3

Но недавно

в итальянском городке Перуджа,

в совсем непохожей на избу муниципальной галерее

я увидел особенного Христа,

из которого будто бы вынули кости…

Без малейшего намека на плоть или дух,

Христос беспомощно,

вяло свисал,

верней, свисала его оболочка, лишенная тела,

с плеча усталого ученика,

как будто боксерское полотенце

или словно большая тряпичная кукла,

из которой кукольник вынул руку…

Итальянский профессор,

с глазами несостоявшегося карбонария

мне сказал,

что картина, очевидно, четырнадцатого века,

но имя художника неизвестно,

и все выдающиеся искусствоведы

скребут затылки над смыслом картины,

но не выскребается ничего.

Я стоял пород этой картиной,

не прибегая

к помощи собственного затылка,

поскольку давно не слишком надеюсь

на содержимое головы.

Мне кажется,

что содержимое жизни,

рассыпанное по событиям,

людям

(любой из которых

тоже событие),

не умещается в содержимом

любой головы,

а не только моей.

Думать —

почти безнадежное дело,

но если не думать —

незачем жить.

И я думал о смысле этой картины,

висевший рядом с окном,

похожим

на картину,

внутри которой качались

облака,

задумавшиеся о земле,

так редко думающей о небе.

Я подошел поближе к окну

и увидел,

что некоторые из облаков

прилегли на красную черепицу

и смотрят внимательно на людей,

расплющенных тяжестью притяженья.

Люди стояли у витрин магазинов

как перед картинами,

чьё содержанье

располагало к отсутствию мыслей,

за исключением единственной —

что-то купить.

Люди гуляли и пили кофе,

видимость мышления создавая

при помощи медленного подниманья

чашечки белой над белым блюдцем,

и многозначительно выпускали

ничего не значащий дым сигарет.

(Мне когда-то сказал один режиссёр,

что плохие актеры

любят курить задумчиво в кадре,

потому что задуматься неспособны…)

Это был хаос,

притворявшийся полным порядком,

ибо отсутствие мысли в порядке

есть хаос.

Все было похоже на оболочку Христа,

из которого выпущен воздух…

На деревянной открытой эстраде

духовой оркестр пожарной команды

играл попурри из венских вальсов,

и звяканье ложечек в чашках кофе

было как будто бы часть попурри.

Содержимое площади тоже было

попурри из людей

и являлось частичкой

всемирного попурри,

небрежно

кем-то составленного из нас.

Перуджийские ловкие антиквары,

нахохлённо-хищные, словно грифы,

всучивали подагрическим леди

(похожим на руины,

созерцающие руины)

монеты эпохи Веспасиана,

ещё тепловатые от серийного изготовленья.

Цыганёнок в декоративных лохмотьях

агрессивно выклянчивал подаянье,

а рядом —

в собственном «вольво»-фургоне

цыганский вожак пересчитывал деньги,

их перехватывая резинкой,

как честную дань,

которую за день

собрали художественные лохмотья

его бесчисленных сыновей.

Суданка в тюрбане,

напоминавшем

падающую башню в Пизе,

прихлебывала из мельхиоровой миски

с ярко-зеленым колесиком лимона

воду для омовения рук,

но с лицами падших патрициев официанты

делали вид,

что именно так

поступали все римские императрицы.

Два мрачных иранца,

запутавшиеся в спагетти,

о чем-то вполголоса совещались,

и тень сурового аятоллы

над ними покачивалась

на перуджийском соборе.

Свободные от проблем всего мира,

за исключением сексуальных,

несколько местных парней —

кандидаты

в провинциальные казановы —

зазывно поигрывали ключами

от машин,

где сиденья пахнут грехом,

и комментировали друг другу

входящие в поле зрения ноги

и то, из чего эти ноги растут.

Были гораздо сочнее в своих выраженьях,

чем политические обозреватели,

обозреватели ног,

а точнее —

«интернационалисты» хорошеньких ног.

Ноги были действительно интернациональны:

итальянские —

с жесткими кактусными волосками,

неумолимо пробившимися сквозь порезы

после неумелого обращения с бритвой;

скандинавские —

с голубоватыми жилками,

в которых пульсирует голубая вода из фиордов;

немецкие —

сосисочно-мягкие,

в рыжих веснушках,

словно обрызганные гамбургской горчицей;

французские —

даже в любых чулках

выглядящие

как голые;

английские —

с тонкой игрой сухожилий,

природой созданные для стремян;

американские —

шершавые, прочные и прямые,

словно столбы баскетбольных щитов;

латиноамериканские —

схваченные серебряными цепочками у

щиколоток,

будто бы крошечными кандалами,

чтобы ноги куда-нибудь не убежали от хозяек;

испанские —

в испуганных черных родинках,

религиозно бледные перед тем,

что с ними может случиться через минуту;

африканские —

выточенные из эбенового дерева,

с розовыми лепестками застенчивых пяток;

японские —

сохраняющие изогнутую форму с детства,

когда они обнимали спины своих матерей…

Среди этой выставки ног

только трое китайских студентов,

как бы не обращая вниманья

на капиталистические ноги,

вцепившись друг в друга,

прогуливались неприступно,

слегка испуганно,

но сплоченно,

как несгибаемые борцы.

Площадь была похожа на эту поэму,

или поэма

стала похожей на площадь?

Все вместе не складывалось,

не рифмовалось,

не находило общего ритма.

Всё разваливалось.

Не было клея

соединительного…

И вдруг…

И вдруг на площади появились

два худеньких, быстрых и чётких подростка,

один из которых за липкую дужку

нёс покачивающееся ведерко

с маленьким озером клея,

откуда

торчала малярная кисть, как весло.

Подростки были в форменных комбинезонах

конфетной фабрики «Перуджина»,

и шоколадные жирные пятна

клеймами въелись в их рукава,

но было у этих рабочих подростков

что-то такое несладкое в лицах,

как будто мерцали у них под бровями

забытые мопровские значки.

Кисть выпрыгнула из ведра и стала

частью руки одного из подростков.

Второй подросток,

взглянув с усмешкой

на этот оркестр, на сидящих под тентом

глотателей музыки вместе с кофе,

один за другим стал клеить плакаты

на шатком заборе

и на соборе,

от края эстрады до мостовой,

и, перечеркнутая крест-накрест,

возникла нейтронная чёрная бомба

под пританцовывающими каблуками

пожарников,

не замечавших пожара,

который к эстраде уже подползал.

И закричали сквозь венские вальсы,

как на пиру Валтасара, буквы:

«Остановите нейтронную бомбу

и прочие бомбы!»

И два подростка в толпе исчезли,

используя эту простую возможность

исчезнуть в толпе,

пока не исчезла толпа.

И один казанова провинциальный,

рванувшись за тоненькой таиландкой,

вляпался джинсовым мокасином

с белой веревочной подошвой

в лужицу клея и дергал ногою,

не в силах ее отодрать от земли.

Вот это был клей!

Как он склеил кусочки

и площади этой, и этой эпохи,

казалось, расколотой навсегда,

и меня самого, расколотого эпохой.

И я

сквозь приторный запах фабрик,

делающих шоколад и бомбы,

сквозь попурри всех запахов смерти

почувствовал запах той старой кожанки,

как будто бы два итальянских подростка,

морщины разглаживая на плакатах,

морщины разгладили и на ней.

А в галерее муниципальной

дремал,

переваривая «минестрони»,

смотритель музея,

давно привыкший

к обществу сотен Иисусов Христов,

но тот Христос —

бескостный, бестелый —

вздрогнул и стал наполняться жизнью,

а если не жизнью —

надеждой на жизнь.

Если эти подростки не ходят в церковь,

то Христос им простил.

Он давно уже понял:

христианней святош с крестом и напалмом

те, кто хочет спасти от войны христиан.

А может быть,

это крест-накрест над бомбой

произошло от креста, на котором

был распят сын плотника из Галилеи,

чей взгляд словно заповедь: «Не убий!»?

Загрузка...