ПЕЙТЕ ЦИТРУСОВЫЕ СОКИ

Я люблю рекламу. Ничего более дурацкого человечество не изобрело. Особенно люблю все эти призывы — ешьте, пейте, покупайте, когда их произносят элегантные, белозубые великаны с остановившимся надменным взглядом. У маминой подруги Тоши выработался рефлекс на этих стерильно-показательных молодых людей. Они еще только возникают на экране телевизора, рта не успевают раскрыть, чтобы сообщить, что мебель, которую предлагает фирма «Пуке», не роскошь, а стиль жизни, как Тоша уже орет:

— На трактор! Это же позор — такой верзила, а чем занимается! На трактор!

Я говорю:

— Тоша, а сама на трактор не хочешь? Ведь тоже не сеешь, не жнешь. Наверное, на тебя в твоей молодости не обращали внимания такие высококачественные мальчики, вот ты теперь и сводишь с ними счеты.

На Тошу мои слова производят впечатление, хотя я никто и ничто в ее глазах — дочь подруги, помеха и балласт в их дружбе. «Хвост в репьях», как она однажды выразилась.

— Кто это в молодости не обращал на меня внимания? — негодует Тоша. — И что ты вообще в этом понимаешь? Пятнадцать лет — самый придурочный возраст: нахамил старшему и уже герой. Не смей никогда мне говорить «в твоей молодости». В моей молодости я любила твоего отца, а он твою мать — вот и вся моя молодость коту под хвост.

Кому она это говорит? Все я про всех знаю. Никого она не любила. Просто она когда-то познакомила моих будущих родителей, и, конечно, не ждала, что они поженятся. Тогда и придумала, что уступила своего возлюбленного подруге, а сама на всю жизнь осталась при них третьей лишней. Ой, как мне смешны их исторические воспоминания о своем прошлом: кто был талантлив, кто бездарен и как они правы, что дело своей жизни всегда ставили выше кухни, мещанского благополучия и этих выродков, именующих себя мужьями.

Мои родители расстались, когда я была во втором классе. Тоша выходила замуж три раза. Когда они на кухне затевают свои разговоры, я включаю в комнате телевизор, смотрю на элегантных мальчиков, пьющих цитрусовые соки, и думаю: не надо на трактор, просто никогда не женитесь, пусть хоть вы будете на этом свете красивыми, необъяснимыми и спокойными. Вы пустые? Ну и пусть, еще неизвестно, чем бы заполнилась ваша пустота. И если кто-то согласен, пусть красивая мебель будет стилем его жизни, а стиральный порошок «Ариель» подарит ему счастливые мгновения. Я не возражаю даже против шикарных лимузинов и загородных вилл. Кому это по карману — пожалуйста. Вот только, мальчики, как бы из этого кармана вытащить еще и благородство? Чтобы не раздувались от важности в своих лимузинах, не врали, не пилили своих ближних в дивных загородных строениях. Единственное, чего я не выношу, — это рекламу цитрусовых соков. («Пейте цитрусовые соки «Антей». Они прекрасны и прибавляют девять лет жизни».) Во-первых, нигде эти соки не продают, я специально искала. Во-вторых, что за наглость — девять лет добавочной жизни! Кто это подсчитал, как это можно проверить? Я даже написала на телевидение, хотя вообще никогда в редакции не пишу. Спросила ехидно: «А стоит ли так удлинять эту бессмысленную жизнь?» И подписалась: «Аделаида Эдуардовна». Адрес указала свой, но никто мне ничего не ответил. А Катя, красивая и всегда печальная мамина подруга, когда я в третий или четвертый раз насела на нее с этими соками, пристыдила меня:

— Больше тебя ничего не волнует? Ты же зациклилась на этих цитрусовых. Пусть пьют, пусть живут лишних девять лет, тебе-то что?

— Какие еще цитрусовые? — Это уже мама. — Ее этот белобрысенький, что пьет из длинного бокала, интересует. Вот он точно всех переживет на девять лет. Не успеешь включить телевизор, а он уже пьет этот сок, как лошадь.

Они смеются, они кажутся себе и друг другу очень остроумными. Молодыми, свободными и современными. Бедняжки. Пьют черный кофе, курят и смеются. А между тем ни одной из них — ни Тоше, ни Кате, ни маме — курить и пить столько черного кофе нельзя. Катя и Тоша певицы, поют в хоре, но у них есть и номера. «Номера» — это романсы, которые они поют в концертах дуэтом. Мама тоже когда-то пела, но у нее был и другой талант — она писала стихи. Если бы не ее раннее замужество, не я, родившаяся у нее в девятнадцать лет, а главное, если бы мой отец был хоть чуть-чуть человеком, у мамы была бы совсем другая судьба. Она бы создавала тексты для песен, а это теперь, когда столько вокальных групп, — золотое дно. Мама была бы богата, знаменита, но что уж теперь об этом говорить. Отец как взялся пить года через два после моего рождения, так и не мог остановиться. Он не сразу от нас ушел. Уходил, возвращался, пока мы с мамой не поменяли замки в дверях и не уехали в отпуск в Ялту. Я впервые попала в южный город, на море, там был такой чудесный базар с черешней и клубникой, такие волшебные пирожные в маленьком кафе на набережной. «Если он от нас навсегда отвяжется, — говорила мама, — мы каждое лето будем приезжать сюда и даже поедем в Болгарию и в Венгрию на озеро Балатон. Мы будем жить, как белые люда, без всего этого стыда и позора».

Когда мама узнала, что он женился, она позвала Тошу, Катю и других подруг, и они отпраздновали это событие. Катя сказала: «Мне жалко эту женщину, какая бы она там ни была». Они весь вечер проговорили об «этой женщине», жалели ее и радовались, что мама наконец-то окончательно и бесповоротно освободилась. А я плакала. Сидела в другой комнате, смотрела телевизор и ничего не видела от слез. Я не хотела, чтобы он жил с нами, пусть бы жил где-нибудь один, но не женился, был бы по-прежнему наш. Мы с ним тогда встречались тайком, он ждал меня возле школы, давал деньги и говорил: «Трать по делу и не попадись». Я всегда попадалась. Мама находила в моих карманах то обертку от шоколада, то совсем не нужный мне компас, а однажды я купила флакончик духов, прятала его, прятала, а потом разозлилась и вылила весь на себя. Мама сказала:

— Я давно догадалась, что он дает тебе деньги и ты прыгаешь с ними, как дурак с горячей картофелиной. Я тоже могла бы, причем по закону, получать на тебя алименты. Но не хочу. Он ни мне, ни тебе ничего не должен.

Она никогда не спрашивала меня, о чем мы с ним говорим, сколько дает он мне денег. А он приходил всегда пьяный и говорил, что любит меня и что когда я вырасту, то все пойму и не буду его осуждать. А я его и тогда не осуждала, я просто стеснялась его слипшихся, непричесанных волос, мятого ворота рубашки, боялась, что кто-нибудь из одноклассников увидит нас вместе, и уводила его поскорей от школы. Когда у него через три года, я тогда была в пятом классе, родился ребенок, мы уже не встречались. О ребенке я узнала случайно, от соседки по дому. Есть у нас во дворе такая противная, злая сколопендра Самохина. Родится вот такой человек и сидит потом у подъезда на скамейке, караулит свою жертву. «А у папаши твоего теперь другой ребеночек», — сказала она. Я оторопела, но устояла: «Ну и что?» — «А то, что не пьет, говорят, он теперь. Знаешь, как мужчины сыновьям рады. Это же наследники». Мне бы уйти, но очень уж все это меня застало врасплох: «Значит, мальчик родился? А как назвали?» Сколопендра поняла, что ужалила, но не убила. «Это ты уж у них спроси. Что же это ты своего родного отца позабыла».

Я рассказала Тоше о ребенке, маме сказать не могла. Тоша успокоила меня:

— Тебе-то что? В няньки тебя не призовут. А все-таки какой-никакой, у тебя теперь братец. Единокровный. Когда же мать одна, а отцы разные, то единоутробный.

Мама моя загрустила. Не от того, что родился ребенок, а от того, что отец бросил пить. Сначала не поверила, а когда узнала, что действительно не пьет, сказала:

— Вот этого я ему никогда не прощу. Сколько я его об этом просила, сколько из-за его пьянства вытерпела. — А через несколько дней, все еще пребывая в своей обиде на отца, сказала вдруг мне: — А все равно он любил только меня. Пусть новая семья, пусть ребенок, но любви там нет.

Мы встретились с ним через два года на улице. Я уже почти не вспоминала о нем, а о ребенке и думать забыла, и вдруг, как кто-то веревкой сдавил мне шею, так я задохнулась, увидев его. И он сморщил губы, как от боли. Мы стояли так, потом он подошел поближе и пошел со мной в мою сторону.

— Как зовут твоего сына? — спросила я.

— Захар.

— Очень странное для ребенка имя.

— Не знаю. У меня был друг Захар, еще в школе.

— А где он теперь?

— Не знаю.

Всех растерял и ничего знать не хочет. С матерью у него свои счеты, но разве можно свою единственную дочь бросить вот так, как он?

— Это правда, что ты не пьешь?

— Правда. А ты выросла.

Мы встретились случайно, и я спешила ему сказать все, что о нем думала. Мне не было жалко ни его, ни себя. Со мной шел рядом совсем чужой человек. Плохой человек. Пока пил, что-то в нем шевелилось человеческое, поджидал у школы, совал деньги. А завел новенького ребенка и прежнего из сердца вон.

— Что же ты так спрятался от меня?

— А ты ведь не искала.

— Я должна была искать?

— Да.

— Почему?

— Потому что любовь должна быть обоюдной. Я ждал, что ты придешь ко мне. А ты не пришла.

Такого поворота я не ожидала, я вообще не представляла, что он способен сказать такое. Он что-то перепутал: мы не друзья, не приятели, мы отец и дочь.

— Ты действительно ждал, что я приду к тебе?

— Действительно ждал. Ты уже забыла, а я помню: ты ведь чуралась, еле терпела. Я ждал, когда ты вырастешь и поймешь это сама. Я никогда не забывал тебя.

— Но ведь так можно прожить всю жизнь. Москва — огромный город. Мы могли бы никогда не встретиться.

Он пожал плечами, ему не хотелось меня обижать, но и сказать ему, кроме правды, было нечего.

— Ты права. Могли бы не встретиться. И виноваты в этом были бы оба.

Он все-таки опомнился, сообразил, с кем ведет этот жестокий разговор, оглядел меня, встряхнулся и сказал веселым голосом:

— Слушай, а пойдем-ка тебе купим туфли.

И тут мои силы кончились. Какие туфли? При чем здесь туфли? Нет уж, папочка, никакими туфлями ты от меня не откупишься. Не было у меня отца и не будет.

— Я пойду, — сказала я, боясь расплакаться, — может, еще когда встретимся.

Он крикнул мне в спину:

— Я буду ждать. Приходи.

И я ведь пришла. Узнала через адресное бюро, где он живет, и явилась, как последняя идиотка, через два дня с грузовичком в целлофановом мешочке для единокровного братца Захара. И до сих пор живу с этой тайной. Сначала обмирала от своего предательства, хотела рассказать Тоше или Кате, что хожу в дом отца, ем там суп «этой женщины», гуляю с Захаром в соседнем дворе, где качели, песочницы, но не рассказала. У них бы моя тайна не задержалась, они ведь всерьез считают, что пятнадцать лет — придурочный возраст, и стали бы меня спасать от раздвоения. Тоша наверняка сказала бы: «Ты, как неверный муж, завела себе еще одну семью на стороне». А Катя стала бы горевать, жалеть маму: «За что ей столько несчастья? Сначала — этот алкоголик, теперь — ты». Они обе так насели бы на маму, что она возненавидела бы меня и сказала короткое, страшное слово: «Выбирай!» А как это можно выбрать? Грудному младенцу понятно, что родителей не выбирают. Так что я помалкиваю. Слушаю их разговоры, всякие над собой насмешки и сама не щажу их, когда они зарываются, и только одного не могу понять, почему с каждым днем мне все больше и больше их жалко. Иногда Тоша приносит вино. Раньше они пили вино и ругали моего отца-пьяницу, а теперь поют. Сидят на кухне и поют очень красиво, как на сцене. Мое сердце сжимается от невозможности сказать им правду, которую им никто никогда не скажет. А правда заключается в том, что все-то они знают и никакой новости уже не ждут от жизни. Знают, что мужчины все до единого хитрецы и бабники, дети, если им потакать, способны пожрать родителей вместе с потрохами, а дружба — это всего лишь убийство времени, упоительное убийство и бессмысленное.

Я однажды не выдержала и влезла:

— Как вы можете так про дружбу? Вы же подруги.

Тоша откинулась на спинку стула и закатила глаза, мол, изыди, подросток, со своей любознательностью, а Катя ответила:

— А вся жизнь — трата времени. Это только твои красавчики на экране не тратят ее впустую, запасаются здоровьем на сто лет жизни. Кстати, кто из вас пил эти цитрусовые?

— Все пили, — сказала мама. — Апельсиновый сок, мандариновый. Это особенность нашей рекламы — затуманить, запутать, чтобы человек не понимал, о чем идет речь.

— Он тебе действительно нравится? — спросила меня Тоша.

— Кто?

— Ну этот, блондин, который пьет соки.

— Знаешь, Тоша, — сказала я ей тогда, — оставь свою наблюдательность при себе. Кто мне нравится, тебе не узнать.

И мама за меня вступилась:

— Никто ей не нравится, отстаньте от нее. Моя дочь не ринется в этот омут раньше времени. Слишком выразительные примеры были перед глазами.

Я действительно стала скрытная. Тайны мои растут. Скоро год, как мне нравится один человек с автобусной остановки. Остановка эта возле нашего дома. В пять часов он появляется со спортивным рюкзачком за спиной и едет куда-то на сороковом автобусе, наверное, на тренировку. Я тоже топчусь в толпе на остановке, как будто жду свой автобус, и ухожу, когда он уезжает. Я не знаю, школьник он или уже студент. У него хорошее лицо, чистое, серьезное, наверное, он очень умный и волевой. Во всяком случае, у него такой вид. Если бы на мне тогда, зимой, когда я увидела его впервые, были красивая куртка и приличные импортные сапоги, я бы с ним познакомилась. С общительностью у меня все в порядке. Но на мне была изъеденная химчистками дубленка, стоптанные ботинки, и я не рискнула. А весной, когда я высветлила свои длинные волосы и стала, по мнению одноклассниц, «очень эффектной», он исчез. Я толклась на остановке в Тошиной сиреневой блузе из ангорского пуха, встряхивала головой, ощущая на плечах тяжесть своих искрящихся, промытых французским шампунем волос, а его все не было. Вместо него с рекламного щита глядел на меня знакомый телевизионный красавец, держал в руке высокий бокал и обещал девять лет добавочной жизни. В этом был какой-то знак, какая-то подсказка. Я спрошу у своего незнакомца: «А где, интересно, продаются эти цитрусовые соки?» Он ответит тоже вопросом: «Захотелось прожить лишних девять лет?» Вот тут я и блесну: «Годы, молодой человек, лишними никогда не бывают».

В доме отца меня встречают без всяких восклицаний и любезностей.

— Это ты, Валентина? — спрашивает, приоткрывая дверь, жена отца. Она боится воров и всяких грабителей, на двери у них не цепочка, а довольно крупная цепь. Зовет она меня полным именем, и я ее по такому же образцу — Александрой. Меня поначалу смешило имя их сына: маленький, хорошенький, как девочка, а имя, как у какого-нибудь старого дворника, — Захар. Я вхожу в их маленькую прихожую, сажусь на скамеечку под вешалкой, сбрасываю туфли и надеваю тапочки. Их купила для меня Александра. Тапки — соучастники моей жизни в этом доме, они уже хорошо поношены. Захар знает, когда на меня наброситься: тапки уже на ногах, но я еще не поднялась, и тут он с разбега обрушивается на меня. Наши головы на одном уровне, он визжит, валит меня на пол в кричит, захлебываясь от радости:

— Я тебя победил! — Потом, успокоившись, спрашивает: — Почему ты вчера не приходила?

Я не приходила и позавчера, вообще не бываю у них по многу дней, но у трехлетнего Захара все эти дни соединены в один — вчерашний.

— Не мешай Валентине, — говорит Александра, когда мы перебираемся на кухню, — дай ей спокойно поесть.

Она ставит передо мной тарелку борща темно-малинового цвета, я размешиваю белое пятно сметаны тяжелой мельхиоровой ложкой, ем и не могу удержаться от смеха, так изнывает Захар: он топает ногой, чешет маленькой пятерней затылок и громко вздыхает — не может дождаться, когда я покончу с едой и поступлю в его распоряжение. Он одинок. Мой приход — праздник в его жизни. Александра родила его в тридцать семь лет и до сих пор не может прийти в себя от этого события. Оставила любимую работу в больнице, где была старшей сестрой, и уже четвертый год кружит над своим чадом. Сначала мне показалось, что ее духовная жизнь на нуле, такая домашняя наседка, вся в кастрюльках и заботах о домашнем уюте. Но потом я прозрела и увидела: весь ее день, с утра и до вечера, пронизан счастливым и высоким чувством ожидания. Она ждет той минуты, когда вернется с работы муж. И Захара втянула в это ожидание. Они оба ждут его, вся их жизнь подчинена этой встрече: посуда сияет, белье полощется, даже ненавистная каша съедается Захаром под флагом «вот папа придет и будет доволен».

Я не всегда дожидаюсь его прихода. Мне нельзя приходить домой поздно. Но зато в воскресенье, когда мне удается надолго выбраться из дома, я изучаю своего отца. И удивляюсь, чего это он при всеобщем преклонении перед ним такой не очень в себе уверенный и какой-то в своей домашней жизни чересчур старательный. Сам накрывает на стол, рвется вымыть посуду, однажды прихожу, а он шьет Александре юбку.

— Вот уж таких талантов в тебе не подозревала, — сказала я, уязвленная его занятием.

— А я, думаешь, подозревал?

За столом разговор чаще всего почему-то обо мне. Мне нечего от них скрывать, они сами в моей жизни большая тайна, и все другие тайны как бы складываются в одно в то же место. Я им даже поведала о своем незнакомце с автобусной остановки. Сказала, что пора бы мне уже с ним познакомиться, да вот как?

— Зачем тебе это знакомство, — сказал отец, — а вдруг он дурак, балбес, криминальная личность? Познакомиться проще простого, а вот куда потом это знакомство заведет?

— Рассуждаешь, как самый дремучий отец, — сказала я, — нет чтобы дать дельный совет: садись в этот же автобус, узнай, в какой спортзал он ездит, запишись там в какую-нибудь секцию, в общем, поставь себе цель и добейся. Вот что должен был сказать современный отец.

— Ну, если такие подвиги тебе по плечу, — действуй, — без всякого энтузиазма согласился он. — Но только, по-моему, много ему чести. Это ведь по мужской части — выслеживать, ломать голову насчет знакомства. Но если тебя это не смущает, что я могу поделать?

Александра молчала, и я обратилась к ней:

— А вы, Александра, что скажете?

— Не знаю, — смутилась она, — я ни в кого не влюблялась на расстоянии.

Это уж точно, она на расстоянии не влюблялась. Чтобы влюбиться в такого, как мой отец, каким он был тогда, надо было войти с ним в соприкосновение: вытащить из лужи или канавы. И я их не пощадила.

— А вот вы, интересно, как познакомились? — спросила я. — Кто кого выслеживал, кто кого добивался?

Александра вспыхнула и вышла из комнаты. Отец покачал головой и пристыдил меня взглядом, дескать, распустили мы тебя, зарываешься. Потом, когда он провожал меня до метро, я извинилась:

— Нехорошо получилось. Я понимаю. Но и ты должен меня понять: я ведь вам доверяю все свои тайны, вы для меня больше, чем друзья, а я для вас — так, нечто, дочь от первого брака.

— Дело не в этом, — ответил он.

— А в чем?

— В том, что никогда нельзя с любым вопросом лезть к человеку. Ты уже скоро будешь взрослая и должна сама это знать, как и то, что ни с кем не стоит знакомиться на улице.

Я не знала, что он может меня так обидеть. Зачем я к нему хожу? Любоваться его замечательным сыночком? Смотреть, как он шьет юбку Александре?

— Уж если начал, то договаривай, — сказала я. — Скажи о том, что я должна быть честной, никому никогда не врать, особенно матери, а то ведь она не знает, куда я исчезаю, за чьим столом сижу, кто меня после большого перерыва взялся воспитывать.

— Я тебе лучше другое скажу: ты никому ничего не врешь. Это не вранье.

Он положил мне ладонь на плечо, повернул меня лицом к себе, мы остановились.

— А я вот в детстве врал. Без всякой нужды. И мама моя, твоя бабушка, просто с ума сходила от этой моей привычки. И когда я что-то такое однажды соврал уж совсем невыносимое, мама сказала: «Я забыла тебя предупредить, но именно после такого вранья ночью на твоем лбу должен вырасти рог. Так что утром не удивляйся». Мне было одиннадцать лет, и я к тому времени слышал уже немало угроз, так что и эту пропустил мимо ушей. Но утром на лбу, прямо над носом у меня появился рог…

Он искал примирения, рассказывая эту детскую историю, а я все еще дулась, глядела в сторону. Дулась и понимала, что он единственный в мире мужчина, которому необходимо мое хорошее настроение, что я его дочь уже навсегда.

— Сначала это был просто затвердевший кружочек, потом стал набухать, и розовый рожок, проклюнувшись, рос и рос. К тому же этот мой позор еще и болел. Я сложил ладонь ковшиком, прикрыл эту шишку на лбу и поехал в детскую поликлинику. Там врачиха, когда я ей поведал о своем несчастье, хохотала, как безумная. Позвонила в другой кабинет своей подруге, тоже врачихе, и они обе помирали от смеха. Потом объяснили: «Ну с чего ты взял, что это рог? Это фурункул, иначе говоря, чирий, скажи маме, чтобы купила тебе витамины». И дали рецепт.

— Ну и купили тебе витамины?

— Этого не помню.

— Папа, я не сержусь на тебя. Ты был замечательным в детстве, таким и остался.

— А ты в детстве была лучше, — сказал он и ушел, не попрощавшись.

Тоша и Катя уехали на гастроли. К маме подрулила на собственных «Жигулях» новая подруга, то есть не совсем новая, а как бы вынырнувшая из небытия подруга детства по имени Вита. У этой Виты была где-то на Истре дача, но они не приглашали меня туда подышать чистым воздухом, а только привозили сливы, яблоки и кабачки, и обе все время куда-то спешили. Как потом я узнала, Вита отбывала на жительство в Америку, продавала машину и дачу, прощалась с друзьями. Маме перепали по дешевке кое-какие Витины вещи, заодно и мне.

Приближалось первое сентября, и я радовалась, что предстану перед одноклассниками в новых туфлях, с большой итальянской сумкой через плечо. Жаль, что нельзя было надеть серебристое трикотажное платье, очень уж был большой вырез, почти декольте. Эту Виту сам Бог мне послал. Конечно, я не буду ни с кем знакомиться на автобусной остановке. Но может же такое случиться, что этот парень, заметив меня в обновках, сам подойдет ко мне и что-нибудь скажет. Вроде того, что «я вас никогда здесь раньше не видел». «А вы и сейчас меня не видите, — отвечу я невозмутимо, — вы видите мое платье, сумку, мои прекрасные волосы и больше ничего. Человека вам увидеть не дано».

Тоша, мой придурочный возраст, кажется, кончается. Папа, не волнуйся, он не балбес, он просто примитивный дикарь, если бы я надела на себя еще пять пар бус, он бы вообще от восторга умер.

Но, кажется, я с ним очень жестока. Я ему отвечу более спокойно: «Я вас тоже здесь никогда не замечала». И мы внимательно посмотрим друг на друга, и тут он вспомнит меня и вздохнет: «Я все-таки вас здесь видел, но я так всегда спешил, а вы совсем на меня не обращали внимания…»

Как прекрасно, когда человек может явиться к своим близким с дарами в руках. Я отобрала самые крупные сливы, самые красивые яблоки, а желтый, в розовых разводах кабачок был вообще произведением искусства, сложила все это в полотняную сумку и всю дорогу радовалась ее тяжести и благоуханию. Ехала в вагоне метро и представляла, как они все это будут есть и радоваться, особенно Захар. Не потому, что никогда не ели таких вкусных яблок и слив, а просто не ждали, что все это привезу я. И они не подвели мои ожидания. Захар вцепился в сумку с таким визгом и ликованием, что мы с Александрой еле отцепили его. Отец стал накрывать стол в комнате, как в праздник. Александра хозяйничала на кухне. Захар бил меня кулаком, когда я отвлекалась от него и вступала в разговор с отцом. Это был ужасный ревнивец, уж что принадлежало ему, то только ему.

— В честь чего ты сегодня такая нарядная? — спросил отец, когда мы покончили с золотистым фасолевым супом и приступили к тушеным овощам, среди которых был и мой замечательный кабачок. — И знаешь, что я заметил: у тебя за лето выгорели волосы, и эти светлые пряди тебе идут.

Мы с Александрой прыснули, пригнув головы к тарелкам. Отец вскинул брови: что такое?

— Ты никак не можешь привыкнуть к тому, что дочь твоя выросла, — сказала Александра, — волосы у нее подкрашены.

Она, наверное, и в детстве никогда не врала, я бы про то, что волосы у меня выкрашены, отцу не сказала бы. Зачем? Пусть бы думал, что это солнечные лучи так меня приукрасили. Что бы изменилось в мире от этого заблуждения?

— Да, я выросла, — сказала я, — и уже могу носить мамины платья. Знаете, надоело — подросток, подросток, придурочный возраст, хочется уважения.

И тут вклинился Захар и насмешил нас.

— Пусть она не уходит, — сказал он обо мне серьезно и раздумчиво. — А то один раз придет, а потом три раза не приходит.

Он тоже подрос, прошедшие дни у него уже не складывались в одно словечко «вчера», он уже считал до трех, и это «три» было чересчур большим сроком для разлуки.

— Главное, Захар, не в том, что она уходит, а в том, что приходит. Правда? — сказал отец.

Захар подумал и согласился:

— Правда.

Отец опять провожал меня до метро. Было еще светло, и в наступающих сумерках отчетливо виделось, что деревья пожелтели, небо стало ниже — лето прошло.

— Мне понравились твои слова, — сказал отец, — насчет того, что хочется уважения. Знаешь, что такое уважение?

— Кто этого не знает, уважение — есть уважение.

— Уважение — это одобрение, — уточнил он, — нет такого человека, который не жаждал бы одобрения.

— Наверное, все тебя одобряют, что ты вылечился, не пьешь, что у тебя новая жизнь?

Я не зарывалась, я чувствовала, что сейчас с ним можно говорить о чем угодно.

— Не все так просто, — ответил он, — от этого не вылечиваются. Лечение только помогает остановиться, но стоит выпить хоть немного, и все начнется сначала.

Я испугалась.

— Но ты ведь не выпьешь? Никогда? Ни капли?

— Что ты так испугалась? Никогда. Ты же в это веришь?

И я сказала то единственное, что надо было сказать:

— Я тебя люблю, уважаю и одобряю.

Он не откликнулся на мои слова и мне бы промолчать, но что-то меня дернуло.

— А маму ты никогда не вспоминаешь?

Он и на это ничего не ответил, шел, молчал, потом спросил:

— Она поет?

Вопрос показался мне странным, но я ответила на него обстоятельно:

— Иногда вместе с Тошей и Катей они поют на кухне.

Возле метро, прощаясь, он долго не выпускал мою руку из своей, что-то ему надо было еще сказать. Я не выдержала:

— Папа, ну говори. Я все пойму, ты не пожалеешь.

Он усмехнулся и выпустил мою руку.

— Нет, этого ты еще не поймешь.

— Плохо ты меня знаешь. Я уже поняла. Значит, ты не забыл ее, неужели до сих пор любишь?

Он нахмурился, поглядел на меня укоризненно, словно в чем-то обвиняя, потом отвел взгляд и сказал те же слова, что я уже слышала:

— Не все так просто.

В переполненном вагоне метро над головами пассажиров возвышались цветы — белые и красные свечи гладиолусов, букеты астр и хризантем. Завтра — первое сентября, завтра эти цветочки перекочуют в школы. Впервые я радовалась, что в вагоне людно, что меня толкают, теснят, впервые у всего этого был смысл — люди спасали цветы.

Я не знаю, как бы я выдержала все то, что произошло потом, если бы не мой разговор с отцом и не эти цветы в вагоне. На автобусной остановке я увидела его. Без рюкзака, в синей жокейской шапочке, с белыми гвоздиками в руке. Рука была согнута в локте, в цветы торчали на уровне груди. С таким же успехом он мог бы держать высокий бокал с цитрусовым напитком. Реклама у него за спиной словно передразнивала этот жест. Но он этого не видел. Он вообще ничего не видел. Даже своего автобуса не заметил. Сороковой номер забрал пассажиров и отчалил, а он остался со своими цветочками. Я насторожилась, цветочки были южные, не те, с дачных участков, что возвышались в метро. Ну что ж: он ждет, и я дождусь. И мы дождались. Мне стало полегче, когда я ее увидела: личико — сплошная косметика, а вообще-то глазки маленькие, нос прищепочкой. Что в ней было более-менее хорошего, так это рост. Длинная такая, узкая и плавная, как лента. Никого я никогда не рассматривала так свирепо. Злость и обида ни в каких делах не помогают, но тут они мне помогли. Я увидела в ней то, чего во мне нет и никогда не будет: она считала себя подарком. Сказочным подношением, спустившимся с небес. Надо было видеть, как она взяла цветы, как по-царски глянула на моего незнакомца своими несуществующими, утонувшими в черной замазке глазами. «Ну и пусть, ну и пусть, ну и пусть», — стучало у меня в груди, когда они, обнявшись, удалялись от меня в темноту.

А на остановке уже горели фонари, люди выходили из автобусов, другие в них входили. А я стояла, как приклеенная, и чего-то еще ждала. Может быть, что кто-то подойдет и скажет: «Не горюй и никогда больше не лови журавлей в небе». Или я сама себе скажу: «Любовь — это не то, когда тебя, красивую и нарядную, обнимают и ведут куда-то. Я уже знаю: любовь — это когда ты, как Александра, варишь борщи, растишь ребенка и ждешь, ждешь, весь день ждешь встречи с человеком, которому ты своим одобрением помогла стать человеком».

Я подошла к рекламе. Шикарный парень глядел на меня все тем же своим остановившимся взглядом, а в тексте, обещающем девять лет добавочной жизни, кто-то губной помадой пририсовал еще одну девятку. 99 лет! О таком подарке человечество и не мечтало. Я подмигнула парню с бокалом: ничего, дорогой, времени впереди — навалом, когда-нибудь и нас полюбят, не пропадем!


Загрузка...