В двух часах ходьбы от Грантема, в графстве Линкольн, на берегу реки расположена деревня Вулсторп— по- русски это название означает что-то вроде «Шерстяники». Шерсть — старинное богатство этих мест, да и всей Англии. Лорд-хранитель государственной печати сидел в парламенте на мешке с шерстью.
Над спуском к воде стоит двухэтажный каменный дом под черепичной крышей, с двумя высокими каминными трубами. Некогда на южной стене этого дома был выбит долотом круглый циферблат, тень от бруска показывала, который час. Вылезем из машины времени — мы прибыли с опозданием. Хозяина уже нет в живых. Но из труб вьется дымок. Над входом висит доска, на которой вырезаны стихи.
Nature and Nature’s laws lay hid in night.
God said: Let Newton be! And all was light.
«Природа и законы Природы были скрыты во тьме. Бог рек: Да будет Ньютон! И воссиял свет».
Это двустишие сочинил в восемнадцатом веке поэт Александр Поуп. Оно намекает на ветхозаветную легенду о сотворении мира, только то, что в Библии совершает Бог, в стихах Поупа приписано Ньютону. Строчки эти не раз перекладывались на русский язык. Вот первый, несколько неуклюжий перевод, сделанный неизвестным стихотворцем в начале XIX века:
Чудный закон Природы крылся.
Но Бог всесильный рек: родись Невтон!
Исчезла тьма, и свет явился.
А вот перевод Маршака:
Был этот мир глубокой тьмой окутан.
Да будет свет! И вот явился Ньютон.
Дом в Вулсторпе сохранился до нашего времени почти без перемен. Здесь, в комнате на втором этаже, 25 декабря 1642 года родился Исаак Ньютон.
Это произошло около двух часов ночи. Было холодно, над домом стояла огромная луна. Две женщины побежали по залитой лунным светом дороге в соседнюю деревню за лекарством для матери. Мальчику они не надеялись помочь. Роды начались преждевременно, ребенок появился на свет полумертвым, посиневшим и таким крохотным, что его можно было посадить в крынку из-под молока. Они были уверены, что, вернувшись, не застанут его в живых.
Вопреки ожиданиям, он не умер. Мать дала ему имя Исаак в честь библейского юноши Исаака, который спасся чудом в последний миг перед смертью, и в память об отце — его тоже звали Исааком. Перед рождением сына он неожиданно скончался на улице, возвращаясь домой.
Мы очень мало знаем о родителях мальчика. Отец, 36-летний йомен, нечто среднее между зажиточным крестьянином и мелким помещиком, — не умел писать. Впрочем, в те времена это не было редкостью. О нем известно, что он был человек странный, болезненно-застенчивый и нелюдимый. Детям чаще передается характер отца, чем матери, так произошло и с Ньютоном: это был мальчик-бука, диковатый и неласковый, вечно погруженный в какие-то грезы. От матери, юной Анны (девичья фамилия ее была Эскью), он унаследовал густые темно-каштановые волосы, впечатлительность и ум.
Это была семья среднего достатка, не бедняки, но и не аристократы.
Когда Исааку шел четвертый год, миссис Ньютон вышла замуж за пожилого пастора Варнаву Смита и переехала к нему. Исаак остался с бабушкой. Он не любил отчима и однажды даже признался, что хотел поджечь его дом.
В мирной, сонной деревушке Средней Англии по утрам пели петухи, гудел церковный колокол и вставало бледное солнце. Позади дома был сад, за ним начинался луг, переходивший в болотистый берег. Дни были похожи один на другой. Круглый год за рекой зеленели пологие холмы: снег в этой части острова редко покрывает землю. И лишь время от времени доносился до вялых и нелюбопытных жителей гром великих событий. Несколько раз мимо деревни проезжали военные обозы. В клубах пыли скакали «железнобокие» всадники республиканской армии. Однажды ночью вооруженные люди с факелами постучались в ворота: требовали лошадей. Старая миссис Эскью, бабушка, перепугалась. В комнате мальчика — ему было 8 лет — висела над кроватью гравюра, с изображающая короля: вдруг солдаты начнут обыскивать дом и увидят портрет.
Королевство было охвачено смутой. «Война всех против всех» — эта фраза философа Томаса Гоббса как нельзя лучше подходило к тому, что творилось в стране. Англия и Шотландия, протестанты и католики, сторонники государственной церкви и те, кто считал, что церковь не должна зависеть от государства, крестьяне и лорды, лорды и общины, парламент и трон — все силы общества пришли в движение, все сословия и религиозные партии сталкивались, откатывались и сшибались вновь. Постепенно, как это часто бывает, произошло размежевание — враждующие разделились на два стана.
На стороне парламента были пуритане. Они стригли волосы в кружок, носили шляпы с высокой тульей, туфли с острыми носами и скрмную черную одежду в знак того, что они презирают неправедное богатство. Это были мрачные и страстные борцы за чистоту нравов, поборники гражданских прав, убежденные в том, что Бог даровал всем англичанам одинаковые права. Это были враги Рима, правящей династии и англиканской церкви, которая, по их мнению, мало отличалась от католической. Их поддерживали крестьяне, ремесленники, городской люд и рабочие мануфактур.
А вокруг короля, упрямого, как все его предки, и не желавшего ни на вершок поступиться своей неограниченной властью, собрались все, кого эта власть устраивала: крупные землевладельцы, потомки рыцарских родов, князья церкви, придворная знать. Им сочувствовали католические государи Европы иримский папа. Блестящие и заносчивые кавалеры носили пышные прически, ленты и кружева, на них были шляпы с плоским верхом и туфли с тупыми носами. Тот, кто помнит войну тупоконечников и остроконечников в стране лилипутов у Свифта, поймет, что даже фасон башмаков имел, немаловажное значение в эпоху Великого Мятежа, как назвали историки Английскую революцию.
Летом 1645 года на равнине близ деревни Нэсби — недалеко от тех мест, где родился Ньютон, — отборная королевская армия встретилась с армией парламента. Ударили барабаны, и пехота в красных мундирах, развернув знамена, с пиками наперевес пошла навстречу врагу. Обгоняя ее, поскакала вперед королевская конница. Лихим ударом принц Руперт опрокинул левый фланг парламентских войск. Но тут произошло неожиданное. С правого фланга на кавалеров обрушилась из засады конница Кромвеля. Это решило исход сражения и всей гражданской войны. Король бежал на север, но был схвачен.
Властителя привезли в Лондон. В зале Вестминстерского дворца на длинных скамьях в несколько рядов разместился трибунал. В центре, впереди всех, сидел председатель суда Джон Бредшоу, и на столе перед ним лежали меч и скипетр — символы правосудия.
Ввели подсудимого. Король обвел взглядом собрание и уселся в кресле. Секретарь прочёл обвинительный акт. Карл Стюарт, говорилось в этом документе, был облечен властью, чтобы управлять государством по совести и как велит закон. Закон выше человека, будь он хоть сам король. Но монарх растоптал права и вольности граждан, обложил их непомерными налогами и разорил страну. Мало того, он вступил в тайный сговор с католиками в Шотландии и Ирландии. За это он достоин смерти. Боже, храни короля!
Этой торжественной фразой оканчивались все речи и постановления, о чем бы ни шла речь.
Король спросил: чьим именем он приведен сюда?
«Именем общин и народа Англии», — ответил Бредшоу.
Услышав слово «народ», Карл усмехнулся.
«Но у вас нет на это, — сказал он, — никакого права».
И принялся объяснять, что он король не по выбору народа, а милостью Божьей. Перед Богом он и будет отвечать.
На скамьях поднялся шум. Заседание закончилось, тридцать два конвоира вывели бывшего самодержца из зала суда на площадь, где народ, толпившийся с утра, громко требовал казни тирана.
На другой день все повторилось. Карл отказывался признать суд законным. Суд отказывался принять возражения короля. Тогда Карл заявил, что он не будет отвечать на вопросы председателя. Выступили свидетели — бывшие царедворцы. Они подтвердили, что король вошел в сношения с врагами страны, ждал помощи от ирландцев.
Дело грозило затянуться. Ирландская армия готовилась начать войну. Французский флот стоял у берегов Англии, угрожая вторжением в случае расправы с монархом. Среди самих судей не было единодушия. Мыслимое ли дело — предать смерти Божьего помазанника! На его голове — венец, который властители острова носили без малого шестьсот лет.
На это Кромвель ответил: «Так я отрублю ее вместе с венцом!»
И меньше чем через две недели после начала процесса, в мглистый январский день 1649 года, перед зданием парламента палач в железной маске поднял и показал народу окровавленную голову Стюарта.
— Исаак! Что ты там делаешь? Вечно сидит в четырех стенах. Эй, домосед, ученая крыса!.. Пошли гулять!
Не дождавшись ответа, десятилетняя мисс Стори запрыгала по деревянной лестнице, гремя башмаками.
Внизу находилась аптека. Мистер Кларк, аптекарь, растирал в медной ступке снадобье для пожилой фермерши. Полки уставлены посудой — глиняной, фарфоровой, стеклянной. Исаак сходит вниз и долго, как зачарованный, задрав голову, разглядывает латинские надписи и загадочные алхимические знаки.
С некоторых пор, точнее с двенадцати лет, он живет у родственников в Грантеме, в доме аптекаря, рядом с гостиницей. Из окна видна ее вывеска: «Голова Сарацина. Стол и квартиры для путешествующих». На самом деле это захудалый постоялый двор. Да и путешествующих раз-два и обчелся.
Исаак ходит в школу, пышно именуемую королевской. В нее принимают мальчиков, уже овладевших грамотой. Вся щкола помещается в одной большой комнате. Посредине стоит жаровня с железной трубой, на длинных скамьях сидят ученики, все вместе, старшие и младшие, а на высокой кафедре восседает чопорный джентльмен с длинным носом и густейшими бровями. Учителя зовут Генри Стокс, он преподает латинский язык, закон Божий и начала математики.
Зимой, в промозглой мгле, Ньютон, закутавшись в шерстяной плащ, в шляпе, похожей на гриб, бредет в школу по кривой улочке. В руках у него цветной бумажный фонарь со свечой, который он сделал своими руками. Он все делает сам. Построил мельницу и укрепил ее на крыше аптеки, в ветреную погоду мельница машет крыльями, а когда ветра нет, крылья все равно вертятся: жернова крутит ручная мышь. Каждый день изобретатель лазает на крышу и кормит мельника кусочками сала.
Это он смастерил солнечные часы на стене отцовского дома в Вулсторпе. В доме мистера Кларка его комната увешана рисунками и чертежами. Он сколотил стол и книжные полки. Как-то в сумерках он сошел с крыльца аптеки, неся на вытянутых руках огромного бумажного змея. Аппарат был оснащен крыльями, и нам с вами мог бы напомнить модель первого самолета. С помощью мисс Стори ученик королевской школы вставил в брюхо змеи зажженный фонарь, пеньковая леска натянулась, змей, гудя, ушел в небеса. Произошла сенсация. Звездолет совершал круги под облаками, пугая окрестных крестьян. Кто-то принял его за комету.
Исаак Ньютон — щуплый, узкогрудый подросток; в общих играх он не участвует, у него нет друзей. Единственный товарищ — девочка мисс Стори, приемная дочь аптекаря. Их дразнят женихом и невестой. Однажды их со смехом обступила ватага мальчишек. Ньютон исподлобья смотрел на обидчиков. Потом ринулся в драку и неожиданно оказался победителем
Учится он неважно, на уроках мечтает; два-три раза пришлось отведать розог. Но талантами Бог его не обделил. Мистер Стокс любит этого странного мальчика, хоть и не показывает виду; он считает, что из Ньютона должен выйти пастор или ученый богослов. Преподобный Джеймс Эскью, дядя Ньютона по матери, придерживается того же мнения.
В холодный ветреный день Исаак бегает по дорожке в саду за домом аптекаря взад и вперед. Прыжок навстречу ветру должен оказаться короче прыжка в противоположную сторону. Сравнивая оба результата, можно вычислить скорость ветра. Он разбегается, прыгает, измеряет расстояние веревкой, где у него завязаны узелки через каждые десять дюймов. Ветер треплет его темные волосы, колеблет листву, и все больше и больше заволакивается дымкой этот далекий и теперь уже неразличимый в тумане времени осенний день. Все дальше уходит в прошлое его детство. На склоне лет, рассказывая о первом в своей жизни физическом опыте, он вспомнил, что это был тот самый день в сентябре 1658 года, когда в Лондоне умер лорд-протектор Республики Оливер Кромвель. Еще два года проходят почти без перемен. Исаак живет то у матери, то в аптекарском доме. Наконец, близкие соглашаются отпустить его из родных мест. Фермер из него не получится. Что ж, пускай пойдет по стопам дяди-священника. Старый учитель Стокс по привычке грозит ему пальцем и, утирая слезы, машет рукой на прощание.
«…А вот и Кембридж, цель нашего путешествия. Городок любопытный. Повсюду видны черные мантии и колпаки ученых мужей; на лицах этакая скорбь, печать возвышенной думы. Вот сейчас, кажется, осчастливят мир необыкновенным открытием, выдумают философский камень или произведут на свет живого говорящего человечка в колбе… Что до самого города, то он ужасно грязен. Улицы такие узкие, что две повозки в самом широком месте зацепятся друг за друга; полчаса пройдет, пока выберешься…»
Так выглядел второй по старшинству (после Оксфорда) университетский город страны. Современник описывает его не без юмора. Между тем Кембриджский университет был и остается гордостью Англии. И нам придется ненадолго отвлечься, чтобы сказать о нем несколько слов.
Западноевропейские университеты — порождение Высокого, то есть уже довольно позднего, Средневековья, но образцом для них была знаменитая Академия, школа, где учили великие мыслители древности Платон и Аристотель. Не случайно прилагательное «академический» часто употребляется взначении университетский. Однако в нем скрывается и другой смысл: отвлеченный, умозрительный, чуждый практике и реальной жизни. Это значение, как мы увидим, возникло тоже неспроста.
Первые университеты образовались из монастырских и соборных школ, где обычно было два отделения: в одном обучали монахов, а в другом — мирян. Постепенно школы для учеников, не носивших рясу, отделились и стали существовать сами по себе. Замкнутые профессиональные общины со своим уставом, своим хозяйством, особым образом жизни и особой моралью для своих членов — вообще характерная черта Средних веков, так что, например, цех ремесленников можно сопоставить с купеческой гильдией, братством монахов, до некоторой степени даже рыцарским орденом. Хотя легко себе представить, как оскорбился бы благородный рыцарь, если бы его сравнили с худородным ремесленником или жадным до наживы торгашом.
Своего рода цехом был и союз ученых магистров. Однако профессия, которую осваивали ученики этого цеха, была совсем особой. Средневековый университет не ставил своей целью готовить практических деятелей. Практика, жизнь — оставались за воротами школы, и к ним в этом ученом монастыре относились с таким же пренебрежением, как и в настоящих монастырях. Наука, по понятиям средневековых ученых, вовсе не должна служить жизни. Скорее, она должна служить Богу.
И университеты в самом деле походили на монашеские обители. Профессора давали обет безбрачия. Студенты состояли при них как бы в качестве послушников. Ели в общей трапезной, вставали до рассвета.
Но особым благонравием эти ученики не отличались. Шайки великовозрастных школяров сражались с горожанами и друг с другом. Очередной дебош завершался попойкой, после чего компания возвращалась под своды «матери-кормилицы», горланя латинскую песню, сочиненную еще в XII веке одним беглым монахом: «Gaudeamus igitur!» — «Итак, возрадуемся, пока мы еще молоды! После веселой юности придет угрюмая старость, и всех нас примет земля… Vivat Academia! Да здравствует универcитет!»
Это бессмертная песня. Ее мелодия звучит в Академической увертюре Брамса. Ее и сегодня распевают студенты Московского университета — старейшего университета России.
Часов в пять утра начинались лекции. Профессор сидел на возвышении, которое называлось кафедрой. Перед ним на пюпитре лежала старинная книга. Студенты располагались полукругом, кто постарше и поблагороднее на скамьях, прочие на полу. Прочитав несколько строк из Аристотеля или святого Фомы, профессор объяснял текст. Голос его гулко раздавался под высокими закопченными сводами.
И одеждой, и образом жизни ученые напоминали священнослужителей. Но кое в чем они подражали рыцарям. Раз в году, на Пасху, в главном зале университета устраивалось нечто вроде турнира. Магистры и бакалавры, в парадных мантиях и алых бархатных беретах, перед публикой, мало что понимавшей в происходящем, но привлеченной красочным зрелищем, состязались в учености и красноречии. Доказывая или опровергая какой-нибудь тезис, они швыряли друг в друга цитаты из Священного писания, из древних авторов, папских посланий и соборных постановлений. За спиной у каждого из спорящих стояли его сторонники. Иногда диспут длился несколько дней и заканчивался, по исчерпании всех доводов, обыкновенной потасовкой.
А теперь вернемся ко временам Ньютона — но не к нему самому, а к его младшему современнику Джонатану Свифту. В третьей части «Путешествий Гулливера» описана Великая Академия в Лагадо. Это славное учреждение, разместившееся в старых, заброшенных домах на окраине города, подарило миру немало замечательных научных идей и изобретений.
Путешественнику показывают одно из таких изобретений. Посреди комнаты стоит рама с рядами висящих на проволочках деревянных дощечек. К дощечкам приклеены бумажки с разными словами во всевозможных падежах, временах и наклонениях. Помощник крутит ручку, дощечки поворачиваются, и слова складываются как попало. Иногда с грехом пополам удается сложить какую-то фразу. Ее тотчас же записывают.
«Ученики занимались этими упражнениями по шести часов в день, — рассказывает Гулливер, — и профессор показал мне множество фолиантов, составленных подобным образом. Он намеревается связать их вместе и из этого богатого материала дать миру полный свод всех искусств и наук».
Не так уж трудно догадаться, куда метит сатирик! Набор слов, многотомная ученая белиберда — вот что такое, по мнению Свифта, академическая наука.
Но в том-то и дело, что ни один из сногсшибательных проектов лагадских мудрецов не был плодом фантазии Свифта. Не выдумал он и машину для сочинения книг.
Около 1280 года испанский схоласт Рамон Лулл, после долгих размышлений о том, каким образом надлежит искать истину, пришел к выводу, что этот процесс можно механизировать. Он сконструировал «машину открытий», которая представляла собой систему концентрических кругов, поделенных на секторы с буквами латинской азбуки; каждая буква означала какое-нибудь отвлеченное понятие. Например: В — доброта, С — величие, D — бессмертие. Посредине помещался кружок с буквой А», обозначавшей центральное понятие: Бог.
Опустив некоторые подробности этого проекта, можно сказать, что принцип действия машины был прост. При повороте рычага круги вращаются, буквы складываются в различные сочетания, и таким образом агрегат выдает готовые суждения о Боге и сущности вещей.
Идея Лулла может вызвать улыбку. Тем не менее у нее нашлись продолжатели. Дело было не в конструкции, не в том, что мы и без машины можем составить суждение о том, что Бог велик и всемогущ, а в самой идее: некоторые логические операции, совершаемые человеческим разумом, можно поручить машине. Эта мысль не так уж глупа. Недаром за нее ухватились в XVII столетии: о мыслящих механизмах писал Готфрид Лейбниц (о нем у нас еще пойдет речь). И разве будет преувеличением, если мы скажем, что современные нам компьютеры, умеющие решать сложные задачи, ставить медицинский диагноз, играть в шахматы, переводить тексты с одного языка на другой, — отдаленные потомки машины Рамона Лулла?
Этот пример поучителен. Он показывает, что между схоластической ученостью Средних веков и наукой Нового времени существовали сложные отношения. Ученые семнадцатого века отвергали бесплодные словесные упражнения средневековых книжников, но в то же время они были их наследниками и учениками. Восстав против власти авторитетов, они многое у них заимствовали. Борьба научной мысли с религиозной догмой происходила в недрах самой науки, и ареной этой борьбы были университеты. Общение учителей и учеников, седобородых профессоров и зеленой молодежи характерно для университета — оно обеспечивало прочность университетских традиций. Но оно же и сталкивало старое с новым, отживающее — с молодым.
Старинные европейские университеты гордились своим прошлым, верностью средневековым обычаям и авторитетам; они, как неприступные башни, высились, преграждая путь пытливой мысли и независимому познанию. Но смелая мысль проникала и в эти цитадели; нередко она в них и зарождалась. Вот почему университеты, этот памятник средневековья, не исчезли вместе с концом Средних веков, как исчезли рыцарские ордена или цехи ремесленников. Университеты принадлежали и прошлому, и будущему.
Cap and gown — это выражение в английском языке означает принадлежность к университету. Синий плащ и квадратная, со свисающей кистью шапочка английского профессора или студента по сей день, как и много веков назад, напоминают о том, что их владелец состоит участником особого братства.
Путешественнику, прибывшему в середине XVII столетия в Кембридж, могло показаться, что время не властно над этими стенами и этими людьми. Перейдя мост через речку Кем, он видел перед собой дорогу, проложенную легионерами Цезаря. Прямая и узкая, она вела к центру города; справа и слева стояли невысокие двухэтажные дома из серого камня или красного кирпича со сводчатыми зарешеченными окнами, сводчатыми входами, затейливыми башенками и готическими шпилями церквей, встроенных между зданиями.
И в Кембридже, и в Оксфорде многое выглядело не так, как в университетах Европы. Здесь не было вагантов — чужеземных бродячих школяров, превративших европейские университеты в международные центры образования. Магистры — по большей части священники, и все без исключения холостяки, со сдержанными манерами, медлительной латинской речью, забавно переиначенной на английский лад, с постными лицами и фразами из Священного писания на устах, — составляли корпорацию, не зависящую ни от римского папы, ни от самого короля. Шло время, революции потрясали мир — но неизменным оставался круг наук, которыми они занимались: философия, богословие, римское право, древние языки, математика.
В английских университетах не было факультетов. Весь ученый городок состоял из отдельных школ, и каждая такая школа — по-английски колледж — представляла собой как бы самостоятельный маленький университет.
Колледж — это отдельный дом или, если хотите, замок, четырехугольник старинных зданий под черепичными крышами, с внутренним двориком и большими деревянными воротами, которые запираются на ночь. Рано утром колокол созывает ученую братию на молитву и к общей трапезе. Словом, это наполовину учебный интернат, наполовину монастырь во главе с настоятелем — «мастером».
В Кембридже первый колледж существовал уже в конце XIII века, лет через пятьдесят возникло еще две школы, а в 1546 году по указу Генриха VIII из них был образован колледж Святой Троицы (Тринити). В разное время его окончили многие выдающиеся ученые. Тринити-колледж существует по сей день, а всего в Кембриджском университете насчитывается теперь двадцать один колледж.
Вот куда поздней весной 1661 года приехал восемнадцатилетний деревенский парень, сын йомена из Линкольншира. Ему понадобилось больше суток, чтобы преодолеть путь в девяносто миль, отделявших славный город науки от мест его детства, — расстояние, которое автомобиль покрывает за час. В подкладке у него было зашито рекомендательное письмо к мастеру колледжа от дяди, когда-то учившегося в Тринити, и несколько золотых гиней, которые дала ему мать.
С войлочной шляпой в руках, в мешковатой провинциальной одежде, неуклюжий и казавшийся долговязым из-за худобы, он предстал перед суровым мастером. Запинаясь, произнес латинское приветствие.
Мастер колледжа читал письмо преподобного Джеймса Эскью, подняв брови: молодой человек прибыл с опозданием. В те времена студентами становились в 15, а то и в 14 лет. Да и месяц для поступления был выбран неудачно: в колледже не было вакантных мест.
Перед революцией Кембридж поддерживал короля. Как только пуритане одержали победу, какой-то святоша потребовал упразднить университет. И не кто иной, как сам Кромвель, спас его от закрытия. Теперь все это было позади, ровно год назад был восстановлен «добрый старый порядок». С чердака истории достали вынесенный туда во время Великого Мятежа монарший трон, и на него взошел вернувшийся из изгнания сын казненного короля Карл II.
Профессора возвращались на свои места; с трудом университет поднимался на ноги после многих лет смуты. Кто населял тогда эту ученую обитель?
Об этом у нас есть довольно точные сведения. В 1661 году в Тринити-колледже состояло 60 «старших собратьев» — членов совета, 67 «младших собратьев» и около 180 учеников. Члены совета получали жалованье в колледже, имели духовный сан и ученую степень магистра искусств. Среди них было три капеллана, декан и казначей, собиравший плату со студентов; остальные собратья занимались преподаванием. Младшие члены носили звание бакалавров, это были молодые ученые, прошедшие начальный курс наук и готовящиеся стать магистрами. Что же касается студентов, то они тоже делились на несколько разрядов.
Самыми младшими по возрасту и положению были «сайзары» — студенты, жившие в колледже, но но бедности освобожденные от платы за учение и жилье. В том году их было всего тринадцать человек. Сайзар был не столько учеником, сколько слугой своего «тьютора» — профессора, к которому он был приставлен: чистил его платье, прибирал комнату, прислуживал за столом. Настоящими же студентами были «пенсионеры», платившие за учение, квартиру и еду, и особо привилегированные «коммонеры», то есть сотрапезники, — им разрешалось сидеть за одним столом с профессорами.
Как уже сказано, в колледже Святой Троицы не оказалось вакантных мест. К тому же Исаак не был богат и знатен. Все же ходатайство дяди помогло, и он был принят сэбсайзаром, то есть кандидатом в студенты. Это было 5 июня 1661 г.
Если, свернув с главной улицы, пройти задами по чистой асфальтированной набережной, из-за деревьев покажется здание Тринити. Издалека видны две башенки с прямоугольными зубцами, похожие на шахматные ладьи. Это церковь, или, как ее здесь называют, капелла; рядом — кельи профессоров. Тускло поблескивают на фасаде старинные часы.
В те времена, о которых у нас речь, они не были старинными. Точнее, их вообще не было. Не было, разумеется, и асфальтовых дорожек. Пройдем еще немного, отыщем низкий каменный вход, подкрадемся к дверям аудиторий и заглянем через щелочку в другой век.
Оттуда слышен звучный, мерный голос:
«…И если встретятся вам препятствия на извилистом пути к постижению математики, если сложность предмета, подобно рифам и отмелям, затруднит вам путь, я стану вашим вожатым, насколько позволят мне опыт и знания. Божественный Платон и мудрый Аристотель, а с ними мужи и не столь давнего времени Галилей, Гассенди, Декарт и иные, лучами геометрии просветят ваше неведение… Однако прежде вам надлежит запастись терпением. И если я найду, что подверг его достаточному испытанию, если вы окажетесь терпеливыми учениками, я буду утешен, я поздравлю вас и себя, ибо это будет для меня доказательством, что я добрый математик или, что то же, плохой оратор. Я сказал».
Последние фразы вступительной лекции по геометрии преподобный отец Исаак Барроу произносит, словно римский оратор, воздев руки в просторных рукавах. Вопреки собственному заявлению, он пользуется репутацией златоуста. Узким амфитеатром окружают его стриженые головы школяров. Через узкое окно, почти доходящее до потолка, косо падает на кафедру пыльный солнечный луч.
В наши дни наставник и тёзка Исаака Ньютона известен главным образом тем, что именно он угадал в неловком, неразговорчивом юноше будущего великого физика, стал для него старшим товарищем и духовным отцом. Быть может, ни один человек за всю долгую жизнь Ньютона не дал ему так много, как Исаак Барроу.
Никто уже не узнает, о чем они толковали по вечерам, когда ученик, стоя на коленях, растапливал камин, а учитель восседал перед ним в кресле с раскрытой книгой Эвклида, когда они шагали по двору колледжа, словно два брата, старший и младший, или стояли рядом в мастерской, где Барроу учил юношу шлифовать оптические стекла. Постепенно тень второго Исаака закрыла Барроу от потомков. Такова судьба всех, кто оказывается рядом с гением; так Жуковский был заслонен юным Пушкиным.
Старинный биограф говорит, что портрет Исаака Барроу на его гробнице в Вестминстере, изображающий дородного, самодовольного вельможу в пышных одеждах, мало похож на него: в жизни это был худощавый голубоглазый человек с рыжими курчавыми волосами, на вид тщедушный, на самом деле очень сильный. У него была быстрая походка, чистый и звонкий голос, веселый и добрый нрав.
В детстве Барроу был порядочным шалопаем, родители отдали его на воспитание в монастырь, откуда он несколько раз пытался сбежать. Кое-как его пристроили в Тринити-колледж, и тут неожиданно у него обнаружились необыкновенные способности к наукам. Он стал богословом и филологом, знатоком древнееврейского, греческого и арабского языков, не говоря уже о латыни, но ему не сиделось на одном месте. Вдобавок он сохранил верность королю, a это был 1655 год — время Протектората. И он уехал в чужие края, скитался по Европе и Ближнему Востоку.
В Эгейском море корабль, на котором плыл Барроу, атаковала пиратская фелюга. Поднялась паника. Единственный из пассажиров, Барроу не потерял присутствия духа и, обнажив оружие, бок о бок со шкипером и матросами принял участие в бою. Таким, наверное, и следовало изобразить его на памятнике в Вестминстерском аббатстве: в одной руке ученая книга, в другой — шпага. Пираты спаслись бегством, а Барроу вернулся в Англию. К этому времени власть в стране уже переменялась.
Барроу получил в университете место профессора греческой словесности, а затем геометрии на кафедре, которую основал для него богач по имени Генри Лукас. Профессоров-математиков в то время было совсем немного, большинство кембриджских ученых занималось теологией, правом и медициной. Барроу переводил на латинский язык сочинения греческих ученых — Эвклида, Архимеда и Аполлония. Занимаясь древностью, он заинтересовался хронологией исторических событий; хронология требовала знания астрономии, а от астрономии недалеко до физики и геометрии. Так он стал математиком. Современники считали его одним из величайших математических умов страны, и было за что: в «Чтениях по геометрии» Барроу сформулировал задачу, которая немного позже привела его ученика к открытию дифференциального исчисления.
Немалых успехов достиг он и в физике, точнее, в оптике: ему принадлежит идея построения мнимых изображений. Вообще Барроу был одним из творцов созданной в XVII столетии геометрической оптики, той, которую изучают теперь в средней школе,
Открытый и добросердечный, чуждый интригам, Исаак Барроу был общим любимцем; жизнь его складывалась удачно. Он стал мастером Тринити, а позже вице-канцлером университета. Но хотя монархические порядки были восстановлены, дух пуританства царил в цитадели наук. Этот мрачный и ханжеский дух претил Барроу. Он переехал в Лондон и сделался придворным капелланом. В Лондоне он умер в 1677 году, прожив всего 47 лет. Друзья, видевшие Барроу перед смертью, слышали, как он говорил: «Теперь я, наконец, узнаю тайну мироздания. Ведь Бог — это верховный геометр!»
После трех лет учебы полагалось держать экзамен на звание бакалавра искусств. Ньютон на этом экзамене провалился. Как это получилось, уму непостижимо — он не смог доказать какую-то теорему. И Барроу, справедливый экзаменатор, был вынужден по правилам конкурса отдать предпочтение другому кандидату — некоему Ювдейлу, о котором мы и знаем-то лишь потому, что однажды он обскакал Исаака Ньютона.
Конечно, это только случайный эпизод: ведь уже тогда Ньютон был не столько учеником, сколько сотоварищем своего учителя. И в январе следующего, 1665 года он получил, в числе других 25 студентов Тринити-колледжа, ученую степень. На портрете этих лет — первом из дошедших до нас портретов — мы видим темноглазого юношу с густыми и длинными волосами, ниспадающими на плечи и грудь; он в белом нагруднике и просторной черной мантии бакалавра; руки его с длинными тонкими пальцами покоятся, опираясь на сферу. Тонкие губы сжаты, глаза устремлены вдаль. Или, что то же самое, — внутрь себя.
Круг его интересов? Ну конечно же — математика, астрономия, оптика. Все три науки связаны общими задачами, одна переходит в другую: после Галилея уже невозможно наблюдать звездное небо без оптических инструментов, а ход лучей в линзе подчинен законам геометрии. Тесная каморка Ньютона превратилась в оптическую лабораторию. Он собирает коллекцию призм, зеркал, увеличительных и уменьшительных стекол. Задумывается над усовершенствованием телескопа.
Все это неожиданно рушится летом 1665 года.
«Повалят беды, так идут, Гертруда, не врозь, а скопом», — говорит король Клавдий у Шекспира. Новое бедствие, после недолгих лет тишины, поразило островитян. Из дальних стран, на парусных кораблях, пересекавших под флагами его величества два океана, приплыла с корабельными крысами грозная гостья. Седьмого июня, в жаркий день, какого не помнили в Лондоне, прохожие увидели на воротах дома на Друри-Лейн свежей краской намалеванный крест и надпись: «Боже, смилуйся над нами…»
Рядом с зачумленным домом появился второй, третий… Очевидец свидетельствует: к концу месяца в городе умерло от чумы триста человек. К исходу второго месяца — тридцать тысяч. Королевский двор поспешно покидает столицу. Площадь перед Уайтхоллом забита повозками — уезжают почтенные граждане. По ночам на улицах пылают костры, и какие-то оборванные люди хриплыми голосами кричат о каре Господней, о зловещем знаменье — хвостатой звезде, всю осень и зиму сиявшей в небе над обреченным городом.
Небывалая жара стоит во всей Южной Англии. И зараза двигается на север. Невидимая, она ползет по дорогам, катится в колымагах, скачет в седле с одиноким всадником. И, наконец, появляется в тихом университетском городке.
Чума в Кембридже! Последняя запись в приходо-расходной книге колледжа Святой Троицы об отпуске крупы и капусты из кладовой помечена июнем 1665 года. Больше обеды не готовились. Трапезная пуста. Ворота колледжа заперты на замок. Университет распущен.
Профессора и ученики разбежались кто куда. Это был единственный способ спастись от эпидемии. Везде стояли заставы, королевские чиновники задерживали бродяг. Верхом на коне по лесной дороге, вслед за тележкой, которая везла его скромный багаж, книги и приборы, двадцатидвухлетний бакалавр искусств возвращался на родину, в графство Линкольн. Ему предстояло провести там без малого два года.
Если говорить точно, он прожил дома девятнадцать месяцев. Вынужденный отпуск занял вторую половину 1665-го и, с небольшим перерывом (когда он зачем-то поехал в Кембридж, но быстро вернулся), весь 1666 год. Год несчастий — Чумы и Великого пожара, о котором речь еще впереди.
Но в книгах об Исааке Ньютоне этот год называется annus mirabilis, «дивный», «поразительный». Тысяча шестьсот шестьдесят шестой год в биографии Ньютона напоминает взлет ракеты, ослепительный фейерверк — так что вся остальная жизнь, все долгие десятилетия кажутся лишь медленным угасанием внезапно вспыхнувшего огня.
Каждый, кому приходилось исследовать эту жизнь, разматывать ее, как кинопленку, где постепенно, с каждым кадром лицо героя меняется — дитя становится юношей, юноша мужчиной, — каждый с огорчением замечал, что чуть ли не половина пленки засвечена. Целые куски его жизни остаются по сей день загадкой. Бледными силуэтами движутся где-то на заднем плане его мать, отчим и дядя. Лишь в общих чертах можно себе представить, что́ он делал последний год в Грантеме и первые годы учения в университете. И даже из уцелевших кадров многие размыты или поцарапаны. Таким размытым кадром представляется нам сейчас вулсторпское лето Ньютона.
Но дело не только в скудости документов, в отсутствии точных свидетельств и тому подобных материалов. Даже если бы мы имели полный документальный отчет о событиях этого лета, оно осталось бы самой большой и неразгаданной тайной Ньютона.
Многие выдающиеся люди — художники, мыслители и ученые — очень рано обнаруживали свой дар. Моцарт детскими каракулями нацарапал концерт для клавесина — малышу было три года. Девятилетний Пушкин сочинял комедии. Спиноза мальчиком спорил с учёными раввинами и ставил их в тупик. В классе, где учился Карл Гаусс, будущий гениальный математик XIX века, учитель задал однажды задачу: найти сумму целых чисел от единицы до 40. Пока ученики складывали один плюс два плюс три и так далее, Гаусс — ему было 10 лет — нашел ответ; он догадался, что существует простой и не требующий долгих подсчетов способ решения.
Можно привести немало подобных примеров, назвать еще десяток имен. Но имени Ньютона среди них не будет.
Когда неуклюжий провинциал приехал учиться в Кембридж, он был далеко не мальчиком; взрослый парень, довольно способный, но и весьма ограниченный. Этот недоросль явно отстал от сверстников: не знал геометрии, не имел понятия о Декарте. Ему бы еще сидеть за школьной партой, и не один год. И что же? Едва окончив трехлетний, предварительный курс наук, он совершает одно за другим открытия, которые ставят его в один ряд с величайшими физиками, математиками и астрономами его времени. Нет, впереди них.
Со стороны казалось, что ничего не произошло. Чума прогнала Исаака из университета. Не будь ее, он, может быть, не имел бы возможности уединиться, сосредоточиться на мыслях, которые, должно быть, бродили у него в голове еще раньше. Он жил в доме матери, нелюбимый отчнм к этому времени умер. Ничто не раздражало и не отвлекало его.
В этот краткий промежуток деревенского уединения Ньютон изобрел «общий метод решения задач, касающихся движения», — то, что поздней было названо дифференциальным исчислением. В деревне он догадался, почему бесцветный солнечный луч разлагается на семь цветов радуги. И там же, в вулсторпском доме, в 1665-м или, пожалуй, в 1666-м, в один из летних дней, ему пришло в голову, что плод, падающий с дерева, и планеты, кружащиеся вокруг Солнца, подчиняются действию одной и той же силы.
Эта мысль поразила его. Голос матери, как в детстве, звал его к обеду — он не слышал. Думая о своем, он вошел к себе в комнату. На столе лежала четвертушка бумаги — пункты договора об отцовском наследстве. Так как отец умер, когда Исаака еще не было на свете, наследницей становились мать и ее дети от второго брака. Меньше, чем когда-либо, его интересовали теперь эти дела. Машинально он перевернул документ, придвинул чернильницу и записал на нем первую формулировку только что открытого закона.
Случайно этот листок сохранился. Он был найден в 1965 году, ровно через триста лет после того, как 23-летний Ньютон сидел на скамейке перед домом в Вулсторпе и смотрел на траву, куда покатилось яблоко.
Остановимся на минуту. Что это за яблоко?
«Однажды он сидел один в саду и размышлял о силе тяготения. Эта сила, думал он, не ослабевает ни на крышах самых больших домов, ни на вершинах высочайших гор; в самой отдаленной точке от центра Земли, на которую мы только можем подняться, она не меняется сколько-нибудь заметно по сравнению с тем, что мы наблюдаем на поверхности Земли. Из этого можно заключить, что сила земного притяжения должна простираться много далee, чем принято думать, — почему бы не до Луны? — сказал он себе. А если это так, то движение Луны должно подчиняться той же силе. Не из-за нее ли Луна удерживается на своей орбите? Но в таком случае планеты, вращаясь вокруг Солнца, должны удерживаться на орбитах благодаря силе, сходной с земным притяжением. Однако на таких больших расстояниях, как расстояние от нас до Луны или от Солнца до планет, степень влияния этой силы может оказаться иной, чем здесь, на Земле. И, сравнив периоды обращения некоторых планет с их расстояниями от Солнца, он нашел, что если некая сила, притягивающая их к Солнцу, в самом деле не дает им сойти с пути, то эта сила должна уменьшаться в удвоенной пропорции по мере увеличения расстояния».
Так рассказано об открытии закона всемирного тяготения в первом жизнеописании Исаака Ньютона, вышедшем в Англии почти сразу после его смерти. Здесь сжато изложен ход мыслей Ньютона: от наглядных фактов он переходит к обобщениям, от земных явлений — к космическим и завершает свои выкладки математической формулой закона, той самой, которую мы все хорошо знаем: сила взаимного притяжения двух тел обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними.
Между прочим, из сообщения Генри Пембертона (так звали биографа) видно, что открытие не было результатом наития, не упало с неба на голову замечтавшегося математика, вообще совершилось не случайно, может быть, не за один день. Открытие закона было итогом методического труда.
Но есть и другой рассказ — он принадлежит племяннице Ньютона и, стало быть, относится к числу семейных преданий. Это рассказ о том, как Ньютон сидел в саду и вдруг видит, что с ветки упало яблоко. Другой на его месте не придал бы этому никакого значения. Но в гениальном уме Ньютона блеснула догадка: тела падают вниз оттого, что их притягивает Земля. Вот так и родилось великое открытие.
Существовала даже дерево, о котором было известно, что это «та самая» яблоня. Ее показывали любопытным, она простояла больше ста пятидесяти лет, и лишь в 1820 году, когда она вконец засохла и развалилась, ее спилили.
Можно ли верить этому рассказу? И разве не противоречит он тому, что мы знаем о Ньютоне — упорном, сосредоточенном труженике, о Ньютоне, который написал однажды в письме к некоему ученому другу: «Истина — это результат непрерывных раздумий»?
Карл Гаусс (мы о нем уже упоминали) по этому поводу высказался так: «Не понимаю, как это можно поверить в то, что такая случайность способна ускорить такое открытие. Вероятно, дело было вот как: пристал глупый нахальный человек с вопросом, каким образом он пришел к своему великому открытию. Ньютон, увидев, с кем имеет дело и желая отвязаться, ответил, что ему упало на нос яблоко. Чем и удовлетворил любознательность этого господина».
Вы чувствуете, сколько сарказма в этих словах ученого, раздраженного примитивно-обывательским отношением к научному творчеству. Но почему тогда анекдот о яблоке, ничем, в сущности, не подтверждаемый, не доказанный никакими документами, передается из поколения в поколение, кочует из одной книжки в другую? Почему вообще живут такие анекдоты?
Существует легенда о том, как правитель города Сиракузы приказал отлить для себя золотую корону и поручил знаменитому математику Архимеду проверить, не похитил ли мастер часть золота, подмешав в корону серебро. Архимед знал удельный вес золота, но как определить объем короны? Думая об этом, он сел в ванну, вода выплеснулась на мраморный пол, и внезапно Архимеда осенила догадка. Он выскочил из ванны. И, забыв одеться, помчался по улице с криком: «Эврика!» — «Нашел!».
И здесь то же самое: вместо систематического исследования — счастливая находка. Разумеется, никаких достоверных свидетельств о том, что закон об уменьшении веса плавающих тел был открыт именно так, нет. Легенда, и ничего больше.
А вот еще один рассказ. Во время службы в пизанском соборе Галилео Галилей, стоявший в толпе прихожан, обратил внимание на тяжелый светильник, который покачивался на длинной цепи, прикрепленной к куполу собора. Он стал подсчитывать время каждого размаха — периоды колебаний маятника, сравнивая их с частотой своего пульса. Размахи становились все меньше, а время не изменилось. Так был открыт закон изохронности колебаний маятника….
В том-то и дело, что все эти и подобные им легенды заключают в себе некую правду. Не фактическую достоверность, — в жизни все было сложней, — но внутреннюю правду, которая состоит в том, что гений — это и труд, и настойчивость, и умение целиком сосредоточиться на одной задаче, но также и еще что-то. Это «что-то» — воображение, способность взглянуть на вещи с неожиданной точки зрения.
Каждый знает, что вода поднимается, когда садишься в ванну, но лишь Архимед мог увидеть в этом проявление какого-то более общего закона. Заметить, что люстра качается быстрее, если ее подтолкнуть, и медленней, когда колебания затухают, не так уж трудно, но в толпе, стоявшей в соборе, нашелся только один человек, которому это зрелище подсказало важнейшую физическую идею. Падение тяжелых тел — что может быть обыденней этого факта? Однако мысль о том, что сила, заставляющая яблоко упасть в траву, и сила, которая вращает планеты, не давая им унестись в межзвездное пространство, это одно и то же, — такая мысль могла прийти в голову только гению.
История с яблоком — какова бы ни была мера ее правдоподобия — кладет рубеж между ученической юностью Ньютона и зрелостью, когда он шел, уже ни за кем не следуя, по собственному пути. Мы видели, что эта зрелость наступила рано, даже как будто неожиданно. Он покинул университет едва оперившимся выпускником — таких юнцов, более или менее подававших надежды, было много. Он вернулся из деревни ученым мирового класса. И вся его дальнейшая работа, в сущности, была только осуществлением программы, намеченной там.
Получилось так, что мы знаем об этой программе лишь по тому, как она потом претворилась в жизнь. Это все равно, как если бы мы смотрели на дивный дворец и старались понять, каким был проект, возникши в голове архитектора.
«Все это было в те два чумных года, 1665 и 1666,— я находился в возрасте, который лучше всего подходит для открытий, и думал о математике и философии больше, чем когда-либо позже». Это краткое признание — все, что мы знаем о вулсторпских каникулах Ньютона из его собственных уст; оно сделано в старости, в письме к постороннему человеку. По таким вот случайным обмолвкам, по клочкам, пылившимся в неизвестности много лет, по рассказам людей, которые родились позже и сблизились с нашим героем лишь на закате его дней, ученые, а затем и весь мир узнали об удивительной весне гения. Оттого и мы никогда не представляем себе создателя классической механики молодым человеком — для нас он старец с инеем в волосах.
О жизни Ньютона в Вулсторпе могла бы рассказать его мать. Но она никогда не писала мемуаров. Она была неграмотной. Кроме нее и, может быть, двух-трех работников, помогавших по хозяйству, рядом с ним никого не было. Так случилось, что до нас не дошло фактически никаких подробностей о «дивном годе». На этом и поставим точку. Лошади ждут. Двадцатипятилетний Исаак Ньютон, нахлобучив широкополую шляпу, сбегает со ступенек старого дома. Впереди — снова Кембридж.