На этот раз было другое. Они не ссорились, напротив. Он вправду устал вчера вечером, как утверждал, или же устал от нее? Все это, возможно, было связано с рождением ребенка. Он по виду не очень обрадовался, узнав, что она снова беременна. Может быть, он чувствует себя обделенным этой плодящейся ребятней, неизбежно лишающей его частички жены. Или же… Не подурнела ли она случаем, не заметив того? За несколько месяцев превратилась в этакую тетеньку?
Каролина роняет к ногам купальный халат и, совершенно нагая перед большим зеркалом, начинает критическим взглядом изучать себя в фас, в профиль, со спины, выворачивая шею. Ну, в общем, нет. Не так уж она, в конце концов, и страшна. Живот вернулся на место. Соски, может быть, немного вялые, но у нее, слава Богу, маленькие невесомые грудки. Поставив руки на бедра, она расправляет плечи, с удовольствием разглядывает свои кругленькие ягодицы и, успокоившись, покачивает ими, выпячивает зад задорным и вульгарным движением испанской танцовщицы. Затем подходит к зеркалу, чтобы поближе рассмотреть свое лицо. Она обхватывает его руками и кончиками пальцев натягивает кожу на скулах, пока глаза не превращаются в щелочки, отчего стираются едва заметные морщинки, наметившиеся под ее глазами за тридцать один год. Еще не конец света. Кожа красивая, возможно, немного бледная, но свежий воздух Шозе быстро вернет ей румянец.
Но, может быть, изменился он, Сильвэн. Ее гинеколог однажды набросилась на женские журналы и на сексологов, говорящих всякую ерунду про длительность физической близости семейных пар и способы продления желания. Продление желания! У нее, у маленькой мамаши Блонде, было свое мнение на этот счет, ведь к ней в кабинет приходят пары на грани распада. Она говорила, что желание убивает повтор, привычка, долгая совместная жизнь, недостаток воображения, а главное, уточняла она, это что в одинаковом возрасте у мужчины и женщины разная реакция. Он в двадцать лет огнем пышет, потом, с годами, успокаивается; а она, напротив, медленнее пробуждается, но со временем становится все ненасытнее. Результат: в сорок лет их пара превращается в чету ленивца и неудовлетворенной женщины. В идеале, заключила Блонде, он должен быть на десять или двадцать лет моложе ее. Естественно, такую правду сказать нелегко.
Да, но в каком возрасте мужчина становится менее пылким? Сильвэну скоро сорок, он на восемь лет старше ее, так что получается… Каролина отказывается от неутешительных подсчетов. Во-первых, она никогда не была сильна в арифметике. А потом, могут же быть исключения: мужчины, которые долго «пышут огнем», долгие чары, сумасшедшая любовь, отвергающая общие законы, чудеса. Да что она знает, эта Блонде? Возможно, она тоже ошибается со своими мрачными теориями? Как знать? Сильвэн был ее единственным любовником, ей не с чем сравнивать. Надо будет спросить, что об том думает Клара Бошен. У Клары-то было столько любовников, что она должна знать о мужчинах все.
Или же это брак, время, износ, как говорят другие. Ведь они с Сильвэном женаты уже четырнадцать лет! Но им было так хорошо вместе все эти годы, они были так ненасытны и довольны друг другом, что ей, во всяком случае, никогда не хотелось другого мужчины. Даже во сне. Даже если глубоко задуматься. Все желание обращалось на него, на него одного. Я Изольда, ты Тристан. Они понимают друг друга, угадывают. Одного взгляда, одного прикосновения достаточно, чтобы они загорелись. Может быть, не так часто и не так яростно, как в начале их страсти, конечно. То безумие, что овладело ими на Гернси, куда Сильвэн возил ее на лодке, после их встречи на конезаводе в Пэне! Та «пущенная умелой рукой стрела Амура», как говорил, смеясь, Сильвэн, поразила их насмерть прямо в лодке. И они не отлипали друг от друга, как больные, и не только в номере того немного обтерханного отеля в Сен-Пьере, где они заперлись на двое суток, едва прерываясь, чтобы поесть, но еще и во время прогулок. Они бросались друг на друга на пустынных пляжах, в дюнах или в том эвкалиптовом лесу, где едва не попались на оскорблении общественной нравственности, чуть было не захваченные с поличным пристойным британским семейством на прогулке. Они почти ничего не видели на островах, через которые проезжали — Сарк, Джетау или Джерси, — дикие, похотливые, одержимые собой, беспрестанно занятые тем, чтобы касаться, вбирать, ласкать, распалять друг друга, неспособные физически отдалиться друг от друга хоть на ладонь, на палец. Они вернулись в Гранвиль изнемогшие, похудевшие, с потрескавшейся кожей, в болтающейся на них одежде, с ввалившимися глазами, связанные друг с другом на всю жизнь. На всю жизнь?
Дети последовали очень быстро, что радовало Каролину, для которой деторождение тоже было эротично. Романическая Каролина придерживалась того мнения, что, раз уж Тристану и Изольде на этот раз суждено пережить свою страсть, совершенно естественно, что они должны плодить детей с чрезмерностью, свойственной героям. Мысль иметь по меньшей мере пятнадцать детей от Сильвэна, ее забавляла. «Мне хотелось бы всегда быть полной тобою, всю жизнь!» — сказала она ему однажды, и Сильвэн был удивлен этим заявлением, полностью противоречащим расхожему мнению молодых женщин его поколения, воспринимавших материнство только ограниченным одним-двумя отпрысками, не желая повредить идеальному образу «эмансипированных», умных созданий, более озабоченных тем, чтобы сделать карьеру и встать на один уровень с мужчинами, чем превращаться в несушек, как их матери и бабушки. Но Каролина, единственная дочь, чья мать как раз была всего лишь посредственной несушкой, Каролина хотела всего: мужа, кучу детей и одновременно интересную и доходную работу. Она утверждала, что женщина может все, если она так решила.
Ей также было приятно идти против новомодных идей. Когда на нее смотрели, как на редкое животное или выражали сочувствие, что у нее в таком возрасте уже столько детей, она резко обрывала удивление или сопереживание, весело заявляя, что это только начало. Когда она была беременна — а это случалось часто, — она использовала свое состояние как украшение. Показываясь где-нибудь с Сильвэном, она одевалась в чрезвычайно вызывающие платья, фасон которых придумывала сама и которые ей шили на заказ. Эти платья обтягивали ее живот, вместо того чтобы скрывать, и были так декольтированы, что почти полностью открывали ее восхитительные груди, красиво округлившиеся из-за ее состояния. Она, таким образом, была похожа на лукавых Пресвятых Дев эпохи Возрождения, чья подчеркнутая беременность напоминает скорее о памятных частях воздетых ног, следствием чего явилась, чем о грядущем деторождении. Результат был обеспечен: со своей высокой фигурой, сохранившей стройность вокруг плода, что она носила, с красивыми квадратными плечами спортсменки, которые она держала прямо, откинув назад, Каролина была чрезвычайно соблазнительна. Она это знала и наслаждалась, перехватывая возбужденные взгляды мужчин, зачарованных ее притягательным декольте. Женщины были более сдержанны. Одна из них спросила у Каролины однажды вечером, не боится ли она таким образом простудиться. «Вовсе нет, — ответила Каролина, — но когда у тебя большой живот, надо показывать груди, чтобы о нем забыли. Вот видите, вы же только их заметили!»
Сильвэн, которого веселило щегольство нового толка, был, однако, более сдержан в своем инстинкте размножения. Он заметил Каролине, что терпеть в доме много детей более утомительно, чем их делать. Воспитывать их, обеспечивать им будущее — тяжелая ответственность, не говоря уже о средствах, необходимых для того, чтобы подобающим образом заниматься всей этой оравой. Маловесомые доводы для Каролины — избалованного ребенка, никогда не испытывавшей недостатка в деньгах и твердо верившей в чудеса, порожденные этим благословенным состоянием, как учили монахини в детстве. И потом — чего бояться терпеть в доме детей, когда есть прекрасные няни, более терпеливые и зачастую более умелые, чем матери, чтобы заняться ими, когда у тебя есть другие дела? Каролина не собиралась, даже с многочисленным потомством, ограничивать себя детской. «Ты всегда говоришь, — добавила она, — что нужно создавать рабочие места, так вот мы их и создадим!»
Для самых неотложных дел у нее была ее драгоценная Франсуаза. Франсуаза Кормье, по прозвищу Фафа, уроженка Теншебрэ. Ей было двадцать восемь лет, когда она поступила на службу к Перинья, как раз перед рождением Каролины. Теперь Кормье было шестьдесят. Довольно неуживчивого нрава, она так и не вышла замуж, и Каролина была для нее всем. Оттого, что она почти присутствовала при рождении Каролины, обучала ее ходить, есть, говорить, годами убаюкивала ее песнями и сказками, от которых волосы на голове становились дыбом, мазала ей коленки бактерицидом, когда Каролина, парень в юбке, шлепалась, чуть не ломая себе кости; видела, как она из младенца превращается в девочку, а из девочки в женщину, Фафа стала ее матерью, и от нее было больше толка, чем от Козочки Перинья, всего боявшейся и способной утонуть в стакане воды.
Отъезд Каролины в пансион поверг Франсуазу в меланхолию; она оживала, только когда девочка возвращалась в Ла Фейер по воскресеньям и на каникулы. Она переживала еще тяжелее, когда Каролина уехала из дому в Англию, а потом поступила в институт в Кане. Фафа вернулась в Теншебрэ и писала ей бесконечные письма, на которые Каролина отвечала раз из пяти, но пригласила ее на свадьбу, и глаза Фафы снова заблестели, когда Каролина предложила переехать с ней в Париж. Фафа ждала этого целые годы.
Характер у нее был не из легких. Придирчивая, упорная и уверенная в том, что умеет делать все и лучше, чем кто бы то ни был, она не терпела ни возражений, ни критических замечаний, которые называла соображениями. «Ты все время высказываешь мне соображения!» Они с Каролиной говорили друг другу «ты», ссорились, мирились, как во времена Ла Фейера. Фафа часто раздражала молодую женщину, пытаясь ее опекать, как в детстве, делая ей апельсиновый сон «для витаминов» и гоняясь за ней со свитером или платком, когда Каролина выходила на улицу, слишком легко одетая, по мнению Фафы, в такой свежий весенний день. Каролина пожимала плечами, но часто уступала, чтобы от нее отвязались, но больше потому, что знала: Фафа незаменима. Именно она обеспечивала порядок в доме, к чему у Каролины не было больших способностей. Благодаря Фафе Каролина была совершенно спокойна в душе, уезжая из дома. Дети с Фафой были в безопасности. Даже если они порой изводили ее, Фафа умела добиться от них того, чего хотела, прибегая к силе, но также и к безграничному терпению. Каролина застала ее однажды увешанной коробками из-под плавленного сыра, прилаженными к ушам на веревочках. Фафа кормила Стефанию: у той не было аппетита, и она привередничала. Девочка, обожавшая картинки с коробок с сыром «Веселая Буренка», потребовала от Фафы — и успешно — нацепить коробки себе на уши, чтобы походить на ее развеселого кумира. И так смеялась, видя няню с этими украшениями, что, забыв обо всем, глотала ложечки пюре, которые ей подсовывали. Каролина попыталась возмутиться этим маскарадом и капризами Стефании, но ее осадила Фафа:
— Пусть я буду Веселой Буренкой! Ты же видишь, что она ест!
Приглядывая за всем, она была одновременно няней и экономкой. Она следила за провизией в шкафах и заставляла ходить по струнке Розу, молодую служанку-португалку, которую Каролина наняла, устав слушать жалобы Фафы на горы работы, что ей приходится выполнять, «совсем одной, чтобы поддерживать порядок в этом большом доме». Но появление Розы ее не успокоило, хотя та и освободила ее от забот по хозяйству и по кухне. Потребовалось несколько месяцев, чтобы Фафа приняла вновь прибывшую, которую считала узурпаторшей.
Каролине пришлось рассердиться, чтобы Фафа перестала бранить Розу по поводу и без, отчего та плакала и грозилась уйти.
— Черт побери, Фафа! Ты ворчишь, что у тебя слишком много работы, а когда я даю тебе помощницу, то она тебе не нужна!
Фафа в конце концов смягчила свою тиранию. Она только позволяла себе воздеть очи к небу, когда с восторгом обнаруживала малюсенькую морщинку на рубашке месье, выглаженной Розой.
Единственным местом, куда Фафа упорно отказывалась следовать за Каролиной, были Шозе. Эта континентальная нормандка терпеть не могла моря, которое, как она говорила, мешает ей спать и вызывает сердцебиение. Она предпочитала оставаться в августе одна в доме на улице Бак, ставшем ей родным, пока Шевире были на острове.
— Не заботьтесь обо мне, — говорила она. — Я очень люблю проводить отпуск в городе. Я смогу наконец насладиться Парижем.
Насладиться Парижем для Фафы было в первую очередь пойти танцевать. Причем предпочтительно аргентинское танго, уточняла она. По субботам, в свой выходной день, она бежала на Тротуары Буэнос-Айреса, на улице Ломбард. Каролина даже задумывалась, не ведет ли Фафа двойную жизнь, о которой никто не знает. Хлопоча всю неделю в платьях из серой фланели, белых фартуках и в туфлях без каблука, чинно стянув седые волосы в благодушный шиньон бабушки, забывшей о кокетстве, по субботам она выходила из своей комнаты неузнаваемой, шелестя шелковым гранатовым платьем с блестками, довольно коротким, с разрезом спереди до самых колен, открывавшим еще довольно красивые ноги, затянутые в черные чулки со стрелкой и в лодочках на высоких каблуках. Волосы Фафы были тщательно приглажены, покрыты лаком, заколоты в шиньон, покрытый золоченой сеткой, только на висках оставались два тщательно закрученных и приклеенных завитка. На губах у нее была ярко-красная помада, из ушей свисали длинные серьги с фальшивыми бриллиантами. Это был совсем другой человек.
Заинтригованная Каролина попросила у нее однажды позволения сопровождать ее на Тротуары Буэнос-Айреса и там, в кабаре с потолком, украшенным падающими звездами, серебрящимися на фоне ночи, она увидела, своими собственными глазами, как ее Фафа в объятиях г-на Каннибала скользит, становится на колено, выписывает пируэты, семенит ножками, гармонично перемежая их с длинными гибкими ногами партнера, поддерживавшего ее одной рукой всей ладонью за спину, а другой державшего за руку. Фафа, гибкая, восторженная, повиновалась ему, переходила от полуоборотов к вращениям, чередовала восьмые на выпадах и четверти на пробежках, прямо держа плечи, одновременно надменная и чувственная, иногда прижавшись лицом в профиль к лицу г-на Ганнибала. Время от времени ее нога быстро проскальзывала между ногами партнера, и она взбрыкивала согнутой лапкой, производя неизгладимое впечатление. С раскрасневшимися щеками, сияющими глазами, слегка задыхаясь, Фафа старалась, выполняя сложные па, совершенно счастливая, когда Ганнибал не делал ей замечания, приказывая без обиняков поднять колено выше: «Ты должна почувствовать мои яйца, поняла?» Она послушно повторяла фигуру, более успешно, под аплодисменты кружка зрителей, а на эстраде молодой человек с длинными волосами, лезшими ему в глаза, заставлял рыдать у себя на коленях свой бандонеон.
Сильвэн не хотел верить, когда Каролина описала ему эту сцену.
С Сильвэном Фафа не была так фамильярна, как со своим бывшим выкормышем. Она восхищалась им, но робела. Его работа, эмблема на его машине, люди, которых он приглашал ужинать на улицу Бак (некоторых она узнавала, так как видела, хотя бы мельком, по телевизору) — все это превращало его, в ее представлении, в важную фигуру, способную внушать уважение. Она точно не знала, какую должность он занимает в Администрации, но уж точно не чепуховую. Не меньше префекта. И он мог подняться еще выше, это уж точно! Он еще молод, но если свинья не съест, он через несколько лет прекрасно может стать министром или президентом. Фафа, хоть и будучи старой девой, имела представление о том, кого называют красавцами. А месье несомненно был одним из них. Это она и шепнула на ухо Каролине вместо поздравления в день ее свадьбы. Красавец мужчина, право слово! И у него точно такой же нос и улыбка, как у Роберта Трабукко, чья фотография украшает обложку ее любимой пластинки с танго. Тот же нос, та же улыбка и тот же аргентинский блеск в глазах, только у месье они голубые, а не черные, как у Роберта. Эту пластинку она без устали крутит у себя в комнате на патефоне, как она упорно его называет. Особенно в весенние вечера, когда воздух мягок и она скучает по Теншебрэ. Тогда Роберт Трабукко и месье сливаются в одно. Она видит их, видит его — в красивой фуражке префекта, где на темно-синем фоне сверкает двойной ряд дубовых и оливковых листьев с красивыми желудями между ними. Козырек затеняет его взгляд, когда он исполняет «Компарситу», или «Actios, pampa mia», или же Palom'y, от которой она без ума.
Именно из-за таких грез она почти извивается, краснея, как только Сильвэн с ней заговаривает. Она тогда подыскивает всяческие почтительные и даже изысканные фразы. Однажды вечером, когда ждали гостей, она спросила его:
— Поднимается ветер, месье. По вашему смиренному мнению, подавать ли аперитив в сад?
У Каролины есть верное средство, чтобы прогнать этого шмеля, этого ползущего таракана, это несварение души, что называется хандрой: думать о Шозе. Ей достаточно закрыть глаза и представить себя сидящей на причале, прислонившись спиной к перевернутой лодке или куче садков, вытянув ноги на толстых гранитных плитах, отполированных приливами до такой степени, что они гладкие, как кожа младенца. Она все хорошо знает и любит в округе, знает, как там чувствуется, что там слышится, и сейчас, сидя на крыльце на улице Бак, переносится на остров. Она слышит хлюпающий звук течения, уплывающего под скалы, шлепание мотора лодки, пересекающей Санд, беспрестанное позвякивание вантов — там, у косы Блэнвиллэ, где качаются яхты на приколе. Она слышит, как чайки, с криками рыночных торговок, ссорятся за отбросы, шорох прилива, исподволь затопляющего причал, подталкивая одну за другой короткие, лизучие, упорные волны, прижимающиеся к земле, как насторожившиеся кошки. Она слышит шарканье причаливающей лодки, трущейся резиновыми кранцами о камень, тяжелые, подволакиваемые, приглушенные сапогами шаги рыбака, звяканье цепей, садков, смех.
Благодаря своей мечтательной сосредоточенности Каролина ловит кайф без помощи травки и парит далеко от Парижа и своих забот. Она поднимается по склону у причала и проходит за белый забор, разделяющий государственные владения от частных. Она идет по тропинке в обход маленькой церковки. Легкий бриз пригибает лиловые маттиолы, растущие вдоль каменной стены. Воздух пахнет йодом, плющом, дикой гвоздикой. Она толкает калитку своего дома — символические ворота для карликов, ограждавшие раньше лишь от коров, свободно гуляющих по всему острову, объедая цветы в загонах.
В первый раз она входит в дом после смерти старого Огюста. Когда она приехала в Гранвиль вместе с Сильвэном на заупокойную мессу, тот отказался переправиться на Шозе. Слишком тяжело. Не хочется снова видеть пустую комнату старика, его продавленное кресло у камина, его кровать на высоких ножках с покрывалом из толстого красного атласа, похожего на прилавок с требухой. Он просил, умолял Каролину, раз уж она должна раньше него уехать на Шозе вместе с детьми, переделать, все перевернуть в этой комнате, чтобы изгнать из нее острые, ранящие воспоминания до его приезда. Он хочет сохранить только фотографии Огюста и особенно засиженное мухами фото Лазели над кроватью.
Он знает, что Каролина умеет переворачивать дома вверх дном, оздоровлять их, делать веселыми, красивыми и живыми — что в Париже, что на Шозе. Где Каролина пройдет, там палас не расти: она его заменит. Это у нее, наверное, от матери: жажда ломать, чтобы строить, менять цвета стен, покрытий, все разрушать до основания и начинать с нуля. Другое дело, что если она и унаследовала это свойство от Козочки Перинья, то, по счастью, у нее другой вкус! Но чистая правда то, что ничто не доставляет ей такую радость, как стойка, пахнущая деревом, свежей штукатуркой и краской. Она любит подвижные дома, незаконченные, которые еще не начали рассыпаться и умирать. Ей бы надо было стать архитектором.
Она уже много поработала над бывшей хижиной бондаря Шевире. Тот бы ее не узнал. Однако Каролина, меняя что-либо в доме, думает не о нем и даже не об Огюсте, а о Лазели, которую не знала ни она, ни Сильвэн. Этот дом, который Лазели любила, остался ее домом спустя много лет после ее смерти. Каролина чувствует там ее привычное присутствие, особенно, сама не зная почему, в одном месте в комнате, ставшей гостиной, — в углу налево от камина, у маленького окошка, выходящего на море. Может быть, у Лазели была привычка стоять там и смотреть в это окно. Ее присутствие не враждебно. Лазели наблюдает за тем, что делается, и все, и Каролина порой чуть ли не спрашивает ее мнения. Она никогда не говорила об этом с Сильвэном, боясь, что он будет над ней смеяться или назовет чокнутой, но ее несколько раз не то чтобы вдохновляла — это слишком сильно сказано, — но таинственным образом направляла воля, принадлежавшая только Лазели. Взять, например, хоть старую книгу, которую она откопала у одного старьевщика в Гранвиле и где объяснялось, как ивовой веточкой находить источники. Она купила книгу и привезла на Шозе, чтобы изучить. И в тот же вечер Мари Латур, местная уроженка, приходившая делать уборку, заговорила с Каролиной о засухе, свирепствовавшей тем летом, и о том, что на острове боятся нехватки воды. Резервуар на пристани уже почти пуст, а от сторожа на маяке она узнала, что из Шербура вызовут танкер, чтобы его пополнить. Мари добавила:
— А ведь говорят, что есть она, вода-то, на острове! Старики бают, здесь повсюду полно источников. Да пойди найди!
Совпадение между этим разговором и книгой, купленной утром, поразило Каролину. Все следующее утро она провела в болотистых зарослях кустарника в поисках ивовой палочки с двумя уравновешенными веточками и с третьей посередине, как было сказано в книге, и в конце концов нашла. Ее обуяла радость, странное возбуждение. Кто-то — может, Лазели? — подталкивал ее, приказывал искать источник, и она стала медленно ходить по саду по квадратам, крепко держа перед собой ивовую палочку. Сначала ничего не происходило, но вдруг, в глубине сада, в тенистом месте, заросшем бузиной, палочка резко наклонилась к земле. Каролина повторила опыт несколько раз, и на том же месте странная сила пригибала к земле палочку, которую она довольно крепко держала между большими и указательными пальцами.
Она торжествующе объявила Сильвэну, что нашла источник. Естественно, он ей не поверил, даже когда она повторила опыт у него на глазах. Он сам попробовал, но ничего не произошло, и Сильвэн спокойно растолковал ей, что она стала жертвой иллюзии, что ей казалось, что она видела, как палочка опустилась, из-за ее желания найти источник. Но Каролина не отступала. Кто-то (Лазели?) подсказывал ей стоять на своем. Она поссорилась с Сильвэном, и тот ушел, хлопнув дверью. Она не видела его целый день, но вечером он устало уступил:
— Ладно, делай что хочешь! Я молчу! Раз уж ты вбила себе что-нибудь в голову… Но ты знаешь, во сколько нам обойдется бурение?
— Это неважно, — ответила Каролина. — Я все устрою. Это мой источник!
И она пригласила подрядчика из Гранвиля. Скважину бурили, бурили. Затем наткнулись на гранит, и подрядчик сказал, что нужно рвать динамитом, если хочешь продолжать бурение.
— Очень хорошо, — сказала Каролина, — принесите динамит.
И источник нашли на глубине пяти метров. И вырыли вокруг колодец. И Сильвэн посмотрел на жену с боязливым восхищением в глубине глаз. Это не помешало ему впоследствии беспокоиться о расходах на дом, в которые она входила и хотела по большей части взять на себя, чтобы быть вольной делать в доме все, что ей заблагорассудится. И добавила: «Подарил ты мне Шозе или нет?»
Он подарил ей Шозе, отошедшие к нему после смерти деда. С согласия матери, братьев и сестер, предпочитавших ездить купаться в более теплых морях. Так что дом Сильвэна Шевире принадлежит Каролине, всегда умеющей найти нужные деньги для выполнения своих планов. Сильвэн, от которого она прячет сметы и счета, чтобы, как она говорит, не ругался ее осторожный фининспектор, — Сильвэн подозревает, что она порой обращается к отцу, чтобы оплатить работы. Он знает, что она хорошо зарабатывает в рекламном агентстве, где работает уже пять лет, но все же ему трудно угнаться за ее отношением к деньгам, которые она определяет как «картинки для делания подарков». Каролина решительно не хочет ничего знать о том, что такое резерв, бюджет. Она ощетинивается при слове «экономия» и развивает свою нелепейшую, на взгляд Шевире, теорию о деньгах, называя их обычно жаргонными, детскими словечками, всегда одновременно уничижительными и поэтичными: гроши, бабки, фантики, капуста. Деньги для Каролины — это нечто волшебное, удовлетворяющее все капризы открывающее все двери, но не выносящее того, чтобы его измеряли или, еще того менее, сберегали. Если ими распоряжаться разумно и осторожно, они улетучиваются.
Напротив, если использовать их безрассудно, без уважения, легкомысленно и не считая, они возвращаются, словно по волшебству. Для Каролины это вопрос веры, который она основывает на библейской притче о птичках и лилиях, «которые не сеют и не жнут», но, милостию Божией, всегда находят, что поклевать и во что одеться.
Она старается победить скептицизм Сильвэна:
— Уж поверь мне, это правда. Я бог знает сколько раз испытывала это на себе. Когда, например, у меня на счету в банке осталось кот наплакал, и я тогда рассудительно принимаюсь экономить, крохоборствовать, — пиши пропало, ничего не остается. Напротив, если, в этот самый момент, я делаю какую-нибудь пустую трату, совершенно ненужную, совершенно неразумную, разоряющую меня в один день, — клянусь тебе: Бог мне улыбается и откуда-нибудь на меня падает манна, какой я и не ждала: кто-нибудь возвращает мне деньги, на которые я уже больше не рассчитывала, или в агентстве мне заказывают неожиданную и хорошо оплачиваемую работу. Или я нахожу деньги на улице.
— На улице?
— На улице, милый! Однажды, когда я была в Англии, я застыла как вкопанная перед витриной антиквара, где был маленький морской пейзаж XIX века — ужас до чего красивый. Я глаз от него не могла отвести. Мне хотелось его иметь. Он уже был моим, когда я смотрела на него через стекло. Я не устояла. Вошла и купила его. Чистое безумие, за несколько минут съевшее все, что родители дали мне на месяц. А было как раз начало месяца. И я никого не знала в Лондоне. Короче, с картиной под мышкой, я сажусь в скверике выкурить сигарету и спокойно подумать о том, как позвоню родителям, чтобы прислали мне немного капусты, или же, если откажут, решить, в какой ресторан в Сохо устроиться судомойкой, чтобы дожить до следующего перевода, когда вдруг рядом со мной, у ножки скамейки, где я сидела, что ты думаешь, я вижу? Конверт из крафт-бумаги, пухлый и запечатанный, и на нем ничего не написано. Знаешь, что в нем было? Фунтов стерлингов почти на двадцать тысяч франков! В два раза больше стоимости моей картины!
— Надеюсь, ты отнесла эти деньги в полицию?
— Ты что, с ума сошел? Божий подарок! Такое нельзя относить в полицию!
Сильвэн был возмущен.
— Тебе не стыдно? Ты подумала о том, кто потерял эти деньги? Кто, может быть, был в отчаянии?
— Немножко, — уступила Каролина. — Только самую малость. А потом я сказала себе, что, когда позарез нужны деньги, двадцать тысяч просто так у скамеечки не роняют! Нет, говорю тебе — Божий подарок! К тому же Божьи подарки приходят и уходят во все стороны. Я однажды потеряла ценный браслет. Я его так и не нашла, но я не плакала. Он был Божьим подарком для кого-то, кто его нашел. Ну и отлично!
Сильвэн не настаивал. Логика Каролины обезоруживала. Может быть, она и была права в своей простодушной уверенности. Однако он был вынужден признать, что она не удовольствовалась ожиданием Божьих или отцовских подарков. Каролина работала в рекламном агентстве, что, конечно, подходило ей гораздо лучше, чем юридическая карьера, к которой она готовилась, когда он ее повстречал.
Она проучилась в институте только два года. Римское и конституционное право быстро ей осточертело, говорила она, а еще больше — ее сокурсники, серьезные, самовлюбленные, думающие только о создании для себя блестящего будущего, а бывшие по большей части мальчиками и девочками без определенных планов, но которым нравилось быть на положении студентов. Каролина быстро отказалась от прекрасной гуманитарной карьеры судьи для детей.
Встреча и замужество с Сильвэном совпали с этими изменениями. Сильвэн ее поддержал. Юриспруденция, привлекающая столько молодых женщин, часто приносит им разочарования. Или они годами влачат существование «сотрудниц», то есть младших адвокатов при кабинетах коллег-мужчин, доверяющих им только дела меньшей важности, или же открывают собственные кабинеты и часто прозябают среди юридических консультаций, разводов, назначений адвокатов или нескольких уголовных дел, не представляющих большого интереса, но требующих выполнения неприятных обязанностей, особенно для молодых женщин, например, посещения тюрем. По словам Пьера Шевире, старшего брата Сильвэна, бывшего адвокатом, его молодые коллеги-женщины, чересчур впечатлительные или слишком ранимые, чтобы иметь дело с хулиганами, которые таковыми и не являлись, часто давали себя облапошить или втянуть во всяческие злоключения. А карьера в суде становится все тяжелее, и для ее достижения нужен стальной характер.
Родившись в 1959 году, Каролина принадлежала к поколению молодых буржуазок, заразившихся феминистическими идеями старших подруг, которые, помимо прочего, требуют от женщин во имя их яичного процветания и равенства с мужчинами, иметь в дополнение к семейным обязанностям работу, заинтересованы они в ней материально или нет, под страхом отношения к ним, как к созданиям бесполезным, глупым и презренным в трудящемся обществе. Даже среди самых состоятельных хорошим тоном было говорить о себе, как мужчины: «Вымоталась на работе», а на вопрос: «Что нового?» — отвечать: «Дела, дела!»
Каролина, женщина неглупая, быстро поняла опасность нового снобизма. Ей нужна была, конечно, работа, но такая, которая бы ей нравилась и оставила бы достаточно времени для наслаждений жизнью. И она нашла такую работу, причем благодаря Селимене Дютайи, что уже не влезало ни в какие ворота!
Каролина не любит эту властную толстую даму и ужины в ее особняке в Нейи, куда Сильвэн умоляет ее ходить с ним по крайней мере раз в месяц. Мадам Дютайи — вдова богатейшего промышленника. Она заполняет свое одиночество, разворачивая бурную деятельность в области искусства и политики. Она умеет выявить молодого художника, который потом прославится, политика, о котором долго будут говорить, или перспективного писателя. Она любит опекать молодых людей, давать им советы и забрасывать разнообразными подарками, чтобы привязать к себе. Порывами щедрости она, в случае необходимости, уничтожает и парализует бунтарей. Обычно она достигает своей цели, и ее воскресные ужины пользуются славой. Быть приглашенным к Селимене Дютайи — значит быть или в скором времени стать важной персоной. Это как бы светский ярлык. Селимена действует на манер спрута, протягивая свои щупальца во все стороны и к тем, что может оказаться полезным для начинаний. В большинстве случаев она получает то, чего хочет, будь то орден Почетного Легиона, выставка в музее, пост в министерстве, литературная премия или избрание во Французскую Академию. Ей случается даже со спокойным цинизмом объявлять, во сколько ей это обошлось. Она презирает женщин, но умеет быть с ними ласковой, когда надо прибрать к рукам мужа или любовника, представляющего для нее интерес. В этом нет никаких намеков на сексуальность: в свои шестьдесят пять Селимена Дютайи уже давно отказалась от чисто женских способов соблазнения. Она совершенно лишена кокетства. В сером с головы до ног: серый шиньон, серый цвет лица, неизменные затененные очки, скрывающие взгляд, туфли из серой замши и серые костюмы с пиджаками, натягивающимися на объемистом заду и облегающими бесформенную массу тяжелой груди, нависающей спереди над всей остальной фигурой.
Возбуждает ее — и возможно, успокаивает — возможность благодаря своему состоянию и своим интригам иметь власть, обеспечивающую ей окружение. Ибо мадам Дютайи владеет искусством и навыками превращения своих трофеев в преданных себе людей. В обмен на субсидии со своей стороны она требует их присутствия в день и час, назначенные ею. Летом, например, она безапелляционно приглашает десяток из них сопровождать ее в Эвиан, где врач предписал ей проходить ежегодный курс лечения хронического энтерита, результата года слишком богатых пиршеств, орошенных литрами шампанского — единственного приемлемого ею напитка. Она тогда реквизирует самолет или вагон первого класса для переправки своего эскорта, размещая его за свой счет в люксах отеля «Руайяль». Горе тому, кто уклонится от лечения в горах: он будет неумолимо вычеркнут из списков приглашенных на воскресные ужины. Сильвэн Шевире — один из редких ее любимчиков, которым она прощает отсутствие в Эвиане. Селимена увлеклась Сильвэном задолго до его свадьбы. Этот молодой чиновник, призванный однажды занять первостепенный пост, показался ей достойным присутствия в ее преторианской гвардии. В чем она могла быть ему полезной? Сильвэн говорил, что ничего от нее не ждет, но Каролина подозревала, что он все-таки был польщен тем, что избран Селименой для участия в ее светском балагане. Это забавляло его, позволяло встречаться в ее доме с людьми, с которыми ему никогда бы не представился случай познакомиться на работе. В Сильвэне Шевире, хоть и родившемся и воспитанном в Париже, иногда проявлялись восторги и желания молодого провинциала.
Подарки Селимены потоком текли на улицу Бак: ящики с вином из ее бордосских погребов, — Каролина вероломно утверждала, что из них только уксус делать! — гусиная печень и черная икра на Рождество, которые Селимена поставляла своим наперсникам из лучших магазинов. Каждый раз, когда Каролина рожала, в ее палате появлялась такая монументальная корзина цветов, что за ней не было видно несшего ее рассыльного, и она была похожа на сюрреалистический букет на ножках. Подарок Селимены. Но Каролина, чрезвычайно восприимчивая к теплоте или презрению, проявленному по отношению к ней, не давала себя провести таким знакам внимания. «Посмотри, — говорила она Сильвэну, — какой красивый букет тебе прислала Арсиноя (так она прозвала неутомимую благодетельницу)!» Это веселило Сильвэна. И раздражало его.
Он защищал Селимену.
— Вместо того чтобы настраивать себя против нее, ты бы лучше относилась к ней, как к бальзаковскому персонажу, она такая и есть. По сути, это всего лишь очень несчастная женщина, которой хочется иметь компанию. И потом, если честно, ее ужины не лишены приятности. Там ведь порой встречаются интересные люди, разве нет?
Каролина была вынуждена согласиться. По правде говоря, она не переваривала того, что Сильвэна могут спутать с некоторыми элементами селименовского антуража, которые, пользуясь без зазрения совести благодеяниями мадам Дютайи, пресмыкались перед ней, кадили фимиам. Но поскольку Сильвэн словно бы дорожил ужинами в Нейи, Каролина, не отказывавшая ему ни в чем, затушевывала свою неприязнь и сопровождала его к Селимене.
Именно на одном из таких ужинов случай усадил ее рядом с Пьером Ларозом, руководившим рекламным агентством, чьи лозунги красовались на всех стенах Парижа. Они поболтали и понравились друг другу. Каролина, которой с детства удавались каламбуры, привлекла внимание Лароза и позабавила его, вставив в разговор несколько почти игривых. Один из них так его рассмешил, что он поперхнулся вином, и оно выплеснулось у него через нос. Пришлось хлопать его по спине, разводить поднятыми руками, чтобы к нему вернулось дыхание. Веселость молодой женщины его очаровала.
— Вам нужно работать у нас, — предложил он ей.
— Но я ничего не понимаю в вашей работе…
— Это неважно, — заметил Лароз. — Напротив, так даже лучше. У вас свежая голова. Остальному быстро научитесь.
Вот так она и вошла в команду «творцов» Совета Лароза. Лароз был прав: она очень быстро усвоила манеру находить самую сжатую, самую убедительную фразу, чтобы расхвалить изделие, заинтересовать потребителей, стимулировать их покупки. Используя свою любовь к каламбурам, Каролина даже придумала несколько лозунгов, имевших успех. Большой плакат кампании против курения, изображающий обращенный к зрителям скелет, курящий папиросу, с вопросом: «Жив, курилка?» — придумала она. Она же занималась рекламой автомобилей «Порше», лозунг которой утверждал: «В жизни всегда есть место «Поршу»!»
Агентство, расположенное на улице Деламбр, на Монпарнассе, было недалеко от улицы Бак, и Каролина часто работала дома, что позволяло ей приглядывать за домом и детьми. Ей даже случалось возить бумаги на Шозе и работать там над рекламной кампанией какого-нибудь товара.
Очень быстро она стала чемпионкой «порошков, моющих часто и чисто», непромокаемых гигиенических салфеток и дезодорантов, призванных обеспечить душевное равновесие и уверенность в себе всех молодых «бизнесвумен» Франции и Наварры.
«Творцы» Совета Лароза приняли Каролину в свою среду, покоренные ее живостью, здравым смыслом, заразительным смехом и совершенно особой манерой трактовки восприятия потребителей и пэк-шота[9]. Лароз как в воду глядел: будучи непрофессионалом, она сохранила нетронутыми свой критический взгляд зрительницы и потребительницы, которой телевидение ежедневно навязывает рекламные ролики с текстами порой поразительной глупости и пошлости. Она приводила в пример диалог двух молодых женщин, призванный вылиться в похвалы сильному и несравненному моющему средству, во время которого одна из них жаловалась другой на то, что «у нее закоптился потолок». Эта фраза вошла в пословицу у Каролины и ее подруги Клары, когда та или другая хандрили. «У меня потолок закоптился!» Они часто вспоминали об этой смешной фразе, но совершенно забыли название порошка, что доказывало неэффективность этой рекламы.
Случалось даже, что Лароз приглашал Каролину участвовать в порой тяжелых заседаниях, в ходе которых «творцы» старались убедить и навязать свою идею представителям торговых отделов и клиентам, своим естественным врагам. Каролина умела разрядить обстановку, изрекая кошмарные вещи, но способные убедить скептически настроенного, боязливого клиента, вечно одержимого опасением не попасть в десятку — в его представлении — и выбросить денежки на ветер. В агентстве вспоминали об одном особенно плодотворном заседании по поводу туалетной бумаги и актеров, которых необходимо пригласить для расхваливания ее достоинств. Каролина, быстро раскусившая, что за человек клиент — чопорный и стесняющийся обсуждаемого вопроса, — убедила его, что для рекламы настолько приземленного товара, служащего предметом пошлых шуток (клиент кивал), нужен не ребенок — это уже столько раз было! — и не комические персонажи, чье шутовство заставляет забыть про сам «продукт», но, например, молодая женщина, одновременно изысканная, по меркам среднего француза, красивая, но не слишком, скромно, неощутимо эротичная, если вы понимаете, что я хочу сказать… (клиент кивал все чаще), женственное существо, когда понимаешь, всего лишь глядя на прекрасные и застывшие, приподнятые у лба пряди ее волос, размеренный голос, пастельные тона, открытый и скромный взгляд без смущающего блеска, пиджак с отворотом, украшенным непритязательной, едва посверкивающей брошкой, — по всему этому понимаешь, что это надежный человек, не знакомый с излишествами, гневом, эксцентричностью, ночными шатаниями, увлечением азартными играми, злоупотреблением горячительными напитками и наркотическими веществами, идеологическим фанатизмом, капризами, развратом, опасными фантазиями, отвратительной любовью к авантюрам, моральным стрессом, недовольными физиономиями и сальто-мортале на лезвии бритвы. Это воплощение идеальной невесты, призванной стать идеальной «матерью моих детей». И Каролина закончила в апофеозе: «Короче, месье, представьте Клэр Шазаль собственной персоной, испытывающей нехватку туалетной бумаги и видящей, как появляется ниспосланный провидением рулон вашего «Универсала». Уверяю вас: на следующий же день спокойная Франция, Франция здравого смысла и душевного равновесия, — вся Франция купит «Универсал».
Клиент, ослепленный этой картиной, совпадавшей с самыми дерзкими его фантазиями, зааплодировал, даже не заметив немного грубой завершающей формулировки.
В десять часов утра Каролина заявилась к Кларе без предупреждения, что редко с ней случалось. Обычно она предварительно звонит, как договариваются о встрече с психоаналитиком, гадалкой, механиком — всеми теми людьми, к которым идешь, чтобы успокоиться, когда в твоем моторе послышался странный стук. Ибо между Кларой и Каролиной тоже такие отношения со времен самого их знакомства. Когда одной из них плохо, она бросается к другой — единственной в мире, кому можно сказать обо всем, даже самом худшем, даже самом нелепом или самом унизительном. Особенно Клара со своими бесчисленными любовными огорчениями, из которых она всегда выходит невредимой, пропричитав три дня о том, что жизнь ей невыносима и на этот раз она с ней покончит. Проходят две недели, и вот уже она вновь примчалась, вся дрожа, потрясая фотографией Бертрана, Жана или Филиппа, и говоря, что на этот раз это самый хороший, единственный, расчудесный, кому она посвятит всю свою жизнь, будет его рабой. И паф — три месяца спустя Клара является с выражением Береники, только что брошенной Титом и пославшей подальше Антиоха. Она тогда заявляет, что Филипп, или Бертран, или Жан — кто бы мог подумать? — всего лишь подлая свинья, которая храпит по ночам, вяло трахается, ворует у нее деньги, обманывает со всеми подворачивающимися под руку шлюхами, к тому же у него воняет изо рта или от ног, он зануда и рохля, и скряга, от него даже стебелька от маргаритки не дождешься; короче, чистый кошмар, от которого срочно нужно избавляться. А потом все начинается сначала: Клара повстречала Пьера, Тьерри или Гонзаго и клянется, блестя глазами, что на это раз — ну и так далее.
Каролина застала ее, как это часто бывало, склоненной над ее чертежным столом, посреди баночек с краской, карандашей и кальки. Клара — стилист. Она создает помимо всего прочего всяческие модные аксессуары для модельеров. Квартира-мастерская Клары Бошен, устроенная на самом верху дома по улице Медичи в переделанных комнатах для прислуги, — мирная гавань. Мебели немного: чертежный стол, доска с рейками, где она раскладывает свои листы с рисунками, этажерки с папками и книгами и большой, огромный диван, покрытый шелковистой меховой шкурой и множеством подушек. Шторы из некрашеного хлопка просеивают свет, падающий через застекленную дверь, а из стереосистемы непрерывно льется музыка. Клара утверждает, что без Моцарта, Форе, Малера не может ни жить, ни работать. Ключ всегда в двери, чтобы ей не приходилось отвлекаться из-за прихода посетителей.
Этим утром Каролина прошла прямо к дивану, зарылась в мехе и подушках.
— Извини, — сказала Клара, — я не могу оторваться. Мне нужно завтра отдать этот макет. Хочешь кофе? Я только что заварила. Посмотри на кухне.
Но Каролина не хочет кофе. Ей сегодня утром нужно успокаивающее присутствие Клары, голос Клары, смех Клары, ее подбадривающая грубоватость, запускающая барахлящие моторы и так хорошо превращающая безжизненные горы жизни в смехотворные кротовьи норы.
Клара и Каролина — Бошен и Перинья, как их звали в пансионе Жанны д'Арк в Кутансе — тотчас стали любящими подругами — разбитные девочки, потерянные среди телочек, будущих матрон, составлявших их седьмой класс, они немедленно узнали друг друга в послушной массе остальных девочек. Смеялись над одними и теми же глупостями, упирались в одну и ту же стенку, были сообщницами, объединенные своим одиночеством. Да, их дружба стоила любви, но они не говорили себе этого, потому что в четырнадцать лет претит высказывать такие вещи, особенно когда вас зовут Бошен или Перинья. Их дуэт настораживал. В классе им не давали садиться рядом, боясь их объединенной дерзости. По неясным причинам, которых монахини не объясняли, их разделяли и в спальне. Перинья — туда, Бошен — сюда.
По-настоящему их разлучили по выходе из коллежа. Бошен — в Париж, в школу декоративного искусства, Перинья — в Англию. Они поклялись писать друг другу каждый день, чего, конечно, не делали, и за десять лет потеряли друг друга. Но снова встретились одним осенним днем, в том квартале у Оперы, где Каролина вообще-то почти никогда не бывала, а Клара оказалась случайно. И там вдруг, на тротуаре, — эта фигура против света, высокая блондинка, идущая большими шагами, незабываемое лицо с близоруким взглядом, которому она когда-то так завидовала за его бархатистую мягкость. Каролина крикнула: «Клара!» — когда та чуть не прошла мимо нее, не заметив. И они пошли в Harry's Bar, чтобы изложить краткое содержание предыдущих серий.
Клара в эти десять лет времени не теряла. Она дважды была замужем, сначала за австралийским чемпионом по серфингу, которого встретила в Биаррице и звала своим «морским кенгуру», но Сидней не стоил ни Биаррица, ни Парижа. Затем она вышла замуж за художника-пьяницу, вскоре умершего от сердечного приступа на улице. Она жила в Лос-Анджелесе с одним преподавателем истории, затем пересекла Азию из-за одного китайского электронщика из Тайваня, с которым рассталась в Берлине. Наконец, она вернулась в Париж, где в ее жизни и мастерской сменилось несколько менее экзотических личностей. Последним по счету был молодой птицевод, разводивший страусов и живший со своими пернатыми под Тулузой. Время от времени он наезжал в Париж, чтобы повидаться с Кларой, умолить ее поехать жить с ним в Кастане-Толозан и попытаться убедить ее родить ему детей. Но Кларе как раз и не хотелось рожать. Пока еще нет. Эта дочка фермеров была слишком рада сбежать от уготованной ей жизни, чтобы не воспользоваться свободой, не прекращавшей ее завораживать. Она сделала себе имя в дизайне и ни в ком не нуждалась, содержала себя сама.
Каролине ее собственная жизнь показалась очень тихой рядом с Клариной. Они поклялись больше никогда, никогда не теряться.
Клара приглушила звук магнитофона и вернулась к своему табурету, склонилась над моделью шарфика. С дивана Каролине видно ее со спины: она время от времени разгибается, чтобы оценить то, что только что нарисовала. Потягивается, ерошит свои густые черные волосы, потом ищет ощупью карандаш, лезвие, кисть жестом зубного врача среди своих инструментов.
— Говори, мне это не мешает, — сказала Клара.
— Кхм…
— Что-то ты сегодня с утра не в себе!
— Да, правда, — согласилась Каролина. — Все утро коту под хвост!
— Бывают такие дни, — отозвалась Клара, подчищая неверную линию. — Что с тобой стряслось?
— Со мной ничего. Это Сильвэн… Он меня достал… Он со мной больше не спит.
— Что?
Клара стоит к ней спиной, поэтому Каролине легче выкладывать все начистоту:
— Я уже два месяца как вернулась из клиники, уже месяц вокруг него увиваюсь, и… ничего! Вчера вечером мы ходили вместе ужинать… Все было замечательно, мы были нежны, влюблены, прекрасно понимали друг друга… Возвращаемся домой немного под градусом, как раз то, что нужно, очень веселые, начинаем трали-вали и… ничего. Провал, неудача. Уснул, как мешок! Я, наверное, уродина отвратная, раз он больше меня не хочет!
Клара, вильнув бедрами, развернулась на своем табурете.
— Замолчи, дуреха! Ты никогда не была такой красивой! Может быть, он сейчас измотался… Много работает?
— А! Как обычно. Ничего не понимаю! В каком возрасте мужики больше не могут, ты не знаешь?
— Ну, я никогда не была с одним мужиком очень долго, так что… А сколько лет Сильвэну?
— Скоро сорок, не такой уж старый… Он сейчас какой-то странный. Нежный, милый. Но в то же время какой-то не тот. Словно его что-то изводит.
Клара вернулась к работе.
— Тебе нужен эффект десятка, — уверенно сказала она.
— Чего?
— Мужики каждый раз, как разменивают новый десяток, — тридцать, сорок, пятьдесят лет — просто дуреют. Крыша у них едет. В семьдесят и восемьдесят, кажется, получше!
— Перестань, Клара, не смешно!
— Вы уже сколько времени женаты?
— Четырнадцать лет. А что?
— Ого-го! И ты все еще его хочешь?
— Ну да! И хочу только его! Я люблю его, представь себе. ЛЮБЛЮ! Я бы не могла быть в постели с кем-то другим…
— Ты пробовала?
— Нет. Не хочется. Сильвэн — мой мужик, понимаешь? И у моего мужика больше не стоит. А я остаюсь с носом и с зудом внутри. Боюсь, а вдруг это зарастет, как дырки в ушах, когда долго не носишь сережек!
— Перестань! — перебила Клара. — Я не могу ржать и рисовать.
— Что бы ты сделала на моем месте?
— Я? — сказала Клара. — Я всегда считала, что одного мужика недостаточно. Нужно иметь их несколько — двоих, троих, четверых, десятерых — в одном большом, очень красивом доме. Мужиков, которые хорошо бы между собой ладили, были бы умными, юморными, красивыми, у которых были бы разные профессии; смесь интеллигентов, рабочих, художников. Этакий монастырь, где я бы была маркитанткой; и все, ублажая меня, вместе бы доставляли мне удовольствие. У них было бы право уезжать, но не всем сразу. Все, естественно, влюблены в меня, и когда один устанет, всегда найдется другой, чтобы потрахаться. Целый набор хахалей, понимаешь? Когда я была маленькой, я прочла одну сказку Андерсена, про семь мальчиков и их сестру, которых преследовала мачеха-ведьма и заколдовала мальчиков. На рассвете они превращались в лебедей. Они все решили убежать, чтобы быть счастливыми в другой стране. Девочка плетет сетку, и утром братья-лебеди берут в клювы эту сеть, на которой лежит их сестра, и уносят ее в небо, далеко от подлюки-мачехи и ее колдовства. Естественно, они вынуждены опускаться на землю каждый вечер, ведь на закате они снова становятся мальчиками. Я обожала эту сказку, когда была маленькой, и всегда мечтала быть этой девочкой, которую семь преданных братьев уносят в небеса. Но даже двух мужчин мне никогда не удавалось заставить жить вместе!
— А для меня Сильвэн — и мои семь братьев, и сетка, — сказала Каролина. — Он уносит меня вдаль от беды. Но если он меня больше не любит, если я его больше не возбуждаю, если я больше не…
— Послушай, — оборвала Клара, — ты несешь бог знает что! Это не ты виновата, а вы оба, и время… Думаешь, ты единственная женщина, которая давно живет с одним мужчиной и жалуется, что он ее больше не трахает, не любит, как раньше? Только это повсюду и слышно!.. Да вот, я недавно прочитала в приложении к «Тайм» неглупую статейку на этот счет. Про американских ученых, психиатров, которые проводили исследования про любовь с первого взгляда, страсть, почему так бывает, как это случается, что происходит тогда и потом. И почему через три года, максимум пять — слышишь? — самая бурная страсть сходит на нет. Вернее, обычно. Они говорят — все это биология, а главное, химия. Раз: встречаешь мужика, и бац! — взгляд, пожатие руки, запах, звук голоса — помолчи, дай сказать! — любовь до гроба. Оба краснеют, бледнеют, заикаются, шум в ушах; у них влажнеют руки, прерывается дыхание, — в общем, big, чудесное недомогание. Затем два: ты уже не в себе. Не ходишь, а летаешь, паришь; любишь весь мир. Он для тебя красивее, сильнее, умнее, юморнее, щедрее, чем на самом деле. Единственный. Незаменимый. Короче, ты его себе придумываешь наэлектризованной башкой, сердцем и задницей; ты даже можешь превратить пошлого придурка или дипломированного идиота в восьмое чудо света. У тебя не все дома, ты молишься телефону, чтобы он зазвонил, говоришь сама с собой, целуешь подушку, ты в состоянии полной эйфории, отчего у тебя с физии не слезает дурацкая улыбка Джоконды. Даже если ты до этого пропустила через себя всех мужиков земли, ты снова стала девственницей, ты все с восторгом открываешь заново, удивляешься, трахаешься восхитительно, несколько раз подряд, без устали. Ты себя возбуждаешь. Даже смерть тебе больше не страшна. У тебя голова идет кругом, и ты готова совершить любые глупости. Твои самые близкие друзья больше тебя не узнают. Тебе на это плевать, ты паришь. А отчего паришь-то, говорят американские исследователи? От химии, старушка! От веществ, сродни амфетаминам, которые ты вырабатываешь на всю катушку и которые носятся у тебя в крови и нервах. И другой уязвленный в таком же состоянии, что ничего не решает. Иначе говоря, больные любовью — наркоманы, являющиеся собственными поставщиками. Наркотики изготовляются на дому. И вот тебе три: прошло время, и будоражащие амфетамины кончились. Но ты уже на игле, и тебе нужно все больше и больше, чтобы поддерживать себя на седьмом небе от страсти. Надо бы увеличить дозу, но ты устала и не можешь вырабатывать больше. В то же время постоянное присутствие того другого рядом с тобой порождает — это научные наблюдения, я ничего не выдумываю — другие химические вещества, естественные анестезирующие средства, придающие еще влюбленной паре ощущение безопасности, спокойствия, покоя, усмиряющее их страсть. Это уже совсем, совершенно не тот большой байрам, вызванный начальными амфетаминами, которые понемногу поедаются и заменяются новыми веществами, эндорфинами, потихоньку усыпляющими больных. Но поскольку наркотик обычно не действует одновременно и на того и на другого, часто бывает, что один отваливает первым, пока не остынут оба. И все это за три-пять лет. Что же происходит дальше? Или бывшие одержимые любовью сообща погрузились в каталепсию, и это в учебниках называется «чудесная нематериальная нежность, сменяющая страсть». В лучшем случае. Или же один из бывших влюбленных, пристрастившийся к амфетаминам страсти, уходит на поиски свежей наркоты в новой любви. Или оба, каждый со своей стороны, во всяком случае, конец прекрасному безумию. Есть еще такие, как я, которые вечно ищут новой отравы (влюбленности), пакуют чемоданы, как только чувствуют первые признаки ломки, чтобы жить только восторженным началом страсти, избегая болезненного конца.
— Ты решила окончательно подорвать мои душевные силы или что?
Клара почувствовала, что на этот раз Каролина близка к слезам, и расстроилась. Отошла от стола, присела рядом с ней на диван.
— Да что ты, Каро, мне эта мысль показалась умной, вот и все. Она объясняет раннюю смерть мифических любовников. Их жизнь всегда коротка, словно они боятся того, что будет потом. Они выбирают смерть, которая бальзамирует их страсть в самом начале, оставляет ее неизменной навсегда. Ты можешь себе представить Ромео и Джульетту, осовевших от эндорфина? Тристана и Изольду? О чем бы нам было тогда мечтать?
— Ах, замолчи! — сказала Каролина. — Пожалуйста, не говори о Тристане и Изольде…
Она вскочила и нервно стала расхаживать по мастерской.
— Плевать я хотела на твоих американских ученых! Очень просто все свести к уравнению и прикрыться химией, чтобы объяснить необъяснимое! Необъяснимое существует! И чудеса тоже! В гробу я видала математику, химию и разум! Я хочу верить в исключительное, в невозможное! Мы с Сильвэном не три года, не пять лет друг друга любим, а четырнадцать, слышишь? Четырнадцать! И все эти годы мы были очень счастливы, очень влюблены. Даже когда мы лаемся, как собаки — это бывает! — когда мы какое-то время друг друга ненавидим, выходим из себя, мы связаны друг с другом больше, чем сиамские близнецы, словно в наших жилах течет одна кровь. Мы любим, Клара, еще любим друг друга, несмотря на химию, через четырнадцать лет! Угадываем мысли, вместе произносим одинаковые слова, и то, что задевает одного, ранит другого. Когда его нет, меня шатает, перекашивает, как лодку во время отлива. Когда меня нет, ему не по себе. Два месяца назад он позвонил мне среди ночи в клинику, разбудил меня, чтобы сказать, что по мне скучает. Уже четырнадцать лет, Клара, четырнадцать лет! И я знала, что так будет до конца нашей жизни, в первую секунду нашей встречи в Пэне. И он тоже это почувствовал. Он сказал мне почти тотчас же: «Горе нам, если мы расстанемся!» Ты знаешь, что мы делали, когда в первый раз поехали на Гернси? Тебе я могу сказать. Мы соединились колдовством, Клара, колдовством! Укололи руку иглой и смешали нашу кровь однажды вечером, в дюнах Херма, где мы были одни. Солнце над морем было красное, а мы были так взволнованы, Клара, так взбудоражены только что сделанным, что бросились друг другу в объятия, не говоря ни слова, дрожа и обвившись сомкнутыми руками, мы легли и скатились по дюне кувырком. Произошло что-то важное. И пыл того вечера нас больше не оставлял, Клара, целых четырнадцать лет! И ты хочешь, чтобы я не верила в чудеса? Даже если допустить, что через три года любовь может погибнуть из-за эндо-чего-то там, разве не логично, что годы любви, которые прожили мы с Сильвэном, могут заставить меня поверить в то, что мы чудом или волшебством избежали общего закона?
Глаза молодой женщины искрились. Ее щеки, губы раскраснелись, и все ее существо излучало преображавшую ее силу. За несколько минут она приобрела особенный блеск, особую красоту, делавшую ее почти незнакомой Кларе, думавшей, что она знает о подруге все, и давно! Никогда Каролина не говорила ничего столь восторженного и пронзительного в своей наивности. Сказанное Каролиной кажется Кларе таким ошеломляющим, таким дерзким, таким неосторожным, что она испытывает восхищение, но и глухое, неотвязное какое-то покалывание, оно похоже… да, похоже на зависть.
Словно почувствовав это, Каролина переходит на более спокойный тон:
— Если мне сейчас плохо, то, может быть, потому, что мне не хватает веры, и я пытаюсь объяснить все именно разумом — чего никогда нельзя делать! — объяснить, чего не совсем понимаю. Я нетерпеливая и неловкая, я из породы тех. кто рвет, разрезает бечевки на пакетах, желая открыть их побыстрее, вместо того чтобы спокойно развязать узел… Или же, — продолжала она, вновь садясь на диван с усталым видом, — я совершенно заблуждаюсь, и химики правы. Это конец, и Сильвэн меня больше не любит. Ведь он изменился. И я тоже изменилась, время нас слопало. И мы превращаемся в чужих людей, которые все чаще будут встречаться и не видеться. Печально.
— Тебе не кажется, что ты зря беспокоишься? — спросила Клара. — Ты заводишься, начинаешь метаться явно из-за пустяков, говоришь бог знает что и выходишь из себя, вместо того чтобы здраво обдумать положение. Что именно произошло между тобой и Сильвэном? Он сейчас немного сдал, не смог переспать с тобой вчера вечером, так ли это серьезно? Или он устал, и все уладится, или же он спит с кем-то еще, что тоже не конец света.
На этот раз Каролину подбросило, как на пружине.
— Что ты сказала? Спит с кем-то еще?
— Откуда я знаю, — ответила Клара. — Простое предположение. Если у мужика не встает на одну женщину, может, встает на другую. Чего зря голову ломать. Знать надо, вот и все.
— Как это знать?
— Ну… Ты ничего не заметила необычного в его жизни? Расписании дня?
— Нет.
— Он уезжает в командировки?
— Нет, да. Иногда ездит в Брюссель, по работе. И когда остается там на день-два, звонит мне и оставляет свой телефон в отеле, чтобы я могла с ним связаться, если нужно.
— И у тебя нет никаких подозрений, не знаю, баба какая-нибудь за ним бегает?
— Да нет, ничего такого… По правде говоря, я об этом никогда не думала. Сильвэн не бабник. Ты его знаешь: он робкий сдержанный, плохо идет на контакт.
— Это правда, — согласилась Клара.
— Я прямо не представляю, кто бы это мог быть, — сказала Каролина, — в гости мы всегда ходим вместе, я знаю людей, с которыми он видится чаще всего, тех, кого любит и не очень, а его расписание… Он всегда старается сообщить мне, где он; иногда звонит мне несколько раз в день, а когда задерживается в Берси надолго, всегда меня предупреждает. Нет, я правда не представляю. Если у меня и есть соперница, то это его лодка. Кроме работы, меня, детей, только она и занимает его мысли, будит мечты. Он без ума от своей лодки. Думает, говорит о ней все время. Разоряется на оборудование, на паруса. Подписался на несколько специальных журналов и перелистывает их с таким же вожделением, как другие «Плейбой». Ты бы только видела его кабинет дома — прямо кают-компания капитана дальнего плавания в отставке: набит картинами, фотографиями с морскими пейзажами, книгами о путешествиях и мореходстве, морскими картами всего мира, убранными в плоские ящики, как вон твои… И еще целая свалка: клепки, старый компас из какой-то лавчонки в Гранвиле, кусок сломанной мачты, который будто бы приносит счастье, большой флаг, угломер, не желавший работать в море, но вдруг заработавший в Париже, ну и так далее. Он часто запирается там по воскресеньям. Чертит маршруты на картах. Неустанно готовится к путешествию вокруг света, которое хочет совершить вместе со мной и которое мы, наверное, никогда не совершим, ведь Сильвэн только выдумывает свою жизнь и свои плавания. Не проходит недели, чтобы он не сообщил мне о новом маршруте. Последний был на Сент-Бредон. Не слышала? Я тоже. Остров, затерянный в Индийском океане к северу от Маврикия, такой маленький, что его нет ни на одной карте мира. Его разрабатывает одна рыболовная компания, потому что лагуна там кишит рыбой. Долгое время там были только рыбаки, мужчины. Они запрещали доступ на остров женщинам, чтобы жить спокойно и напиваться в свое удовольствие. В Сент-Бредоне Сильвэна привлекает необычное кладбище, описание которого он где-то вычитал. Конечно, кладбище пьяниц-моряков. На каждой могиле — простой деревянный крест, имя, стакан и бутылка, последняя, выпитая покойным. Никто к этому не прикасается, это святое. На самых старых стаканах и самых старых бутылках вырос мох, и только циклоны иногда позволяют себе их бить. Самый поразительный образ Сильвэна в состоянии блаженства, который приходит мне на память, — это у него дома, на Шозе, в его самом старом свитере, залатанных штанах и бесформенных сандалиях (которые я никак не могу уговорить его выбросить), когда он тянет свою шлюпку по водорослям, чтобы спустить ее на воду и подплыть к лодке, стоящей на якоре напротив Блэнвиллэ. Он свою лодку сторожит, ласкает, гладит, драит. У него это в крови; все Шевире были моряками. Летом он находит сотню предлогов, чтобы проехаться на Джерси, Гернси или Сен-Мало: то ему нужна деталь к мотору, то надо показать детям дом Виктора Гюго, то срочно нужно повидаться с приятелем. Когда прогноз погоды хороший, небо чистое, ветер, какой надо, земля ему больше не нужна. Где же со всем этим ему найти время для другой женщины, Клара? Он в ярости оттого, что не может уехать на следующей неделе со мной и детьми. Он должен остаться в Париже на июль из-за работы, но приедет к нам на выходные. Насколько я его знаю, выходные начнутся в пятницу.
Уже давно Сильвэн Шевире не чувствовал себя так легко, безмятежно, как в это июльское утро, несмотря на пробку, в которой застряла его машина на мосту Сюлли. Он опустил стекло на своей дверце, и красота Парижа, у краешка острова Сен-Луи, волнует его так, словно он только что ее открыл. Но не только красота Парижа приводит его этим утром в состояние эйфории.
Дело в том, что накануне он встретился с Дианой Ларшан на улице Верней в последний раз; он себе в этом поклялся. Из осторожности ей он, естественно, ничего не сказал. Не сказал он ей и о том, что Каролина вместе с детьми уехала в то же утро на Шозе. Диана бы могла прийти к нему в постель на улицу Бак. В лицеях каникулы уже неделю, которую Диана провела у своей бабушки в Анжу. «Поэтому я не смогла позвонить вам раньше», — сказала она Сильвэну по телефону. Вот нахалка! Можно подумать, он ждал ее звонка!
Отправляясь на улицу Верней, он воистину испытал чувство близкого освобождения. Диана объявила ему также, что уезжает завтра с матерью на юг и хочет увидеться с ним до их разлуки. Это слово, немного напыщенное, вызвало у него улыбку. Она была способна подумать, что они снова встретятся в конце лета. Он точно решил, что их разлука станет окончательной, и заранее испытывал облегчение. Летние каникулы пришли ему на помощь: в июле он избавится от Дианы в Париже, а с первых же чисел августа уедет к Каролине и детям на Шозе, где будет защищен от преследований проклятой девчонки. И потом за два месяца еще много чего может с ней произойти. Диана вполне способна позабыть о капризе, предметом которого он, к несчастью своему, оказался, и ее выбор падет на кого-нибудь другого. Насколько он ее знал, она наверняка не проведет лето, не попытавшись найти себе другого любовника. Ларшаны устраивали большие приемы в своей усадьбе в Сент-Максим, и у Дианы будет достаточно жертв. Не считая кучи праздношатающихся всех возрастов и всех мастей, шляющихся летом по Лазурному берегу в поисках симпатичной девочки-нимфоманки, которую можно было бы под себя подстелить. Сильвэн не испытывал никакой ревности, напротив. У него было ощущение, что ловушка, в которую он попал, наконец раскрывалась. Нескоро она увидит его по возвращении, эта малютка Диана, и, чтобы укрепить свою решимость, он наметил себе как можно раньше расторгнуть договор о съеме квартиры на улице Верней.
Итак, он был в приподнятом настроении, отправляясь на последнее свидание. Он рассчитывал даже позволить себе роскошь быть хоть раз с нею любезным.
Он был более чем любезен. Перспектива вскорости от нее избавиться делала ее для него менее грозной. Он даже задумался о том, не случится ли так, что в далеком будущем, когда она уже давно исчезнет с его горизонта, перестанет быть для него угрозой, он будет порой с тайным волнением вспоминать о ней. В конце концов, приключение, или злоключение, которое он пережил с этой удивительной девочкой, было из тех, что оставляет след в жизни мужчины и не забывается легко.
В те два часа, что они провели вместе на улице Верней, Сильвэн был гораздо более внимателен, чем обычно, к жестам Дианы, ее ощущениям, и полученное им удовольствие, лишенное на этот раз привкуса вины, было от этого еще более сильным. Он вел себя так, как ведут себя провожающие, довольные тем, что человек уезжает навсегда, да и отъезжающий испытывает горькое очарование своим скорым отбытием. Позднее, как раз перед тем, как за ней закрылась дверь, ему захотелось пожелать ей счастливого пути.
Почувствовав это изменение в его отношении, Диана была даже более словоохотливой. Она даже задержалась, прильнув к нему, вместо того чтобы быстренько одеться и уйти, как она обычно делала.
Она проявила любопытство: вернется ли он в августе на Гернси, чтобы купить копченую ветчину, свитеры и виски, как они делали в прошлый год, когда Сильвэн возил ее туда на лодке вместе со своими детьми? Он удивился этому вопросу, а еще больше, когда Диана спросила:
— Сколько вам будет этим летом?
— Что значит сколько будет?
Она нетерпеливо пояснила:
— Ну 17 августа, это ведь ваш день рождения? Я знаю, что вы «лев», как и я, только у меня день рождения 25 июля.
— Ну да, — сказал Сильвэн, — 17 августа мне исполнится сорок лет.
— А мне четырнадцать. Каролина сделает вам торт с сорока свечками?
Сильвэн вдруг насупился. Не столько из-за сорока свечек, упомянутых, возможно, с коварными намерениями, но потому, что имя Каролины, произнесенное в комнате, где он лежал голый рядом с Дианой, было ему очень неприятно.
— Не знаю, будет ли торт вообще, — сухо ответил он.
— О, наверняка! А может быть, еще и сюрприз… Сорок лет — важная дата!..
— Хочешь сказать, что это старость?
Она не ответила, но приникла к нему, и маленькая ручка, такая бойкая, умелая, точная, еще раз исчерпала его.
Затем он провел вечер, показавшийся ему чудесным, — в своем большом пустом доме, затихшем после отъезда детей и Каролины. Перед тем как уйти на Тротуары Буэнос-Айреса, Фафа приготовила ему холодный ужин на кухне, к которому он даже не притронулся. Ему не хотелось есть, а главное, садиться за стол. Он принял душ и в одной набедренной повязке из полотенца приготовил себе «Кровавую Мэри», вдоволь наперченную, как он любил, и отправился потягивать ее к себе в кабинет, положив ноги на стол, слушая «Ветер», песню Лео Ферре, будоражащую его, невзирая на проходящие годы. Он теперь избегал слушать эту песню в присутствии Каролины, которая ее больше не выносила, столько раз ей пришлось ее слышать. Он заездил по меньшей мере две пластинки, слушая эту песню! Пластинки стали все исцарапанные, игла проскальзывала, выплевывая слова:
Несется ветер над волной,
Смычком скользя над бирюзой,
И струны, что задел борей,
Звучат симфонией морей…
Как все-таки мило было со стороны Каролины подарить ему лазерный проигрыватель и новенькую запись «Ветра» на безысносном компакт-диске, чтобы Сильвэн мог слушать его сколько душе угодно, «у тебя в кабинете», — уточнила она.
Эта песня стала поводом для семейных шуток. Даже дети к этому подключились. «О, папа слушает «Ветер»!» — доносил Тома, вздыхая, подняв глаза к небу. Сильвэн попытался объяснить «недоумку», что это не допотопная песня («пользуюсь его словами»), как ему кажется, а очень красивые стихи с очень приятной оркестровкой. Ты только послушай:
О вы, упряжка времени коней…
И море, вспахано конями,
Блистает яркими перстнями,
А ветер, вечный коновод,
Со стоном песню подкует…
Совсем другое дело, не то что эти дебильные песни, которые слушает Тома, — с одной неустанно повторяемой фразой из-за бедного воображения, словно это нужно, чтобы понять ее смысл. Ферре, по крайней мере, дал себе труд написать нечто поэтическое, это наверняка и Аполлинеру бы понравилось!
Но «недоумок» уперся и позволил себе поспорить:
— Музыка еще куда ни шло, но я никогда не видел коней, пашущих море, и подкованных песен!
Даже маленькая Стефания подсмеивалась над ним. В своем-то «анальном возрасте», как говорила педиатр! «Мама, а-а!» — и так целый день. Однажды, когда Сильвэн в сто двадцать миллионный раз слушал свой «Ветер», Стефания прыснула: «А, папа слушает свой «Пук»!» И «Ветер» Лео Ферре превратился в «папин Пук». Это рассмешило Каролину, но все же стоило Стефании шлепка, чтобы научить ее уважению.
Шлепок Стефании не показался Сильвэну лишним, но смешок Каролины он расценил как маленькое предательство. Подлость. Он был разочарован, что она больше не относится с тем же восторгом, что и он, к этой песне, которая когда-то их волновала. Он видел в той усталости признак усталости более общей.
Один дома, он отвел душу, включил «Ветер» на полную громкость. И раз уж предоставился такой случай, он затем переключил на другую морскую песню Ферре, которая его восхищала:
Не бывает на свете чудес,
И корабль носит волнами где-то.
Он оплакал потерю небес
И годов лучезарного света.
Я тот самый призрак Джерси,
Что приходит под сумрак обмана
Сетью рифм тебя оплести,
Одарить лобзаньем тумана.
Словно невод июльских ночей,
Где блестит морской сом чешуею…
Около десяти зазвонил телефон. Это Каролина звонила с Шозе. Каролина, особо не ожидавшая застать его дома, как она сказала. Она набрала номер на всякий случай. Внезапно захотелось услышать его голос. Рассказать ему о красоте вновь увиденного острова, что она наконец вроде бы видела зеленый луч, когда солнце упало в море за Соньер. Что дети, утомленные дорогой и плаванием, уснули очень быстро. Он ужинал не в городе? Он не скучает один дома? Сильвэн ответил, что ему хорошо, что он отдыхает. Добавил: «Сожалею, что вас нет рядом со мной, моя госпожа». Он знал, что ей нравится это обращение с двойным смыслом — моя госпожа — и на вы, бывшее игрой, любовной гиперболой, которое он иногда использовал, когда они были одни.
Он тоже был рад ее услышать. Хотя все-таки немного удивлен звонком, так как знал, что она терпеть не может телефона и пользуется им лишь в крайнем случае.
Теперь ему хотелось есть. Он пошел на кухню и, побрезговав холодным цыпленком, салатом и клубничным пирогом, приготовленными ему Фафой, стал рыться в шкафу с запасами, открыл коробку сардин и съел их руками, затем начал банку с каштановым кремом, ароматизированным ванилью и очень-очень сладким, распробовал три четверти его маленькой ложечкой, как делают все мужчины, кого жены оставляют летом одних и которые, впадая в детство, с безоблачным наслаждением предаются своим самым тошнотворным капризам.
Сильвэну Шевире не было неприятно его июльское одиночество.
Как столбы вдоль железной дороги, дни и ночи с большой скоростью валятся друг на друга. Никогда на Шозе лето не было теплее, небо нежнее, море зеленее, окуни вкуснее, жизнь легче, Каролина красивее, а Сильвэн влюбленнее в нее. Магия острова вернула их друг другу: Сильвэна, отделавшегося от своего кошмара, и успокоившуюся Каролину.
Как ко всем владельцам приветливого домика у моря, друзья приходят к ним в большом количестве, сменяют друг друга, одни на день или на выходные, другие на неделю или больше, и при каждом приезде, при каждом отъезде в доме словно меняется атмосфера. Насыщается личностью одних и других и иногда жалеет об их отсутствии.
Этьен Шевире, любимый брат Сильвэна, приехал первым в последних числах июля. Он на три года старше Сильвэна. Он архитектор, художник, представитель богемы и душа общества. По-видимому, ничто не может нарушить спокойствия и хорошего настроения этого сорокатрехлетнего весельчака, которого легко ведут по жизни его разносторонние аппетиты. Жизнь для Этьена Шевире есть и должна быть вечным праздником, который он умеет организовать. Обжора, хохотун, любитель хороших вин и большой бабник, он приводит все вокруг себя в движение, как только появляется, предшествуемый звучным смехом, разгоняющим ворон печали. Более энергичный, чем, возможно, позволяет предположить его благодушный вид, Этьен находится в постоянном движении и сравнивает себя с голубыми акулами, которые умирают, когда перестают плавать. Он поднимается вместе с солнцем, чтобы пойти сделать наброски каркасов лодок в бухточке Трюэль, бежит маленькими шажками по дюнам, ныряет у Пор-Мари, плывет кролем до самого Канкалезского бакена и возвращается в дом, который только-только начинает просыпаться. Он сует свой нос в кастрюли, чтобы заранее порадоваться их содержимому, возит на тележке ящики с вином, работает отверткой и мастерком по заказу, изобретает игры для племянников, устраивает ночные корриды с островными коровами, исчезает в море с Сильвэном, чтобы наловить рыбы на завтрак, и упорно ухаживает за невесткой, что радует Каролину. Этьен не может смотреть на женщину, не ухаживая за ней; часто на словах, но Сильвэн прозвал его архиволокитой. Женщины, естественно, отвечают ему на проявленный к ним интерес, и поскольку он красивый мужчина и закоренелый холостяк, после короткого давнего брака, мало кто может перед ним устоять.
Сама толстая Мари Латур, приходящая помочь Каролине по кухне и не имеющая ничего общего с Венерой в свои добрые шестьдесят, со своим толстым задом и цветом лица, пылающим от свежего воздуха и кофе «с градусом», — Мари не бесчувственна к обхаживаниям Этьена, которого со смехом отгоняет тряпкой, когда он притворяется, будто хочет пригласить ее на танец. Часто Этьен высаживается на Шозе с молодой женщиной, каждый раз разной, обычно симпатичной и очарованной им до бесчувствия. Он неизменно представляет вновь прибывшую как «моя кузина Клэр», «моя кузина Софи» или «моя кузина Беатрис»; и те и другие практически не имеют значения в его жизни. Ему случается даже больше не вспоминать о «кузине», развлекавшей его в прошлое лето. Сильвэн находит, что Этьен похож на деда Огюста, которого до преклонного возраста возбуждали юбки и который, как Этьен, считал, что вода — напиток печальный и нездоровый. Доказательство: одной капли воды достаточно, чтобы замутить самый чистый анисовый ликер!
Первые дни августа привели с собой Клару и ее страус-боя, привезшего в подарок нежное жаркое из голени одного из его пансионеров. Дети-консерваторы, как это бывает в их возрасте, изобразили на лицах отвращение и отказались попробовать новое блюдо, связанное для них с мультфильмами[10], что Марина четко и высказала: «Лучше уж есть отбивные из Микки или эскалопы из Бэмби! Раз уж на то пошло!» Этьен, напротив, наелся до отвала. Он обожает страусов и хотел бы увидеть, сказал он, «как они бегают в поясах с резинками».
К причалу или к пристани Гале, в зависимости от приливов, подходят и уходят корабли, привозя припасы и посетителей на архипелаг, счастливо девственный от лавок, мэрии и кладбища. Каждый день здесь напряженно ожидают рейсового судна, соединяющего остров с Гранвилем или Сен-Мало. Даже если она никого не ждет, Каролина ни за что на свете не хочет пропустить это ежедневное свидание, переполненное любопытством и переживаниями. Она не одинока: все, что есть живого на острове, спускается по тропинкам, собирается на причале или эстакаде — уезжающие, остающиеся, в нагромождении садков, свертков, прицепов, которые волокут трактор с фермы и страдающий одышкой грузовичок Коко Муанара, подобранный на свалке на континенте. Поодаль — влюбленная парочка, обвившая друг друга так, что слилась воедино, двурюкзачное животное — затянулась бесконечным солоноватым поцелуем, тогда как издерганные матери истерически взвизгивают, ловя за руки ребятишек, пытающихся, толкаясь, дотронуться до опасного скоса причала. И сыплют шлепки и затрещины. Проходят минуты, напряжение усиливается. Корабль, уже замеченный дозорными наверху утеса, появится через несколько минут у входа в канал, между островков Эпьет и косой Лонг-Иль. Вдруг он становится виден — разрезающий море, тяжелый, нагруженный, с невидимой ватерлинией, ощетинившийся в проходах и до самой верхней палубы еще нечеткими на расстоянии силуэтами, которые с каждой секундой становятся все четче, пока по каналу приближается благословенное судно, везущее почту, любовников, друзей баллоны с газом, караваи хлеба в целлофане, ящики с фруктами, мебель и мужей. На пристани радость. Дети становятся неуправляемыми. Собаки лают. Недоносок пятнадцати лет хлопает в ладоши, роняя слюни в сумку своей матери.
Когда корабль вечером снова уйдет, в час, когда островки архипелага начинают вырисовываться тенями на фоне моря, окрашенного почти заходящим солнцем в алый цвет, в час, когда глаза блестят, как сдерживаемые слезы, когда развязанные перлини соскользнут с причала, прощальная сирена провопит три раза и корабль медленно отвернет нос от причала, на земле и на борту сожмутся сердца, сдавит горло и поднимутся руки, и будут долго махать, пока корабль не исчезнет вместе со своим следом и дымящей трубой — маленькая точка, высохшая на шкуре моря.
Корабли приходят, корабли уходят, на парусах или с мотором, привозя Рено и Сильви, увозя Лору и Бертрана или Катрин, приехавшую в одиночестве осушить в радушном доме Шевире сочащуюся, мучительную печаль любви, которую Этьен тотчас возьмется сократить до разумных пропорций тягостного воспоминания.
Лето течет и истекает все быстрее, в вечерах, утрах, приливах, со своими новостями, передающимися из дома в дом, от одного края острова до другого. Коко Муанару снова дали по роже. На этот раз один турист, разъярившийся из-за рыбы, импортированной из Булони, замороженной и бывшей на грани воскресения, которую ему продали за безумную цену. Он позвал хозяина, чтобы высказать свое недовольство, а Коко Муанар, пользуясь тем, что он единственный ресторатор на острове, некстати посмеялся и посоветовал недовольному клиенту пойти пообедать в другое место. Удар достиг цели, и весь остров, повеселев, потянулся в кафе, чтобы посмотреть на фонарь Муанара, рассмешивший даже чаек и бакланов, отмщенных за скудные отбросы, с сожалением оставляемые им скрягой Коко.
Идет воскресная служба в крошечной церковке, где крестились все Шевире вот уже больше ста лет. Этьен — единственный взрослый в доме Шевире, никогда не пропускающий мессу. Он сопровождает в церковь племянников. Этьен благочестив? Нет. Он идет туда, как на рынок, чтобы выхватить взглядом знатока, прогуливающимся по рядам правоверных, «молодых и красивых христианок, которых Господь по доброте своей собрал на этом острове, чтобы доставить мне удовольствие».
Однажды вечером, как раз перед ужином, появляется красный вертолет Гражданской обороны, предназначенный для случаев серьезных происшествий, налетает на остров и садится на посадочную площадку. Не останавливая лопастей винта, он выпускает из себя двух мужчин с носилками. Издалека видно, как они бегут по дорожке к гостинице и выбегают оттуда через десять минут, неся на носилках привязанное к ним тело. Они скрываются в вертолете, тот немедленно поднимается в воздух и улетает в направлении Гранвиля. Каролина с трудом удержала близнецов, рвавшихся «посмотреть».
— Мы все узнаем, дети, — сказала Каролина, — все узнаем, не беспокойтесь!
Они все быстро узнали от подружки Мари Латур, проходившей по дороге, — важной, надутой, потому что все видела и совсем близко: гостиничный повар, безумно влюбленный в маленькую официантку, крутившую любовь с другим, решил покончить с собой, выстрелив в себя из ружья. Но неумеха только вогнал себе пулю в руку. Комментарий Мари Латур, стоявшей на пороге кухни, держа в руках блюдо с макрелью в горчичном соусе, которое она собиралась поставить в печь:
— Наложить на себя руки от любви? Вот дурень!
И Мари отправилась запекать макрель.
Среди историй, картин и миражей этого лета будет и появление китайской джонки из Сен-Мало. Сильвэн, поднявшись на заре, увидит ее в подзорную трубу, поставленную на треногу, которую он постоянно держит на террасе, чтобы издали следить за своей лодкой на якоре или за полетом крачки, вьющей себе гнездо. Сильвэн вдосталь развлекается со своей подзорной трубой. В нее на мили просматривается горизонт, видно, как пылают на закате витражи в Мон-Сен-Мишель. Сильвэн наблюдает, словно до них рукой подать, за тем, что происходит на борту парусников, еще удаленных от острова, или за играми влюбленных, затерявшихся на пустынных островках и думающих, что они одни на свете. Он всего повидал, но ни разу не был свидетелем такого поразительного, фееричного зрелища, как медленное продвижение по каналу этой нереальной джонки с коричневым корпусом, с раскрытыми крыльями, так что видно брашпиль и якорь. Он увидел черный зрачок, нарисованный на белой роговице на носу судна. Заметил, как джонка безмолвно скользит по серому морю, в котором отражается лиловое рассветное небо; деревянный корабль, корабль из фильма, анахронично экзотический, корабль мечты, ошибшийся континентом и принявший нормандский Санд за Меконг. Сильвэн, остолбенев, долго следил за бурыми парусами, выпущенными на треть, двойными на корме, разделенными на этажи, как шторы, — округлившимися, гибкими, чувствительными, полощущимися вокруг мачты без штагов и перлиней. Он смотрел, как джонка проходит под домом, — с высокой, квадратной кормой ляпис-лазурной голубизны, с резными перилами, а на второй палубе с решетчатым настилом — причудливый экипаж из парней и девушек, наряженных мандаринами, корсарами, султаншами в развевающихся покрывалах, поющих какую-то протяжную песню, аккомпанируя себе на гитаре, пока джонка удаляется к Западу, в направлении Джерси. Остальные не поверят, когда за завтраком Сильвэн расскажет им о прохождении джонки. Каролина бросит на него встревоженный взгляд, дети посмотрят сурово, а Этьен шепотом посоветует братишке перестать курить по утрам травку, да еще в такую рань. Сам Сильвэн задумается, не явилось ли ему чудесное видение. Понадобится случайная встреча с одним охранником с маяка, чтобы подтвердить факт прохождения джонки. Он тоже ее заметил, когда она шла с Сен-Мало.
Это лето будет последним для старого адмирала, живущего одиноко в своем доме, на западном краю острова. Уже давно он больше не выходит из дома, спрятавшегося в колючих зарослях, так что с дороги видно только крышу. Он столько раз объехал вокруг света, что ему больше не хочется сниматься с места. Он избороздил столько океанов, что ему больше не хочется смотреть на море. Древний старик, в которого он превратился, медленно мумифицируется, высыхает вокруг своей трубки с опиумом, — собранных для нее запасов ему хватит, как он говорит, чтобы дойти до самого конца. Он не ест — поклевывает сухофрукты, сухарики, которые ему доставляют на дом. Пьет чай. У него больше нет родных. Дети умерли. Ему плевать. Легкий, худой старик с бледными глазами, пальцами слоновой кости лежит, счастливый, на низком диване, на циновке, у потускневшего серебряного подноса, на котором стоит спиртовка и лежат длинные спицы, служащие ему для скатывания маленьких шариков «коричневой феи» и засовывания их в малюсенькое жерло трубки движениями ювелира; долго, сладострастно вдыхает дым этой феи, стирающей время и горе, страх и тоску, день и ночь. Эта волшебница явилась ему когда-то в Сайгоне. Она последовала за ним на Таити, где он долго жил до выхода в отставку. Она сопровождала его на Шозе, острова его детства, по которым он тосковал во всех портах мира. Адмирал спит с открытыми глазами и, за отсутствием собеседников, часто разговаривает сам с собой. В его памяти, умиротворенной опиумом, проплывают лица людей, которых он любил, но так давно! Он смутно припоминает, что среди всех тех женщин, которых он знал, была его супруга, которую он теперь путает с остальными. Любил ли он ее? Был ли он счастлив благодаря ей? Наверное. Он уже не помнит. Все, что было в его жизни плохого, тяжелого, стерлось из его памяти. Летом Сильвэн и Каролина приходят его навестить — отдельно, чтобы не утомлять. Адмирал вроде бы рад их видеть. Он утруждает себя приличиями, предлагает фрукты, чашку чая. Он любит Сильвэна, чьего деда и отца он знавал; да и его самого знал в детстве. Лежа на своем бархатном диване, он рассказывает истории. О другом адмирале, бывшем его другом. Умерев в отставке, он в завещании попросил, чтобы его бросили в море, чего не дозволено морякам, умершим на суше. Но для него президент сделал исключение, потому что он был хорошим адмиралом, славно служившим Франции. Чтобы выполнить его последнюю волю, гроб с его телом погрузили на военный корабль, вместе со вдовой и экипажем в парадной форме, и выбросили адмирала за борт у острова Молен — там, на краю Бретани. На борту отслужили мессу, протрубил горнист, и боцман просвистел в свой свисток, как положено. А потом — приготовиться к повороту! — гроб с адмиралом бросили в воду. Но тело было легкое, и недостаточно нагруженный гроб поплыл по морю, а не утонул. От волнения все начали дико смеяться. Надо было принять решение. Его и приняли. Крейсер сдал назад, и три пушечных выстрела в упор наконец утопили непотопляемого адмирала.
Хотя посещения Сильвэна приятны адмиралу, он предпочитает посещения Каролины. Его лицо проясняется, когда она входит в гостиную. Он зовет ее «красавица моя» и вспоминает для молодой женщины галантные приемы своей юности.
Каролина любит навещать адмирала. Она входит в его логовище, как в иной мир. Ей нравятся темные, обшитые панелью стены, украшенные полинезийскими статуэтками, морскими гравюрами, фотографиями кораблей и панцирем гигантской черепахи. Ей нравится мебель из палисандра, большой черный рояль, который теперь, должно быть, разбух от сырости. Ей нравится камчатное полотно занавесей и большой гранитный камин, в котором зимой и летом горит огонь. Она быстро привыкает к запаху жженой карамели, хотя и довольно тошнотворному, постоянно царящему в этих стенах. Каролина никогда не приходит без какой-нибудь сласти: баночки ванильного крема, салата из фруктов или желе из айвы, к которому, как она знает, адмирал неравнодушен. Особенно ей нравятся истории, которые он рассказывает. Например, про красивую, великолепную Кристиану Рено — жену Луи, в которую в тридцатые годы был влюблен весь Париж и он сам. Адмирал рассказывает о вечерах, которые она давала летом в своем замке на Шозе, и о морских прогулках, которые они совершали с этим писателем, Дрие Ла Рошелем, что приезжал к ней сюда. Он даже написал роман, вдохновленный ею. «Как, вы не читали «Белу-кию»? Он звал Кристиану Белукией». Адмирал встал и достал из книжного шкафа «Белукию», чтобы подарить ее Каролине, довольный, что может сделать ей этот подарок: «Пожалуйста, на память обо мне». История, долгое время длившаяся между Белукией и Дрие, но бывшая непростой, потому что Дрие был и очаровательным и невыносимым человеком. Он покончил с собой в 45-м году. Белукия его пережила. Это она заказала ему надгробную плиту на кладбище в Нейи с таинственными буквами, высеченными в камне: X. От Б. Чтобы напомнить о Белукии и Хасиме, героях их истории, выведенных иракцами.
В другой раз адмирал процитировал ей на память очень мелодичное стихотворение некоего Бержера, забытого поэта прошлого века, из которого она запомнила несколько строчек — по словам адмирала, навеянных Шозе:
О, почему вы так грустны,
Заслышав волн прибрежных ропот,
Листвы дерев приветный шепот —
О, почему вы так грустны,
Скажите, чайки и челны?
В сентябре адмирала найдут — застывшего, сухого и улыбающегося. Каролина тщетно будет искать в словаре имя Бержера. Она пожалеет о том, что так и не узнает, кем был Бержера, и конца его стихотворения. Впрочем, в сентябре на нее нахлынут другие заботы.
То, что на Шозе валом валят друзья, что за стол садятся порой десять человек, Каролине ничуть не в тягость, наоборот. Единственная ее забота — разместить всю эту ораву в доме, где помимо комнат, занимаемых самой семьей, есть только три маленькие комнатки «на откуп». Не считая дивана в гостиной, могущего служить кроватью, но только на одну ночь.
Сегодня, 13 августа, Каролина озабочена с утра: приезжает школьный товарищ Сильвэна, ставший его адвокатом, с женой и Дианой Ларшан. Сильвэн, сидящий напротив Каролины и разбивающий скорлупу на яйце, заинтригован, видя ее этим утром такой молчаливой и рассеянной; она только что передала ему хлебницу, когда он попросил солонку.
— Каро, в чем дело?
— Просто не знаю, что делать. Как ты думаешь, можно мне попросить Этьена взять к себе в комнату Тома?
— Да, но зачем?
— Потому что тогда я смогла бы поместить Диану и Марину в комнате на чердаке и устроить Ксавье и Катрин, которые сейчас приедут, в комнате близнецов. Она удобнее…
При имени Дианы Сильвэн подскочил, словно его укусила оса. Он рявкнул:
— Диану! Какую Диану?
— Да Диану же! Маленькую Диану! Диану Ларшан, дорогой, — теряет терпение Каролина. — Я пока другой не знаю!
Сильвэн резко оттолкнул яйцо и свой кофе, и они некрасиво растеклись по скатерти. Он выходит из-за стола и яростно барабанит по стеклу двери.
— Этого еще не хватало! — ворчит он. — Диана Ларшан! Можно было бы хотя бы меня предупредить!
— Я думала, ты знаешь. Дети просили меня при тебе, в июне, ее пригласить, и ты ничего не сказал! Я виделась с ее матерью, договорилась с ней, Диана приедет на две недели, и мы отвезем ее в Париж на машине. Не понимаю.
— Тебе что, мало здесь детей? — оборвал Сильвэн. — Ты же знаешь, что я не стремлюсь поддерживать отношения с Ларшаном, даже косвенные, и приглашаешь его дочь!
— Она уже приезжала в прошлом году!
— Именно. И целый год торчит в нашем доме в Париже!
Тон повышается. Каролина тоже начинает нервничать.
— Да что с тобой, Сильвэн, я не знаю! Эта девочка милая, хорошо воспитанная, симпатичная, и к тому же подруга наших детей. Ты был с ней очень любезен и вдруг больше не можешь ее видеть. Что она тебе сделала? Ты испортился, милый! Становишься занудой! Диана приезжает вместе с Фуко одиннадцатичасовым рейсом… Не могу же я теперь отослать ее обратно в Париж?
Она кладет руку на локоть Сильвэна, продолжающего молчать, стиснув зубы. Она видит, как ходят у него желваки. Каролина смягчается.
— Послушай…
Но Сильвэн ничего не хочет слышать. Он вырывает руку и выходит, хлопнув дверью. В окно Каролина видит, как он сбегает по высеченной в камне лестнице, ведущей к причалу, спускает шлюпку на воду, заводит мотор и правит к лодке.
Вошел Этьен.
— Что происходит?
— Не знаю, — сказала Каролина. — Сильвэн на меня сегодня зол. Только что устроил мне сцену, потому что сейчас приедет маленькая Ларшан, а он считает, что здесь слишком много детей.
— Будет гроза, — говорит Этьен, показывая на темные тучи, несущиеся над Сандом. — И барометр скачет. Это действует на нервы. Пройдет. И как может Сильвэн злиться на такую очаровательную, такую красивую женщину, как ты?
Гроза прошла, и Сильвэн вернулся вечером успокоенный. Диана была тут — вытянувшаяся, прекрасная, покрытая южным загаром. Он поцеловал ее в обе щеки, вымучив четверть улыбки, и до самого вечера исчез в сарайчике в глубине сада, вместе с Ксавье. Затем, когда дети и Диана легли спать, Сильвэн ни с того ни с сего предложил прогуляться до пляжа перед замком, — он, должно быть, сейчас прекрасен при полной луне. Но Катрин устала, и, поскольку Сильвэн весь вечер избегал взгляда жены, Каролина решила остаться с Катрин, чтобы оставить Сильвэна одного с Этьеном и Ксавье. Она знает, что они втроем пойдут не глазеть на пляж при лунном свете, а прямиком в кафе «Трюм», хлопая друг друга по плечу, довольные вновь оказаться в своей мужской компании, пойти выпить пивка и кальвадоса вместе с рыбаками и потаращиться на какую-нибудь деваху-туристку, которая, наверное, там ошивается. Она знает, что они вернутся ночью, таясь и немного косые, дружно пытаясь не шуметь, поднимаясь по лестнице, такие довольные от чувства свободы, как когда им было восемнадцать лет.
Каролина читала в постели, кода Сильвэн вернулся, около часу ночи. Она как в воду глядела: он был весел, и от него несло вином. Он властно погасил свет, разделся и сжал Каролину в объятиях, чуть не поломав ей кости. Наверное, чтобы его простили за несправедливое поведение сегодня утром.
Накануне 17 августа Диана спросила Каролину, какой торт будут делать на день рождения Сильвэна. И Каролина прыснула, прикрыв рот рукой.
— Надо же, хорошо, что ты здесь! Я совершенно забыла про его день рождения! Со мной никогда такого не случалось. Попросим Мари приготовить нам слоеный торт с миндальным кремом. Он у нее здорово выходит, и это любимый торт Сильвэна.
— А свечки? Ты подумала про свечки? — спросила Диана. — Ему сколько уже?
Каролина позвонила в бакалею в Гранвиле, где обычно отоваривалась, чтобы ей с вечерним рейсом прислали миндальный порошок и сорок тонких свечек, которые в массе выглядели бы не так громоздко, и они с Дианой под ручку отправились за ними к кораблю. По дороге Каролина остановилась и посмотрела на Диану.
— Ты теперь ростом почти с меня!
И они встали спина к спине, чтобы посмотреть.
— И ты красивая, — добавила Каролина. — Но тебе бы лучше перестать грызть ногти, если ты позволишь мне делать тебе замечания… И немного получше причесываться. Тебе не мешает, что волосы постоянно лезут в глаза?
— Вот чудно, — сказала Диана, — мама мне то же самое говорит!
Каролина вяла обеими руками густые волосы Дианы и отвела их назад, чтобы открыть лицо. Потом отпустила.
— Причесывайся как знаешь. В любом случае ты просто прелесть!
— И она нежно поцеловала ее в красивые загорелые щеки.
Когда Сильвэн в конце ужина увидел свой торт, пылающий сорока свечками, лицо у него вытянулось, и он задул их одним махом, не поднимая глаз, пока Этьен выстреливал пробкой из бутылки шампанского. Каролина заметила, что Сильвэн слегка попятился перед свечками. Клара наверняка права: он плохо переносил десятки. В порыве нежности она поднялась из-за стола и обвила рукой его шею.
— Подарок будет в Париже, — сказала она. — Здесь нет ничего достаточно красивого для тебя.
И тогда Диана Ларшан помахала маленьким свертком и протянула его Сильвэну с самой невинной улыбкой. Пока Сильвэн его разворачивал, она сказала:
— Это всего лишь книга из карманной серии, простите, у меня было не много денег, но я знаю, что вы любите читать. Продавщица мне сказала, что это хорошая книга.
Сильвэн поцеловал Диану в щеку в знак благодарности. Он бросил взгляд на обложку книги и положил ее на стол, прикрыв заглавие оберточной бумагой. Но Каролина схватила сверток:
— Как это мило! — воскликнула она, желая скрыть холодный прием Сильвэна. — Как это мило с твоей стороны, Диана! «Лолита» Набокова! У нас как раз ее нет… Мне уже давно хотелось ее прочитать. Кажется, это действительно очень хорошая книга!
И чтобы растормошить Сильвэна, представив при этом ему Диану в выгодном свете, она сказала, указывая на девочку:
— Как хорошо, что Диана с нами, я совершенно забыла сделать для тебя торт. Мне так стыдно! Но она мне напомнила.
Диана порозовела и сказала со скромным видом:
— Да, но ты вспомнила, что он любит торт с миндальным кремом!
И тогда маленькая Стефания, которую ни о чем не спрашивали, обернулась к Диане:
— Чудно, ты тыкаешь маме и выкаешь папе!
— Говоришь «вы»! — прогремел Сильвэн. — А не «выкаешь»!
— Но учительница в школе… — уперлась Стефания.
— Я сказал: говоришь «вы»! — оборвал Сильвэн. — Так принято у культурных людей. Я поговорю об этом с твоей учительницей!
У Тома загорелись глаза:
— Папа, а «выканье» будет стоить франк, как «клево», «круто» и «ваще»?
И все, включая — наконец-то! — Сильвэна, рассмеялись.
— Хорошо, Тома! Но только пятьдесят сантимов. Это не так вульгарно, как все остальное!
Это была игра, которую Сильвэн придумал, чтобы научить детей говорить на хорошем французском языке, избегая искажений, выводивших из себя пуриста, каким он был.
— Вы говорите на телевизионном жаргоне, — сказал он им когда-то, — и мне это неприятно. Нет, Марина, платье не крутое! Его не варили! Оно красивое, хорошо сшитое, изящное, — все, что хочешь, только не крутое, Господи ты боже мой! И что значит «я тащусь», Тома? Куда ты тащишься? И чтоб я больше не слышал ни «кайфа», ни «ваще»!
Но дети продолжали так говорить, и Сильвэн предложил, что отныне тот, кто произнесет жаргонное словечко, должен дать собеседнику франк. И даже Каролина, тоже заразившаяся жаргоном, на это попадалась. А бедняга Тома, вечно бывший на мели, так как он тратил свои карманные деньги в рекордное время, первым вступил в жаргонную игру и, ликуя, штрафовал сестер. Детям даже случалось внимательно слушать «жаргонников» по телевизору и изумляться сумме, которую они были бы вынуждены уплатить, если бы тоже играли.
Со стороны Вира спустились сумерки, и Шевире, за рулем «Рейндж-Ровера», возносит благодарность своему тестю за то, что тот подарил эту машину дочери на ее тридцать первую годовщину. Всем в ней удобно: ему и Каролине, пятерым детям, вещам и к тому же еще Диане Ларшан. А какое лицо у них было тогда, кода Жерар Перинья торжественно въехал в сад с улицы Бак за рулем этого высоко сидящего аппарата, чьи мощные шины вспахали край лужайки! Радуясь произведенному эффекту, Перинья взял в соавторы подарка жену: «Машину выбирал я, зато она выбрала цвет». Яркий томатный цвет, сразу же наводящий на мысли о пожарной машине. Но Фафа сразу нашла имя, так и прилипшее с тех пор к машине, прошептав: «Каролиночка, ты сможешь водить этот танк?» Каролина быстро этому научилась. Понадобилось найти ему место для хранения, так как в гараж на улице Бак, забитый машинами Сильвэна, Каролины и велосипедами, Танк не влезал. Им пользовались только для поездок в Гранвиль или еще куда. И потом Танк, идеально подходящий для перевозок всей семьи со всеми удобствами, преодоления каких угодно рытвин, пересечения африканской саваны или песков пустыни, выглядел бы нелепо на улицах Парижа. Сильвэн поклялся себе никогда им не пользоваться, отправляясь на работу; господа из Берси не одобряли иномарок, особенно такого цвета и такого размера.
Сильвэн притормаживает на поворотах, ведущих в Теншебрэ, проезжает через Ландисак и Флер, чьи улицы уже пусты в восемь часов вечера. На заднем сиденье дети уже давно перестали ерзать и шуметь. Они спят, вытянувшись на надувных матрасах. Справа от Сильвэна Каролина тоже в конце концов задремала, застегнув ремень, вытянув ноги на дорожную сумку.
Он знает наизусть эту маленькую дорогу своих детских каникул, и каждый раз, как по ней едет, он снова счастлив. Она почти не изменилась с того дня, как капитан Шевире отвез их одним летом в Гранвиль на своем «Жювакатре». Об отце у Сильвэна сохранилось только довольно смутное воспоминание о высоком белокуром человеке с громким голосом, производившем на него впечатление в пять лет. Все, даже жена, называли его Капитаном, говоря о нем в его отсутствие: «Дети, Капитан приезжает на следующей неделе!» Мать тогда становилась кокетливой, покупала себе новые платья, шла в парикмахерскую и красила ногти. Даже на ногах. Как только он приезжал, атмосфера в доме менялась: ели по часам, мать играла на пианино, наклонив голову, а дети, боясь Капитана, были молчаливее обычного. Он приезжал всегда со странными подарками: кимоно из пестрого шелка для жены, такими легкими, что умещались в ладони, ящиками невиданных фруктов, однажды с попугаем, не желавшим оставаться в клетке и в конце концов до смерти ощипанным котом. Сколько раз он ездил с ними на каникулы? Его редко видели. Это мать по большей части увозила их на Шозе. Капитан вечно был где-нибудь в отъезде на своем грузовом судне. Его знали в основном по фотографиям, которыми г-жа Шевире усеяла дом. Время от времени приходили письма, которые он отправлял с конца света и с которых Пьер, его старший сын, отклеивал марки для своей коллекции. Однако тем летом 1956 года именно он отвез их на каникулы. Последнее лето его жизни. Может быть, он смутно чувствовал это и захотел напоследок увидеть Шозе и отца, Огюста. Сильвэну было пять лет, и его тошнило в машине. Капитан придерживал его за лоб, над кюветом, со стороны Сен-Север. Затем сказал сыну, что мальчика, достойного так называться, не рвет в машине. И оробевшего Сильвэна больше никогда не тошнило в его присутствии. Он еще помнил, что Капитан всю дорогу возмущался разрушениями войны, а еще больше бетоном и ужасами восстановления во Флере или Вире, за которое повесить было мало службы урбанизации и негодяев-архитекторов, которые за это отвечают. Выбрав длинную дорогу, он показал детям, что еще оставалось красивого в мученице-Нормандии. «Поехали, ребята, потешим взгляд!» И «Жювакатр» устремился на небольшие департаментские дороги, выходившие в конце чуть ли не трехсотлетних улиц к жемчужинам, спрятавшимся в оврагах, — замкам или дворцам с сиятельными названиями: Карруж или Тюри-Аркур, замок О, на берегу фееричного пруда, Баллеруа или Граншан. Они услаждали свой взгляд, подходя к замкам, некоторые из которых хранили под видимым спокойствием следы насилия, как маленький замок Понтекулан. Капитан рассказал детям, как «синие» революционеры[11] отрубили голову его владельцу и оставили ее потом в ночном горшке на подоконнике. Он показал им стены Куазеля, где витают привидения, — в Бюрси, где жил поэт Шендолле, любовник Люсиль Шатобриан, и сажал в своем парке лилии во времена Карла X[12]. В стенах Куазеля, говорил он, больше привидений, чем в салонах Версаля. Но маленькие Шевире вспомнили об имени Шендолле не из-за призраков Куазеля, а из-за торта с кремом в Вире, носившем имя поэта, которым они с наслаждением объелись. Капитан был неутомим. Он торопился тем летом показать своим детям то, что надо было любить: эти гармоничные замки, лицезрение которых, как он говорил, влагает душу в тех, у кого ее нет, и утишает глупость и варварство. И добавил: «Если бы я не был моряком, я был бы архитектором». Может быть, в тот день он направил жизнь Этьена, заставив его выбрать профессию, которую сам хотел бы иметь.
Дети Шевире не слишком удивились, когда им сказали, что их отец взорвался. По правде говоря, Сильвэн тогда даже не опечалился. Выходя из церкви после панихиды, заказанной семьей в Гранвиле, он услышал, как тетя Франсуаза причитает: «В тридцать шесть лет! Какое горе!» Он не очень ее понял. Для него, пятилетнего, тридцать шесть было уже почти старостью.
У въезда в Аржантан Сильвэн плавно останавливается, чтобы заправить машину. Прежде чем ехать дальше, он бросает взгляд внутрь Танка. Кроме младенца, подвешенного в люльке и молча играющего со своими ножками, все спят, включая Диану Ларшан, свернувшуюся калачиком рядом со Стефанией, прямо за местом водителя, лица не видно из-за волос. С каким наслаждением он скоро ее высадит на авеню Сегюр! Потаскушка! Он еще не оправился от выходки с «Лолитой»!
Сильвэн слегка опустил окно, чтобы дым от сигареты не застаивался в машине, а главное, чтобы вдыхать по дороге сильные деревенские запахи влажной сентябрьской ночи: перегноя, папоротника, конских яблок, дикой мяты и солодкового корня. По тяжелому запаху дубов и каштанов он угадывает приближение Гуффернского леса. Как может Этьен предпочитать той дороге Канскую для возвращения в Париж? Он уже годами спорит с братом по этому поводу. Этьен утверждает, что путь через Кан короче, по магистрали ехать быстрее, чем по этой дороге, здесь теряешь время, сбрасывая скорость на поворотах, попадаешь в узкие места, приходится ехать через поселки. Это нормально: Этьен — человек разума, логики и прямой линии, а Сильвэну плевать на скорость, он засыпает на однообразной прямизне магистрали и предпочитает ее эффективности извилистую дорогу воспоминаний детства.
Мотор рокочет как положено, и дорога еще спокойна. Редко какая-нибудь машина попадется навстречу или обгонит Танк. Полное спокойствие внутри. Каролина спит так хорошо, что он не решается будить ее на остановке в Пэне, по заведенному ими обоими ритуалу. Он ограничится тем, что на минутку положит руку ей на колено, когда фары выхватят у края лесной дороги красивые решетки, кирпичные конюшни и грациозный замок под луной.
У спящей Каролины очень чистое, очень детское лицо. Сильвэн время от времени смотрит на нее, и отрешенность молодой женщины рядом с ним, ее раскрытая рука ладонью кверху на бедре умиляют его. Она красивая, необыкновенная. Он любит в ней даже ее вспыльчивость, ее капризы, ее порой невыносимую вредность. Ему нравится ее независимость, она принадлежит ему вся целиком и показывает ему это даже в мелочах: так, по его просьбе, из-за его каприза, она отпустила волосы, чтобы выглядеть так, как он хочет, чтобы ему нравиться. С тех пор, как он ее знает, она доставляла ему только радости. Трудно понять, как такая девушка могла уродиться от Перинья. Она никогда не говорит о своих родителях, но Сильвэн уже давно догадался, что они в ее жизни — больное место. С момента ее появления на свет они сделали все, чтобы она стала их прямой противоположностью. И им это удалось. При своей жизни они сделали ее сиротой от рождения.
Сильвэн в начале их семейной жизни боялся, что тесть и теща будут навязчивыми и быстро станут невыносимыми, но этого, к счастью, не случилось. Они редко появлялись в Париже, и Козочка не выносила детей. Но неудержимая щедрость богача-тестя, считавшего, что нет ничего слишком хорошего для его единственной дочки и ее мужа, поначалу угнетала Сильвэна. Он даже чувствовал себя немного альфонсом, когда просил руки дочери богачей, сам не имея состояния. На кого он был похож? Ларшан — Сильвэну передали — везде трубил, что Шевире очень ловко выбрал себе жену.
Сильвэн сразу же предупредил Перинья, что у него нет ничего, кроме дома на Шозе, который должен ему отойти, но, имея диплом с отличием в Высшей школе администрации, он может претендовать на самые значительные посты в государственном аппарате, что позволит ему содержать семью если не в роскоши, то уж, по крайней мере, в комфорте.
Перинья оценил прямой подход к вопросу о деньгах, по которому столько людей торгуется. Юноша показался ему бойким и смышленым. Наверняка он пойдет далеко, не нуждаясь в том, чтобы его пихали под зад. Если будет продолжать как начал, то в будущем может оказаться даже очень полезен тестю — как знать. «По рукам!» — сказал он, весело ударив Сильвэна по ладони, на манер нормандских торговцев. И даже добавил, что готов помочь, если потребуется. Деньги у него имеются — и он развел руками, изображая большую кучу, — и достаточно, чтобы на первых порах папа Перинья побаловал свою дочурку и зятя.
Он все хорошо устроил. Не только самый роскошный прием по случаю их свадьбы, на который собрались все и вся из округа Ож, — Перинья еще и подарил новобрачным особняк на улице Бак и сад, купленные им «за бесценок» на распродаже имущества, о которой его вовремя известили. Так что, как он говорил, парижское гнездышко молодым будет обеспечено. Он даже взял на себя переделку и капитальный ремонт. Он, наконец, настоял на ренте для дочери, чтобы она могла обставить дом по своему вкусу. «И не благодарите меня, — сказал он Сильвэну, — когда вы примете эстафету, еще увидите, молодой человек, сколько стоит женщина!»
Так, в несколько месяцев, жизнь Сильвэна Шевире стала как нельзя приятнее: он был мужем пленительной молодой женщины, в которую был влюблен, и жил в доме, о котором даже не смел мечтать, в одном из самых красивых кварталов Парижа. Это не вредило его карьере, хотя и раздражало некоторых завистников, как тот чертов Ларшан или даже его старший брат Пьер. Приглашенный на ужин на улицу Бак с этой чумой-святошей — его супругой, он обошел дом с чопорным видом, бросил: «Неплохо, малыш!», значившее гораздо больше, и немного позднее спросил у Сильвэна, заключил ли тот договор о разделе имущества, чтобы избежать множества проблем в случае чего.
Проехали Дрё, и машин на Париж становится все больше, но Сильвэн счастлив. Ему нравится вести машину, в которой все спят.
Все спят? Он вдруг вздрагивает, потом застывает. Маленькая ручка скользнула вдоль его шеи и гладит ее кончиками пальцев. Он ощущает дыхание Дианы у своего затылка. Она с ума сошла! А если проснется Каролина…
— Отстань, — шепчет он, — прошу тебя!
Но ручка продолжает скользить по его шее. Диана смеется и шепчет: