Хамфри Ньютон поселился у своего однофамильца «в последний год правления короля Чарлза». В 1685 году Карл Второй, сын обезглавленного отца, легкомысленный щеголь, больше всего на свете любивший покрасоваться на лошади, дамский угодник, но также — не будем забывать этой заслуги — почитатель и опекун наук, не успев состариться, скончался. Ему наследовал его младший брат Иаков (Джеймс) II. Этот правитель еще меньше, чем его брат, был способен извлечь уроки из прошлого. В результате он продержался на троне всего три года.
Это были неуютные годы. Монарх был католиком старого закала и не скрывал этого. Вскоре после его воцарения был подавлен протестантский мятеж в столице. После чего взоры папистов обратились к двум главным очагам крамолы: центрам англиканского вероучения — Оксфорду и Кембриджу.
Главой церковного округа в Оксфорде был назначен человек, не имевший иных заслуг, кроме того, что он был католиком, и послу римского папы обещали, что «то же самое» будет сделано в Кембридже. Другой инцидент произошел в начале 1687 года: королю захотелось, чтобы Кембриджский университет присвоил ученую степень магистра искусств некоему Олбэну Фрэнсису — монаху бенедиктинского ордена. Это значило, что бенедиктинец получит право участвовать в обсуждении университетских дел, будет сидеть за одним столом с профессорами и пр.
Случай сам по себе был незначительный; формальное присуждение ученых званий вельможным персонам и фаворитам короля было довольно обычным делом. Но уступка одному ставленнику папистов грозила вторжением других. Дело было не в монахе, а в общей обстановке. Поднялся ропот; в трапезных, за «высоким столом» вместо ученой беседы обменивались желчными замечаниями о Фрэнсисе и его покровителе. Кое-кто обратил внимание на то, что студенты расхаживают по улицам городка, опоясанные кто шпагой, кто кинжалом.
Канцлер университета отправился в столицу — хлопотать в высоких кругах, чтобы короля уговорили отказаться от своего намерения. В крайнем случае пусть бенедиктинец под присягой обещает уважать обычаи протестантского университета. Канцлера приняли невежливо, а Фрэнсис, услыхав о присяге, сел на коня и поскакал во дворец жаловаться. Его величество был разгневан. Однако, соблюдая внешнюю законность, повелел Кембриджскому университету прислать своих представителей в Вестминстерский дворец, где заседала высшая церковная комиссия. Она должна была разбирать это дело.
Совет университета выбрал восемь депутатов — и, как ни странно, среди них оказался Ньютон. Странно, потому что до сих пор мы как будто не замечали за нашим героем склонности к общественной работе. Но это лишь означает, что мы его плохо знали. Вся жизнь Исаака Ньютона была связана с колледжем и университетом. И в тревожный час он не мог оставаться в стороне от грозившей университету беды. Перед отъездом депутаты собрались для совещания. Положение было непростым. Назревала открытая ссора с королевским двором, они должны были и ослабить готовящийся удар, и вместе с тем проявить необходимую твердость.
Кто-то предложил не дразнить гусей: лучше уступить монарху, чем идти на опасное обострение отношений. Делегаты колебались. Но тут поднялся человек, который до этих пор молчал. «Будьте мужественны, — сказал он, — держитесь законов. Каждый порядочный человек обязан по божьим и человеческим установлениям повиноваться монарху, но если его величеству нашептали, чтобы он потребовал такое, что законом не позволено, то никто не обязан расплачиваться за неподчинение произволу».
Это отрывок из одного письма, которое Ньютон написал кому-то в это время; приблизительно то же сказал он на собрании депутатов. Такова была его позиция в споре Кембриджа с реакционной католической верхушкой.
На другой день все были в Лондоне. Вице-канцлер университета выступил вперед и, запинаясь от робости, изложил мнение депутатов. Мнение это примерно совпадало с высказыванием Ньютона. Председатель церковной комиссии грозно оборвал оратора. Тогда за спиной старого вице-канцлера раздались более решительные голоса. Кончилось тем, что паписты пошли на попятный, присуждение степени Олбэну Фрэнсису было отменено. Король получил урок (который, однако, не пошел ему на пользу). Вице-канцлер получил отставку. Ньютон вернулся в Тринити; это почти совпало с выходом в свет его книги.
Вероятно, благодаря этому успеху он оказался вскоре избранным в депутаты парламента. Университет имел право послать в Палату общин двух представителей. Ньютона избрали незначительным большинством голосов (вторым был некто Роберт Сойер). Сделавшись неожиданно для себя политическим деятелем, он в конце 1688 года вновь оказался в столице.
Между тем декорации переменились — произошла «славная революция». Так назвали ее, наполовину иронически, наполовину всерьез, английские историки, чтобы противопоставить кровавой и героической "4 революции 1649 года. На побережье высадился отряд Вильгельма Оранского, голландского штатгальтера и зятя короля. Неудачливый самодержец спасся бегством во Францию, новым королем стал Вильгельм III, в по-английски Уильям. И все кончилось к общему удовольствию протестантских священников, новых дворян, торговцев шерстью и владельцев мануфактур.
Громадный, плохо протопленный зал Палаты общин гудел, как улей. В центре возвышалось кресло спикера, перед ним стоял стол, за которым сидели писцы. Справа и слева ступенями поднимались кверху дубовые скамьи, на которых разместились джентльмены в высоких шляпах и просторных черных плащах. Каждый, кто хотел говорить, по знаку спикера спускался вниз, где на свободном пространстве возле стола были проведены по полу две красные полосы, разделяющие две враждебные группировки. Расстояние между ними равнялось длине двух мечей; никто из ораторов не имел права перешагнуть через свою полосу. И одновременно с оратором, говорившим внизу, высказывали свое мнение, бросали язвительные реплики, обменивались новостями, бранились, кричали и топали ногами полсотни сидящих на скамьях; а сверху, с галереи для публики, на них глазели любопытные горожане.
Ньютон аккуратно являлся на все заседания. На него посматривали с интересом. Ученейший профессор, автор книги, о которой все слышали, но которую ни один человек не в состоянии был прочесть, молча входил в зал, занимал место на краю верхней скамьи, внимательно выслушивал ораторов и с загадочно-непроницаемым видом покидал палату. Никто из государственных мужей ни разу не слыхал, чтобы он выдавил из себя хотя бы одно слово.
И вдруг однажды профессор поднял руку.
Сейчас же все смолкло. Взоры обеих партий, председателя и публики устремились на него. Что скажет прославленный молчальник? О чем возвестит?
Ньютон встал и отыскал глазами пожилого служителя, скромно стоявшего у дверей.
— Сэр, — произнес он, — не могу ли я попросить вас об одном одолжении? Будьте любезны закрыть форточку. Сквозит.
И сел на место. Этим и ограничилось его участие в работе парламента.
— Предание донесло до нас этот анекдот, и мы вправе усомниться в его правдоподобии. Затворник не от мира сего, равнодушный к политике, безразличный даже к судьбе города, чьи интересы он приехал защищать, — полно, так ли он вел себя на самом деле? Однако в документах английской Палаты общин, в протоколах прений имя Ньютона нигде не упомянуто. Он действительно хранил молчание весь свой депутатский спор — если не считать вышеупомянутого эпизода. Остается предположить, что парламентская деятельность, когда он увидел ее вблизи, не показалась ему лучшим способом ведения государственных дел.
Враг католицизма, Ньютон оставался вместе с тем убежденным роялистом.
Впрочем, есть сведения, что его присутствие в палате было не совсем бесполезным. Сохранились письма, посланные из Лондона, в которых он давал кое-какие советы политического характера университетскому начальству. Так или иначе, но больше его в депутаты уже не выбирали.
Для самого Ньютона тринадцатимесячное пребывание в столице все же не было пустой тратой времени. Изредка его видели на собраниях Королевского общества. Там произошла его встреча с Гюйгенсом. В это время великий голландец гостил в Англии. Оба выступили с докладами, но при этом странным образом поменялись ролями: Гюйгенс изложил свою теорию тяготения, явно устаревшую после публикации «Начал», а Ньютон сделал сообщение на тему, в которой более сведущим был Гюйгенс, — о двойном преломлении света в кристаллах исландского шпата.
Жизнь в большом городе не изменила привычек Ньютона, но сделала его все ж таки более общительным. Близких друзей у него и теперь не было, однако появились добрые знакомые — Сэм Пипс, философ Джон Локк, ученая приятельница Локка леди Мешэм. У кого-то из них Ньютон повстречался с молодым аристократом Чарлзом Монтэгю, бывшим учеником колледжа Троицы. Некогда Монтэгю собирался стать ученым богословом, потом увлекся литературой, сочинил элегию на смерть Карла II. В бытность Ньютона парламентарием красавец Монтэгю, весь в пене тончайших кружев, выпущенных поверх расшитого серебром камзола, изящный, обходительный и дальновидный, был уже важной птицей при дворе короля Уильяма и метил в министры. Знакомство с Монтэгю впоследствии сыграло важную роль в жизни Ньютона.
Он не знал, что близящееся пятидесятилетие готовит ему неожиданные испытания. Осенью того же 1689 года Исаак получил известие о болезни матери. Он едва успел застать ее в живых; судя по всему, она заразилась брюшным тифом, ухаживая за Бенджаменом — единоутробным братом Ньютона. Смерть матери, последнего близкого человека, была началом в цепи событий, грозных и во многом загадочных, к которым нам предстоит перейти. Но прежде обратимся к документам.
«Запишу, что я сегодня слышал. Есть у нас такой мистер Ньютон, я видел его много раз, — член колледжа Троицы, очень известный своей ученостью, математик, философ, богослов и прочее; он уже много лет состоит в Королевском обществе, написал тьму научных книг и трактатов, в том числе трактат о математических началах философии, который принес ему великую славу: он получил, особенно из Ирландии, множество похвальных отзывов и поздравлений. Но из всех книг, которые он написал, была одна о цветах и свете, ради которой он поставил тысячи опытов, потратил двадцать лет труда, и все это обошлось ему в многие сотни фунтов. Так вот, эта книга, о которой он сам был очень высокого мнения, да и другие о ней столько говорили, — эта книга погибла вследствие несчастного случая и потеряна навеки прямо-таки на другой день после того, как ученый автор почти что ее закончил, а было это так: утром он оставил ее на столе вместе с другими бумагами, а сам пошел в церковь. И от свечи, которую он, к несчастью, забыл потушить, каким-то образом загорелись его бумаги, сгорела и эта книга, и другие ценные рукописи. Удивительно, что на этом все кончилось, огонь потух; но когда м-р Ньютон воротился от заутрени и увидел, что произошло, то все думали, что он лишится рассудка: бедняга был так потрясен, что целый месяц не мог прийти в себя. Об этой его теории света и цветов был напечатан длинный отчет в Трудах Королевского общества, который он им послал давно, еще до того, как приключилось с ним это горе…»
«Сэр, —
В течение некоторого времени после того, как м-р Миллингтон доставил мне ваше распоряжение, он настойчиво добивался от меня, чтобы я посетил вас, как только приеду в Лондон; я не соглашался, но потом уступил, однако не отдавал себе отчет в том, что я делаю. Я совершенно запутался и до крайности этим удручен; вот уже двенадцать месяцев я не ем и не сплю как следует, и я утратил прежнюю ясность ума. Уверяю вас, я вовсе не стремился добиться от вас каких-либо выгод для себя и никогда не домогался милостей короля Джеймса, но теперь я так встревожен, что принужден отказаться от чести вашего знакомства и никогда больше не видеть ни вас, ни остальных друзей, лучше будет, если я оставлю вас всех в покое. Прошу извинить меня за то, что я чуть было не напросился к вам в гости, и остаюсь Ваш покорный и преданный слуга
«Сэр, —
Я повидался с мастером Ньютоном. Прежде чем я успел его расспросить, он мне сказал, что он написал вам очень неловкое письмо и ему стыдно. По его словам, он был не в себе, его терзала головная боль и он не спал почти пять суток. Он просит передать вам это вместе со своими извинениями. Теперь он чувствует себя лучше, хотя мне лично кажется, что он пребывает в некоторой меланхолии. Но будем надеяться, что до полного умственного расстройства дело не дойдет…»
«Сэр, —
Полагая, что вы стремились впутать меня в дела с женщинами и другие истории, я был настолько раздражен, что, когда
мне рассказали, что вы больны и уже не поправитесь, я ответил, что хорошо будет, если вы умрете. Я желаю, чтобы вы простили мне мое безжалостное отношение, ибо теперь я удовлетворен тем, что вы поступили правильно, я прошу извинить меня за то, что я плохо о вас думал и за то, что вообразил, что вы подрываете нравственность своей теорией, которую вы изложили в книге об идеях и собираетесь продолжить в другой книге, и за то, что считал вас безбожником и матерьялистом, прошу меня также извинить за то, что я говорил или думал, будто вы намерены втянуть меня в грязное дело. Остаюсь ваш преданный и горемычный слуга
«Сэр, —
В прошлую зиму, засыпая слишком часто перед камином, я усвоил нездоровую привычку спать; а летом, вследствие расстройства, принявшего всеобщий характер, совсем выбился из колеи, так что когда я писал к вам, я перед этим не сомкнул глаз целую ночь и еще пять ночей подряд. Помню, что писал вам, но что именно я говорил о вашей книге — совершенно не помню. Если вы будете так добры прислать мне копию этого места из моего письма, я объясню его — если смогу. Остаюсь Вашим преданным слугой.
«Доктор Колин, шотландец, рассказал мне о том, что славнейший и величайший Исаак Ньютон полтора года тому назад впал в помешательство. Было ли это следствием чрезмерных занятий или потрясения, причиненного пожаром, который уничтожил его химическую лабораторию и некоторые рукописи? Когда он явился к архиепископу Кембриджскому, то, по словам Колина, говорил такие вещи, что они явно свидетельствовали о помрачении ума. Потом его будто бы взяли под опеку друзья, посадили его под замок и силой заставили принимать лекарства. И он уже настолько восстановил здоровье, что начинает снова понимать свою книгу о математических началах философии».
«…Не знаю, сударь, слышали ли вы о несчастье, которое постигло милейшего г-на Ньютона. У него было умственное помешательство, которое будто бы продолжалось целых восемнадцать месяцев, и, говорят, друзья лечили его какими-то снадобьями. Теперь он как будто поправляется…»
…Вернувшись в Кембридж после длительного отсутствия, Ньютон возобновил свои обычные занятия. Он возвратился к прежнему, устоявшемуся за многие годы образу жизни; как всегда, он редко бывал в обществе и мало кого принимал у себя. И долгое время никто не догадывался о том, что с ним творилось.
В эти годы он переписывался с мастером Тринити-колледжа Ричардом Бентли, точнее, составил по его просьбе четыре богословских мемуара с рассуждениями по поводу своей книги. Ничто в этих обширных письмах не выдает душевного смятения. Ничто не говорит о том, что аналитический дар автора «Начал» оскудел. Рукопись сохранилась. Листы исписаны уверенным, точным, тонким, как проволока, почерком Исаака Ньютона.
Физическое состояние 50-летнего Ньютона оставалось безупречным. Крепкий и статный, он отнюдь не выглядел стариком. Но он был болен, — болен, как никогда.
О том, что гениальный создатель математической физики был наделен «диким», как у его отца, сумрачным и нелюдимым характером, мы знаем. Ньютон принадлежал к типу людей, которых медики называют аутичными. Сухой и немногословный, казавшийся заносчивым, этот человек сам всю жизнь страдал от своего одиночества. У него не было семьи, такова была традиция колледжа Троицы, но дело было не только в традиции. Два смутных женских образа мелькают в его биографии: мать, к которой Исаак сохранил привязанность до конца ее дней, и мисс Стори, девочка, спутница детства. Через много лет, сделавшись женой какого-то торговца, она рассказала, что должна была стать невестой Ньютона. Этого не случилось, да и не могло быть.
(Правда, лет через десять после своей болезни, на седьмом десятке, он вознамерился было жениться: сохранилось его письмо с предложением руки некой леди Норрис, пожилой вдове, сочиненное по его просьбе кем-то другим; проект расстроился.)
Теперь все черты его личности неожиданно и грозно сгустились. Началась бессонница. Потом появились признаки мании преследования: обычная для него подозрительность перешла в болезненный бред. Охваченный необъяснимой тревогой, Ньютон порвал с немногочисленными друзьями. Забился в угол.
Правда, это состояние длилось недолго. Иначе он не сумел бы выполнить поручение Бентли. Но после непродолжительного просветления его разум снова заволокло удушливым дымом. Брызгая пером, он написал искаженным почерком путаное и непонятное письмо к Локку…
Отчего все это произошло?
Прикованный к своей науке, как Прометей к скале, измученный непрестанным трудом, волнениями, которые причинило ему издание «Начал», непривычными для него общественными обязанностями, Ньютон находился на грани нервного истощения. Однажды, это было зимой, он провел всю ночь над рукописями. Ударил колокол. Погруженный в свои мысли, ученый поднялся и вышел, позабыв задуть свечу на столе… Почему бы нам не поверить этому рассказу студента? Однако из дневника Авраама де ля Прайма следует, что пожар в комнате Ньютона случился никак не позднее первых месяцев 1692 года, между тем как первые известные нам симптомы болезни появились лишь осенью. Студент не был лично знаком с Ньютоном, все, что он сообщает, — пересказ каких-то слухов. Непонятно, кстати, и о какой книге идет речь. Об «Оптике»? Но она не погибла, Ньютон опубликовал ее позднее, да и мы о ней уже упоминали.
Есть и такая версия: уже после смерти сэра Исаака какой-то человек рассказывал, что в квартире действительно вспыхнуло пламя и виновником несчастья был пес Даймонд. Встав на стол передними лапами, он опрокинул подсвечник на кипу бумаг, исписанных рукою хозяина. Среди них будто бы находился труд по акустике, не уступавший по своим достоинствам трактату об оптике. По другим сведениям, сгорела рукопись по алхимии, и не в комнате, а в лаборатории. Наконец, в одном письме математика Уоллиса к другу говорится, что ходят толки, будто у мистера Ньютона погибло все имущество и все книги.
Первые биографы Ньютона умалчивали об этой полосе его жизни; не исключено, что некоторые материалы были намеренно уничтожены. В общем, до нас дошли лишь отрывочные и глухие упоминания о «черном годе» — психическом недуге, поразившем Ньютона на переломе 1692 года. Документы, которые я собрал и перевел для вас, — вот, собственно, почти все, что известно. Но, как это бывает нередко, то, что казалось причиной болезни (несчастный случай, переутомление, смерть матери), на самом деле было лишь поводом; истинная причина лежала глубже. Особенности личности, наследственность, наконец, переломный возраст — вот где, по всей вероятности; надо искать разгадку.
К концу 1693 года больному стало лучше, но даже спустя полгода Гюйгенс в одном из писем говорил об авторе «Начал» как о человеке, погибшем для науки. Казалось, что разум гения угас навсегда. А вскоре после этого разнесся слух, что Ньютон умер. Всякие известия о нем прекратились.
В XVII веке были в обычае математические состязания. Кто-нибудь предлагал хитроумную задачу, решение которой он не знал, а если знал, то держал в секрете.
Такую задачу однажды задал ученому миру известный математик Иоганн Бернулли. Летом 1696 года в журнале «Записки лейпцигских ученых» он опубликовал заметку «Новая задача, к разрешению которой приглашаются математики».
Тело, брошенное горизонтально, падает под некоторым углом к поверхности земли. Какой вид будет иметь кривая (линия наибыстрейшего ската, иначе называемая брахистохрон), которую опишет тело? Задача сводится, говоря современным нам языком, к нахождению экстремума некоторой функции и для того времени была весьма трудной.
Бернулли назначил срок до Нового года: если за это время никто не пришлет правильного решения, он обнародует свое собственное.
Ответ прислали трое: Лейбниц, Якоб Бернулли (брат Иоганна) и молодой французский математик маркиз Гийом де Лопиталь. И Якоб Бернулли, и Лопиталь были учениками Лейбница, так что можно сказать, что решение исходило из одного кружка. И не удивительно: задача без труда решалась с помощью дифференциалов, которым Лейбниц обучил своих друзей.
Новый год наступил. Лейбниц предложил продлить срок, чтобы дать время подумать над задачей математикам, которые живут далеко и могли получить лейпцигский журнал с опозданием. Тридцатого января 1697 года президент Лондонского Королевского общества (в то время этот пост занимал Чарлз Монтэгю) получил конверт с сургучной печатью. Там находилось решение задачи о брахистохроне. Выяснилось, что человек, который решил задачу, узнал о ней всего несколько дней назад. Он думал над ней ровно сутки. Искомая кривая — циклоида.
Решение было напечатано в майском номере журнала «Философические Труды». Одновременно в журнале «Записки лейпцигских ученых» опубликовали свое решение Якоб Бернулли, Лопиталь и сам Иоганн Бернулли. Ответ был один и тот же. Имя автора в английском журнале не было обозначено, но как говорил потом Бернулли, он узнал льва по когтям. Это был Ньютон.
В пьесах классического репертуара часто встречается эффектный контраст: после ночной сцены в каком-нибудь мрачном монастыре действие неожиданно переносится в блистающий огнями дворец. Нечто подобное произошло с Ньютоном. Вскоре после выздоровления в жизни его наступила крутая перемена. Началась другая жизнь, и эта новая жизнь была полна блеска и славы, отмечена преуспеянием и растущим достатком. Но сперва нам придется, отклонившись от темы, поговорить о делах совсем посторонних.
Раскроем «Историю Англии» Томаса Маколея. Речь идет о положении страны в последней трети века:
«Ее открытые враги торжествовали на полях многих битв. Ее тайные враги командовали ее флотами и армиями… К опасностям войны и опасностям измены в последнее время прибавилась угроза финансового крушения. Дело в том, что до Карла Второго наша монета чеканилась по способу, сохранившемуся еще от XIV столетия».
Способ этот состоял в том, что металл (сплав из 925 частей серебра и 75 частей меди) резали ножницами, расплющивали в кружки и выбивали на них штемпель. Примерно так же изготовлялись и золотые монеты. Получались грубые изделия неодинакового веса, каемок и ободков не было.
Этим пользовались любители наживы. Монету можно было обрезать по краям, обрезок продать. Вдобавок, кроме обрезанных, неполновесных монет, в стране ходило немалое количество и просто фальшивых денег.
В 1662 году решено было заменить ручную чеканку механической. В Тауэре, на Монетном дворе были установлены машины. Расплавленный металл разливали длинными ложками в формы, получались бруски толщиной немного больше диаметра монеты. Эти бруски закладывали в машину, которая представляла собой систему вращающихся чугунных валков. Четыре лошади, ходившие по кругу, крутили валки, бруски раскатывались в полосы, потом другая машина вырезала из полосок кружочки. Их взвешивали; избыток металла удалялся обтачиванием по краям. Третья машина делала ободок. Наконец, кружочек подкладывали под штамповальный станок, рабочие, обливаясь потом, нажимали на тяжелый рычаг, — пресс отчеканивал на монете профиль короля. Вся эта технология была дорогой и громоздкой; производительность Монетного двора не превышала пятнадцати тысяч фунтов серебряной монеты в неделю. С мастеров и рабочих брали клятву хранить способ чеканки в строгой тайне. Но зато новые круглые монеты с четкой печатью и ободком нельзя было ни обрезать, ни подделать, и королевские казначеи надеялись, что теперь эти настоящие деньги постепенно вытеснят старые.
Ничуть не бывало. «Лошади в Тауэре, — рассказывает Маколей, — продолжали ходить по своему кругу, телеги с хорошей монетой одна за другой выезжали из Монетного двора, но ни одна новая монетка не попадала ни в кассу лавочника, ни в кожаный кошель крестьянина, возвращающегося с ярмарки».
Оказывается, мало было наладить выпуск новых монет. Надо было еще изъять из обращения старые. Мошенники прятали полноценные деньги, расплачиваясь неполноценными. Казна выпускала полновесное серебро — кроны, шиллинги, пенсы, — а взамен, собирая налоги с ремесленников и крестьян, получала старые обесценившиеся обрезки.
Чиновники казначейства собрали на двести фунтов стерлингов старых монет и для проверки взвесили их. Получилось 114 тысяч унций (около трех с половиной тонн). А должно было быть 220 тысяч. Половина серебра куда-то исчезла. Монета, на которой значилось «шиллинг», фактически стоила полшиллинга. Заграничные банкиры отказывались принимать английские деньги. Росли цены. Назревала смута. Нужно было что-то предпринимать.
Выход нашел лорд-канцлер казначейства Чарлз Монтэгю. Он предложил одним ударом разрубить гордиев узел. Перелить все монеты — и полноценные, и неполноценные — в совершенно новые, другого образца и с твердым номиналом.
В обсуждении проекта денежной реформы приняли участие видные философы и ученые — среди них Локк, Рэн, Галлей. Запросили мнение Ньютона: его знания в области математики, химии и обработки металлов могли быть полезны. Лорд-хранитель печати Сомерс разработал секретный план действий. Начиная с такого-то дня все деньги принимаются только по весу. В течение трех дней владельцы старых монет могут сдать их под квитанцию. Потом по этой квитанции им выдадут новые деньги.
Корона утвердила этот проект, но требовалось согласие парламента. Парламент собрался в ноябре 1695 года. Предложение перечеканить всю монету было встречено в штыки. Проект называли безумным, безбожным, ведь стоит только на один день оставить без денег купцов и лендлордов — и прекратится торговля, обрушится небо, наступит новая революция. Но Монтэгю, заручившись поддержкой двора, стоял на своем. Наконец парламент уступил. Все стихло, как казалось многим, — перед бурей.
Оставалось найти человека, достаточно авторитетного, честного и вместе с тем сведущего в металлургии, который возьмется руководить перечеканкой.
Весной 1696 года Ньютон получил следующее письмо:
«Сэр,
Весьма рад, что могу, наконец, дать вам доказательство моей дружбы и того уважения, которое питает к вашим заслугам король. Мистер Овертон, хранитель Минта, получил назначение в таможню, и король обещал мне сделать новым хранителем мистера Ньютона. Должность эта самая подходящая для вас. Это значит быть главным распорядителем Монетного двора. Жалованье — пятьсот или шестьсот фунтов в год, а работа не будет отнимать у вас слишком много времени. Было бы желательно, чтобы вы приступили к ней как можно скорее; а я тем временем позабочусь, чтобы вам выправили надлежащую грамоту… Итак, рассчитываю увидеться с вами в скором времени в городе, дабы привести вас облобызать руку нашему монарху. Думаю, что вы сможете поселиться поблизости от меня. Остаюсь, сэр, покорным слугой.
Минт, или Монетный двор, находился между внутренней и наружной стенами лондонского Тауэра. По обе стороны от узкой булыжной мостовой стояли склады, конюшни, мастерские, каретные сараи и дома должностных лиц. Все это было деревянное, по большей части старое и обветшалое. Толстые брусья подпирали покосившееся двухэтажное жилище инспектора — управляющего делами. Инспектор был подчинен хранителю: его дом, окруженный чахлым садиком, находился напротив башни, носившей название Алмазной. Хранитель подчинялся Мастеру, который жил в городе и непосредственно делами Минта не занимался. Таким образом, фактическим хозяином был хранитель. На ночь дубовые, окованные железом ворота Тауэра запирались на замок, улочку освещали четыре масляных светильника на столбах и караулили сторожа — дремучего вида ребята, которые сами были непрочь поживиться охраняемым добром.
Указ о назначении был подписан; после коротких сборов, во второй половине апреля новый хранитель прибыл в Минт. Хмурый, с поджатыми губами, непроницаемо-молчаливый, обошел производственные помещения и мастерские. Коротким кивком отвечал кланяющимся полуголым рабочим в кожаных фартуках.
Была ли эта должность в самом деле «самой подходящей» для Ньютона, как уверял его милорд Монтэгю? Само по себе монетное дело ничего сложного и непонятного для него не представляло: Ньютон и сам мог бы поучить других искусству литья, сам умел держать в руках щипцы и молот. Устройство машин ему как механику было ясно. Но руководить производством, распоряжаться людьми?..
Он был немолод. Он чувствовал, что в каком-то высшем смысле его роль в науке сыграна. Надо было подумать о том, как жить дальше. Не потому ли он принял предложение Монтэгю? И может быть, оттого и напустил на себя особенно суровый вид, чтобы скрыть свою неуверенность.
Второго мая 1696 года Ньютон принес положенную присягу. Он по-прежнему числился членом Тринити-колледжа и профессором Лукасовской кафедры, но, по сути дела, с университетом было покончено. Ему предоставили жилье в доме прежнего хранителя, где он жил до осени, а затем переехал на Джермин-стрит, в получасе ходьбы от Тауэра.
Лишь только стало известно о смене денег, столицу охватила паника. Все старались сбыть обрезанные старые кроны. Никто не хотел их брать. Было объявлено, что 4 мая 1696 года — последний день приема старой монеты в уплату налогов. Никогда еще в подвалах казначейства не скапливалось столько денег. Груды серебряных и золотых монет лежали прямо на каменном полу. Во дворе при свете факелов рабочие, стоя перед наскоро сложенными, гудящими печами, под присмотром солдат, лопатами швыряли монеты в плавильные тигли.
Наутро толпа возбужденных горожан собралась перед Тауэром. В открытые ворота одна за другой въезжали подводы, нагруженные слитками. Раздавались угрозы. Полиция его величества кулаками и пинками восстанавливала уважение к власти.
Тем временем за стенами крепости шла спешная работа. Число штамповальных машин было удвоено; огни десяти печей с вмазанными в них котлами, каждый из которых вмещал до трехсот килограммов жидкого серебра, горели днем и ночью. В мае на Монетном дворе было занято 160 рабочих (позднее их число увеличилось до пятисот) и 33 лошади. Металлургическим процессом лично руководил Ньютон.
Кто бы мог подумать, что этот одинокий философ, всю жизнь сторонившийся людей, станет распорядителем крупного по тому времени производственного предприятия, и можно ли было предсказать, что он так успешно справится с делом, от которого в самом прямом смысле слова зависело благополучие всего государства? Да, нужно признать, что министр финансов Монтэгю не ошибся в своем выборе. До Ньютона Монетный двор выпускал в день примерно на две с половиной тысячи фунтов стерлингов серебряной монеты (золотых монет и прежде, и теперь чеканилось гораздо меньше). При этом работа происходила нерегулярно: после выпуска очередной партии рабочих отпускали на заработки в город. При новом хранителе производительность увеличилась вчетверо, а позднее даже в восемь раз. Были организованы подсобные отделения Минта в других городах, чеканившие мелкую медную монету. Во главе отделения в Честере, близ Ливерпуля, стоял преданный друг Ньютона Эдмунд Галлей.
Архив британского Монетного двора, сохраненный до наших дней, позволил восстановить в подробностях историю валютной реформы. Более пятисот документов подписано Ньютоном. Среди них найдены обстоятельные докладные записки — хранитель Минта писал их лорду Монтэгю. Ученый такого масштаба, как Ньютон, не мог быть простым техническим исполнителем. Его донесения показывают, что он прекрасно разбирался в финансовом деле, хотя прежде, насколько нам известно, эта область не слишком его интересовала. Вообще же его должность, по крайней мере в первые годы, была хлопотной. Ему приходилось вмешиваться в разные дрязги, улаживать ссоры, усмирять строптивых подчиненных; много неурядиц было в Честере, где Ньютон учинил неожиданно крутую расправу над десятниками, не желавшими подчиняться слишком мягкому Галлею. Видимо, только так и можно было восстановить дисциплину. Обиженные писали доносы на Ньютона, несколько раз его безуспешно пытались подкупить.
В 1699 году реформа завершилась: за три года была перечеканена вся монета. Смена валюты обошлась казне в 5 млн. фунтов стерлингов — сумму, превышавшую годовой государственный доход, но экономика страны была спасена. С этого времени общественное положение Ньютона было обеспечено до конца его жизни — чего никогда не могли ему принести его научные заслуги. По ходатайству Монтэгю король повысил Ньютона в должности: хранитель был назначен Мастером, то есть почетным директором Монетного двора. Ученый стал королевским чиновником, чиновник превратился в вельможу.
Россия тьмой была покрыта много лет.
Бог рек: «Да будет Петр!»
И бысть в России свет.
Удивительное, почти феерическое зрелище можно было наблюдать весной 1697 года на дороге, ведущей в польские и немецкие земли из неведомых просторов раскинувшегося на востоке громадного Московского государства. Длинной вереницей, растянувшейся на несколько верст, по разбухшему тракту двигались кибитки, грузные колымаги, качались в седлах вооруженные всадники, скрипели сани с провиантом и всевозможным добром. Это ехало, в составе трех послов и приставленных к ним советников, в сопровождении свиты и солдат Преображенского полка, с писцами, толмачами-переводчиками, трубачами, карликами, с многочисленной челядью, русское Великое посольство в Европу.
Ехал первый посол Франц Лефорт, второй посол Федор Головин, полковник Яков Брюс и будущий светлейший князь Алексашка Меншиков. Ехал отряд волонтеров из 35 молодых дворян во главе с комендором князем Черкасским — «для учения воинского поведения и морского дела». Ехал десятник отряда волонтеров Петр Михайлов.
Десятник был рослый огненноглазый парень двадцати пяти лет. Дикий и неотесанный, но чрезвычайно сметливый, любознательный, хватающий все на лету, он вместе с другими молодыми людьми направлялся за границу учиться кораблестроению, вождению судов в бою и простом плавании, военному делу, строительству крепостей, управлению финансами и вообще чему придется. Все знали, кто он такой, но должны были делать вид, что не знают.
В Амстердаме на Ост-Индском дворе десятник, облачившись в голландское платье — красную фризовую куртку и белые холщовые штаны, — трудился с волонтерами над постройкой фрегата. Через два месяца корабль был готов и спущен на воду. Однако Петр остался недоволен уроками здешних мастеров: ремесло они знали, но объяснить суть дела не умели — слабо разбирались в математике. Покуда Головин с Лефортом занимались делами на континенте, Петр, прихватив с собой нескольких приближенных, в январе 1698 года отплыл в Англию. Инкогнито соблюдалось и здесь, поэтому особо торжественных церемоний не было. Все же король Уильям преподнес гостю в подарок яхту. На взморье близ острова Уайт для московитов был устроен примерный морской бой. В Портсмуте Петр Михайлов осматривал военные корабли и верфи. Был у какого-то знаменитого часовщика, засиделся у него допоздна, сам разобрал и собрал несколько часов. В Лондоне присутствовал на придворном маскараде, остался «зело доволен» (как сказано в «Юрнале» — путевом дневнике русского посольства). Посетил Королевское общество, парламент, городскую тюрьму в «Туре» — так в дневнике именуется Тауэр.
Недавно в одном из английских архивов был найден листок с такой записью:
«Царь намеревается быть здесь завтра не позднее двенадцати, и я подумал, что следует вас об этом известить. Он также ожидает увидеть вас здесь. Я позаботился, чтобы все было готово, времени у нас мало, так что остаюсь, сэр, вашим покорнейшим и преданнейшим слугой. Дж. Ньютон. Пятница, февраля 5 дня 1698 г.».
А в «Юрнале» под тринадцатым февраля помечено:
«Был Десятник с Яковом Брюсом в Туре, где деньги делают».
Наконец, перед отъездом из Англии, 21 апреля, русский гость еще раз побывал в Тауэре. В «Юрнале» записано: «После обеда ездил Десятник в город и был в Туре. Смотрел, где деньги делают…»
Одетый теперь уже на английский манер: в черном кафтане, который выглядел на нем каким-то невероятным балахоном, в белом кисейном галстуке, в шляпе со страусовыми перьями, в черных шерстяных чулках и с висевшей на животе огромной муфтой из россомашьего меха, — возбуждая всеобщее любопытство своим богатырским ростом, трубным голосом и сверкающими черными глазами, Петр Первый шагал по мощеной улочке Монетного двора, и сопровождавшие едва поспевали за ним.
Виделся ли он с хранителем? И кто такой Джон Ньютон?
На второй вопрос ответить легче: это дальний родственник Исаака, работавший под его началом. Но кому была адресована записка, помеченная пятым февраля, остается неясным: хранителю Монетного двора, Мастеру или, может быть, самому канцлеру казначейства? Известно, что Монтэгю беседовал с русским царем во время его визита в Минт. О том, встречались ли Петр и Ньютон, прямых свидетельств нет. И все же правдоподобно предположить, что они видели друг друга. В самом деле, кому как не хранителю следует принимать важного иностранного гостя? В этой вполне вероятной встрече законоучителя европейской науки с будущим преобразователем России можно усмотреть, если хотите, глубокий символический смысл.
Пожалуй, будет уместным привести еще два документа, коль скоро речь зашла о Петре I и приезде волонтеров в Англию. Документы эти были составлены позже, шестнадцать лет спустя, но имеют некоторое отношение к тому, о чем только что говорилось.
В продолжение всей жизни Петра за его плечом стоял Меншиков — избранный любимец и фактический наследник, человек неизмеримо меньшего значения, чем гениальный царь-преобразователь, но во всем старавшийся ему подражать. Как и Петр, он проявлял интерес к наукам: собрал (точнее, награбил) обширную библиотеку и воздвиг рядом со своими хоромами в Ораниенбауме собственную астрономическую обсерваторию. В 1714 году Меншиков обратился к президенту Лондонского Королевского общества с просьбой принять его в члены. Президентом вот уже одиннадцатый год был Ньютон.
В списках Общества, вместе с крупнейшими учеными, значилось немало вельмож, ничем не обогативших науку. Избрание Меншикова — второго после царя человека в русском государстве — рассматривалось, очевидно, как политический акт. Так случилось, что «полудержавный властелин», едва владевший грамотой, стал первым российским F. R. S., то есть Fellow of the Royal Society, — почетным членом самой знаменитой научной корпорации Западной Европы. Письмо президенту Королевского общества от имени Меншикова написано по-французски; внизу корявыми буквами светлейший князь нацарапал по-русски свою подпись.
Что касается ответного, чрезвычайно почтительного послания Ньютона (оно написано по-латыни), то существуют три разных черновика; один из них в 1943 году, когда праздновалось 300-летие со дня рождения Ньютона, был подарен Королевским обществом Академии наук СССР. Другой хранится в США, третий — на родине Ньютона.
Вот эти письма (ответ Ньютона — по оригиналу, находящемуся в США).
«Сударь,
Всегдашнее и особливое мое расположение к английской нации, вкупе со справедливым восхищением, которое она снискала у всех своею мудростью, благородством и прочими превосходными качествами, побудили меня не только искать усердно всякого случая послужить для нее, но и стремиться к более тесному сближению с нею.
Вы, сударь, имеете средство удовлетворить таковое мое желание, ежели благоволите оказать мне честь, приняв меня в славное Общество, в коем вы столь достойно занимаете первое место. А как мы наслышаны, что на сие почетное избрание не должно притязать легкомысленно, а надобны многие заслуги, то обещаю вам, что буду всегда хранить за то подобающую признательность и всеми возможными способами буду стараться быть для вас небесполезным членом. В чем прошу вас быть уверенным и остаюсь, милостивый государь, готовый к услугам
«Могущественнейшему и высокочтимому господину Александру Меншикову, Римской и Российской империй князю, владетелю Раненбурга, первому советнику его величества царя, фельдмаршалу, правителю покоренных областей, кавалеру ордена Слона, орденов Белого и Черного Орла и прочая, от Исаака Ньютона привет.
С некоторого времени Королевскому обществу стало известно, что царь, ваш повелитель, насаждает в своих владениях науки и искусства и что именно вы содействуете своей распорядительностью не только его делам на поприще мира и войны, но и распространению книжности и науки. А потому всем нам было весьма приятно узнать из донесений английских негоциантов о желании вашего превосходительства быть принятым в члены нашего Общества, принимая во внимание ваши выдающиеся достоинства, отменное расположение к наукам и любовь к нашей нации. Однако в то время мы, по нашему обыкновению, прервали наши заседания на лето и осень. Тем не менее мы вновь собрались, чтобы избрать ваше превосходительство путем голосования, что мы и сделали единодушно. И теперь, созвав наше первое заседание после вакаций, мы удостоверили ваше избрание дипломом за нашей общей печатью. Одновременно Общество обязало своего секретаря препроводить вам сей диплом и уведомить вас об избрании. Будьте здоровы».
«Рыба. Пироги с мясом. Фрикасе из цыплят. Пудинг. Мясо молодого барашка. Дичь. Вареный горох. Крабы…»
Это аппетитное меню написано той же рукой, которая начертала правила отыскания флюэнт и аксиомы движения. Куда девался прежний Ньютон, рассеянно бормотавший «сейчас, сейчас…», когда ему напоминали об обеде? Перед нами другой человек, — важный и дородный; вот он сидит в прекрасно обставленной гостиной своего трехэтажного дома на улице святого Мартина и глуховатым, отрывистым голосом отдает слугам распоряжения о званом обеде.
После завершения денежной реформы, когда Ньютон стал директором Монетного двора, он бывал там уже не каждый день. Он окончательно отказался от своей кафедры в Тринити-колледже — его место занял астроном Уитстон. Поселился в новом доме на Сент-Мартин стрит. Наконец, он был избран президентом Королевского общества, и притом не на определенный срок, как выбирали прежних президентов, а навсегда — пожизненно.
Это произошло 30 ноября 1703 года, через полгода после того, как скончался Роберт Гук. Звезда Гука закатилась задолго до его смерти. Некогда он считался первым «виртуозом» Англии. Потом в нем стали видеть завистника, пытавшегося подставить ножку великому Ньютону. Споры с Ньютоном погубили репутацию Гука как ученого и как человека; больной и ослепший, он умер в одиночестве, забытый вчерашними почитателями.
В холодный мартовский день Королевское общество, уважая былые заслуги автора «Микрографии», проводило Гука на протестантское кладбище. И Ньютон стал некоронованным правителем академии, которую Гук вынянчил на своих руках, где некогда он царил и блистал.
Из зала заседаний Общества исчез портрет Гука, его приборы, стоявшие в шкафах, убрали один за другим. Вряд ли люди, стремившиеся уничтожить все следы деятельности Гука в Королевском обществе, делали это по прямому указанию нового президента. Но во всяком случае, они знали, что делали. Весной 1704 года вышла в свет книга Ньютона «Оптика, или Трактат об отражениях, преломлениях, изгибаниях и цветах света»; она была составлена из прежних работ, многие из которых родились в полемике с Гуком. Ни разу во всей этой довольно толстой книге Ньютон не упомянул о старом товарище, своем вечном друге-враге. Очевидцы рассказывали, что даже в конце жизни Ньютон хмурился и умолкал, когда кто-нибудь при нем произносил имя Гука.
Прошел еще один год, и наш герой достиг, можно сказать, предела своей земной славы. Шестнадцатого апреля 1705 года в Кембриджский университет прибыла королева Анна в сопровождении принца Георга Датского и всего двора. Ньютон уже находился там. Пышная процессия во главе с рыхлой, дебелой королевой медленно двигалась к Регентскому дому, где собрался университетский совет. В доме мастера Тринити-колледжа был устроен праздничный прием, во время которого «славнейший из подданных» ее величества, сэр Исаак Ньютон, был возведен в рыцарское достоинство. После чего все сели за обед, который обошелся в пятьсот фунтов.
Еще ни один ученый страны не был удостоен такой чести. (Следующим, через сто лет, стал химик Хамфри Дэви.) Собственно, с этого дня Ньютон и стал именоваться сэром Исааком, а не просто мистером Ньютоном. Дворянину полагалось иметь достойных предков. Ньютон разыскал (а может быть, и сочинил) свою родословную, и ему был пожалован герб: две скрещенные кости на серебряном поле. Этот странный герб по сей день украшает фасад старого дома в Вулсторпе.
Ньютон был богат. Его жалованье Мастера Монетного двора было 500 фунтов стерлингов в год, кроме того, он имел право на долю в прибыли от чеканки новой монеты, так что в целом его годовой доход составлял около двух тысяч фунтов. Сумма для того времени весьма внушительная. В его холостяцком доме появилась хозяйка, прелестная молодая леди, по имени Кэтрин Бартон, дочь сводной сестры Ньютона.
Частым гостем в доме был Чарлз Монтэгю, теперь он носил титул эрла (графа) Галифакса. Когда в 1715 году граф скончался, он оставил своему другу 100 фунтов, а его племяннице — 5 тысяч фунтов.
Каждый, кто читал роман Чернышевского «Что делать?», вероятно, помнит то место, где Рахметов, придя к Кирсанову и не застав его дома, устраивается на диване с книгой в руках. Рахметов человек необыкновенный, как можно догадываться, — подпольщик-революционер; он никогда не тратит времени даром. Что же он читает? Книжка называется: «Толкование на книгу пророка Даниила и Апокалипсис св. Иоанна».
Непонятно, что интересного мог найти для себя герой Чернышевского в теологическом трактате. И уж совсем странно для современного читателя то, что автором этого трактата был не кто иной, как Ньютон.
Сейчас нам трудно представить себе, чтобы ученый, давший векам образец строгости научного мышления, мог одновременно отдать дань какой бы то ни было мифологии. Однако в эпоху Ньютона отношения между естествознанием и религией были иными, чем в последующие века. Законы Кеплера, Декартовы координаты, великая и малая теоремы Ферма́, треугольник Паскаля, закон Бойля-Мариотта, комета Галлея — все эти законы, открытия, нововведения принадлежали людям, которые страстно интересовались вопросами веры, находили особый вкус в толкованиях священных текстов, спорили о догматах и сочиняли ученые теологические труды. Блез Паскаль провел в размышлениях о религии все последние годы своей недолгой жизни. Рене Декарт написал «Размышления о первой философии, в коей доказывается существование бога и бессмертие души» (что не помешало римской церкви включить его сочинения в список запрещенных книг, а христианнейшему королю Франции — запретить преподавание его философии в Парижском университете). Бойль учредил кафедру для борьбы с атеизмом. Гук написал трактат о Вавилонском столпотворении. Исаак Барроу прославился как церковный оратор. Генри Ольденбург, этот бесконечно преданный науке человек, в письме к одному амстердамскому раввину всерьез обсуждал сроки второго пришествия Христа, а некоторые члены Королевского общества занялись вычислением этой даты. И так далее. И дело не только в том, что ученые того времени были, как правило, питомцами схоластических университетов, обучались богословию как профессии и часто сами становились священниками.
Семнадцатый век — это век разума. Ученые сорвали покров таинственности с мироздания, и оно предстало перед ними как зрелище удивительного порядка, соразмерности и разумной простоты. В этом смысл слов Ньютона: «Природа проста и не роскошествует излишними причинами». Образцом этого совершенного порядка была Солнечная система. На лекциях в память Бойля Ричард Бентли — мы о нем уже упоминали — говорил: «Без тяготения мир обратился бы в хаос». Природа устроена разумно. И это, в глазах философов и ученых, только подтверждало то, что мир задуман, создан и управляем высшим разумом. Философы XVII века сотворили бога по собственному образу и подобию.
Их не смущало то, что религия основана на вере, наука же требует доказательств и по этой причине не может вмещать в себя догмы Священного писания. Напротив, наука, с их точки зрения, должна была подтверждать религиозную веру. Она была призвана представить неопровержимые доказательства мудрости творца. Ученым казалось, что наука успешно выполняет эту задачу.
Была во всем этом и другая сторона. Общество сотрясали религиозные распри. Политическая борьба принимала форму религиозной, война вероисповеданий подчиняла себе политику. На британских островах, где все столетие прошло в столкновениях католиков и протестантов, сторонников единовластия короля и противников этой власти, ни один представитель науки не мог остаться равнодушным свидетелем этой борьбы. В дни Великого Мятежа университеты, издавна опекаемые Стюартами, были опорой старого режима. Над Оксфордом, окруженным республиканскими отрядами, развевалось королевское знамя. Во второй половине века положение изменилось. Но колледжи по-прежнему не стояли в стороне от событий. Теологические упражнения университетских магистров были их вкладом в религиозную и политическую борьбу.
Обратите внимание на любопытную аналогию. Философы представляли себе творца как законодателя и устроителя, который так хорошо все предусмотрел, что мир может существовать без его вмешательства: бог не может нарушить законы, установленные им самим. И точно так же не вправе нарушать законы король, управляющий страной. Бог ученых XVII века сам напоминал великого ученого и инженера, но он напоминал также просвещенного монарха в конституционном государстве.
Таков был этот своеобразный брак, который заключили естествознание и философия с религией и богословием. Брак оказался непрочным. Спустя столетие Пьер-Симон Лаплас, знаменитый французский математик и астроном, выпустил «Небесную механику»; эта книга была преподнесена Наполеону. Когда Наполеон спросил автора, где в своей системе мироздания он отвел место для бога, Лаплас ответил: «Государь, я не нуждаюсь в этой гипотезе».
Что же можно сказать о самом Ньютоне? «Едва ли кто мог бы соперничать с ним в знании Священного писания», — заметил как-то Джон Локк, и это были не пустые слова. Чуть ли ни самое раннее из его детских воспоминаний — мать показывает ему картинку, висящую на стене: жертвоприношение Исаака. Образы Библии обступают его с младенческих лет. Дядя Джеймс, его воспитатель, — ученый пастор. Отчим — тоже священник.
Исаак и сам собирался стать священником, и хотя он не принял духовного сана, как полагалось члену ученой корпорации, его одиночество, бессемейность, самоотверженный труд очень напоминают религиозное служение. Его пуританское благочестие неожиданно прорывается в яростных выпадах против «гоббистов» (то есть последователей Гоббса — философа-материалиста). Раскрытая протестантская Библия постоянно лежит на его конторке посреди рукописей и астрономических таблиц.
И «Начала», и «Оптика» заканчиваются фразами о величии творца.
С годами занятия богословием отнимают у него все больше времени. Некоторые считают, что в этом сыграла роль душевная болезнь. В начале 90-х годов, в промежутках между обострениями недуга, он написал заметку «О двух важных искажениях текста Св. писания». Он утверждал, что два места из посланий апостола Павла переведены неверно. А это значит, что догма троичности, основанная на этом неправильном переводе, должна быть отвергнута. Ньютон был «антитринитарием» — противником учения о тройственности христианского бога, хотя по иронии судьбы состоял членом колледжа Троицы. Для нас спор о троице, естественно, мало интересен. Сочинение Ньютона показывает, однако, какое место эти вопросы занимали в его жизни.
Самым крупным богословским трудом Ньютона стала другая книга, та, о которой мы упомянули в начале предыдущей главы. Книга эта, между прочим, любопытна вот в каком отношении. Апостол Иоанн описал свои фантастические видения на острове Патмос. Но это видения о том, что уже сбылось, поэтому, считает Ньютон, предсказывать будущее по Апокалипсису бессмысленно. Немало людей вплоть до нашего времени пыталось вычитать в Апокалипсисе пророчества о конце мира. «Но бог, — замечает Ньютон, — дал это откровение не для того, чтобы удовлетворить любопытство невежд».
…Мы так и не ответили на вопрос, что же важного нашел для себя в толкованиях Ньютона Рахметов. Быть может, он был последним читателем этой книги. Богословские сочинения Ньютона прочно забыты. О них упоминают лишь потому, что они написаны великим Ньютоном. Добавим: потому, что и они тоже — часть его души.
А наука? Осыпанный почестями, обласканный королевой, стареющий Ньютон был признан величайшим ученым своего времени. Он стал непререкаемым авторитетом, живым классиком; если когда-то на его лекциях сидели два-три слушателя, изнывая от скуки, то теперь он был окружен толпой почитателей и подражателей, которые пытались применить физическую систему Ньютона к другим наукам: появились «Математические Начала медицины» и другие сочинения в этом роде; математик Джон Крэг выпустил даже «Математические Начала христианской теологии».
Однако после переезда в Лондон и выхода в свет «Оптики» Ньютон больше не подарил миру ничего подобного тому, что он создал в прежние годы. Как иногда бывает с великими людьми, он начал превращаться мало-помалу в памятник самому себе.
Это не означает, что последние десятилетия своей жизни он провел в почетном бездействии, греясь в лучах славы. Упомянем, к примеру, о книге «Хронология древних царств». Она была издана уже после смерти автора. Ньютон задался целью пересмотреть легендарную историю древности, предания о Троянской войне, походе аргонавтов и пр., согласовав их с библейским рассказом о первых людях. Поразительно, что на осуществление этого проекта, заведомо обреченного на неудачу, ему пришлось потратить чуть ли не сорок лет жизни. Но это так. Лейбниц тоже ухлопал десятки лет на сочинение «Истории Гвельфского рода», обширного генеалогического труда, где доказывалось, что брауншвейгские князья происходили от древних римлян.
Продолжались и занятия естественными науками. Подробных данных об этом у нас нет, но можно, например, упомянуть о том, что в 1701 году был написан мемуар, посвященный теплоте. Он называется «О порядке степеней тепла и холода». Из него мы узнаём, что автор произвел измерение температуры различных тел оригинальным методом — по степени охлаждения раскаленного железа, когда оно так или иначе соприкасается с исследуемым веществом. Вводится термометрическая шкала, причем за точку отсчета Ньютон, как когда-то Гук, принимает температуру тающего снега. В этом мемуаре сформулирован закон охлаждения тел, носящий имя Ньютона: количество теплоты, которое теряется остывающим телом за единицу времени, пропорционально разности температур тела и окружающей среды.
По некоторым сведениям, он занимался акустикой, химией, астрономией. В доме на Мартин-стрит, на крыше, была сооружена надстройка, нечто вроде вышки; передавали, что там находилась его личная обсерватория. Наконец, — и это было главным делом тех лет — он трудился над подготовкой второго издания «Начал».
В эти поздние, зимние годы его обступают новые лица. По большей части это ученые небольших дарований. Исключение составляет, кроме Эдмунда Галлея, только Роджер Котс, талантливый кембриджский математик, физик и астроном, редактор книги Ньютона. Но вскоре после того как второе издание, снабженное предисловием Котса и даже кое-где исправленное им, вышло в свет, 34-летний Котс умер.
Великий век позади. Нет Гука, Бойля, Гюйгенса. Скончался Локк. Из старых друзей остался один Галлей, ставший в 1713 году секретарем Королевского общества.
Галлей был не только единственным крупным ученым из числа окружавших Ньютона, он был одним из немногих, с которыми нашему герою удалось сохранить приятельские отношения. Величественная, залитая ярким светом, но морозная и одинокая старость Ньютона была омрачена новой неурядицей.
«…Его нрав мне известен. Я всегда говорил, что он лицемер и завистник, нетерпим к возражениям и падок на всяческие похвалы!»
Вот какую аттестацию выдал своему старинному приятелю королевский астроном Флемстид. Флемстид, человек, о котором теперь и помнят-то, главным образом, потому, что судьба свела его на какое-то время с Ньютоном. Тяжко обиженный, Флемстид, конечно, переборщил. Но и отношение к нему Ньютона, и воздаяние потомков нельзя считать справедливыми.
Джон Флемстид был на три года моложе Ньютона и, подобно ему, происходил из небогатой и незнатной семьи. Мальчиком, в городке Дерби в Средней Англии, он развозил мешки с солодовым корнем для окрестных пивоваров в тачке, которую сам смастерил. После какой-то болезни он остался инвалидом — у него были искривлены ноги. Однажды был такой случай: приятели подпоили его, вынесли из харчевни и положили в тачку. Флемстид, подпрыгивая, покатился с горы. Эта тачка навсегда запомнилась Флемстиду как символ его судьбы.
Еще в ранней юности он увлекся астрономией. 12 сентября 1662 года, сидя на крыше, он наблюдал — а лучше сказать, пережил, так подействовало на него это зрелище, — полное солнечное затмение. С тех пор целые ночи напролет Флемстид проводил без сна, обшаривая звездное небо самодельным телескопом. Телескоп стал его тачкой. Флемстид был очень религиозен и свои ночные бдения рассматривал как суровый долг перед богом.
Первые наблюдения Флемстида были опубликованы в журнале Королевского общества примерно тогда же, когда Ньютон занимался своей теорией цветов. В 1675 году возник проект государственной обсерватории — идея эта принадлежала Гуку, Рэну и одному влиятельному вельможе по имени Джонас Мур. Карл II подписал указ, в нем говорилось: «Для установления географической долготы различных мест, ради совершенствования мореплавания и астрономии повелели мы учредить малую звездную обсерваторию в нашем парке в Гринвиче». Строительством руководил Кристофер Рэн. Директором, или «первым астрономом короля», был назначен Флемстид.
В 1884 году — через двести лет — по международному соглашению меридиан, проходящий через пассажный инструмент Гринвичской обсерватории, был принят за нулевой: от него начинается счет долгот и исчисление поясного времени. Директор этой обсерватории по сей день носит титул, когда-то пожалованный Флемстиду, — Astronomer Royal.
Приняв духовный сан, Флемстид добровольно заточил себя в башню Гринвича — служить богу и королю. Инструменты — часы, микрометры и громоздкий железный секстант, которым королевский астроном измерял высоту светил над горизонтом, — были куплены Муром; телескоп принадлежал самому Флемстиду. Да и вся обсерватория существовала в основном на его собственное жалованье. Оно было невелико — 100 фунтов в год.
Трудясь день и ночь, за четырнадцать лет, с сентября 1675 по 1689 год, Флемстид почти в одиночку (ему помогали слуга и деревенский парень из местных жителей) произвел примерно двадцать тысяч астрономических замеров и наблюдений. Осенью 1689 года на деньги, доставшиеся ему в наследство от отца, он построил новый семифутовый секстант, затем разжился еще одним прибором — настенным квадрантом, и с тех пор точность его измерений не знала себе равных во всей Европе. Великий астроном Тихо Браге, чьи наблюдения использовал Кеплер, определял высоту планет с точностью до одного градуса. Флемстид работал с точностью до одной шестой градуса. У Флемстида был свой Кеплер — Исаак Ньютон.
Ньютон начал переписываться с Флемстидом еще в начале семидесятых годов. Сначала отношения были добрые. Флемстид с гордостью именовал Ньютона своим братом. Когда между ними возникли разногласия о комете 1680 года — спор был похож на тот, который спустя два года шел о комете Галлея: та ли эта комета, которую уже видели раньше, или новая, — Ньютон признал, что он ошибся. Флемстид слабо разбирался в теоретических вопросах, но зато располагал надежными фактами.
Обмен письмами возобновился, когда автору «Начал» понадобились наблюдения Гринвичской обсерватории для уточнения траектории Луны. В августе 1694 года — Ньютон в это время выздоравливал после болезни — директор обсерватории выслал в Кембридж толстую тетрадь, переплетенную в кожу. Ньютон пометил на обложке: «Получена от м-ра Флемстида сия рукопись с наблюдениями и вычислениями местонахождения Луны за 89–90 годы и частью за 91-й год. Обязуюсь никому не показывать без его согласия».
Не надо думать, что Ньютон эксплуатировал труд Флемстида, и больше ничего. В письмах, которые он посылал в Гринвич, он беседовал с коллегой как с равным — подробно излагал свои теоретические соображения, порой высказывал удивительные, обгонявшие астрономическую практику догадки о поправках, которые необходимо внести в видимое движение Луны. Не его вина, если ограниченный Флемстид был не в силах поспеть за его мыслью. С самого начала их сотрудничество таило в себе зерно будущей ссоры.
Я вспахал и засеял свое поле, собрал жатву с помощью слуг, которых сам себе нанял, и орудий, купленных на мои же деньги. Сэр Исаак Ньютон хорошо попользовался из моих закромов. А теперь он хочет оттолкнуть меня, милостиво одаряя публику плодами, которые будто бы выросли исключительно благодаря его заботам. Что ж, я готов отдать все, что накопил, только пускай он сперва признает, сколько пота я пролил, чтобы возделать мою ниву. Пусть признает, что я выполнил работу, которая воистину была выше моих сил. А что касается награды, заслуженной награды, так я на нее и не рассчитываю; я всего лишь отстаиваю свои законные права, ибо господь благословил мой труд обильными плодами. Неужто неблагодарность моей страны станут оправдывать, по милости сэра Исаака Ньютона, тем, что я был так глуп?..»
Раздор возник из-за «Британской Истории Неба». Это и была «жатва» Флемстида, плод его жизни, на который теперь будто бы посягал Ньютон. Большой звездный каталог, основанный на десятках, если не на сотнях тысяч наблюдений, — ни одна обсерватория в мире не располагала таким материалом! Каталог был готов, нужно было его издать, но ни у самого астронома, ни у Королевского общества не было необходимой суммы. Деньги обещал дать принц-консорт (супруг королевы) Георг Датский, избранный почетным членом Общества. Была назначена редакционная комиссия во главе с Ньютоном, в комиссию вошли Галлей и еще несколько членов. Они прибыли в Гринвич, и Флемстид вручил им свои записи — более тысячи листов.
Вскоре, однако, между комиссией и автором начались нелады. Флемстид недолюбливал Галлея: всегда улыбающийся, щеголеватый, светски-обходительный и удачливый друг Ньютона казался Флемстиду легкомысленным вольнодумцем. Галлей в свою очередь не уважал Флемстида; он преклонялся только перед большими, широко мыслящими учеными. Личные антипатии, как это часто бывает, не замедлили сказаться на результатах дела.
Некогда кастильские астрономы при дворе короля Альфонса Звездочета составили «альфонсинские таблицы» движения планет, через четыре века Кеплер по наблюдениям Тихо Браге составил «рудольфинские таблицы» (в честь императора Рудольфа). Теперь, чтобы сделать новый каталог самым полным собранием астрономических наблюдений, возникла мысль включить в него данные Тихо. Предложение это исходило от принца Георга.
Сиятельный покровитель ученых был неплохим человеком — добрым и по-своему преданным науке. Он хотел «как лучше». Но Флемстид обиделся. Он увидел в предложении принца недооценку своего труда. Вообще Флемстид все больше замечал, что комиссия относится к «Истории Неба» как к своей собственности. Не договорившись окончательно с автором, начали печатать первый том. Потом принц Георг умер, на второй том денег не хватало, и дело застопорилось. Отношения между директором обсерватории и президентом Королевского общества становились все более прохладными; Флемстид во всем видел подвох, и не чей-нибудь, а Ньютона. Вдобавок его имя почему-то оказалось вычеркнутым из списка членов Общества. Однако Ньютон понимал, какую ценность представляет каталог Флемстида. Пользуясь своим влиянием, он добился от государственной казны средств на продолжение издания. Указом королевы был учрежден специальный комитет для надзора над работой Гринвичской обсерватории и помощи королевскому астроному.
Председателем комитета, разумеется, оказался Ньютон. Будь обстановка спокойней, милостивому вниманию королевы можно было бы только радоваться: обсерватория давно нуждалась в ремонте. Здание обветшало, инструменты, когда-то приобретенные Флемстидом, пора было заменить новыми. Да и сам хозяин был уже не молод; ему необходимы были помощники. Но для измученного подозрениями Флемстида увидеть в роли инспектора и контролера ненавистного ему Ньютона было только новым оскорблением, новым незаслуженным ударом судьбы. От Флемстида потребовали, чтобы он явился в Королевское общество для официального отчета.
«26 октября 1711 г., пятница. Лондон. — …Навстречу мне вышел д-р Галлей. Предложил выпить с ним чашку кофе; я отказался. Слуга помог мне подняться по лестнице, и когда я вошел в комнату наверху, там были сэр Исаак Ньютон, секретарь д-р Слоун и д-р Мид. Это и был весь комитет! А я-то хорошо знаю, что из этих трех два последних — подголоски первого: прав он или нет, все равно они будут на его стороне. После некоторого молчания первым заговорил сэр Исаак Ньютон; он сказал, что комитет желает знать: в каком состоянии находятся инструменты обсерватории и что это за ремонт, о котором я просил? Я ему ответил, что ремонт всегда производило казенное ведомство и что я добавлял средства от себя; но сейчас неподходящее время года, решили отложить ремонтные работы до февраля, а там они, конечно, этим ремонтом займутся. А что касается инструментов, то все они мои собственные: некоторые были мне переданы в дар покойным сэром Джонасом Муром, а другие изготовлены по моему заказу и оплачены из моего кармана. Все это ему отлично известно, и он только притворялся, что не знал. Он ответил: «В таком случае у тебя не будет ни обсерватории, ни инструментов». Тогда я ему показал дарственную за подписью сэра Джонаса Мура, и что она была выдана мне при свидетелях; рассказал, как после смерти сэра Джонаса возник спор о наследстве между его сыном и мной и как нас разбирал суд, причем свидетели подтвердили, что инструменты, книги и прочее сэр Джонас Мур подарил мне насовсем.
Все это, как мне показалось, сильно его разозлило; и он повторил, что-де отнимет у меня и мою обсерваторию, и все инструменты; потом повернулся к доктору Миду, а тот, как заводной, все кивает головой. Я говорю сэру Исааку, что, по-моему, Королевское общество должно помогать мне, а не совать палки в колеса. Он спрашивает д-ра Слоуна: что это я там говорю? Слоун ответил, что я прошу о содействии. Потом я еще сказал, что для моего каталога выгравирован титульный лист и портрет принца Георга, чтобы преподнести королеве, а я об этом ничего не знаю; у меня хотят похитить плоды моего труда, а я выложил больше двух тысяч фунтов на инструменты и на все остальное. И вот тут этот невоздержанный человек впал в бешеную ярость. «Так, значит, по-вашему, мы воры? Мы украли ваши труды?» Я ответил, мне жаль, что они себя так ведут. После этого он окончательно разошелся, осыпал меня непотребной бранью — «щенок» и «молокосос» были самые невинные из употребленных им слов. Я ему только сказал, что я с глубочайшим почтением отношусь к воле ее величества, уважаю честь нации и так далее, но что такое отношение ко мне — это позор для нашей страны, для Королевского общества и, конечно, для его президента.
Под конец он оскорбил меня, применив рукоприкладство… и… и повторил его, а еще сказал, чтобы я не смел выносить из обсерватории ни один инструмент, потому что до этого я говорил, что если меня выгонят из обсерватории, я заберу с собой мой секстант. А я только желал ему, чтобы он умерил свой пыл и сдержал свои страсти, и говорил ему спасибо всякий раз, как он называл меня дурными словами; и уже когда шел к двери, добавил, что господь помогал мне до сих пор, поможет и впредь; и что мудрость небесная выше земной, что я поручаю себя богу; и все такое…
Я не в силах пересказать всего, что мне наговорил этот невоспитанный господин и что я ему ответил. Да, вот еще: он заявил, что я получил от правительства 3600 фунтов. Я ответил: «Вот вы получаете 500 фунтов в год; а за что вам их платят?» Это его немного охладило. Но затем он снова набросился на меня, дескать, я невежа, зазнался, нанес ему оскорбление и пр. Доктор Мид повторял за ним его слова. Еще он сказал, что я будто бы обозвал его безбожником. Я этого не говорил! Хотя знаю, что другие люди обратили внимание на один параграф в его «Оптике», который вполне может навести на такое подозрение. Не стоило отвечать ему…»
Больной и униженный Флемстид, с трудом взбирающийся по роскошной лестнице нового дома на Крэйн-Корт, где помещается Королевское общество. Два старика, два старых товарища, которые, словно упрямые быки, сшибаются лбами на глазах у злорадных зрителей. Ядовитые реплики, брань — и, наконец, сановный президент, словно царь Дадон, заносит руку на звездочета… Веселенькое зрелище, что и говорить. Однако из песни слова не выкинешь. Умолчать об этой безобразной сцене мы не можем. Попробуем, впрочем, взглянуть на случившееся по возможности беспристрастно.
Что в истории с королевским астрономом герой наш показал себя не с лучшей стороны, это очевидно. К старости нрав Ньютона изменился. Он стал сварлив и нетерпим, в голосе появились генеральские интонации. Неужели он не понимал, что перед ним противник, во всех отношениях уступавший ему, — слабый, обиженный, не имевший связей и покровителей? И разве ему было неизвестно, что Флемстид всю жизнь самоотверженно служил своему делу, все отдал науке, вложил в обсерваторию все свои средства, а когда она обветшала, не его виной было, что он не мог привести ее в должный порядок. И что уж совсем нехорошо — сэр Исаак забыл о том, что когда-то сам воспользовался услугами Флемстида для построения своей теории Луны.
Но не будем впадать в крайность. Легко осуждать неблагодарного Ньютона, когда у нас нет других свидетельств его расправы с Флемстидом, кроме дневника самого Флемстида. Плаксивый тон этих записок, конечно, может разжалобить читателя, и невольно мы начинаем смотреть на происходящее глазами их автора. (Флемстид потом неоднократно пересказывал эту историю — и всякий раз по-новому.) А на самом деле он вел себя так, что и ангел мог выйти из себя. Ньютон действовал не ради корысти и уж, конечно, не собирался присвоить заслуги Флемстида; ему достаточно было своей славы. То, что он вложил столько сил в издание звездного каталога, сумел подогреть честолюбие принца, заставив его раскошелиться, а потом добился дополнительных ассигнований от казны, все это лучше всяких слов говорит о том, как высоко оценил Ньютон вклад Флемстида в астрономию, его жатву, собранную в тяжких трудах. Но Флемстид сначала дал согласие на публикацию, потом заколебался. Когда встал вопрос о том, чтобы отремонтировать обсерваторию и обновить приборы, Флемстид дал понять, что он хозяин и никому не позволит вмешиваться. Стареющий звездочет ревниво оберегал свою башню и, хотя уже не в силах был содержать ее в должном порядке, никого к ней не подпускал.
Флемстид не упустил случая описать грубую брань, которую изрыгнул на него потерявший терпение престарелый президент, однако не следует забывать, что нормы приличия в ту эпоху не совпадали с нашими. Мы привыкли представлять себе век Людовика XIV и последних Стюартов так, как его изображают в кино или на картинах старинных художников: кружевные манжеты, поклоны, галантные кавалеры. Между тем даже в высшем обществе дамы не обижались, когда эти кавалеры хлопали их пониже талии, и так же, как в письмах того времени изысканные формулы вежливости сочетались с самой дикой орфографией, так и церемонные манеры светских франтов не мешали им при случае весьма откровенно высказываться друг о друге и с завидной легкостью переходить от расшаркиваний к крепким словечкам. Ученая же братия, по крайней мере в Англии, хоть и состояла почти сплошь из духовных лиц, была в этом отношении еще менее щепетильной. Кажется, я уже упоминал о схватке храброго доктора Мида с одним джентльменом у дверей Грешэм-колледжа. (Мид был домашним врачом Ньютона и его учеником; это он так умело подзадоривал своего патрона во время злополучного объяснения с Флемстидом.) Побранившись, расходились, а на другой день как ни в чем не бывало пожимали друг другу руки. В общем, обмен комплиментами наподобие тех, о которых мы читаем в дневнике «первого астронома короля», был, что называется, в порядке вещей.
О том, что произошло дальше, можно сказать коротко. Второй том «Британской Истории Неба» под редакцией Эдмунда Галлея вышел в 1712 году. Флемстид обратился с прошением к лордам казначейства выделить для него четыреста экземпляров. Ему прислали триста, и он их сжег. У него был свой план — издать самому весь каталог заново. Но 31 декабря 1719 года, в новогоднюю ночь, похожую на те бессчетные звездные ночи, которые он провел в башне у своего телескопа, королевский астроном умер. Третий том «Истории Неба» был выпущен после его смерти.
Спор Ньютона и Флемстида — не спор о приоритете. Флемстид принадлежал к тому типу ученых, которых Фрэнсис Бэкон сравнивал с трудолюбивыми муравьями. Сам он в одном письме сравнил себя с каменотесом на строительной площадке. И он был прав. Он понимал, что он не творец, а чернорабочий. Роль ученых, подобных Джону Флемстиду, — накапливать наблюдения, собирать факты. Эта роль неоценима. Ибо факты, как известно, — сырье науки. Но и только. Создавать теории, обобщать, словом, воздвигать дворец научного знания — дело других, творческих и синтезирующих умов.
Ньютон знал цену Флемстиду и знал цену себе. Этим объясняется его раздражение, когда после многих лет усердной службы Флемстид забастовал, отказываясь выполнять роль адъютанта при полководцах науки — Галлее и Ньютоне. Этим объясняется и то, что суровый Ньютон смотрел всегда сверху вниз на своего «брата» — что так обижало честного Флемстида. Это не был спор конкурентов, и в этом смысле он нисколько не походил на вражду Ньютона с Гуком из-за первенства в открытии всемирного тяготения или спор с Лейбницем об анализе бесконечно малых.
Лейбниц. «Вечно этот Лейбниц!..» — как сказал бы Ньютон, если бы узнал, что и триста лет спустя имя старого соперника, как эхо, будет звучать вслед за его именем. Но сейчас мы их не противопоставляем друг другу. Существует формула Ньютона — Лейбница, объединяющая обе части анализа — дифференциальное и интегральное исчисления. Два сына великого столетия, закрывшие за собой его врата, — для нас они союзники, соратники, почти братья.
…Пора досказать и эту историю.
В конце восьмидесятых годов в Лондоне появился блестящий молодой человек по имени Никола́ Фацио де Дюйе, дворянин, родом из Швейцарии. Ему было двадцать три года. Он успел объездить несколько стран, побывал в гостях у известных ученых, завязал знакомство с политиками, в Нидерландах сумел даже каким-то образом предупредить принца Вильгельма Оранского, будущего английского короля, о готовящемся против него заговоре.
Фацио был строен, хорош собой, красноречив и обворожителен. Он мог бы вскружить голову любой женщине. Но женщины не могли утолить его тщеславие. Фацио мечтал преуспеть в науке. Он увлекался астрономией — придумал объяснение, откуда взялись кольца у Сатурна. Кроме того, он был сведущ в алхимии и, как передавали, владел секретом приготовления эликсира жизни. Его довольно холодно встретили в Оксфорде, зато в Кембридже он понравился всем. Там его и представили Ньютону.
В первом же разговоре с автором «Начал» Фацио объявил, что он намерен сделать то, чего никто еще не сделал, — раскрыть суть великого открытия Ньютона, земного притяжения. Непобедимая притягательность была во взгляде карих глаз Фацио, в его вкрадчивом голосе. Недаром он сумел очаровать стольких славных и великих. Обворожил он и одинокого стареющего Ньютона. Возвращаясь в Лондон, Фацио слегка простудился. Он написал Ньютону слезное письмо, в котором горячо прощался со своим учителем перед близкой смертью. Встревоженный Ньютон послал ему 14 фунтов стерлингов. Фацио мгновенно поправился. Ньютон прислал ему второе письмо, сообщил, что он подыскал для него свободную комнату рядом со своим жильем и готов выхлопотать для Фацио место в Кембриджском университете. Странная дружба становилась горячее день ото дня.
В салонах и научных собраниях, где бы он ни появлялся, Фацио не уставая пел хвалы своему великому другу. Будь он богат, он воздвиг бы ему мраморный монумент, пусть потомки узнают, что нашелся человек, который сумел оценить гения при его жизни. Под конец Фацио договорился до того, что-де сам бог возвестил ему его миссию — открыть англичанам глаза на величие Исаака Ньютона. Фацио был своеобразной личностью, — наполовину интриган и честолюбец, наполовину юродивый.
Впрочем, скоро он надоел Ньютону. Дружба пошла на убыль. Но в 1699 году произошел эпизод, который их снова сблизил. Эпизод этот был связан с уже известной нам задачей о брахистохроне.
В журнале «Записки лейпцигских ученых» появилась статья, автором ее был Готфрид Лейбниц. Он с гордостью сообщал, что решить задачу, предложенную Иоганном Бернулли, ему удалось лишь благодаря тому, что он владеет новым математическим методом — исчислением бесконечно малых. По этой причине задачу решили, кроме него, маркиз Лопиталь и доктор Исаак Ньютон.
Все это звучало немного обидно, даже дерзко. Все знали, что Лопиталь обучался математике у Лейбница. Выходило, что Ньютон тоже в некотором роде ученик Лейбница.
Очень может быть, что Ньютон не обратил бы внимания на эту бестактность, если бы не Фацио. Самолюбивый Фацио был оскорблен тем, что в статье Лейбница ни словом не упоминалось о нем. А он тоже занимался этой задачей. И Фацио сам напечатал статью в лондонских «Философических Трудах». Он заявил, что если уж на то пошло, то первым решил задачу о брахистохроне — он, Никола Фацио! Ибо он, Фацио, — пусть об этом знают все, — самостоятельно, без чьей-либо подсказки, придумал основные правила дифференциального исчисления еще в 1687 году, когда ему было 23 года. Но слава ему не нужна. Исаак Ньютон — вот кому он отдает пальму первенства. Тогда как Лейбниц, новоявленный изобретатель, мог и одолжить кое-что у Ньютона…
Сейчас, когда вся история спора, весь узел взаимоотношений двух творцов Исчисления распутаны, мы понимаем, что Фацио де Дюйе был случайной фигурой в жизни Ньютона. И однако, он сыграл в этой истории роковую роль. Именно он первым заявил, что Лейбниц совершил плагиат у Ньютона.
В те годы, на закате старого века, Лейбниц еще был настроен мирно. Он не удостоил вниманием ничтожного Фацио и лишь напомнил, что в свое время автор «Начал» сам признал его самостоятельность в открытии Исчисления. Это было правдой. Лейбниц имел в виду одно место в книге Ньютона (во втором разделе II части), где тот упоминал об обмене письмами между ним и Лейбницем в 1676–1677 гг. Фацио умолк, и мир восстановился.
Увы, ненадолго.
«Один мой знакомый сообщил мне, что он имел честь беседовать с г-ном Ньютоном: тот познакомил его со своим сочинением о цветах, однако сказал, что пока не намерен его обнародовать. Усерднейше прошу вас, сударь, если будете в Лондоне, выполнить сие поручение от моего имени и ради общего блага… Назначение рода человеческого состоит в познании божьих чудес, а так как господин Ньютон — один из тех людей мира, кто всего более может этому способствовать, то было бы непростительным с его стороны позволить себе отступить перед преградами, кои отнюдь не являются непреодолимыми. Чем выше его талант, тем больше обязательств он на него налагает.
Ибо, думается мне, для достижения великой цели, к которой идет человечество, люди, подобные Архимеду, Галилею, Кеплеру, г-ну Декарту, г-ну Гюйгенсу, г-ну Ньютону, важнее, чем полководцы, и по меньшей мере равны великим законодателям… Ставить научные эксперименты, добывать факты, словом, накапливать положительное знание могут многие; однако лишь те, кто, подобно г-ну Ньютону, умеет воспользоваться этими фактами для созидания великого храма науки, те, кому дано разгадать сокровенную суть вещей, составляют, если можно так выразиться, избранное общество Всевышнего, круг его личных советников; прочие же трудятся для них. Люди эти куда более редки, чем кажется, и когда они приходят, надобно использовать их в полной мере. Поскольку лично я не могу принять в этом деле непосредственного участия, я взял на себя роль общественного ходатая и не перестану будить и тормошить тех, кто нуждается в том, чтобы их разбудили.
Итак, передайте г-ну Ньютону, что я не оставлю его в покое.
Коль скоро труд его о цветах закончен, автор не имеет права медлить с его опубликованием, так как следствием этого труда могут быть новые замечательные открытия…»
Неизвестно, удалось ли шотландцу Бернету, одному из английских друзей Лейбница, выполнить его поручение, но так или иначе, в апреле 1704 года книга Исаака Ньютона «Оптика, или Трактат об отражениях, преломлениях, изгибаниях и цветах света», которую давно ждали, вышла в свет. В предисловии к ней говорилось: «Часть последующего рассуждения о свете была написана по желанию некоторых джентльменов Королевского общества в 1675 году, послана секретарю и зачитана на собраниях… Дабы избежать нового спора об этих предметах, я откладывал до сих пор печатание и откладывал бы и дальше, если бы настойчивость друзей не взяла верх надо мною».
Однако кроме старых работ, составивших книгу, в ней оказалось и кое-что новое. К трактату о свете были приложены две математические статьи. К оптике они не имели отношения. Но зато в них говорилось о методе флюксий. Так Ньютон откликнулся на толки о приоритете, возбужденные выходкой Фацио.
Тотчас в «Записках лейпцигских ученых» появилась ответная статья — отклик на труд Ньютона. Автору расточали восторженные похвалы. Но вперемежку с похвалами, мимоходом, было сказано следующее: вместо лейбницевых дифференциалов доктор Ньютон применяет флюксии. Очень хорошо. Так же в свое время поступил итальянец Гонорат Фабри: он использовал в своих работах метод, изобретенный Кавальери.
Что бы это означало? Фабри был известным математиком. А Кавальери был великим математиком. Фабри не только заимствовал у Кавальери одну его идею, но и выдал ее за свою. Значит, одно из двух: либо тот, кто написал отзыв на работы доктора Ньютона, намеренно приплел этого Фабри, чтобы унизить Ньютона, либо он просто не знал о нечестном поступке Фабри и не понимал, что Фабри — фигура не того калибра, чтобы ее ставить на одну доску с Ньютоном. Но не знать этого он не мог. Ибо отзыв этот написал не кто иной, как сам Лейбниц.
Странно все-таки. Странно и больно: Лейбниц сам принадлежал к тому избранному кругу «советников всевышнего», к которому он без колебаний отнес Ньютона, поставив его имя рядом с именами Архимеда, Галилея и Кеплера. Эта похвала из уст Лейбница стоила дорого. Она одна показывала, что немец умел ценить своего соперника выше, чем все мнимые друзья Ньютона, вместе взятые, которые разжигали это соперничество и толкали двух гениев к ссоре. Лейбниц должен был встать выше этих людей. А вот поди ж ты.
Не забудем, что в это время (1705) Ньютон был уже Мастером Монетного двора, рыцарем, президентом Королевского общества, гордостью британской науки и священным идолом, замахнуться на которого значило чуть ли не посягнуть на основы государственного порядка. Англичане почувствовали, что Лейбниц зацепил их национальную честь. Может быть, поэтому им изменило чувство юмора. Вместо того чтобы ответить на неудачный выпад Лейбница шуткой, они рассердились. Вместо удара рапирой с британских островов грянул пушечный гром.
Чугунное ядро выпустил оксфордский профессор Джон Килл, член Королевского общества, — честный и дубоватый малый, всерьез поверивший в то, что он защищает поруганную честь своей родины. Он был учеником математика Грегори, который когда-то дружил с покойным Коллинзом и переписывался с Ньютоном. Сам Килл как ученый был полнейшей посредственностью. Так всегда бывает.
Килл поместил в «Философических Трудах» письмо «О законах центростремительных сил». «Все эти вещи, — говорилось там, — суть следствия из известного метода флюксий, коего изобретателем был сэр Исаак Ньютон. В этом легко может убедиться всякий, кто знаком с письмами сэра Исаака… А уже потом такая же арифметика была обнародована в «Ученых записках» Лейбницем, который только и сделал, что дал ей другое название».
И — завертелось… Получив номер журнала с заметкой Килла, Лейбниц схватил перо и начертал секретарю Королевского общества Слоуну грозный ответ: Килл наглец, примите меры и т. д. Он думал, что Килл действует по собственному почину. А на самом деле Килла выдвинули вперед, как боевого слона. В Королевском обществе произошло несколько бурных заседаний. К сожалению, там спорили уже не о науке. Заседания эти больше походили на собрания Пиквикского клуба. Страсти кипели, и произносились пламенные речи. Было решено, что Килл должен ответить ударом на удар. И честный Килл сочинил второе письмо: он уличал врага в том, что будто бы тот с самого начала знал об открытии сэра Исаака Ньютона. Знал, а притворялся, что не знает.
Так старая выдумка Фацио — будто Лейбниц похитил открытие у Ньютона — опять всплыла на поверхность.
А Ньютон? Где он был все это время? Вначале Ньютон выразил неудовольствие грубостью Килла. Но ему тотчас угодливо объяснили, что речь идет не о Килле, а о достоинстве британской науки. О престиже отечественной математики, о том, что она лучше, выше, правильней, чем немецкая или французская.
Верил ли он в то, что Лейбниц украл у него открытие? Конечно, нет. В глубине души он жалел, что дело зашло так далеко. Но ведь этот немец не просто отстаивает свою самостоятельность. Он требует, чтобы его признали первым. Он прямо на это намекает. А Ньютон додумался до флюксий еще сорок пять лет назад, в юности, в тот дивный год, когда он жил в доме матери. Год чумы, год всех его открытий… О, как бежит невозвратимое время! И, прикрыв глаза рукой, слыша откуда-то издалека доносящиеся голоса ораторов, величественный, седовласый Ньютон, сидящий, как на престоле, на своем председательском месте, молчал, погруженный в воспоминания.
Да и зачем ему было выступать? Все выглядело так, как будто Лейбниц воюет не с ним, а с беднягой Киллом. С какой стати ввязываться в драку — ведь за него сражались другие. Другие били Лейбница. А он, причина ссоры, — молчал.
Словно шахматный король, в почетном отдалении, он наблюдал за тем, как его пешки плотным строем теснят неприятеля.
Между тем белый король трубил отступление. Шел 1712 год, Лейбницу в это время было без малого шестьдесят шесть лет. Почти сорок лет состоял он иностранным членом Общества. В очередном послании Лейбниц напоминал англичанам, что г-н Килл — новый человек в науке и не ему судить о дифференциальном исчислении. Тон изменился — Лейбниц искал мира.
Не тут-то было. Маховик ссоры раскрутился, его уже невозможно было остановить. Академики рвались в бой. Килл — новичок, не разбирается в деле? Хорошо же. Королевское общество назначит комиссию: так оно будет вернее. Пускай этим делом займутся авторитетные ученые. Пусть выяснят, кто кого оклеветал.
На самом деле ни одного сколько-нибудь крупного ученого, за исключением Эдмунда Галлея, в комиссии, учрежденной Обществом, не было. Некоторые из них вообще не разбирались в математике. Но зато все поддерживали Ньютона. Большинство членов комиссии были люди нового поколения: как и Килл, они ходили пешком под стол в то время, когда Ньютон и Лейбниц обменивались письмами об исчислении бесконечно малых. Ни Барроу, ни Коллинза, ни Ольденбурга — людей, знавших обстоятельства дела, — уже не было в живых.
«Мы обозрели письма, хранимые в Королевском обществе, а также те, кои были разысканы среди бумаг мистера Джона Коллинза, помеченные годами от 1669 до 1677 включительно; мы убедились, что они доподлинно и собственноручно написаны м-ром Барроу, м-ром Коллинзом, м-ром Ольденбургом и м-ром Лейбницем; и мы сравнили письма друг с другом и с копиями оных, сделанными рукою м-ра Коллинза, и извлекли из них все, что имеет касательство до предмета, нами расследуемого; и все, что здесь представлено вам, мы полагаем подлинным и достоверным.
Из этих писем и бумаг мы заключаем, первое, что мистер Лейбниц находился в Лондоне в начале 1673 года, а оттуда прибыл в Париж, где он вступил в письменные сношения с м-ром Коллинзом через посредство м-ра Ольденбурга и продолжал оную переписку примерно до сентября 1676 года, а затем воротился в Лондон и далее выехал через Амстердам в Ганновер; и что м-р Коллинз весьма открыто оповещал способных к соображению математиков о том, что узнавал от м-ра Ньютона и м-ра Грегори.
Второе: что когда м-р Лейбниц был в первый раз в Лондоне, то заявлял, что придумал другой дифференциальный метод, так именно и названный, и хотя ему было указано д-ром Пеллом, что это метод Ньютона, он решительно утверждал, что-де сие есть собственное его изобретение, оправдывая это тем, что он открыл его сам и не ведал, что Ньютон сделал это раньше, и даже будто бы много улучшил его; мы же не находим никаких упоминаний о том, что он располагал каким ни есть иным дифференциальным методом, отличным от Ньютонова, до того времени, пока не было отослано в Париж его, Лейбница, письмо от июня 21 дня 1677 года для сообщения м-ру Ньютону, писанное год спустя после копии с письма Ньютона от 10 декабря 1672 года и свыше четырех лет после того, как м-р Коллинз стал извещать об этом письме своих корреспондентов; в каковом письме метод флюксий описан так, что всякий понятливый человек его поймет.
Третье: из письма м-ра Ньютона от июня 13-го 1676 года явствует, что более чем за пять лет до написания сего письма он уже обладал методом флюксий; а из его «Анализа при помощи бесконечных уравнений», переданного в июле 1669 года д-ром Барроу м-ру Коллинзу, мы заключаем, что он изобрел упомянутый метод еще раньше.
И четвертое: дифференциальный метод есть то же самое, что метод флюксий, за исключением названия и способа обозначений, поелику м-р Лейбниц именует дифференциями, или разностями, величины, кои м-р Ньютон называет моментами, иначе флюксиями, и обозначает их литерой d, каковой знак м-р Ньютон не применял.
Посему мы считаем, что должно поставить вопрос, не кто изобрел тот или этот метод, а кто был первый изобретатель метода; и мы полагаем дело так, что те, кои нарекли м-ра Лейбница первым, знали мало либо вовсе не знали о переписке его с м-ром Коллинзом и м-ром Ольденбургом, происходившей задолго до этого, как не знали и о том, что м-р Ньютон уже владел оным методом больше чем за 15 лет до того, как м-р Лейбниц оповестил о нем публику в «Ученых записках» в Лейпциге».
Таков был этот доклад, зачитанный вечером 24 апреля 1712 года при глубоком молчании всего зала, под ледяным взглядом застывшего в своем кресле, закутанного в парадную мантию председателя. Таков этот постыдный памятник, воздвигнутый членами ученой комиссии — сознавали они это или нет — самим себе. Я привел этот доклад целиком, так как он почти неизвестен. Может, не стоило его и откапывать?
Нечего и говорить о том, что доклад искажал факты. Выходило, что Лейбниц узнал о дифференциальном исчислении от Коллинза: тот переписывался с ним якобы еще раньше, до того, как Лейбниц вторично приехал в Лондон, и вообще легкомысленный Коллинз разглашал открытия Ньютона всем «способным к соображению» математикам. Об остальном, дескать, догадывайтесь сами… И хотя сочинители доклада утверждали, что хотят лишь установить, кто был первым, выражение «первый изобретатель» в их устах означало «единственный». Подлинная цель всех этих ссылок на письма, перечислений имен и дат была ясна — убедить научный мир, публику, потомков, да и самих себя в том, что Лейбниц просто-напросто украл великое открытие Ньютона.
Чтобы доконать своего врага, Королевское общество выпустило зимой 1713 года нечто вроде Белой книги по делу «Англия против Лейбница» — собрание старых писем Коллинза, Ольденбурга и прочих с упоминаниями об Исчислении. Документы были подобраны так, чтобы убедить не слишком памятливых, а главное неискушенных читателей все в том же — что Лейбниц ограбил Ньютона.
Дело, правда, на этом не кончилось. Лейбниц пытался защищаться, в отчаянии стал даже распространять противоположную версию — будто Ньютон похитил открытие у него. В спор ввязались новые люди, история получила всеевропейскую огласку. Она стала дежурной сплетней, модным скандалом, развлечением невежд. Для этих зрителей — для немецкой, английской и французской знати неважно было, из-за чего идет бой: дифференциальное исчисление их не интересовало. Когда ганноверский курфюрст Георг-Людвиг, дальний родственник королевы Анны, оказался после ее смерти наследником британской короны и с целой толпой министров, родственников, любовниц и слуг прибыл в Лондон, единственным, кого он не пожелал взять с собой, был юстицрат Лейбниц: курфюрст гневался на него за то, что он поссорил Германию с Англией. Старый философ остался доживать свои дни в опустевшем Ганновере, в немилости и нужде, и через несколько лет умер.
Две «улики» продолжали преследовать его после смерти. Первая была злополучная тетрадка с выписками из статьи Ньютона, которую когда-то показал ему Коллинз. О второй стоит сказать отдельно — с ней связана какая-то темная история.
Это — ответ Лейбница от 21 июня 1677 года на известное нам шифрованное письмо Ньютона. Ответ на латинском языке был адресован тогдашнему секретарю Королевского общества Ольденбургу и начинался так: «Я получил ваше долгожданное послание с присовокуплением великолепных заметок Ньютона». В 1954 году один швейцарский историк разыскал его в Лондоне. Оказалось, что одно слово во фразе Лейбница тщательно зачернено. Но его удалось прочесть. Это слово — hodie (сегодня). Полный текст выглядит так: «Я сегодня получил…»
Это совсем другое дело. В письме говорилось, что автор получил заметки Ньютона о его методе флюксий. Но когда получил? Если убрать слово «сегодня», то выходит, что Лейбниц мог получить их давно и, хорошенько подумав, — ведь он же был «способный к соображению» человек, — догадаться о смысле открытия Ньютона. А потом выдать его за свое. Так исчезнувшее словечко превратило письмо Лейбница в еще одно «доказательство». Ясно, что его зачеркнул не Лейбниц, а кто-то из его врагов; но кто?
Существует подозрение, что это был Фацио.