МЦ пожизненно обожгла стихотворцев моего поколения. В юности у меня было очень много слишком пылких стихов, вынутых из ее печи. Они пропали, туда им и дорога. Была даже поэма, которую я послал Павлу Антокольскому, заслуженно разругавшему мой опус. Пару десятилетий я уходил от МЦ, ища менее экстатические образцы. Я уходил — она не уходила.
В вещах, приложенных к этой книге вместо послесловия, засвидетельствована непрерывная верность цветаевскому присутствию. Это единственное оправдание их публикации под обложкой книги о поэте, разлюбить которого не удалось, как ни старалось поработать в этом направлении бездушное время расправ и разочарований.
Повязана порукой белокостной,
она в сердцах поет большевика —
хвала Петру, против отчизны косной
бунтующему, царской ВЧК.
Лом самодержца, кровь из-под бахилы,
болотный развороченный уют.
В сердцах оплачет красные могилы,
в которых кости белые гниют.
Нет, не пивать меды ее устами,
не на нее ушло мое ребро.
Ее герой во лебедином стане
оставил напрочь белое перо.
Плачь, Муза, плачь! Гуляет истерия,
история творит свои черты.
Тебе отстроит нищая Россия дворец,
в котором бедствовала ты.
СЛОБОДА
На колокольне дуло,
а в подвале сквозило и морозило.
Итак, из царского узилища — в кабак.
Пришли и сели, ели, выпивали,
из-за стола на двери в казино
поглядывая чаще, чем в окно,
где, преодолевая бездорожье,
опохмелившиеся слесаря
несли по мановению царя
топить в реке жену его в рогоже.
Пылала на челе ее печать,
которую сокрыла мешковина.
Из-под венца, вчера еще невинна,
она успела в эту ночь зачать.
Он замочил неявленного сына.
А старый дом заваливался набок,
и во дворе мелькнула пара бабок
и на веревке сох большой халат.
Я молча переваривал салат,
покуда в доме отгорели свечи
и сестринские отзвучали речи.
Я не готов под дом подставить плечи.
Мне выбили уже немало ребер
осколки белокаменных палат.
Ему помогут Готгельф и Цинобер[357].
А на Распятской колокольне дуло,
и реяло грифоново крыло,
витая над монашенкой сутулой,
из трапезной идущей тяжело.
Отечественным эпосом несло.
Береза — не бывает многоствольней —
корреспондировала с колокольней,
и обе знали: я не полечу.
Храм пропитался запахом музея.
Семья братков поставила свечу
по пахану, в огне ее светлея.
Средь бела дня в пространстве Водолея
сухим пометом огненного змея
попахивало. Ряд нескромных книг
в темнице Милославской пах мышами,
пока вовне возился истопник.
О нем толстуха бредила ночами.
Ее терзал набег бесовских орд.
Ей сверху запрещен любовный спорт.
Хоккеем телевизора «Рекорд»
упьется баба, хлопая ушами.
Болей, моя болярыня, пока
соотчичам занять себя пристало
выращиваньем нового кристалла
для нужд возлюбленного ВПК.
В глухих лесах разбойный свист не стих,
но воздух паровозных жаждет свистов
за хлопотами мануфактуристов
насчет путей — железных и других.
Попробуй без дорог идти к Ивану
с мольбой о возвращении на трон!
Когда идешь к любезному тирану,
какой водой лечить живую рану,
коли один разбой со всех сторон?
А старый дом, завешенный халатом,
кренится, и нельзя ему помочь
моим плечом и замыслом крылатым.
На струнных инструментах стонет ночь.
Они звучат, как прежде, по соседству
из-за деревьев и тяжелых штор.
И по трехпрудному скучают детству
в ночи сердца беременных сестер.
Еще не окончательная гибель
уже свое дыханье принесла.
Куда ушла наследственная мебель?
К Борисовым[358], которым нет числа.
К Борисовым, которым нет предела.
К Борисовым, которых больше нет.
Нет Милославской пламенного тела,
и церковь за царем с холма взлетела,
и кладбище ушло всему вослед.
А тут и я — свидетельство побед
соотчичей, потомственный ловчила.
Монашенка меня благословила
встать в падающем доме на постой.
Тень Грозного меня усыновила.
Я не остался круглым сиротой.