по крайней мере со времен трипольской культуры812. Подобное, предваряемое исполнением гимна Дажьбогу, можно было услышать и в «Украинском доме» в ходе проведения конференции «Буття українців» в мае 2005 г. и на многих других массовых мероприятиях.
В квазимифологических построениях национально акцентуированных дилетантов тяжело найти какую-то логику, не говоря уже о корректном использовании научных фактов, которые им большей частью просто неизвестны, а те, что известны, предаются грубой фальсификации ради доказательства украинского «первенства» во всем: в переходе к земледелию, формировании народа, возникновении цивилизации и т. п. Но мифологическое, тем более искусственно сформированное квазимифологическое сознание, и не требует логики и фактов. Поэтому с ним, в сущности, невозможно спорить: ведь аргументы могут быть действенными лишь в плоскости рационального дискурса.
Можно констатировать, что параллельно с эрозией социально–экономической сферы в постсоветско–евразийских государствах, в частности в Украине и России, при общем понижении (в силу падения жизненного уровня и негативных тенденций в системе народного просвещения, особенно среднего) интеллектуально–образовательного уровня деморализованного и идейно опустошенного общества, в массовое сознание проникают квазими–фологические, политизированные, антинаучные идеологемы. Они сеют не согласие и мир, а конфронтацию и раздор между отдельными людьми и целыми народами. Украина в этом отношении не является исключением, но представляет собой яркий пример таких духовно–деструктивных процессов.
После распада Советского Союза бывшие республики оперативно приступили к государственному строительству сверху: создали формальные государственные органы, организовали выборность, приняли конституции и законы, в основном опираясь на опыт государственного строительства, наработанный западной цивилизацией. Но первое десятилетие независимого существования новых государств не оправдало радужных надежд периода «перестройки». Оказалось, что формальные структуры, даже выполненные по лучшим лекалам, сами по себе или плохо работают, или не работают вовсе. Оказалось, что государство — это нечто большее, чем статичные органы, что для его устойчивого и успешного развития необходимо присутствие самой важной субстанции — души народа, которую можно назвать идентичностью, укорененностью, национальной идеей.
Не всем народам удалось создать государство, но это совсем не значит, что они в составе другого государства живут хуже, чем могли бы жить самостоятельно. Г. В. Гегель назвал народы, способные к государственному строительству, историческими. Как отметил Ю. Хабермас, «классические государствообразующие нации Севера и Запада Европы сформировались внутри издавна существовавших территориальных государств»813. В авангарде их формирования выступали юристы, дипломаты и военные. Для постсоветских стран характерна другая модель — они в основном формировались под влиянием пропаганды, которую вели писатели, поэты, историки, сделавшие ставку на распространение национального самосознания.
Распад Советского Союза был обусловлен прежде всего экономическими причинами, а не вопросами самоидентификации, которые находились еще в зачаточном состоянии. Но с обретением независимости проблема национального возрождения встала чрезвычайно остро во всех странах не только бывшего СССР, но и Варшавского блока. Появилось множество мнений, взаимных обвинений, псевдоисторических изысков и обоснований своей божественной избранности, исключительности и ответственности ни много ни мало, как за судьбу всего мира.
Одна группа национальных элит процесс самоидентификации начала строить на лозунге — «Прочь от России и всего русского»; другая — на разрушении имперского сознания и восприятия западных либеральных ценностей, третья — на отрицании всего западного, сатанинского и возвращении монархии как идеального мироустройства. Четвертая обратилась к поискам духовности, а пятая уповает на «чудо». Каждый уверен в своей правоте, и никто не намерен даже прислушаться к другому. Путаница в мыслях, подходах и идеях вызвала столько антагонизмов, что они привели не к новым парадигмам развития, а вылились в физические столкновения, вплоть до пролития крови, продуцируя и углубляя тем самым расколы как внутри общества, так и между странами.
Не вызывает сомнения, что для успешного развития обществу и массовому сознанию необходима целостная картина мира. А что делать, если «мир рушится»?
Тогда общество стремится спрятаться в прошлом, которое немедленно мифологизируется и идеализируется. Это стремление укрыться в «стране детства» хорошо изучено в психологии и служит защитой для массового человека. Проблема, однако, в том, что в постсоветских странах очень много моделей прошлого, да и в целом путь регрессии препятствует развитию и ведет к вырождению. Поэтому в такие моменты значительно вырастает роль элиты, которая должна, опираясь на опыт прошлого, предложить новую модель развития, согласованную с ментальностью страны. Для этого необходимо обратиться к своим истокам и заново критически осмыслить путь развития общества и страны.
Заметим, что умозрительные рассуждения о своей исключительности и избранности — признак тщеславия и инфантильности. Традиционно избранным считает себя народ еврейский. Китай — «Срединная империя» — как цивилизация существует почти пять тысяч лет и воспринимает свою избранность как нечто само собой разумеющееся. Избранными считают себя и мусульманские народы в силу того, что пророк Мухаммед появился позднее Иисуса, поэтому он нес миру самые последние вести от Бога. Избранными считают себя США и исходя из этого бомбят Сербию, Афганистан, Ирак...
Новая волна местных апологетов считает избранной Украину, поскольку здесь 7 тыс. лет назад появилась трипольская культура, а, очевидно, еще ранее — первые рисунки в пещерных ходах Каменной могилы и т. д. Они совершенно уверены, что брахманы в Индию пришли из Украины, Иисус Христос был украинцем и вообще украинцы — богоизбранный народ, о чем шла речь в предыдущем параграфе. С ними способны соревноваться только отдельные апологеты идеи богоизбранности России, для которых и «этруски — это русские», и «Россия — родина слонов». Впрочем, у них в запасе множество других «бесспорных» доказательств, включая ссылки на Ветхий Завет.
Если же отнестись к этому вопросу серьезно, то об «избранности» кого-либо известно только Богу. Очевидно, что все народы избранны для выполнения какой-то цели, и не подлежит сомнению, что именно это многообразие создает устойчивость, которая позволяет человечеству развиваться, накапливая позитивный опыт и накладывая табу на опыт деструктивный. Все великие религии опираются на нравственные критерии, ниспосланные Богом, и существуют, ибо угодны Богу.
Для понимания того, «что мы есть» и «что такое русскость», следует обратиться к истории, взглянуть на нее глазами человека XXI века и, используя новые факты, переосмыслить как события, так и нагромождение мифологем.
Заметим, что у интерпретации истории есть два пути. И первый, самый простой — это история, построенная на преданиях или мифах, выполняющая познавательную и дидактическую задачи, история со своей «правдой» и «дорогими сердцу истинами». Ее значение трудно переоценить. Она служит опорой массовому сознанию, компасом в многообразном и сложном мире. В ней человек черпает силу и образцы поведения — на примере святых, героев, подвижников. Но требовать от массового человека ежечасно быть таким, как святой, или таким, как герой — это по меньшей мере несправедливо, а иногда и губительно для рядового человека, о чем свидетельствует опыт «большевизации» России и создания идеального человека коммунистической эпохи. Государство создают не герои и не святые. А если бы каким-то чудом такое государство и было создано, оно вряд ли достигло бы процветания, поскольку процветание — удел мирской, а мир святого обретается в аскетизме.
Поэтому дидактическая история — история в значительной мере вымышленная, хотя в ее основе должна лежать стройная система преданий и мифов, подкрепленных реальными фактами. А осмысление фактов с научных позиций — прерогатива истории академической и критической. Именно она позволяет открывать новые пласты реальности, находить новые взаимосвязи между историческими лицами и государствами и не только в глубокой древности. Но она выполняет и еще одну важную роль — разрушает милые сердцу стереотипы, дает другое видение, другие трактовки событий, из которых создается уже иная история, непривычная для современников.
Критическое осмысление — это удел элиты, которая не должна в переходные эпохи бояться выстраивать новые парадигмы, опираясь, конечно же, на бесценный опыт предшественников — и не только на достижения людей светских, но и на деяния подвижников, труды Отцов церкви, и, конечно же, Библию, поскольку наша история восходит к этим истокам. Разумеется, каждое время требует своих подходов и своего толкования. Так, обращаясь к патристике, мы заново переносимся через века и заново переживаем проблемы, которые волновали Отцов церкви; хотя время изменилось, но многие из этих проблем остаются злободневными и сейчас, на современном этапе жизни человечества. Поэтому попробуем сделать попытку осмыслить нынешнюю ситуацию в русском мире с позиций цивилизационной теории — эффективного инструмента на текущем этапе развития исторической мысли.
В своей известной работе «Столкновение цивилизаций» С. Хантингтон выделяет в современном мире следующие цивилизации: Западную, Русско–Православную, Конфуцианско–Китайскую, Буддистско–Японскую, Исламскую, Индуистскую и, возможно, не окончательно сформированную Латиноамериканскую и потенциально возможную Африканскую. Отметим, что в основе цивилизаций лежат не идеологические различия, а культурные и религиозные системы, а помимо цивилизаций существует множество локальных самобытных культур.
Часто Западную и Русско–Православную цивилизации объединяют в одну — христианскую, но, с другой стороны, ничто не мешает разделить западную на две субцивилизации — Западноевропейскую континентальную и Океаническую. В последнюю входят США, Великобритания, Канада, Австралия и Новая Зеландия. Не удивительно, что сферы влияния современных цивилизаций частично совпадают с границами бывших империй, которые обеспечили развитие т. наз. высокой культуры (в социологическом, а не в оценочном смысле), т. е. сложной системы норм, правил и стандартов поведения и взаимодействия между представителями данной цивилизации. Причем «высокая» культура данной цивилизации органически согласовывалась с соответствующей религиозной системой, или, как в случае с западноевропейской, строилась на вытеснении религии из общественной и политической жизни. Но даже в этом случае не все так просто, поскольку в основе новоевропейской цивилизации лежат христианские символы и христианская теологическая литература, а секуляризация вызвала к жизни появление идеологии (либеральной, социалистической, коммунистической, консервативной и т. д.) — продукта специфически западноевропейского.
Тем не менее, именно на Западе проделана колоссальная работа по осмыслению патристических текстов с теологических позиций, подготовке их публикаций с научными и критическими комментариями, созданы многотомные собрания сочинений Отцов церкви. В этом отношении представители русской православной цивилизации, несмотря на то, что православие считается хранителем традиций, лишены доступа к первоисточникам, среди которых — сирийская и коптская патрология. У нас недостаточно полно представлена как латинская патристика, так и творения восточных Отцов церкви. Отсутствуют, в частности, переводы преподобного Максима Исповедника, святителя Григория Паламы, да и многие дореволюционные переводы нуждаются в существенном обновлении.
Однако православие — это не только религия, но и свод этических правил и мировоззрение, на котором выросла Восточнославянско–Православная цивилизационная культура. Заметим, что нашу цивилизацию на Западе называют не православной, а русско–православной. Почему именно «русскость» (в ее самом широком понимании, синонимичном «восточнославянскости»), оплодотворенная православием, позволила создать новую цивилизацию, и почему это не произошло, например, с греческим или сербским православием?
Что же такое русскость? Формальную характеристику этому понятию дать невозможно, поскольку оно архетипично. Однако большинство легко идентифицирует и отличает русского человека от нерусского. «Русский» — обозначает принадлежность. Многим кажется, что русский — это национальность, или только лишь принадлежность к определенному этносу, но это не так. Не вызывает сомнений, что арап А. С. Пушкин, помор М. Ю. Ломоносов и русский философ–еврей Л. Шестов (Шварцман) были русскими (можно упомянуть также евреев И. А. Ильфа, Е. П. Петрова, С. Я. Маршака и массу других, без сомнения, стопроцентных русских).
Шолом Алейхем в «Тевье–молочнике» говорит: «Я русский еврейской национальности». Немка Екатерина II также воспринимается русской. До революции русскими называли представителей любой национальности — великороссов (россиян), малороссов (украинцев), белорусов, евреев, немцев и т. д. — всех тех, кто крестился по русскому православному обряду. Но можно привести множество примеров, когда некрещеные люди идентифицируют себя как русские, а в Израиле, например, выходцев из СССР называют русскими, как и эмигрантов из СССР в других странах мира.
Русским считал себя и И. Сталин. Светлана Аллилуева в своих воспоминаниях пишет: «Я не знаю ни одного грузина, который настолько бы позабыл свои национальные черты и настолько сильно полюбил бы все русское»814. И грузина И. Сталина действительно большинство постсоветского населения воспринимают русским в отличие, например, от М. С. Горбачева, русского по национальности. Поэтому к И. Сталину, виновнику множества человеческих жертв, по некоторым опросам, положительно относятся сейчас 36% населения, а М. С. Горбачева, практически не причастного к кровопролитиям, положительно оценивают 2–3%.
В чем секрет феномена Сталина? Почему многие, даже отсидев в лагерях, считали, что он делает все правильно? Почему он, как и Иван Грозный и Петр I, безусловно считается русским, хотя его безмерная жестокость и сумасбродство явно шли вразрез с глубинными основами Православия?
Слово «русскость» зажило собственной жизнью и отражает принадлежность к цивилизационной культуре со своей особой духовной, ментальной и культурной коммуникацией и своей философией. Автор однажды столкнулся с таким характерным примером. В начале 1990‑х гг., когда кризис проявился особенно остро, одна девушка, преподавательница музыки, весьма далекая от политики, заявила, что мизерную зарплату и плохие условия жизни можно перетерпеть, но от ракет отказываться нельзя, потому что государство должно быть сильным. Терпение ради сильного государства — это, наверное, русскость.
Но откуда тогда дикие бунты и революции, которые подрывали государство? Почему значительно более жесткие условия во время Великой Отечественной войны терпеливо переносились, а 1991 год привел к революции? В то же время порядок и жестокость — явно не те качества, которыми отличается русский характер. Популярность и Петра I, и И. Сталина, и большевиков можно объяснить тем, что все они выступали за сильное государство, т. е. были убежденными государственниками. Как отметил У. Черчилль, И. Сталин «принял Россию с сохой, а оставил ее с атомной бомбой». Аналогичный рывок был осуществлен и Петром I. Но зачем такая сила, замешанная на крови и костях? И почему прощаются Петру I или И. Сталину пренебрежение человеческими жизнями и множество жертв, лежащих на их совести, а Николая II еще при жизни называли Кровавым? Не в том ли состоит критерий русскости, что ради защиты своего государства любые жертвы могут быть оправданы?
И тут мы снова сталкиваемся с противоречием: русские не любят государство как таковое, да и массовое движение (казачество) на окраины империи — это, по сути, бегство от государства, как и эмиграция, и неуплата налогов. Особенно любопытен этот феномен на примере Украины: с одной стороны — несомненное желание государственности, а, с другой — когда государство появилось (как по щучьему велению), начались обратные процессы, «бегство от государства» и неприятие государства как своего.
Секрет, по-видимому, заключается в том, что на уровне массового сознания происходит смещение понятий. Массовое сознание нуждается в государстве как защитнике своего цивилизационного пространства, в котором различные нации и народы могли бы чувствовать себя свободно — то есть свободно самореализовываться и самоидентифицироваться, и в рамках цивилизационной культуры развивать свою собственную культуру у традиции на основе либо местного самоуправления, либо автономии, либо в любой другой приемлемой форме.
В то же время оно не принимает государство как формально–бюрократическую структуру, и именно это привело к падению монархии, которую из–за чрезмерной забюрократизированности и регламентированности назвали «тюрьмой народов». Та же причина привела к падению СССР со всеми последствиями вплоть до конфликтов на этнической почве. По–видимому, массовое русское сознание вкладывает в понятие «сильное государство» отнюдь не тупую фельдфебельскую или бюрократическую силу. Под сильным государством подразумевается умное государство. К этому понятию мы вернемся позднее, сейчас же отметим, что, к сожалению, в русской истории примеры «умного» правления можно пересчитать по пальцам, а вот жестокого, самодурского и русотяпского — множество.
Не следует также путать государство как таковое и цивилизацию. Ради защиты культурно–цивилизационного пространства русский народ готов на самопожертвование и способен к исключительной мобилизации и самоорганизации. Но ради защиты государства как бюрократической машины, независимо от того, кто его возглавляет — царь, президент или император, он палец о палец не ударит, более того, при соответствующих обстоятельствах поддержит бунтовщиков. И это свойство русского народа особенно следует учитывать в таких цивилизационнообразуюших и многонациональных странах, как Россия и Украина.
С цивилизационной точки зрения и россияне (независимо от национальности и вероисповедания), и украинцы, и белорусы — это русские, так их и воспринимают на Западе, да и в других странах с древней цивилизацией — Китае или Японии, например. Русским является и многочисленное «русское зарубежье», хотя оно уже и не имеет российского гражданства.
А вот с позиции Российской Федерации как государства его представитель может выступать и как русский (т. е. в метаэтническом, цивилизационном смысле), и как россиянин, в зависимости от обстоятельств, а на уровне субъекта РФ «русский» понимается уже в узком, этническом смысле слова, в отличие от, например, татарина, исповедующего ислам, бурята–буддиста или якутского шамана.
В строгом смысле слова русского этноса (как и украинского) в средние века не существовало. Летописная версия преданий использует термины «русь» и «дружина» как взаимозаменяемые. Связь первоначального значения названия «русь» с понятием «войско, дружина» объясняет и летописную формулу «пояша по себе всю русь». «До определенного времени употребление слова “русь” в социальном, а не этическом значении не вызывало сомнений. Последние следы этой надплеменной природы военно–дружинной “руси” зафиксированы в начале XI века “Русской Правдой” Ярослава»815. Русское цивилизационное пространство формировалось не только из славянских племен, хотя они и послужили его основой, но и из племен финно–угорских (чудь, весь, мещера, мурома), балтских (голядь), тюркских (торки, берендеи, черные клобуки), североиранских (аланы), дружин из варягов, а впоследствии — и представителей поляков, сербов, евреев, хорватов, татар и множества других национальностей.
Поэтому «Русь» и «русские» изначально понимались в метаэтнокультурном смысле, или в современных терминах, протоцивилизационном. Понятия возникли в результате соединения византийской культуры, православного христианства, болгарского свода духовных и государственно–политических текстов, славянского языка и письменности, управленческого опыта варяжских дружин и беспримерной храбрости, доброжелательности и стоицизма славянских племен. В дальнейшем, в XIII–XVII вв., завершение самоидентификации русской православной цивилизации происходило в условиях острых цивилизационных конфликтов.
Первый хорошо задокументированный цивилизационный конфликт в рамках христианской цивилизации произошел в 1204 г., когда крестоносцы с благословения Папы захватили и варварски разграбили Константинополь — опору Византийской православной цивилизации. Католичество разрушило экономическую основу православной цивилизации и, как показывает дальнейшая история, нанесло тем самым значительный вред и себе, и Западному миру.
Второе обострение цивилизационного конфликта между православием и католичеством произошло в конце XVI в., что привело к Берестейской унии и появлению греко–католической церкви. Почему сейчас важно обратить внимание на события тех лет? Можно сказать, что Московское государство пребывало тогда в летаргическом состоянии. Оно отвергало образование, а любого рода ученость воспринималась как ересь, несовместимая со смирением и враждебная спасению. Царили ксенофобия, самоизоляция и подозрительность, что отразилось, к примеру, на судьбе Максима Грека. Распространенным обоснованием борьбы с «земным мудрствованием» являлась часто используемая и поныне ссылка на древних подвижников, которые, якобы, были неграмотны, что не мешало их благочестию, а отсюда и вывод — богословские науки уводят прочь от Бога.
Обскурантизм и изоляционистские тенденции привели к тому, что Московская патриархия оказалась совершенно не готовой к «вызову времени» — наступлению католичества, которое после появления протестантства провело реформы и резко повысило уровень образования своего клира. Православное духовенство же оказалось безоружным в идеологических спорах, что и послужило одной из причин перехода группы епископов Западной Руси под омофор папского престола при условии сохранения православного обряда, в надежде получить доступ к латинскому образованию и финансовую поддержку для создания духовных семинарий и академии на «руськой» почве. Заметим, что тогда православие называли на западе «руськой» верой, а территория современных Украины и Белоруси называлась Русью и входила в состав Польско–Литовского государства на правах достаточно широкой автономии.
В этих условиях местное духовенство, не пожелавшее принять униатство и тщетно ожидавшее помощи от Константинопольского и Московского патриархатов, которые не могли предложить ни адекватного уровня теологического образования, ни финансовой помощи, пошло на радикальные меры. Разделение «руського» народа на две ветви — православных и униатов подтолкнуло к реформам — укреплению церковной дисциплины, унификации правил и моральных норм, внедрению новой системы просвещения. Под предводительством Петра Могилы резко активизируется учебный процесс и повышается качество образования, а в 1632 г. создается Киево–Могилянская академия. Киевские преподаватели в целях расширения образования старались прослушать курсы обучения в западных университетах, а для получения разрешения на обучение в них обращались в униатство, а после возвращения в Киев вновь принимали православие.
В условиях цейтнота не было возможности разрабатывать свою систему образования, поэтому и были заимствованы некоторые элементы латинской системы, творчески пересаженные на славяно–греческую почву. Эти меры очень быстро принесли плоды и уже в 1650‑е гг. путешественники отмечали, что даже крестьяне в Украине умели читать и писать. Именно в это время зародилось и отождествление понятий «руський» и «православный». Казачество от защиты «греческой веры» перешло к защите православия как «руськой веры», после чего уже прочно вошло в обиход, что русская вера и православная — это одно и то же, принадлежность к православию стала знаком русской идентичности, в отличие от «руських» униатов, которые стали восприниматься нерусскими.
Уния (равно как и европейское движение Реформации) оказала сильное давление на Московскую Русь. Политика ксенофобии и самоизоляции явно не оправдала себя. Значительные изменения начались с воцарения в 1645 г. Алексея Михайловича и проведения реформ патриархом Никоном. В 1649 г. по приглашению царя в Россию прибыла группа священников из Киева во главе с Епифанием Славинецким и Арсением Сатановским, что оказало существенное влияние на духовную и интеллектуальную жизнь Москвы и положило начало дальнейшему привлечению эрудированных и образованных священников из Руси–Украины. Тогда же получила распространение идея защиты православия не только на землях Московского государства, но и в других странах, что впоследствии вооружило создаваемую Петром I империю идеологией защиты Вселенского Православия в земном мире.
Заметим, что Московская Русь традиционно строилась на принципах военного лагеря, находящегося в кольце врагов. Отсюда и закрытость к инородным идейно–культурным влияниям, которые рассматривались как «вражеская пропаганда». Развитие Московской Руси шло в социально–политическом направлении. В отличие от нее Западная Русь (Украина и Белорусь) развивались в социально–культурном направлении. Перефразируя Н. С. Трубецкого816, можно сказать, что соединение украинско–белорусской культуры с великорусской государственностью положило начало общерусской государственности.
При Петре I был разработан и новый литературный язык — русский, призванный обслуживать потребности новой империи–цивилизации. В его основу была положена старая грамматика Мелетия Смотрицкого (1618 г.) с широким внедрением церковнославянской и старославянской лексики. Этот язык существенно отличался как от живых разговорных диалектов бывшей Московии — Московской Руси (что вызывало многочисленные возмущения ее жителей, особенно в Москве), так и от руських (украинских) диалектов того времени. Тем не менее новосозданный русский язык был понятен во всех русских землях и стал носителем новой цивилизационной культуры.
Петр I, сталкиваясь с невежеством московского клира, резко контрастировавшего с образованностью протестантских пасторов и священников Киевской митрополии, пошел на радикальные церковные реформы — ликвидировал Московскую патриархию, а вместо нее для управления церковью создал «Святейший правительственный Синод», подчинявшийся Сенату. После секуляризации церковного землевладения Екатериной II Русская православная церковь (Московский патриархат) окончательно превратилась в составную часть чиновнико–бюрократического аппарата, в своего рода министерство по духовным делам. Так был нарушен характерный для православия баланс между светской и духовной властью (т. наз. симония).
Объединение усилий Руси–Украины и Московской Руси в борьбе против Речи Посполитой, а точнее — в цивилизационной борьбе с католической Западной цивилизацией — принесла плоды: распространение католичества было остановлено, возникла мощная в военном отношении Российская империя, но это сыграло плохую службу православию. Оно, оказавшись в тепличных условиях, перестало отстаивать свою позицию перед светской властью, как это было в допетровские времена. История повторилась во второй половине XIX в.
Как уже отмечалось, русскость и православие неразрывно связаны, хотя и не тождественны друг другу. Митрополит Антоний Сурожский говорит, что русскость может передаваться в самом православии, вне зависимости от языка общения. Русскость — это открытость миру (что значит «жить сердцем»). Это живое, глубокое, честное переживание вещей. Русскость также может передаваться и через культурное пространство, наработанное представителями различных национальностей в течение последних 300 лет, что позволило включать в сферу влияния русской цивилизации и представителей других вероисповеданий (например, ислама, буддизма), тем не менее, русскость по-прежнему опирается на прочный фундамент — православную веру.
В конце XIX — начале XX вв. в России наблюдалось возрождение русской богословской науки и религиозной философии. Труды русских ученых в области патристики, церковной истории, медиевистики, философии стояли на уровне требований западной науки. Но двухсотлетнее пребывание Русской православной церкви в качестве бюрократической организации при царском правительстве способствовало распространению рутины, сугубо уставных отношений и карьеризма в сфере образования, процветанию «палочной» дисциплины и зубрежки.
Обладая огромным, накопленным в течение 900 лет духовно–просветительским потенциалом и мощными финансовыми ресурсами, Русская православная церковь, как пишет епископ Керченский Иларион, «оказалась бессильной перед натиском революционных настроений и воинствующего атеизма. Даже духовные академии и семинарии не только не избежали атеистических влияний, но некоторые из них стали центрами и рассадниками атеистической и нигилистической идеологии. Те самые люди, которые в 1890–1910‑х годах изучали в школах Закон Божий, в 1920–30‑х гг. своими руками бросали иконы в костры, пылавшие по всей России, участвовали в разграблении церквей, в надругательстве над святынями. Необходимо осмыслить причины того почти всеобщего охлаждения по отношению к религии, которое наблюдалось в начале XX века в русском культурном обществе, т. е. в среде аристократии, интеллигенции и студенчества (в том числе и среди студентов духовных академий)»817.
Свидетель тех событий митрополит Вениамин (Федченков), бывший в годы революции ректором одной из семинарий, пишет: «Духовная жизнь и религиозное горение к тому времени начали падать и слабеть. Вера становилась лишь долгом и традицией, молитва — холодным обрядом по привычке. Огня не было в нас и в окружающих... Нисколько не удивляло меня ни тогда, ни теперь, что мы никого не увлекали за собою: как мы могли зажигать души, когда не горели сами?.. Было общее охлаждение в нас»818.
Ведущие иерархи и пастыри православной церкви начала XX в. понимали необходимость церковной реформы и радикальных перемен, которые бы вдохнули в нее новую жизнь. Поместный собор 1917–1918 г., восстановивший патриаршество, принял множество важных решений по ключевым вопросам церковной жизни, но время было упущено. Радикального обновления церковной жизни не произошло, собор досрочно был распушен большевиками, а затем начались гонения на служителей церкви. И. Сталин разрешил деятельность православной церкви только как бюрократической организации, подчиненной отделу ЦК КПСС по делам религий.
Впрочем, и нынешний воистину огромный рост числа монастырей и храмов, мощное пополнение рядов священников не снимают вопроса о необходимости качественных преобразований. Не случайно епископ Иларион задается вопросом: «Есть ли среди наших 500 монастырей хотя бы один, который можно было бы с полным правом назвать “подвизалищем ума и науки” и который удовлетворял бы требованиям, предъявляемым к ученому монастырю архимандритом Киприаном? Избавлена ли монашеская среда от гносимахии, обскурантизма, недоверчивого и подозрительного отношения к науке и образованию?»819.
Прежде всего необходимо возрождение богословской науки, миссионерской и просветительской работы, подготовки книг, которые бы раскрывали догматическое значение православного богослужения и т. д. Перед церковью стоит глобальная задача, которую сформулировал Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II: «Славянский язык не для всех понятен: поэтому многими литургистами нашей Церкви давно уже ставится вопрос о переводе всего круга богослужебных текстов на русский... Проблема непонятности богослужения не исчерпывается только вопросами языка, которые, безусловно, должны ставиться и решаться. Перед нами более глобальная, поистине миссионерская задача — научить людей понимать смысл богослужения»820.
В православии скрыта огромная сокровищница мудрости, которая мирянам фактически недоступна, и лишь считанное число священников может ее донести. Поэтому не удивительно, что на пространствах Русско–Православной цивилизации наблюдается такой рост влияния различных сект, протестантства, лютеранства и римо–католической церкви. Особенно остро этот процесс проявляется в Украине — исторической зоне цивилизационных конфликтов. 13 601 православному приходу противостоят 3417 католических, более 5800 протестантских. Чрезвычайно быстро происходит расширение влияния различных сект, прежде всего «Церкви Христа», «Нью–Эйдж», «Свидетелей Иеговы» и множества других.
По сути, конфликт цивилизаций вступил в новую фазу — фазу гораздо более опасной для Русско–православной цивилизации борьбы не на поле брани, а в символическом пространстве задуши людей. И здесь надо честно признать, что Православная Церковь не всегда успевает адекватно реагировать и отвечать на вызовы времени.
В этом отношении необходимо обратить внимание на такую важнейшую особенность православия, практически забытую, как софийность. И здесь автор решительно не согласен с уважаемым А. Панариным, который пишет: «Осознание связи ГУЛАГа с модерном ведет Россию от заемных учений к своей собственной великой письменной традиции — к греко–православному Логосу»821. Логос как раз лежит в основе Западной цивилизации. Отсюда берут начало различные западные науки — логии и западный рационализм в целом.
Не отрицая значения Логоса, следует обратить внимание на Софию — в переводе с древнегреческого это «премудрость, знание». Отсюда и «философия» — любовь к мудрости. Не с ней ли православные обскуранты жестоко боролись в средние века? Но не утверждают ли их современные последователи, православные фундаменталисты, что «земное мудрствование» уводит от Бога, что нужно верить, а ученость несовместима со смирением? Фундаментализм опасен в любых проявлениях, поскольку жизнь — это развитие. То, что не развивается — отмирает.
София олицетворяет самораскрытие Бога в мире. Восточный богослов начала V века, известный под именем ученика апостола Павла как Дионисий Ареопагит, пишет: «Премудрость воспевается как животворительница, обновительница, совершенствовательница»822. Это прямо отражено и в Библии и, в частности, в Книге Премудрости Соломона: премудрость «есть дыхание силы Божией и чистое излияние славы Вседержителя» [Прем., 7:25].
София отражает женское, творческое начало, в то время как Логос — мужское, рациональное начало (отсюда интеллект) Как подмечает С. Аверинцев, «премудрость в своем отношении к Богу есть Его демиургическая, мироустрояющая воля» [Прем., 7: 21], она описывается как художница всего»823, созидающая мир по законам божественного ремесла, ограждая его от мира варварского, стихийного, мира хаоса. В Первом послании к Коринфянам сказано: «Иисус Христос как Божия сила и Божия премудрость», а в Послании Иакова: «Мудрость, сходящая свыше, Во‑первых, чиста, потом мирна, скромна, послушлива, полна милосердия и добрых плодов, беспристрастна и нелицемерна» [Иак., 3:17].
Русское православие неотделимо от почитания Софии. Обратим внимание на такой символический факт. В честь Софии в Древней Руси было воздвигнуто всего три храма — в Киеве, Новгороде и Полоцке, причем каждый оказался на территории современного независимого славянского государства. Кроме того, в Киевской Софии стена, на которой находится мозаичное изображение Богородицы Оранты, получила название «Нерушимой стены». Это настоящее чудо — уже тысячу лет эта стена стоит нерушимо, не появилось ни трещинки, ни одна мозаичная плитка не отпала с изображения. Она находится в той же девственной частоте, в какой была создана древними мастерами. Почитание Софии в Древней Руси было огромным. Митрополит Илларион в первой половине XI в. описывает крещение Руси как приход «Премудрости Божией», т. е. Софии.
Современное постиндустриальное развитие мира также созвучно софийности — во главу угла сейчас ставится творчество, мастерство, саморазвитие и открытость миру.
Когда русскость и православие соединяются в гармонии, мы получаем сплав сильного характера, самобытного ума, духа державности с творческим началом и сердечностью. И напротив: нарушение гармонии приводит к жестокости, массовому уничтожению людей ради сомнительных высших целей, отрицанию роли знаний и мудрости, насаждению слепой веры.
Но наши народы достойны лучшей участи. Выбор зависит от того, как будут развиваться страны Восточнославянско–Православной цивилизации. Здесь в первую очередь и проявляется значение России — станового хребта русской православной цивилизации (в терминологии С. Хантингтона — стержневого государства). От успешного развития (не только в экономическом, но и в демократическом аспекте) России будет зависеть устойчивость и сила одной из важнейших мировых цивилизаций.
Однако свертывание демократических реформ и темпы роста ВВП 3–5% в год — это малоубедительно, особенно при таких благоприятных ценах на нефть. Такие темпы — это путь к развалу России. И В. Путин совершенно прав, говоря, что России необходимы минимум 8% темпов роста ВВП в год. А такие показатели невозможно объяснить одним административным давлением — необходимо строить открытое инновационное общество. В этом экономическом показателе отражается способность/неспособность страны развиваться и использовать все лучшее из достигнутого другими цивилизациями. Ставка на изоляционизм, догматизм, шовинизм, бюрократизм и фундаментализм приводят к появлению лозунгов типа «Прочь от России», ведь негативные вещи видны сразу, а доверие нарабатывается годами. Доверие — это та субстанция, которую силой не завоюешь.
Заложенный Петром I путь военно–бюрократического государства, направленного на закрепощение личности, в настоящее время себя полностью исчерпал. Экстенсивно–мобилизационная модель развития была перенесена на все сферы деятельности человека. Сейчас настало время «умного государства». Именно такое государство конкурентоспособно в современных условиях.
Умное государство может строиться только на доверии и содружестве как между государством, его субъектами и гражданами, так и во взаимоотношениях между государствами одной цивилизации — Россией, Украиной, Беларусью и «русским зарубежьем».
Эти принципы доверия и стремления понять Другого с присущим последнему экзистенциальным опытом — залог успешного развития русской цивилизации. В социально–политическом плане такой опыт в наших странах отсутствует, а «великодержавные» подходы вызывают отторжение не только у новых государств, но и у субъектов РФ. Зато такой опыт присутствует в православии — ведь оно в свое время расширялось на принципах православного содружества наций — как больших, так и малых, соборности и уважения к местным традициям. Именно этот путь нам и предстоит открывать заново, не мешкая и не повторяя прошлых ошибок.
Показательны в этом плане события «помаранчевой революции». Не касаясь политической стороны вопроса, мы можем отметить, что, Во‑первых, не политики вывели 500–700 тысяч людей на майдан Незалежности, а, наоборот, люди вывели политиков на майдан; Во‑вторых, впервые в рамках Русской цивилизации люди вышли не с требованием хлеба и мира, а в защиту постиндустриальных ценностей — права на мораль, образование, культуру, здравохранение, В‑третьих, огромная масса людей на майдане Незалежности и в палаточном городке на Крещатике проявила великолепные способности к самоорганизации и саморазвитию, в результате чего здесь установилась исключительно позитивная и доброжелательная атмосфера, отмечаемая абсолютно всеми, хоть раз побывавшими там, независимо от политических взглядов и настроений.
Эта способность к масовой самоорганизации — характерная черта постиндустриального общества, а толерантность, доброжелательность и широкий взгляд на мир напрямую коррелирует с изначальными принципами православия. Таким образом, события в Киеве (как и 350 лет назад, когда киевская интеллектуальная элита внедряла новые идеи и концепты в Московское государство, пропитанное ксенофобией и обскурантизмом) порождают новые концепты и направления для построения открытого эффективного общества.