Удивительное дело: в прозе признанного рационалиста, ученого, масона - да много чем и как еще можно назвать Марка Алданова - часто встречаются упоминания деталей биографии М.Ю. Лермонтова, цитаты, реминисценции из различных его произведений и, что самое главное, - из его стихов. Что необычного? Очевидно, что рационалист, скептик, атеист Алданов должен быть чужд романтической лирике и ее воплощению в русской поэзии - Лермонтову. Но как же объяснить, что Лермонтова в алдановских литературно-критических статьях и художественных произведениях, пожалуй, не меньше, чем Пушкина?
Писатели и литературные критики русского зарубежья, естественно, как и в целом о русской классической литературе XIX века, отзывались о Лермонтове нередко, отчасти интерес эмиграции к одному из самых загадочных русских поэтов представлен в книге «Фаталист. Зарубежная Россия и Лермонтов» (М., «Русскій міръ», 1999), Алданов - не исключение.
Внимание к Лермонтову и его образам показано Алдановым еще в статьях и публицистике 1920-х годов. В некрологическом очерке «В.Г. Короленко» (1922) начинающий литератор как бы случайно вспоминает стихотворение «Ветка Палестины» (1837). И вот неожиданность: для него - ученого, материалиста - оказывается естественным, что хотя две лермонтовские строки «У вод ли чистых Иордана / Востока луч тебя ласкал...» и возносят палестинскую реку, которая «на самом деле илисто-желтого, мутно-золотого цвета», сам поэт «не видел Иордана»[103]. Рационалист Алданов словно покоряется чарующей силе поэзии Лермонтова, удивляется силе волшебства лирического слова. Но по- настоящему Алданов не очарован Лермонтовым. Если в исследовании «Загадка Толстого» (1923) он напишет о непостижимости судьбы лермонтовского персонажа: «Мы не можем себе представить Печорина народным учителем. и не имеем никакой возможности решать вопрос, что Печорины станут делать в то время, когда им нельзя будет быть Печориными...»[104], то в очерке «Большая Лубянка» (1926) упрекнет создателя «Песни про... купца Калашникова» в искусственности сцены: «...Во времена Ивана Васильевича едва ли мог грозный царь говорить купцу Степану Калашникову: “А ты сам, ступай, детинушка, на высокое место лобное, сложи свою буйную головушку”»[105].
Однако даже «ляпы» художника и человека Лермонтова оказываются востребованы Алдановым в его художественном мире. В романе «Пещера» (1934-1936) влюбленный ревнивец Витя помышляет о черной мести, соотнося свои желания с нелицеприятными фактами биографии Лермонтова: «...Но нужно, нужно, чтобы он узнал... Витя вдруг подумал об анонимном письме. “Что ж, Лермонтов ведь писал анонимные письма. Страсть все оправдывает”»[106]. Очерк «Печоринский дневник Толстого» (1937) содержит алдановскую характеристику недавно опубликованного дневника Льва Николаевича и вводит понятие «печоринство», которое по большому счету нужно понимать как любовное времяпрепровождение от скуки - нечто нежелательное, что идет от Лермонтова. Печоринство молодого Толстого «заключалось в том, что центральное место в жизни холодного, замкнутого, невлюбчивого человека занимали весьма странные и запутанные любовные романы, не очень страстные, разъеденные мыслью и самоанализом, ни к чему не ведущие, да, собственно, никакой цели себе и не ставившие»[107]. Алданов вспоминает, как невинный Николенька Иртенев обнаруживает у юных барышень лермонтовское настроение: «Я влюбился в Сонечку в третий раз вследствие того, что Любочка дала мне тетрадку стишков, переписанных Сонечкой, в которой “Демон” Лермонтова был во многих мрачно-любовных местах подчеркнут красными чернилами и заложен цветочками». Восприимчивые девицы невольно пленяются всевозможными Демонами, но может ли из этого вырасти настоящее чувство? Так и молодой Толстой, по мнению Алданова, «не любит, а любит любить...»[108]. И это печально, так как нет остановки прекрасного мгновения, нет упоения счастьем, единственной любовью. На страницах дневника Толстого словно проступает вопрос: чего же он ищет, какого чуда, если все земное уже наскучило? И какое чудо может осчастливить человека? Противоречивые склонности есть и у алдановского персонажа из трилогии «Ключ» - «Бегство» - «Пещера»: демонический химик Браун бережет свою свободу, а с нею и привлекательность, очарование, губительное для Муси Кременецкой.
Интересно, что в некрологической статье 1942 года Алданов обратится к Лермонтову именно как к положительному примеру. Характеризуя покойного Мережковского, Алданов заметит: «Эта любовь к литературной политике, кажется, была чужда большей части русских классических писателей (ее, например, просто трудно было бы себе представить у Лермонтова или у Толстого)»[109]. Но если уж говорить о политике, то и в романе «Истоки» (1947) есть совершенно травестийный эпизод с лермонтовским мотивом: добродушный Петр Алексеевич накануне встречи царской семьи в шутку принимает сторону «угнетенного народа» и произносит: «Вы, жадною толпой стоящие у трона, - Свободы, гения и славы палачи!»[110].
Рационалисту Алданову трудно согласиться не с романтикой Лермонтова, а с романтическим типом поведения взрослых современников. В образах персонажей, весьма экзальтированных, воспитанных романтическими стихами, Алданов прибегает не столько к иронии, сколько к сатире. Так, одержимая наркотиками Тони в романе «Живи как хочешь» (1952) взвешивает личную жизнь и литературный мир, выбирая, как не совсем уравновешенная личность, второе: «Для меня чувства Лермонтова и Языкова всегда были реальнее, чем мои собственные чувства»[111]. Упоение притворством, внеразумное восприятие мира - это то, что настораживает писателя. На наш взгляд, последствия вживания в романтические образы очень хорошо разъяснил известный поэт и литературный критик зарубежья Г.В. Адамович, причем сделал это в статье об Алданове: «Обычно люди к Алданову, как к художнику, безразличные или даже ему враждебные, упрекают его именно в некотором прозаизме вдохновения; в отсутствии того поэтического колорита, а в особенности ритма, без которых слово как бы лишается крыльев. Открытие нового «тона», сделанное романтизмом... сохраняет власть и над нашими современниками, и если на эту почву стать, упрек, делаемый иногда Алданову, становится понятен»[112]; в книгах Алданова «отражено чувство ответственности за человека, за жизнь вообще, с которыми игр, жестоких или фальшивых, велось и ведется слишком уж много...»[113]
Возможность Лермонтова творить была уникальной. В письме 1949 г. к Н.А. Тэффи Алданов заметит: «В сущности, в русской классической литературе не были профессионалами только Лермонтов и Толстой. Это к тому, что можно и не писать, если не пишется, но лишь не очень долго»[114]. Такое наблюдение выглядит симптоматичным на фоне эмигрантской бедности и постоянной работы ради денег, Лермонтов творит только по вдохновению и не иначе - какой предмет для восхищения и даже для зависти! Писать по вдохновению и только по желанию - чудо, которое не могло войти в жизнь Алданова, но так было бы желанно!
В своих художественных произведениях Алданов не стесняется соединять делателей истории, вершителей и соучастников судеб государства с вымышленными персонажами, маленькими и милыми людьми. За счет этого появляется психологическая обрисовка героев, реконструируется контекст повседневной жизни и эмоций современного событиям человека. Так, в «Повести о смерти» (1952-1953) герои встречаются с убийцей Печорина и обладательница красивых голубых глаз кровожадно заявляет: «Задушила бы его собственными руками!»[115]. Все у той же красавицы воображаемая жизнь наполнена литературными образами, где русскую литературу единолично представляют персонажи лермонтовских произведений: «В романах же Лиле нравились преимущественно безнравственные герои... Печорин, Арбенин, всего больше Демон. Она знала лермонтовскую поэму наизусть и «Клянусь я первым днем творенья» никогда не могла читать без слез и зависти к Тамаре»[116]. Милые героини Алданова в жажде чуда настоящей любви так вживаются в литературный мир, что лермонтовские ассоциации составляют счастье их жизни, а сам поэт, несомненно, героизируется. «Тятенька где-то на Кавказе раза два видел Лермонтова. И Лиля не хотела ему верить, что так благородно, на дуэли погибший поэт, был некрасив, сутуловат и постоянно шутил, - Демон не шутил никогда»[117].
Другой персонаж этого же произведения, ученый Лейден, ставший путешественником на старости лет, с жадностью впитывает турецкие впечатления, сопоставляет их с образами Лермонтова, а заодно размышляет о поэзии: «А кто это у Лермонтова дремлет, склонясь в дыму кальяна на цветной диван? Чуть ли не Тегеран?.. Смелый образ. Почему не говорят правды, когда большой поэт пишет плохие стихи? А еще кто-то там же в тени чинары льет на узорные шальвары пену сладких вин. И слова такого нет “чинара”, а есть “чинар”, и это платан, только “чинар” звучнее»[118]. Лейден вспоминает стихотворение «Спор» («Как-то раз перед толпою...», 1841). Но к чему эти стихи в памяти персонажа Алданова, какова их смысловая нагрузка? Стихи Лермонтова с упоминанием платана - чинара - остры для самоанализа Лейдена, который осознает, что в Турцию едет не за этими самыми платанами, а «потому, что не мог больше жить так, как жил.»[119]. Чего-то романтического, возвышенного или авантюрного ему не хватало, какого-то чуда, преобразующего жизнь. Но чудо открытия обернулось сомнительными событиями, за которые одержимому Лейдену пришлось заплатить жизнью жены, счастьем, здоровьем - всем, что у него было.
Вместе с тем образы Лермонтова вовсе не связаны с одной только ненавистью и другими пороками алдановских персонажей. Выбор стихов поэта в большей степени помогает раскрытию психологии персонажей. Так, лермонтовскую «Думу» часто декламировал влюбленный в Лилю польский революционер Виер, романтик борьбы за освобождение родины. Желчная критика раздражительного Лейдена основана на глубоком знании поэта-современника, который был отнюдь не популярен у соотечественников: «Много он, Лермонтов, написал вздора, хоть и был гений. Когда было ему лет семнадцать, писал божественные стихи, “Ангел”, “Парус”, а как стал гвардейцем, то сочинил “Маскарад”, детский вздор, читать без смеха нельзя»[120].
В романе «Бред» (1954-1955), как и в алдановской трилогии, мы также видим фаустианско-демонического героя - шпиона Шелля, влюбившегося в молодую русскую эмигрантку. «С первых же дней его раздражала именно банальность истории: падший человек с опустошенной душой влюбляется в чистую девушку. “Вроде как лермонтовский демон”. В душе он с молодых лет считал себя демонической натурой»[121]. В том-то все и дело, что человек, всю жизнь потративший на мозговые опасные игры, неожиданно для себя, как чудо, обретает любовь. Возлюбленная не дает Шеллю повода для ревности, но вот какой «продукт» самоиронии создают его эрудиция и словоохотливость: в одном из эпизодов этот шпион и знаток русской литературы размышляет над досугом своей молодой жены и вспоминает: «Как это у Лермонтова? “А что, скажите, за предмет - Для страсти муж, который сед”»[122]. Конечно, мы помним, что это из лермонтовской поэмы «Тамбовская казначейша», где молодая жена хранителя казны ведет себя достойно, недостойным предстает ее муж, дерзнувший играть в карты на собственную супругу. Но у Алданова «падший человек с опустошенной душой» вряд ли кому-нибудь произнесет черные шаловливые мыслишки - слишком ценит он то чудо любви, которое долго ждал. Герой Алданова не произносит стих, предваряющий две ироничные строчки XXV главки поэмы: «Жизнь без любви такая скверность»[123], - он не любит громких слов. А когда узнает о смертельной болезни Наташи, невидимо страдает от этой боли, берет на себя ответственность за доигрывание счастливой концовки недолгой семейной жизни. Очень необычна в этом романе тема, которую Алданов преподнес неярко, штрихами - Наташа хочет написать книгу о нестяжателях, об истории церкви, о подвиге Нила Сорского, зачем же автор изображает ее стремление? Впервые у героя Алданова мы не увидим даже намека на иронию. К чему эти исследования по метафизике, неужели от желания избавиться от тоски по духовной радости? Возможно, Нил Сорский, относивший к грехам и уныние, был для Алданова недостижимым образцом умения радоваться именно духовной жизни.
Совершенно очевидно, что больше всего аллюзий на личность и творчество Лермонтова - в романе «Самоубийство» (1958). В нем тоже есть романтический герой: революционер Джамбул называет Лермонтова той личностью, что изменила его судьбу[124]. И удивительно, что судьба революционера сложилась не так, как у его товарищей: он не стал убийцей, не ожесточился, он по-прежнему добрый, любящий, честный человек. Для него заряд лермонтовской поэзии - нечто, спасающее от скверны и приподнимающее над грозной повседневностью. А еще удивительно, что в том же романе воссозданы размышления Саввы Морозова, с упоением изучавшего самоубийства и тайны скорых уходов из жизни: «Какие это биографы врали, будто Лермонтов “искал смерти”»[125], - признать жизнь Лермонтова стремлением к самоуничтожению он никак не может.
Противоречивость рецепции Лермонтова в творчестве Алданова имеет определенную историю и вписывается в культурный контекст. В статьях В.Ф. Ходасевича, Д.С. Мережковского, даже в отзывах И.А. Бунина есть представление о романтическом, мятежном характере творчества поэта, которому противопоставляется цельное творчество А.С. Пушкина. Ходасевич еще в 1914 году утвердил один из стереотипов: «Привить читателю чувства порочного героя не входило в задачу Пушкина, даже было прямо враждебно этой задаче... Лермонтов систематически прививает читателю жгучий яд страстей и страданий. Читательский покой ему так же несносен, как покой собственный..»[126]. Отрицание стереотипов, признание эволюции творчества Лермонтова обнаруживается у Ю.И. Айхенвальда, В.В. Набокова. В 1923 году в Берлине появилось уже четвертое издание книги «Силуэты русских писателей» со статьями о Лермонтове. Основные тезисы Айхенвальда, безусловно, были известны всякому читающему писателю, известны и Алданову: «Лермонтов глубоко любит это состояние нравственной тревоги и беспокойства»[127]; «Лермонтов в смирении и примирении нашел синтез между подавленностью безочарования и стремительной полнозвучностью жизни»[128]; «демонизм и сверхчеловечество далеко не исчерпывают всей его поэзии и даже не составляют её главного, её сути»[129]. В статьях Айхенвальда по сути представлена диалектика творчества Лермонтова, но еще не говорится о его миссионерском, спасительном значении. У Алданова есть черта, сближающая его с Айхенвальдом: оценивать личность по гамбургскому счету. И Алданову, наряду с психологизмом, важны страстность, пафос Лермонтова.
Интересно, что Г.В. Адамович в статьях разных лет придерживается одного настроения и одного мировоззрения в отношении Лермонтова. Оно, можно сказать, цельное. Адамович каждый раз распространяет и углубляет свои мысли, не изменяя общему тону, лишь соотносит их с наблюдениями за творчеством современников-эмигрантов, среди самых важных его адресатов - Алданов, отвечающий и на вопросы истории, и на вопросы жизни поколения, дерзающий спорить с классиками литературы и представляющими силу политиками. Лейтмотив многих высказываний Адамовича - необыкновенная метафизичность лермонтовского «Ангела», не дающая покоя разуму и сердцу чуткого человека.
В статье «Поэзия в эмиграции», опубликованной в журнале «Опыты» в 1955 году, Адамович пишет: «О Пушкине. никогда, вероятно, так много не думали, как в тридцатых годах двадцатого века в Париже. В противовес ему было выдвинуто имя Лермонтова, не то чтобы с большим литературным пиететом или восхищением, нет, но с большей кровной заинтересованностью, с большим трепетом...»[130]. Этот трепет Адамович связывает с особым качеством, достоинством поэзии Лермонтова: «...У Лермонтова есть ощущение и ожидание чуда, которого у Пушкина нет. У Лермонтова есть паузы, есть молчание, которое выразительнее всего, что он в силах был бы сказать. В лермонтовской поэзии незримо присутствует вечность, а черное, с отливами глубокой, бездонной синевы небо, “торжественное и чудное” служит ей фоном»[131].
В статье «Наследство Блока» («Новый журнал», 1956 г.) Адамович еще раз скажет о том, что более всего его волнует в поэзии Лермонтова: «... Лермонтов в поэзии ждет чуда - и свое “бессмысленное мечтание” передал Блоку»[132]. Блока Алданов не понимал, не любил, но как бы и ему хотелось, чтобы все его милые персонажи были счастливы, чтобы все спаслись и конечная стадия человеческой жизни превратилась в начало чудесного путешествия.
Почему именно Лермонтов мог быть тревожным интересом Алданова? Алданов, кажется, был совершенно лишен метафизических представлений. Но разве мог его не волновать гений поэта, в котором совмещалась необыкновенная тяга к жизни и острое чутье чего-то совершенно неземного? Вспомним слова все того же Адамовича, который прекрасно понял, что беспокоит Алданова и ни на мгновение не усомнился в высокой духовной устремленности Лермонтова. Скажем прямо: из всех поэтов, писавших о душе, Алданов всерьез мог читать только Лермонтова. Как не хватало ему веры в чудо, какая у него тоска и невозможность обрести веру! Не таково ли и сегодня состояние многих разумных и совестливых людей? И как точны слова критика: «метафизичность Лермонтова сильнее, она у него вернее, чем у других наших поэтов»; лермонтовское «по небу полуночи» - «самый глубокий вздох о потустороннем во всей русской литературе». Вспомним лермонтовское стихотворение, которое в свое время возмутило В.Г. Белинского:
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна;
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли[133].
Чудо желается, но не во всем, чудо ожидается, но не всеми. Алданову не суждено было получить дар веры, но потаенная особенность его прозы в том, что в ней великая тоска, неизбывная печаль и сожаление, что человеку, живущему чистым сознанием, жизнь не приносит подлинной радости.