Надеясь перехватить Бариновича до начала рабочего дня, Люсин вышел из дому затемно, когда в простом геометрическом узоре спящих окон можно было насчитать лишь два-три освещенных квадратика. Служебная машина на такой случай была не предусмотрена — чином не вышел, а ехать предстояло через весь город. Сначала на метро с двумя пересадками, затем автобусом.
Записанное все на том же газетном клочке имя ничего не говорило ему, и он совершенно не представлял себе, с кем придется иметь дело. Звонить в справочную почему-то не хотелось. Да и что существенно важного она могла сообщить? Разве только место работы?
Люсин не знал, что у Бариновича два присутственных дня в неделю и застать его дома отнюдь не проблема. Для этого не только не требуется вставать ни свет ни заря, но вообще удобнее явиться с визитом попозже, поскольку Гордей Леонович предпочитает работать ночью, а утром поспать.
Уже рассвело, когда Люсин добрался до сумрачных недр Теплого стана. К счастью для него, события этого дня складывались так, что привычный распорядок в семье Бариновичей оказался несколько подорванным. Виновником переполоха суждено было стать старшему сыну Вале, образцовому первокласснику, ревностно переживавшему золотую зарю ученичества. Получив от учительницы домашнее задание принести в класс цветок, он учинил такой разор, азартно передвигая горшки, что переполошил всю квартиру. Опрокинув мамин любимый столетник, он заодно ухитрился засыпать землей глаза младшему брату. На его рев выскочила пятилетняя Танечка и, приняв посильное участие в завязавшейся потасовке, тоже залилась горестными слезами.
Однако юный тиран не долго радовался. Видавшая и не такие виды хранительница домашнего очага Ирина Борисовна молниеносно воздала каждому по деяниям его. Возмутитель спокойствия был временно отправлен в ванную, последствия стычки, включая перепачканные черноземом простыни, ликвидированы, а все пострадавшие получили медицинскую помощь.
Баринович появился из спальни, по-совиному щурясь на свет, когда в семье вновь воцарился мир. Лишь на лице темпераментного первенца не истаяли до конца мрачные знаки. Надменно отказавшись от утренней трапезы, он не только не добился признания своих особых, сопряженных с общественным положением прав, но был вытолкнут в школу на целый час раньше, причем без вожделенного цветка. Вместо предвкушаемого триумфа ему предстояло испытать всю горечь унижения.
С мрачным видом шагнув за порог, он чуть было не налетел на незнакомого дядю, который уже тянулся к пуговке звонка. Оба были обрадованы и смущены неожиданной встречей.
— Папа дома? — поспешно отступив в сторону, несколько заискивающе спросил Люсин. — Он не спит?
— Пап! К тебе пришли! — возликовал изгнанник и, потянув гостя за пуговицу, торжествующе возвратился назад.
Ирина Борисовна не посмела ему воспрепятствовать. По неписаному правилу всякое выяснение отношений при чужих считалось недопустимым.
— Извините за столь раннее вторжение. — Люсин с сомнением покосился на блистающие лаком янтарные полы, не зная, надо ли ему разуваться. — Могу я видеть Гордея Леоновича?
— Вы, наверное, за отзывом? Проходите, пожалуйста, — Ирина Борисовна провела его в маленькую, сплошь заставленную книжными полками комнату, где не так бросались в глаза следы утреннего беспорядка. — Присаживайтесь, он сейчас выйдет, — стараясь быть любезной, улыбнулась она, поспешно прибирая раздвижной диван.
Не только затылком, всем существом она ощущала, как несносный мальчишка заталкивает в ранец горшок с традесканцией. А ведь ему уже дважды выдавались деньги на покупку растения в цветочном магазине!
Торопливо и с уже готовой улыбкой вбежал Баринович. Отличаясь скверной памятью на лица, он на всякий случай поприветствовал Люсина, как доброго знакомого.
— Хорошо сделали, что зашли! — Гордей Леонович энергично потряс в пожатии руку и выжидательно примолк.
— Мне сообщили о вашем звонке, — коротко объяснил Люсин и нерешительно, словно что-то мешало ему, потянулся за служебным удостоверением. Этот чудаковатый человек с воспаленно припухшими веками определенно не подходил ни под какие стандарты.
— Я вам звонил? — удивился Баринович и тотчас, словно устыдившись своей забывчивости, закивал круглой, коротко остриженной головой. — Вообще-то звонил, надо думать.
— Я по поводу профессора Солитова, — осторожно намекнул Владимир Константинович.
— Ах, как это я сразу не догадался! — всплеснул руками хозяин. — Значит, вы от Натальи Андриановны?
— Конечно, — уверенно подтвердил потрясенный в душе Люсин, чувствуя, что угодил, не зная броду, в какой-то очень круто заверченный омут. — Мы с ней неплохо знакомы. — Предпочитая не кривить душой без крайней нужды, он выбрал именно такую формулировку.
— Понятно, иначе бы она не дала мне ваш телефон. Внутренний облик Бариновича, которого связывали с
Наташей какие-то совершенно неизвестные отношения, стал еще более загадочен. Скромная квартира, примечательная разве что обилием книг, ничего не проясняла.
— Если я правильно понял Наталью Андриановну, — Баринович пропустил реплику мимо ушей, — вам может пригодиться даже самая незначительная с виду подробность. По-видимому, это действительно так, потому что нет более трудной задачи, чем воссоздание прошлого. Близкого ли, далекого — не в том суть.
— Вы совершенно точно поняли, Гордей Леонович.
— Тогда будет лучше, если я попытаюсь почти дословно восстановить тот телефонный разговор с моим знакомым. Он, кстати сказать, даже не подозревал, что с Георгием Мартыновичем могло что-то такое случиться. Как и я, впрочем. Странная вещь: человека уже нет, а о нем говорят как о живом. И все потому, что не знают. Это похоже на свет сколлапсировавшей [63] звезды. Она безмятежно горит в ночном небе, а мы и не догадываемся о чудовищной катастрофе, которая случилась миллионы лет до нас. Просто информация не успела дойти, хотя и несется со скоростью света.
— Очень образно, — оценил Люсин, мысленно насторожившись.
Ничем не выдавая своего интереса, он выслушал короткий рассказ о телефонном звонке неизвестного пока Пети, предложившего купить травник с печатью метра Макропулоса. Ценность сведений едва ли можно было завысить. Не говоря уже о том, что стало ясно, для чего Солитову спешно понадобились деньги, обозначилась еще одна, неизвестная доселе нить.
— Когда вы виделись с Натальей Андриановной в последний раз? — Люсину прежде всего было необходимо прояснить некоторые детали.
— Позавчера. Мы вместе возвращались из гостей. А наутро я уже вам звонил, — Баринович по-своему понял вопрос. — Но вас, к сожалению, не оказалось на месте… Надеюсь, мое сообщение не слишком запоздало?
— Ни в коей мере. — Люсин задумчиво покачал головой. — Большое спасибо, Гордей Леонович. А Наталья Андриановна молодец, что надоумила вас! Не премину высказать ей благодарность.
— А может, не надо? — Баринович смущенно замялся. — Я далеко не уверен, что вы этим доставите ей удовольствие. Наталья Андриановна — женщина исключительной деликатности. Очевидно, у нее были причины настаивать на том, чтобы я сам рассказал вам обо всем. Вернее, не причины как таковые, а психологически точное ощущение того, что подобает, а что неприемлемо.
— Пожалуй, — согласился Люсин. — Вероятно, вы правы.
Баринович все острее будил его любопытство. Наивная распахнутость естественно сочеталась у него с углубленной чуткостью и широтой мысли, чье предостерегающее давление угадывалось даже за ритмикой фраз. Люсин ощутил пробуждающуюся симпатию.
— Петю этого вы хорошо знаете? — Владимир Константинович зашел с другой стороны, хоть его и покоробила примитивная обнаженность вопроса. Тем более что имя книжника вырвалось у Гордея Леоновича определенно ненароком.
— Я бы сказал—давно, —мягко поправил Баринович. — Одно время он поставлял мне необходимые для работы книги. Это лучший знаток библиографических редкостей, какого я знаю.
«Ученый, — рассудил Люсин, — скорее всего, химик, как Солитов, Наташа, как они все. Отсюда и контакты со всеми разветвлениями».
— Постарайтесь понять меня правильно, — воззвал он к разуму собеседника, — но мне нужны более подробные сведения: фамилия, адрес, можно телефон… Нет-нет! — предвидя реакцию, Владимир Константинович протестующе воздел руку. — Я не произношу слова «спекулянт», хоть оно и просится на язык, и вообще даю честное слово, мне нет никакого дела до побочных занятий вашего знакомого. Он интересует меня только в связи с Георгием Мартыновичем. Исключительно!
— Понимаю вас, — наливаясь краской, опустил голову Баринович. — Но позвольте не отвечать? Я должен хорошенько обдумать.
— Я вас тоже понимаю. Если есть внутренние препятствия, лучше вообще снять проблему. Целиком. Как говорится, замнем для ясности, — Люсин взмахом развеял воображаемый дым.
Он мог позволить себе этот красивый жест. Книжник такого класса, да еще имя названо, недолго останется неизвестным. Бариновичу, при всем его уме, и невдомек, как это поразительно просто.
— Ценю ваш такт, — без тени иронии Баринович приложил руку к сердцу.
— Помните, у Ильфа? «Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, у кого ты украл эту книгу», — пошутил Люсин, задержав взгляд на истрепанных корешках. — Или это он вместе с Петровым?..
— Честно говоря, не помню, — улыбнулся Баринович. — Я давно преодолел соблазн перечитывать. На новинки и то времени не хватает. Едва успеваю следить по специальности… Когда писал поэму «Шестнадцатый век», так вообще к книгам не прикасался. Мешает чужое. Противоестественно застревает в зубах.
«Неужто поэт? — поразился Люсин, повторив про себя фамилию. — Может, под псевдонимом? Он, очевидно, не сомневается, что я все про него знаю! Господи, стыд-то какой!»
— Вам иначе и нельзя, — заметил он с видом знатока. — Реконструкция времени, как вы это точно сказали…
— Я так сказал? По-моему, мы говорили с вами о воссоздании прошлого, к чему оба в той или иной степени причастны. Но реконструкция времени — это действительно хорошо!
— И какого времени! Век Парацельса! — Люсин, который при всем желании не мог припомнить к случаю никого, кроме Ивана Грозного, обрадовался тому, что великий ятрохимик вновь оказался кстати. — Боюсь, что без вашей поэмы мне в наследстве Георгия Мартыновича не разобраться.
— Поэма вам вряд ли пригодится, тем более что она еще не издана. А так, пожалуйста, я к вашим услугам. Чем смогу, помогу.
— Ах так! — разочарованно и вместе с тем облегченно вздохнул Люсин. — У Солитова есть ваша монография…
— Вестимо.
— Насколько я мог. понять, он далеко не во всем с вами соглашался.
— Соглашался? — всплеснул руками Баринович. — Слишком мягко сказано!
— Я понимаю, Гордей Леонович, что у каждого ремесла свой набор приемов. Мне, чтобы правильно ориентироваться, необходимо проникнуть в мир интересов Георгия Мартыновича, сжиться с обстановкой, наконец, научиться читать все эти алхимические криптограммы. Ведь в его записях, извините, сам черт ногу сломит!
— Ишь чего захотели!
— Что? Слишком много на себя беру?
— Определенно, — кивнул Баринович. — Вы даже не представляете себе, как много. Этому нужно учиться всю жизнь. Причем не просто учиться. Надо еще и любить предмет, и чувствовать прелесть, и получать удовольствие. Возможно ли разобраться в поэзии без любви?
— О таких эмпиреях я даже не мечтаю, — Люсин обезоруживающе, с простоватой хитрецой ухмыльнулся. — Мне лишь бы по ходу дела разобраться. В самых общих чертах… Характер последних химических опытов, причина взрыва, галлюциногены, токсичность и тому подобное. Войдите в мое положение, Гордей Леонович!
— Давайте попробуем, — Баринович пожал плечами. — Хотя боюсь, что и мне подобный орешек окажется не по зубам. Георгий Мартынович иногда нарочно зашифровывал записи.
— Зачем?
— А просто так, из любви к искусству. Вы вот говорите, что хотели бы вжиться в образ, в обстановку и все такое. А он? Ему-то это было куда важнее! Облик эпохи, ее пророческий символизм. Не только златоделы и врачеватели берегли свои записи от чужого глаза, но и такие титаны мысли, как Леонардо [64]. Его кодекс, хранящийся в коллекции Хаммера, написан, например, в зеркальном отображении. Одной тайнописи, очевидно, показалось недостаточно. Величайший из гениев, судя по всему, с одинаковой ловкостью писал и слева направо, и справа налево. Расшифровщикам, прежде чем приняться за работу, пришлось обучиться такой манере письма. Насколько я знаю, Георгий Мартынович овладел герметической символикой по ходу дела. Пытаясь воссоздать рецептуру чудодейственных эликсиров, он перелопатил такую груду чернокнижной писанины, что волей-неволей стал разбираться во всевозможных тонкостях. Не удивительно, что ему порой хотелось слегка поиграть в эту увлекательную премудрость. Я его вполне понимаю. — Значит, мне тоже предстоит окунуться во мрак средневековья, — невесело пошутил Люсин.
— Да бросьте вы! — досадливо отмахнулся Баринович. — Какой еще мрак? Совершенно нелепое, хотя и очень распространенное заблуждение, доставшееся нам в наследство от Ренессанса. Только теперь мы начинаем прозревать, как подвело нас бездумное почитание авторитетов. Нет, уважаемый, средневековье далеко не исчерпывается кострами инквизиции. Готическая архитектура, неподражаемая пластика буддийских образов, ажурные кружева и фонтаны Альгамбры, блистательные песни трубадуров, изысканный строй рыцарских романов, искрометный юмор народных фарсов — все это тоже средние века. И в этом грандиозном соборе, чьи украшенные химерами капители утопают во мгле, таинственно лучится витражное многоцветье. Алхимия! Само слово как вздох органа, как шелест шагов в сумрачной глубине придела, где в мерцанье лампад блестит потертая бронза надгробных плит.
— Прекрасно, — вздохнул Владимир Константинович, сильно заподозрив автора «Шестнадцатого века» в самоцитировании.
— Да, прекрасно, — Баринович не обратил внимания на похвалу. — Нас вечно влечет очарование таинственного.
В алхимии, куда ни шагни, всюду тайна. Да и сама она неразгаданная шарада. Бесхозное наследие пятнадцати веков.
— Пятнадцати? — удивился Люсин, почему-то считавший поиски философского камня заблуждением не столь древним.
— Если не больше, потому что мы не знаем почти ничего. Дата зарождения еретического искусства златоделания, равно как и его родина, скрыты в мареве киммерийских теней.
— Где-то я встречал это слово!
— В записях Георгия Мартыновича, надо думать. Этот термин часто употребляется в связи с великим деянием. Киммерия — страна вечного Мрака где-то на краю Океана, у врат преисподней. Но это отнюдь не значит, что истоки алхимии мы должны искать в древнегреческих мифах, хотя к ее ореолу равно причастны и сумеречные пространства Аида, и зловещие огни Дантова ада [65].
Глядя на огорченное, мрачно сосредоточенное лицо Бариновича, Люсин с грустью подумал о неразрешимых загадках души. Неведомо где и когда разыгравшиеся события, давным-давно превратившиеся в легенду, оказались способными вытеснить из сердца впечатления от реальной трагедии. Непостижимо, но в эту минуту Гордей Леонович едва ли помнил о Солитове, которого хорошо знал, по ком никак не мог не испытывать печали. Сам Люсин, несмотря на то что беседа на столь сложные темы требовала постоянного напряжения, ни на минуту не выпускал из внутреннего поля зрения этот знакомый лишь по фотографиям образ. И отнюдь не по причине более тонкой чувствительности, а всего лишь из-за различия целевых установок. Если для Бариновича отвлечение в область привычных интересов было не только нормально, но и психологически необходимо, то для него, Люсина, постоянно тлевший очаг возбуждения полностью совмещался с сугубо профессиональной сферой. Некуда было уходить от тяжелых дум, негде спрятаться от чужой несчастливой судьбы, которая незаметно прорастала корнями в судьбу личную. Как ни заманчиво было безраздельно последовать в гулкую пустоту готических лабиринтов, но память оставалась настороже, не отпускала.
Слушая Бариновича, умно и беспечно игравшего поэтическими метафорами, он ни на минуту не забывал о том, что нужно позвонить из ближайшего автомата насчет вестей из Волжанска.
— Меня прежде всего интересует символика, — осторожно вставил Люсин, — знаковая система.
— Это существенно сужает рамки исследования, — Баринович быстрым кивком дал понять, что все помнит. — В эзотерическом плане алхимия начинается с трактатов Гермеса Трисмегиста, с гностической символики Александрии. Она выступает как часть астрологии, как разновидность астроминералогии и астроботаники, не в современном, конечно, смысле, и как самостоятельный раздел магии.
— Даже магии?
— А чего тут удивляться? Всякий средневековый алхимик понемножку подвизался на этом поприще, а любой шарлатан спекулировал на алхимических фокусах и гороскопных гаданиях. Народная молва вообще не делала тут никаких различий. В «Декамероне» Боккаччо [66] вся эта братия проходит под общим именем nigromante.
— Некромант? Это который с мертвецами?
— Всех их в одну кучу! — весело махнул рукой Баринович. — Занятие, как видите, деликатное. Костром попахивало. Отсюда и нарочитая скрытность алхимических текстов. В том числе и вполне невинных трактатов, повествующих о приготовлении лекарств. Впрочем, здесь следует четко различать две, а вернее, три стороны явления. Скрытность адептов философского камня проистекала не только по вполне понятным соображениям конспирации. Многие из них действительно верили в волшебную природу своих превращений. Дети своего времени, они лишь разделяли общие заблуждения и предрассудки. Надо ли говорить, что у всех народов магические упражнения были сопряжены и с неукоснительным соблюдением тайны? Наконец, третья, последняя сторона секретности: самый обыкновенный обман. Напуская поболе мистического тумана, сотни ловких прощелыг вымогали у доверчивых простаков денежки. Сильные мира сего: императоры, короли, папы — тоже сплошь и рядом попадались на эту удочку. Многие из них и сами были не прочь пополнить с помощью философского камня пустующую казну.
— Очень убедительное объяснение, Гордей Леонович. Но, насколько я знаю, есть и еще один аспект, едва ли не самый главный. Кое-кому, пусть совершенно случайно, но все же удалось совершить действительно важные открытия. Например, порох.
— Вне всяких сомнений! Но химические соединения, сколь бы ценны они ни были, всего лишь вещества, лишенная духа материя. Они не причастны к чудесным свойствам магистериума и сами по себе напрочь лишены волшебного ореола. Могло ли это удовлетворить одиноких подвижников-златоделов? Едва ли. Ясность не только обесцвечивает поэтический блеск алхимических текстов, но убивает на корню саму алхимическую идею. И все потому, что алхимия — это не только «предхимия», но еще и искусство, притом сродни волшебству, которое не поддается рациональному осмыслению. Двойственное прочтение характеризует и скрывающую подробности великого деяния зашифрованность. С одной стороны, это жреческая, не терпящая постороннего глаза скрытность, с другой — тут вы полностью правы — обычный военный или же цеховой секрет, пресловутая «тайна фирмы». И на все это накладывается такой понятный даже нам, отдаленным потомкам, страх.
— Темница, пытка, эшафот, — кивнул Люсин. — И все-таки их это не останавливало. Как, впрочем, не останавливало воров и разбойников.
— И провозвестников новых истин, и реформаторов — словом, всех тех, кого толкала на смерть не корысть, но совесть.
— Среди алхимиков тоже были такие? — меланхолично спросил Владимир Константинович и сам же ответил: — Должно быть. Люди всегда остаются людьми. В них слишком много всего перемешано…
— При всем желании алхимикам не позавидуешь. Пусть среди них было полным-полно заведомых мошенников и продувных бестий, но ведь и власть имущие гнали их, словно красного зверя! Вспомним Бётгера [67] — это уже новые времена, — которого держал в заточении саксонский король. Не в силах купить вожделенную свободу изготовлением презренного металла, несчастный узник случайно раскрыл тайну китайского фарфора. Вот сюжет, достойный гения Шекспира!
— Я видел фильм про Бётгера. Король его так и не выпустил из темницы. Тайна фарфора оказалась дороже золота.
— Альберт Больштедский [68], снискавший титул «Великого в магии, еще более великого в философии и величайшего в теологии», недаром умолял собратьев быть скрытными. — Баринович взял с полки, где хранились экземпляры написанных им книг, «Феномен средневековой культуры» и быстро нашел заложенную бумажной полоской страницу: — «…прошу тебя и заклинаю тебя именем всего сущего утаить эту книгу от невежд, — он читал, как обычно читают поэты, с придыханием и даже несколько завывая, что определенно портило впечатление. — Тебе открою тайну, но от прочих я утаю эту тайну тайн, ибо наше благородное искусство может стать предметом и источником зависти. Глупцы глядят заискивающе и вместе с тем надменно на наше Великое деяние, потому что им самим это "недоступно. Они поэтому полагают, что оно возможно. Снедаемые завистью к делателям сего, они считают тружеников нашего искусства фальшивомонетчиками. Никому не открывай секретов твоей работы! Остерегайся посторонних. Дважды говорю тебе, будь осмотрительным…»
— Создается впечатление, что сам он не верил в философский камень.
— Вполне возможно. Ведь это был один из блистательнейших умов средневековья! А какой подлинно ученый муж не слыл чернокнижником? Даже Вилим Брюс, сподвижник Петра [69].
— Почему вы вдруг вспомнили Брюса? — удивился Люсин. — Разве он тоже увлекался алхимией?
— Откровенно говоря, не знаю… А почему вспомнил? — Баринович озадаченно уставился в потолок. — Наверное, потому, что адъютантом при нем был Андреа Гротто, пращур нашей общей знакомой.
— До чего же причудливо переплетенье судеб!
— Как вам сам текст?
— Потрясающе! — одобрил Владимир Константинович, сообразив, что перевод, вероятно, выполнен самим автором. — Не знаю, смею ли я просить вас о дарственном экземпляре? — воспроизвел он подобающую случаю фразу, подслушанную однажды в гостях у Юры Березовского. — Великолепно передан аромат подлинника!
— Да, подтекст тут более чем своеобразный, — обещающе улыбнувшись, Гордей Леонович дал понять, что просьба принята к сведению. — Это вам не мрачное пророчество посвященного в высокие таинства мага и уж тем паче не ревностная забота мастера, стремящегося оградить от конкурентов источник дохода. Предостережение Альберта исполнено глубокого понимания человеческих слабостей и сочувствия сотоварищам, запутавшимся на пути исканий. Скепсис насчет великого деяния прорывается словно бы невольно… О строгом сохранении тайны предупреждали и другие выдающиеся мастера трансмутаций: Арнольдо из Виллановы, Николай Фламель и даже Парацельс, презревший великое деяние ради ятрохимии, оказавшейся на поверку все той же алхимией, хотя и без философского камня.
— Такое возможно?
— Не только возможно, но и закономерно. Парацельс тоже был отпрыском своего века, ознаменованного постепенным переходом от донаучных методов к научным. Решительно отказавшись от златоделия как от вздора, он продолжал верить в универсальное лекарство, искал эликсир молодости. Даже нашел его, если верить легенде, хоть и не смог воспользоваться.
— А вы лично верите? Хоть сколько-нибудь?
— Ни в малейшей степени. Кому только не приписывала молва подобное средство: Калиостро [70], Казанове [71], Сен-Жермену [72], Макропулосу — бог знает кому… Даже прорицателю Нострадамусу [73] и Амбруазу Паре, придворному лекарю французских королей. Мифическому Христиану Розенкрейцу [74], наконец… Однако, согласно датам, которые приводит словарь Лярусс, все эти благодетели человечества прожили вполне умеренные отрезки жизни. Отнюдь не Мафусаилы… Уверяю вас.
— Выходит, поиски Солитова заранее были обречены на провал?
— Это еще почему? — решительно не согласился Баринович. — Во-первых, разрешение загадок, даже такого плана, уже вклад в науку, хотя самого Георгия Мартыновича интересовала проблема иного рода. Но как бы там ни было, а история человеческих заблуждений чем-то подобна закаменевшей навозной куче, в которой изредка встречаются жемчужные зерна. Темное суеверие, наглое шарлатанство, отголоски языческих ритуалов, наконец, самоослепление, от которого не застрахован и современный ученый, — все это, конечно, имело место. Но ведь было же и нечто иное! Драгоценные крупицы народного опыта, провеянные сквозь сита тысячелетий! Подлинные открытия, рожденные в укромном мраке лабораторных келий, куда добровольно заточали себя искатели невозможного! Вспомните хотя бы вакцинацию, которую применили против оспы задолго до того, как был открыт возбудитель болезни. Микробы вообще! А паутина? А плесень, коей наши деревенские бабки лечили загнившие раны? Сотни и сотни лет прошло, пока Флеминг додумался до препарата на основе грибка пенициллиума.
— Значит, и в этой области деятельность Солитова представляется вам вполне целенаправленной?
— Безусловно. Ведь в каждом, даже составленном заведомым шарлатаном, рецепте долголетия содержались компоненты, в которых, скажем так, аккумулировались надежды той или иной эпохи. — Баринович зашел с другой стороны. — Возьмем наши дни. Разве и мы с вами не разделяем в какой-то мере древнейших суеверий насчет алхимической панацеи? Про экстрасенсов и тибетских врачей, будто бы излечивающих от всех болезней, я уж не говорю. Просто обращаю ваше внимание: от всех ! Но вспомните хотя бы женьшень, который издревле мнился панацеей. Лишь совсем недавно, уже на нашей памяти, этот загадочный корень жизни лег, наконец, на лабораторный стол. Теперь, по крайней мере, мы хотя бы приблизительно знаем сферу его применения. Она, увы, не безгранична, как бы этого нам ни хотелось. Ни рог носорога, ни элеутерококк, чьи вытяжки включают ныне во многие рецепты, не способны сотворить чудо. Но знать их возможности необходимо. Сама история как бы нацеливает исследователя на тот или иной препарат. В иные времена самым универсальным лекарством считалась роза. Прекрасно! Она и в наши дни исправно несет свою целительную службу. Но сколько было других помощников, нам, к сожалению, неизвестных!
— Мандрагора, например? — подсказал Люсин.
— Возможно, и мандрагора, хотя наши медики не признают за ней особых достоинств.
— Она могла играть свою роль в комплексе с другими лекарствами.
— Правильно, в комплексе! Сила растительных сборов проявляется в ансамбле, где даже абсолютно ядовитые составляющие подчас совершенно меняют свое поведение. Такова, например, белладонна, которую вместе с дурманом успешно применяют против астмы, конечно, в соединении с другими травами.
— Я с удивлением узнал, что у нас есть богатые плантации на Кавказе.
— Ничего удивительного. Целебные травы испокон веков выращивали в культуре. Мы лишь возродили исконную традицию. Тот же женьшень культивируется уже не только в Приморье, но и на Северном Кавказе, даже в средней полосе.
— Признаюсь, что с первого взгляда сад Георгия Мартыновича произвел на меня жутковатое впечатление.
— Уверен, что лекарственное сырье вскоре будет выращиваться в промышленных масштабах. Иначе нельзя. Казавшиеся неисчерпаемыми кладовые природы скудеют прямо на глазах. Но мы говорили о вспышках моды. Вчера это были проростки пшеницы или обессоленный рис. Сегодня — свекольно-морковный сок или отвар овса с курагой и изюмом. Смешно, конечно, возлагать слишком большие надежды, но в каждом из этих простых средств есть свое целительное начало. Поэтому тысячу раз был прав провидец Солитов, устремляя пытливый взор в далекое прошлое. Наши предки, как и мы, подверженные поветриям слепой веры, были все-таки не глупее нас. Согласны?
— Бесспорно. Но и не умнее! Напоминание о «черной смерти», выкосившей три четверти Европы, заставило меня серьезно поразмыслить. Несмотря на все издержки прогресса, его победное шествие великолепно. Я, признаюсь, остро завидую нашим потомкам, что совсем не мешает мне почитать наследие предков.
— В чем-то мы стократно их превзошли — достижения цивилизации налицо, — но в чем-то стали беднее. Нерастраченный опыт поколений, бережно передававшийся от отца к сыну, — хитрая вещь! Не случайно мы так ухватились за простые средства, поняв, что нельзя постоянно палить из пушек по воробьям. Чай с малиной, отвар липового цвета куда надежнее и, главное, безопаснее помогут справиться с обычной простудой, нежели аспирин, подавляющий производство простагландинов в организме, или того пуще — антибиотики. Вот и судите теперь, прав был или же нет Георгий Мартынович, выискивая активное начало в «Час Сен-Жермена», которым самозваный граф потчевал Людовика Пятнадцатого. Мне кажется, стопроцентно прав! Или возьмем «Золотой эликсир Калиостро», коим другой великий самозванец подкреплял рано увядшие силы следующего Луи, столь пылко влюбленного в свою ненаглядную Марию-Антуанетту. Про бальзам Амбруаза Паре, который действительно был гениальным врачом, я уж и не говорю.
— Я вижу, вы сильны не только по исторической части, но и в химии.
— Разве что отчасти, — с явным сомнением пояснил Баринович. — Я ведь защитил диссертацию по органической химии. Мы общались с Георгием Мартыновичем, беседовали, но каждый шел, что называется, своим путем. Иногда он помогал мне в чем-то, порой я прибегал к нему за советом.
— Вот уж не думал, что столько крупных ученых занято в подобной области. На стыке, так сказать, истории и точных наук.
— Какое там! — отмахнулся Гордей Леонович. — Раздва — и обчелся, хотя и существует в системе союзной Академии специальный институт истории естествознания. Чтобы вам было ясно, ваш покорный слуга этой самой историей и занимается. И таких, как я, в нашей системе человек двадцать, если не тридцать. Солитов же — уникум! Но историческими разработками он занимался лишь постольку поскольку — в сугубо прикладных целях, оставаясь строгим естественником, фармакологом и химиком-биооргаником.
— В чем-то он, наверное, был очень счастливым человеком! — вынес неожиданное заключение Люсин.
— Нет, Георгий Мартынович не был счастлив, — медленно покачал головой Баринович. — Увлечение, страсть, упоение самим процессом исследования — все это было, но счастье… Он остро, я бы даже сказал, саморазрушительно переживал свое одиночество.
— А Аглая Степановна?
— Я почти ничего не знаю о ней. За все время мне лишь однажды удалось вырваться к нему на дачу. Мы все больше зимой встречались, когда он жил один-одинешенек у себя на квартире. Больно уж далеко было до него добираться. Я, знаете, отвык как-то надолго отлучаться от дому: дети!
— Одного я знаю, — мимолетно улыбнулся Люсин, беспокойно ощущая ускользающую близость какой-то необыкновенно важной загадки. — Георгий Мартынович, значит, все летние месяцы проводил за городом…
— Каждый год переселялся туда с первыми весенними деньками, как только золотые пуговички мать-и-мачехи загорятся на солдатской шинели земли. Между прочим, это его выражение. Очень образно. Прошлогодняя трава чем-то напоминает свалявшийся войлок.
— Как странно! Я ведь толком и не знаю, как выглядит мать-и-мачеха…
— Все меньше остается ее на весенних склонах. Любка, ландыш, адонис почти исчезли из наших подмосковных лесов. Калган, корень валерьяны днем с огнем не сыщешь. Пропала даже кувшинка — украшение зачарованных вод. Дело, конечно, не в красоте, хотя и в красоте тоже. Когда из жизни исчезают пусть самые неприметные с виду былинки, она необратимо беднеет. Но тут же былинки — растения чудодейственной силы! Издревле дарившие нас частицей своей сокровенной мощи. И не какие-нибудь знахарские, хотя и этих жаль, потому что прекрасны и таят нераскрытое, но самые-самые, аптечные, признанные официальнейшей медициной…
— Разве кувшинка тоже относится к числу зелейных? — блеснул освоенным термином Люсин.
— В ее цветках и корневищах обнаружена такая смесь алкалоидов, что только держись! Один нимфеин чего стоит. Солитов, кстати, получил на его основе снотворный и болеутоляющий препарат широкого действия. Вот вам еще один пример поведения растительных ансамблей. Яд кувшинки, довольно сильный и стойкий, в соединении с ядовитыми же алкалоидами зверобоя дает безвредное усыпляющее средство. Об этом знал, между прочим, Макропулос, включавший одолень-траву в свое знаменитое снадобье.
— Одолень-траву?
— А вы не догадывались? — торжествующе рассмеялся Баринович. — Это она и есть, наша кувшинка!
— Ах да, верно! — просиял Владимир Константинович, вспомнив переписанные им карточки ведьмовских зелий. — «Кто тебя не любить станет и хочешь его присушить, дай ясти корень…»
— Из солитовского собрания? — улыбнулся Баринович. — Кувшинка действительно входила в состав приворотных зелий.
— И помогало?
— А вы попробуйте!
— Не на ком, — не слишком весело ухмыльнулся Люсин. — Для этого надо сначала влюбиться.
— Тоже мне препятствие! На улицу выйти страшно — столько красивых женщин. По-моему, их с каждым днем все больше и больше. Вы не замечали?.. Я так влюбляюсь почти ежедневно. Ненадолго, правда, потому как вечно занят и обременен семейством. — Глаза Бариновича затуманились легкой грустью. — Старость, наверное?
— Наверняка не скажу, но что-то в этом роде, — вполне сочувственно подтвердил Люсин. — Влюбиться безответно, до сумасшествия, страдая, сходить с ума и наконец обрести взаимность, пустив в ход приворотное средство… По-моему, это прекрасно!
— За чем же дело стало?
— За зельем, конечно… Вы мне очень помогли, Гордей Леонович. На многое я смотрю теперь иными глазами. Некоторые прежде совершенно непонятные вещи раскрылись с самой неожиданной стороны. Поэтому попробуем возвратиться к нашим баранам.
— К драконам!.. Лично я предпочитаю драконов, коль скоро заходит речь об алхимии. Красный дракон, черный дракон… — Баринович рассмеялся.
— Ваше пожелание насчет драконов целиком принимаю. Тем более что мне действительно хочется проконсультироваться с вами относительно чертовщинки. — Люсин раскрыл блокнот с заготовленными вопросами. — В записях Георгия Мартыновича попадаются примечательные рисуночки: скелетики, птицы вроде ворон, истекающие каплями крови сердца. Что все это может означать, как по-вашему? Бессознательная регистрация мрачного умонастроения? Чертики, которых мы зачем-то малюем в состоянии глубокого сосредоточения?
— Не думаю, хотя трудно судить вне всякой связи с контекстом. Скорее всего, здесь имеет место первоначальная химическая символика. Ведь латинская аббревиатура элементов и система записи реакций возникли сравнительно недавно. Вплоть до самого нового времени в этом деле царил полнейший разнобой. Разбирая алхимические рукописи, я имел возможность подробно познакомиться с их эмблематикой. Скелеты, вороны, факелы — на первый взгляд, полный мистический букет. Вместе с тем иные символы легко расшифровываются. Это не что иное, как характеристики химических процессов: возгонки, разложения и так далее. В результате действия огня, к примеру, вещество обугливается, превращаясь в золу — черный скелет и летучий газ — кружащееся воронье.
— Потрясающе интересно! Почище Эдгара По!
— Мне тоже это представляется довольно увлекательным. Какие еще знаки привлекли ваше внимание?
— Бросается в глаза изобилие планетной символики. Теперь-то я понимаю, что алхимия густо переплеталась с астрологией…
— Настолько густо, что одно подчас трудно отделить от другого. Вообще не следует забывать, что в основе средневекового мышления лежала идея всеобщей симпатической связи. «Все во всем, — как утверждает „Изумрудная скрижаль“ Гермеса Трисмегиста. — Что наверху, то и внизу». Говоря иначе, полное взаимопроникающее единство макрокосма и микрокосма, творца и мира. Тронь пальцем отдельный атом — и завибрирует вся вселенная. Отсюда и магические приемы замены целого его частью. Пронзишь раскаленной иглой восковую куклу — и нет человека, которого она заменяет. Обрезки ногтей, волос, капелька крови — все «идет в дело», потому что часть всегда представляет целое.
— Поэтому так важно соблюдение мелочей? Лунные фазы, подходящее для опыта время…
— В магии нет мелочей, — решительно отверг Баринович. — Она проявляет себя через предельную полноту символических соответствий. Вновь напомню, все связано со всем. Поэтому если жрец или знахарь собирается, например, изготовить любовный талисман, то он приступает к работе не иначе как в пятницу — день Венеры, и все его действия подчиняются планетным влияниям. Он надевает зеленый плащ — геральдический цвет ветреной богини, венок из вербены — ее любострастный знак, приносит в жертву голубя — ее птицу, питает огонь ветвями сосны и мирта.
— И Георгий Мартынович…
— …со свойственной ему дотошностью помечает, какими процедурами был обставлен тот или иной опыт. Алхимики европейского средневековья свято соблюдали основные принципы халдейских и египетских звездочетов, отдавая пальму первенства планетным влияниям. Отсюда возникла настоятельная необходимость определить, какое светило царит на небосклоне в данный момент. В таблицах планетных часов, составленных, быть может, еще шумерскими жрецами, каждой планете был отведен «преимущественный час», когда именно она считалась господствующей. День получал имя той планеты, которая открывала своего рода график, управляла первым часом. Вавилонская неделя начиналась с отмеченной преимущественным влиянием Сатурна субботы, которая и поныне носит у англичан наименование дня Сатурна — Saturday. Далее шли дни Солнца — воскресенье: немецкое Sonntag, английское Sunday, Луны — понедельник: соответственно Montag, Monday…
— Lundi во Франции, — добавил Люсин. — А вторник, день Марса, — Mardi.
— Совершенно справедливо. Потом идут дни Меркурия, Юпитера и уже знакомой нам пенорожденной Венеры — Афродиты. Как видите, люди и поныне, зачастую вовсе о том не подозревая, отдают регулярную дань наидревнейшим астрологическим представлениям. Для алхимиков, астрологов и колдунов прошлого они имели самодовлеющее значение. Для магии черные книги, как вы, наверное, догадываетесь, отводили преимущественно ночные часы: от полуночи до первых петухов.
— И крик петуха…
— Правильно: прогонял прочь распоясавшуюся нечисть. Впрочем, у каждого духа были свои часы дежурств, когда его дозволялось вызывать, говоря по-нашему, на дом. При всяческих превращениях, в том числе алхимических, выбирались часы Сатурна, Марса, Меркурия и Луны, для любовных заговоров — Солнца и Венеры, при волхвовании против всевозможных недругов — Сатурна и Марса. Всего я, конечно, не помню, но продолжать можно до бесконечности. Не надо упускать при этом, что волшебная власть планетных часов — как ночных, так и дневных — не являлась постоянной, изменяясь каждые сутки, в зависимости от сочетания планет и созвездий.
— Поэтому всякому порядочному алхимику требовалось кумекать и в астрологии.
— Браво-брависсимо! — одобрил Баринович. — Все процедуры, кроме всего, были скрупулезно расписаны по фазам Луны, знакам зодиака и носили особое символическое наименование, обнаруживающее, кстати, влияние арабской астрономии.
— Мавры?
— По всей видимости. От них ведут свое начало таблицы, которые еще в средние века именовались «древними». Положения Луны даются в них с точностью до угловых секунд.
— Это-то я заметил.
Люсину впору было схватиться за голову. Только теперь он начинал постигать, какую непосильную ношу самонадеянно взвалил на свои плечи. Годы и годы кропотливейшего труда нужны для того, чтобы хоть приблизительно разобраться в отобранных в солитовском кабинете бумагах. Годами он никак не располагал, месяцами и даже неделями — тоже, хоть и были они четко разделены на стражи планет.
— Вижу, вы приуныли?.. Я вас, наверное, совсем заговорил?
— Что вы, Гордей Леонович! — Владимир Константинович попытался подвести хоть какие-то итоги. — Значит, если мы видим в записях знак Луны или, скажем, Венеры — кружок с крестиком, то это может означать все что угодно: саму планету, день недели, а то и вовсе отдельный час. Так?
— Если бы только! А серебро или медь не хотите? Ведь каждой планете соответствует еще и своя металлическая стихия. Той же Венере — медь, Луне — серебро, Солнцу — золото. Златоделие, например, именуют «делом Солнца». Алхимики щедро рассыпали планетные знаки. Их соотношениям подчинялась вся жизнь человека, от зачатия и до последнего часа. Так, пребывая еще во чреве матери, ребенок первый свой месяц находится под покровительством Сатурна, второй — Юпитера и так далее. В полном соответствии с той же формальной схемой младенческий период управлялся Меркурием, детство — Венерой, отрочество — Солнцем, юность — Марсом, зрелость — Юпитером, старость — Сатурном и дряхлость — Луной. Богиня ночных волхвований провожала архонта до последней черты и продолжала светить ему в сумеречном царстве мертвых, когда душа покидала разрушенную кризалиду [75].
— Постойте! — спохватился вдруг осененный догадкой Люсин. — Что же получается? Реставрация олимпийцев? Возрождение язычества?
— Это сложный вопрос. Анализ алхимической ереси может далеко завести. Да и зачем это вам?
— Хочется схватить, хотя бы в самых общих чертах. Здесь чувствуется определенная система…
— Почти как в «Гамлете»: безумие, но в нем своя система. Как вы, наверное, догадываетесь, человеческой жизнью она не исчерпывается. Планетным стражам был подчинен весь животный, растительный и минеральный мир. Вот пример подобного соответствия: Солнце — лев — орел — хариус — дуб. Или еще: Венера — бык — голубь— тюлень—мирт. Простим древним чернокнижникам классификационные огрехи. Откуда им было знать, что тюлень не рыба? Нас в данном случае волнует иное. Наивно было бы видеть в герметических учениях механическое воскрешение языческого культа. Для астрологов и алхимиков Меркурий прежде всего планета, а потом уже божество с крылышками на сандалиях. Это элемент мироздания и магический знак, персонифицируемый в образе, изначальное качество, сконцентрированное в ряду планетных соответствий. Фауст у Гете, начертав кабалистические фигуры, вызывал не богов, но духов планет.
— Но явился-то Мефистофель.
— Иначе и быть не могло. У Гете было необыкновенно развито чувство исторической логики. Алхимия, хоть ею и не гнушались римско-католические прелаты, находилась под явным покровительством адских сил. Недаром несчастных искателей магистериума сжигали на площадях. Даже отталкиваясь от уже знакомых нам соответствий, мы неизбежно приблизимся к инфернальной зоне. — Баринович уже открыто сверился с часами, но, что-то про себя просчитав, великодушно махнул рукой. — Возьмем для начала древнейшего бога римлян Сатурна, впоследствии отождествленного с Кроносом — пожирателем чад, которого оскопил победивший Юпитер. Многозначительная мистерия! Солнечный бог не только побеждает всепожирающее время, но и пресекает его производительную мощь.
— Удивительно, — благодарно вздохнул Люсин, чье знание мифологии не простиралось дальше учебника древней истории.
— Сатурну посвящены козел и летучая мышь — излюбленные ипостаси средневекового дьявола, — все более увлеченно продолжал развивать свою мысль Баринович. — И это не случайно, ибо темный бог, как и его светлый близнец, изначально присутствует в герметизме. Луну мы видим в образе волшебницы и некромантки Гекаты, за которой крадется зловещая скрытная кошка. Зная об этом, а также памятуя, что знаком Сатурна обозначался свинец, мы совершенно иначе можем оценить и скрытый смысл алхимических трансмутаций. В самом деле, почему исходным материалом для изготовления золота, сплошь и рядом служил свинец? Да все потому, что в алхимическом атаноре должна была повториться божественная комедия. Юпитер вновь одерживал победу над дряхлым отцом. Более того, происходило таинство омоложения, серый больной металл излечивался, обретая здоровье и силу.
— Омоложение посредством пакта с дьяволом?
— Можно и так понимать. В сугубо фаустовском смысле.
— Есть и иной?
— Да, сокровенно алхимический. «Красный лев», магистериум, великий эликсир, панацея жизни и прочие титулы, коими обозначается философский камень, — нечто большее, чем абсолютный катализатор. Ему приписывались куда более чудесные свойства, сравнимые разве что с проявлением божественной мощи. Он был призван не только облагораживать или излечивать металлы, но и служить универсальным лекарством, живой водой русских сказок. Его раствор, разведенный до концентрации аурум потабиле — «Золотого напитка», обеспечивал излечение всех хворей, полное омоложение и продление жизни на любой срок.
— Но тогда…
— Именно поэтому золото входило во все лекарственные рецепты такого рода, — ответил Баринович на едва прозвучавший вопрос.
— Это безумно интересно! Может быть, впервые в жизни я жалею, что выбрал не ту профессию. В моей несчастной голове полнейший сумбур, но что-то необычайно значительное предчувствуется где-то на самом донышке. Если не возражаете, то перейдем непосредственно к растениям.
— Что мне в вас нравится, так это целенаправленность. Хоть и сетуете на сумбур, а главного направления не теряете.
— Это уже от профессии, Гордей Леонович. Ни сыщик, ни мореход не могут позволить себе сойти с курса.
— Ну что ж, давайте разбираться с растениями. Едва ли я удивлю вас, напомнив, что их культ сложился в незапамятные праязыческие времена, напоминая о себе неизжитыми игрищами вроде костров Иоанновой ночи [76]. Мальтийские огни! В их жарком дыхании оживали древние божества. — Баринович отличался завидной способностью мгновенно входить в образ. — По всей Европе: от седого Урала до столпов Геркулеса. Молодые парочки, вздымая летучие искры, весело скакали через огонь, обливались водой, бросались нагишом в озера и реки. Парни азартно стегали девок крапивой и камышом, веселые хороводы кружились вокруг празднично убранного дерева, вертелись в водоемах цветочные венки. Потерпев поражение в борьбе с этим бесовским культом, церковь вынуждена была примириться с древним обычаем. Введя его в рамки пристойности, она ловко подменила языческого Купалу Иоанном Крестителем, освятив тем самым исконные суеверия и символизм. Наилучшее время для сбора трав приходится на Иоаннову ночь…
— А в другие месяцы? — быстро отреагировал Люсин.
— На последние фазы Луны, начиная с двадцать третьего дня.
— Именно в этот срок она и отбыла к себе на Шатуру, — задумчиво пробормотал Владимир Константинович. — Простите, пожалуйста, это я так, о своем, — спохватился он.
— Собственно, мы близки к завершению. В планетной «табели о рангах» травы занимали следующее место. — Баринович вновь воспользовался своим сочинением как справочником: — Солнцу был посвящен подорожник, хранящий жар и силу, Венере — вербена, цветок любви и веселья… Далее, полагаю, можно не продолжать, потому что символическое значение растений не одинаково трактовалось в разные времена и в различных странах. Отсюда постоянные разночтения. Тот же цветок розы — образец совершенства — означал не только любовь, но и красоту, изящество, удовольствие, радость, гордость. В другой знаковой системе он мог олицетворять прямо противоположные свойства: молитву, медитацию, тайну. Хотя герметизм сочетал планету Венеру с миртом и вербеной, цветком богини любви и красоты была все-таки роза, что дало жизнь блистательной веренице женских имен: Роза, Розалинда, Розамунда, Розина, Розетта, Розабланка, Розалия. Это с одной стороны. А с другой — четки тоже именуются по-латыни «розарий», как и соответствующая католическая молитва. Скромный цветок шиповника — праматерь садовой розы — хранил в себе идею единства и означал на языке кабалистов цифру пять. Две пятерки давали совершенное число десять: пять скорбных и пять славных таинств девы Марии. Поэтому в символике эзотеризма роза — это еще и смерть. Для каждого растения был разработан соответствующий церемониал. Вербену, например, разрешалось собирать лишь во время сбора винограда — по-видимому, отголоски Дионисовых оргий [77], а корень мандрагоры следовало отрывать после начертания трех концентрических кругов. В старинных рукописях она изображалась в человеческом облике. Если не соблюдались требуемые процедуры, мандрагора, якобы жалобно кричавшая, когда ее вырывали, могла покарать обидчика и уйти глубоко под землю, подобно колдовскому цветку папоротника.
— Недавно по телевизору показывали сборщиков женьшеня. Так у них тоже целый церемониал. Рыть можно только костяной лопаткой и уж никак не железом, нельзя повредить ни единого волоконца — словом, не подступись.
— Древнейшая традиция зелейников, сохранившаяся до наших дней, — обрадованно закивал Баринович. — Таежная мистерия! Разницы, в сущности, никакой: на Востоке — женьшень, на Западе — мандрагора. Впрочем, различие есть, и весьма существенное. Женьшень действительно отличается поразительной биологической активностью.
— Что в мандрагоре содержится, вы не знаете?
— У нас ее, к сожалению, не изучают. И вообще не следует слепо полагаться на молву. В ней столько всего перемешано! Отголоски древнейших практических знаний и полнейший вздор, от которого волосы дыбом встают, курьезные выдумки и зоркие наблюдения. Взять хотя бы наперстянку, из которой приготовляется дигиталис, совершенно незаменимый при лечении заболеваний сердечной мышцы. Впервые, если не ошибаюсь, она нашла применение в Ирландии, откуда перекочевала в Англию. Потом о ней надолго забыли. В немецких травниках
Иеронима Бока и Леона Фукса она хоть и упоминается, но лишь в качестве рвотного, слабительного и выводящего влагу средства. А такой авторитет, как Парацельс, вообще не признавал за наперстянкой целительных свойств. Вот и верь после этого отцу ятрохимии. Лишь в 1935 году из нее были выделены первые пурпуреагликозиды. Кто знает, может, и мандрагора одарит нас чем-то совершенно неожиданным. Вас, я вижу, она особенно интересует?
— Исключительно в связи с работой Георгия Мартыновича. Нашему ведомству эта самая мандрагора доставила-таки хлопот.
— Могу сказать одно: она, безусловно, ядовита, как, впрочем, и наперстянка, и адонис верналис — цветок умирающего и оживающего с новой весной финикийского бога [78].
— Где яд, там исцеления. Змея с чашей.
— Жизнь и смерть, — на свой лад откомментировал Баринович. — Замкнутый в кольцо эскулапов гад… А вы еще удивлялись посадкам Георгия Мартыновича. Написанная в четвертом-пятом веках «Орфическая органавтика» повествует о том, как собирала колдовские цветы и вырывала «ядовитые клубни» прекрасная волшебница Медея, отдавшая неверному Язону золотое руно [79]. Очевидно, практика добывания ядов, в чем особенно преуспел царь Митридат [80], наложила свои отпечаток и на герметические учения. Оно и понятно, потому что с помощью растений, которые давали смертельные яды и порядком забытые нами целительные средства, магические с виду действия обретали наглядную силу.
Услышав, как требовательно прозвенел в коридоре звонок, Люсин торопливо поднялся. С благодарной и вместе с тем виноватой улыбкой приготовился произнести подобающие слова. Но помешал прозвучавший за дверью торжествующий вопль:
— Пятерка! Ура-а!!! — Отпрыск «алхимика», проскакал на одной ножке. — Папа, мама! Сюда-а!
Его восторг требовал публичного, причем самого безотлагательного подтверждения. Первая в жизни пятерка, даже за принесенный из дому цветок, кое-чего стоит. Тот, кому это непонятно, очень немногому научился в жизни и слишком многое растерял.
— Поздравляю, — преисполненный сочувствия, Люсин торжественно пожал руку счастливо зардевшемуся отцу. — Даже подумать страшно, сколько я отнял у вас времени.
— Надеюсь, не без пользы для дела, — рассеянно кивнул Баринович, целиком обратившись в слух. Душой он уже был где-то там, в зачарованных недрах уютной кухни, где все чада и домочадцы, пораженные успехами первенца, наперебой изливали свой восторг.