Часть четвертая Н.В. ГОГОЛЬ В ВОСПРИЯТИИ АЛДАНОВА[134]

В русском зарубежье для читающего человека русская литература становилась внутренней поддержкой души. А создатель поэмы «Мертвые души» - тем более. Н.В. Гоголь, как другие классики, не только издавался русскими эмигрантами, но и становился объектом художественного творчества и научных изысканий[135]. Литературная критика зарубежья и небольшие художественные произведения, связанные с Гоголем, собраны в тематическую книгу и охарактеризованы современными гоголеведами[136]. Работ Алданова в таких сборниках мы не найдем, хотя «тема Гоголя» появляется еще в первых его статьях и очерках, она станет неизменной частью содержания романов, создаваемых в 1920-1950-е гг.

Непосредственное отношение Алданова к Гоголю выражено в сохранившейся переписке[137], оно более понятно. А вот в произведениях Алданова упоминания Гоголя настолько разноречивы и ассоциативны, что нуждаются в специальном рассмотрении. Первой попыткой такого рассмотрения стала работа В. Сечкарева[138], но это исследование нужно существенно дополнять.

«Гоголевского» в текстах Алданова немало, даже в тетралогии «Мыслитель» он с гоголевской обстоятельностью рассказывает об изысканных блюдах аристократов XVIII века. В одной из частей тетралогии, романе «Заговор», есть эпизоды, которые напоминают повесть «Шинель». Акакий Акакиевич задуман автором как «маленький человек», которому не суждено стать счастливым в несправедливом мире; воплотив свою мечту - обретя шинель, он испытывает возвышающий восторг: «в самом праздничном расположении всех чувств»[139] на мгновение открывает Петербург света, радости и красивых женщин. Потеряв мечту - бунтует, хотя бы и после смерти. Но история алдановского персонажа Штааля, тоже «маленького человека» - это кривое зеркало сюжета о Башмачкине. Штааль, замышленный Алдановым всего лишь как свидетель истории, вожделеет запретных удовольствий и получает их, а затем - расплачивается на «государевом» суде. Он тоже переходит пределы - но это границы порока: подпольный игрецкий дом, проститутки, гашиш, игры на большие деньги. Выиграв 20 тысяч, полный счастья и окрыляющей свободы, Штааль в полусознательном состоянии надевает «давно не ношенные старые вещи» - «шинель с собольим воротником», «черную казимировую конфедератку с мушковым околышком», - строжайше запрещенные Павлом I, - и устраивает скандал, бросая невозможное «Да здравствует свобода!» в лицо таинственному «значительному лицу»[140]. Пьяная выходка оборачивается Тайной канцелярией и жестокой расплатой. Его бунт - неосознаваемый, по необходимости, как реакция зверя: «Попал в жерло ада... Вот что значит жить в стране с сумасшедшим царем!.. Эх, Марата бы на него...»[141]. Как в случае с Акакием Акакиевичем, так и в случае с Штаалем, развязка одинакова: пройти «по Петербургу победителем» не удалось.

Другое произведение Гоголя, которое в разных алдановских текстах получает неизменно экспрессивные оценки, - повесть «Тарас Бульба». Рассуждая об убийстве Урицкого и романтизируя арестованного Каннегисера, Алданов напишет о «долгих неделях без утешения веры, без торжества победы над смертью перед многотысячными толпами зрителей, без “Слышу!” Тараса Бульбы. Никто не слышал.»[142]. Возглас Тараса Бульбы, утешивший кончину Остапа, и в контексте скорбного произведения Алданова воспринят без всякой иронии. Но этот же возглас уже по-иному звучит в «Картинах октябрьской революции». Алданов цитирует Л.Д. Троцкого: «И если германский империализм попытается распять нас на колесе своей военной машины, то мы, как Остап к своему отцу, обратимся к нашим старшим братьям на Западе с призывом: “Слышишь?” И международный пролетариат ответит, мы твердо верим этому: “Слышу!..”»[143]. Речевая тактика, которую применяет Троцкий по отношению к публике, подвергается иронии Алданова и приобретает мрачно-исторический оттенок: «до сомнительных мук большевистского “Остапа” никому решительно на Западе не было дела»[144].

В романе «Истоки» Желябов боготворит Гоголя: «Охотнее же всего он читал “Тараса Бульбу”. Это было его любимое произведение, - вероятно, отсюда и пошла его революционная кличка... Перовская знала, что он кончит жизнь, как тот Тарас. И у нее было твердо решено, что она умрет вместе с ним, рядом с ним, на одной с ним виселице. Это было единственное сбывшееся из ее желаний»[145]. Гоголевский текст помогает Желябову создавать романтический ореол будущего мученика в борьбе за свободу.

Но слова из «Тараса Бульбы», желябовские монологи - это лишь одна возможность оживления исторической фигуры народовольца. Другая возможность Алданова - статья в «Рабочей газете», «которую приписывали Желябову» и которую с ненавистью читает другой персонаж, Мамонтов. Его возмущает заразительная способность гоголевской повести - гражданский пафос, который воздействует на современников: «Быть может, зловредную, если не роковую, роль сыграла у нас эта так изумительно написанная шваброй повесть.». Мамонтов необоснованно жесток в своем требовании того, чтобы писатель соответствовал высоте изображаемых событий и их героям. Влияние повести на общественную жизнь он и вовсе преувеличивает: «Но злополучным волшебством искусства этот хвастливый вздор заворожил русскую молодежь, - и уж совсем неожиданно для Гоголя все пока пошло на пользу революции: и “есть еще порох в пороховницах”, и “не гнется еще казацкая сила”, и невозможное “слышу!”»[146]. И все же озлобленность Мамонтова сменяется разумным противовесом: когда настроение героя изменится, восприятие жизни посветлеет - ему станет стыдно за те претензии, что предъявлял русской литературе.

Вместе с тем кажется, что если в художественных произведениях Алданов дает возможность взглянуть на Гоголя с разных сторон, то в письмах он односторонен и более категоричен. Так, в письме к Тэффи Алданов оставит резкие слова об этом гоголевском сочинении: «По-моему лучше всего “Мертвые души” и “Старосветские помещики”, а хуже всего “Тарас Бульба”, где почти все фальшиво и даже не очень талантливо... Тарасы, Остапы, Андрии не слишком ценны ни в “реальном” смысле, ни в “метафизическом” а ля Мережковский»[147].

Думается, что Алданов - противник не только приемов повествования и вольности Гоголя в обращении с историей - это вещи очевидные: «Создавая картину минувшей эпохи, Гоголь весьма свободно обращается с историческими фактами, мало заботится о хронологической точности»[148]. Алданов противостоит и другому: романтической восторженности гоголевского стиля в сочетании с натуралистичностью некоторых сцен. «Нет ничего хуже смешения стилей», и автор «Тихого Дона» пишет то как Островский, «то вдруг появляется страница под “Тараса Бульбу”»[149]. В таком контексте должно быть понятно, что писать под «Тараса Бульбу» - mauvais ton.

Отметим странный факт: эрудит-Алданов нигде не пишет о знании разных редакций повести Гоголя и о понимании, что это «социально-политический миф», «прежде всего героический, исполненный патриотического чувства рассказ, в котором в образе мифического героя Тараса Бульбы прославляется национальная идея»[150]. Вряд ли бы он согласился и с другими словами, что эта повесть - «притча о целой России, можно догадываться, что всех чающих ее Искупления - ее Светлого Воскресения, Гоголь призывает “на другую, высшую битву” - “на битву уже не за временную нашу свободу, права и привилегии наши, но за нашу душу.”»[151]. Для Алданова существует лишь образ произведения, который признается не соответствующим таланту Гоголя. Товарищество, соборность, цельность русского человека, романтически преподнесенные Гоголем, Алданов не оценил. Вероятно, потому, что он в большей степени придавал значение личности, а не самопожертвованию и самозабвению во имя высокой цели.

Другое произведение Гоголя, получающее неоднозначное прочтение в алдановском творчестве, - поэма «Мертвые души». «Мертвые души» Алданов любит, но его герои понимают этот текст по-разному. И способы «освоения» гоголевской поэмы разноплановые: от риторических приемов (использование цитат в качестве аргументов) до характеристики персонажей (критика характеров романа). Покажем эти крайности.

В публицистической работе «Армагеддон», как уже отмечалось, речь ведется о следствиях Первой мировой войны, о переделе границ государств. Казалось бы, в книге политической заостренности нет места Г оголю. Но мы читаем у Алданова: «Ноздрев показывал Чичикову границу своих угодий; потом, однако, оказалось, что ему принадлежат земли по ту и по другую ее сторону. Этнографические границы, о которых вы говорите, обладают тем же чудесным свойством»[152]. Мысли об относительности в политике приобретают большую убедительность благодаря ассоциации с гоголевскими образами. В другом случае Алданов обращается за ассоциацией с персонажем второго тома поэмы: «Пушкин, Гоголь, Тургенев, Тютчев, Гончаров, Герцен (даже он!), Писемский, Салтыков, Островский, Чехов были либо либералы разных оттенков, либо консерваторы... “Крайние” персонажи в русской литературе - это Рахметов и, пожалуй, боголюбивый откупщик Муразов, но им во всех отношениях грош цена»[153]. Но здесь главное не ассоциация: словно мимоходом Алданов резко отзывается об образе Муразова - как искусственном, явно не соответствующем гению Гоголя.

Текстом, который лишь в определенных эпизодах проявляет гоголевское «начало», является роман «Начало конца» (1936-1946).

Находясь в Париже, профессиональный революционер Вислиценус, уставший от борьбы, читает гоголевский «Рим» и удивляется тому восхищению, с которым Гоголь, сибаритски наслаждаясь, изображал парижские кофейни: «Точно так же описывал он красоты Днепра и римское небо»[154]. Подумывая о возможном отдыхе, с наслаждением читает в «Мертвых душах» о рыбалке у Петра Петровича Петуха. Вместе с тем Вислиценуса раздражает болтливость Гоголя - в отношении Тентетникова, в отношении капитана Копейкина ложь. Гоголя он сначала называет обманщиком - талантливым, гениальным, но без идеалов. Гоголь, как атрибут прошлого времени, им отвергается. Но удивительно, в этом жестоком человеке просыпается совесть. И он меняет свое отношение к Гоголю. Вислиценус приходит к мысли, что этот обманщик сам не ведал, зачем издевался над мужиками. А потом, в раздражении, что ему не удается окончить дни, наслаждаясь покоем рыбной ловли, прозревает, ощущая напрасность революционных идеалов и поступков: «Что же мы сделали? Для чего опоганили жизнь и себя? Для чего отправили на тот свет миллионы людей? Для чего научили весь мир никогда невиданному по беззастенчивости злу? Объявили, что все позволено <...> а свелось все дело к перемещению Чичикова и Кифы Мокиевича, только без органичности гоголевской жизни, без ее уюта и раздолья - некуда больше скакать тройке.»[155]. Только в литературе Вислиценус проясняет свое подлинное отношение к самому настоящему, что было в ушедшем веке и его ценностях. Отметим, что многие высказывания Вислиценуса будут использованы автором в письмах 1940-1950-х гг. Следовательно, в словах персонажа много авторской основы - самого Алданова.

В уже отмеченном романе «Истоки» (1943-1950) один из диалогов содержит иронию в отношении персонажа, подавленного своими художническими неудачами: его «умоляют» не прибегать к гоголевскому способу сжигания произведений:

- Твой поступок прямо из первых времен христианства!.. Ты разочаровался в живописи и сожжешь «Стеньку», как Гоголь сжег «Мертвые души»! Не делай этого, умоляю тебя!

- Я не разочаровался в живописи. Скорее она во мне разочаровалась, - сказал Мамонтов.[156]

Мамонтов, конечно, не сожжет свою работу, но его восприятие Гоголя очень символично. Именно ему выпадает проверка русской классикой. В минуты озлобления он обвиняет многих, выгораживая себя, достается и создателю «Тараса Бульбы»: «. этот влюбленный в свою землю малоросс гораздо лучше писал великороссов, чем хохлов. Все его богатыри, вместе взятые, не стоят одного Ноздрева...»[157]. Но по прошествии времени «ему стало стыдно, особенно того, что он позволял себе думать о больших людях. “Я пигмей, они великаны <...> Великие писатели не виноваты в том, что я сам себе опротивел”»[158].

Здесь же аллюзии и на другие тексты Гоголя. В том же романе незнакомый попутчик рекомендует приват-доценту Чернякову гостиницу в Липецке, характеризуя ее странной смесью гоголевских слов: «С виду “и вот заведение”, по бессмертному выражению Гоголя, “иностранец из Лондона и Парижа”, но их повар Василий, батюшка, даст десять очков всем вашим столичным Дононам и Борелям. А уж в нашей богоспасаемой провинции я нигде так не едал, хоть исколесил ее вдоль и поперек»[159]. Во фразе незнакомого инженера - контаминация двух цитат. Одна - из первого тома «Мертвых душ», это название вывески бильярда: «Игроки были изображены с прицелившимися киями, несколько вывороченными назад руками и косыми ногами, только что сделавшими на воздухе антраша. Под всем этим было написано: “И вот заведение”»[160]. Другая цитата из второго тома: «Портной был сам из Петербурга и на вывеске выставил: “Иностранец из Лондона и Парижа”. Шутить он не любил и двумя городами разом хотел заткнуть глотку всем другим портным, так, чтобы впредь никто не появился с такими городами, а пусть себе пишет из какого-нибудь “Карлсеру” или “Копенгара”»[161]. Общение посредством литературных цитат не только показывает высокий уровень культуры, но и сближает персонажей-собеседников: незнакомые интеллигенты проявляют участие в жизни друг друга.

К слову, Черняков сам любил цитировать Гоголя «в разговорах»: «Дамы уже не совсем шутливо говорили, что его надо бы женить. В ответ на это он, смеясь, цитировал Чичикова: “Что ж? Женитьба еще не такая вещь, чтобы того... Была бы невеста”»[162]. Заметим, однако, что Черняков наделяет ответ Чичикова («Что ж? зачем упираться руками и ногами, - сказал, усмехнувшись, Чичиков, - женитьба еще не такая вещь, чтобы того, была бы невеста»[163]) своими интонациями, а значит - гоголевская фраза прочно сидит в его памяти и служит в холостяцкой жизни уже давно, как и вопрос о «Женитьбе» у другого холостяка - Мамонтова. Гостиница, в которой останавливается Черняков, названа «гоголевской», опять-таки по первому тому поэмы: «Гостиница в Липецке в самом деле была гоголевская. В другое время она, вероятно, показалась бы Михаилу Яковлевичу старой, запущенной, грязной, и он первым делом осмотрел бы кровать: не посыпать ли ее порошком? Но в этот солнечный июньский день все казалось ему прекрасным. Большие комнаты, диваны, кресла нравились ему своей провинциальной стариной»[164]. Это место кажется милым, уютно-волшебным и вместе с тем призрачным. С ухудшением настроения героя (он неожиданно обнаруживает возлюбленную на пикнике революционеров) да еще с наступлением темноты открывается другое видение гостиницы: «Она тоже перестала ему нравиться. “Наверное есть клопы” - угрюмо думал он, поднимаясь по лестнице. “Ковра, должно быть, не чистили с гоголевских времен”»[165]. Как не вспомнить повествователя «Мертвых душ»: «Покой был известного рода, ибо гостиница была тоже известного рода, то есть именно такая, как бывают гостиницы в губернских городах, где за два рубля в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами, выглядывающими, как чернослив, из всех углов...»[166].

В канун 100-летия смерти Гоголя Алданов и Тэффи в нескольких письмах рассуждают о личности и творчестве классика. Тэффи превратила опыт общения с Алдановым (конечно, в это время она могла обсуждать «гоголевскую» тему и с другими писателями) в заметку, которая увидела свет в «Новом русском слове» в номере 16 марта за 1952 г.[167] Алданов, как уже писалось, никакой работы о Гоголе так и не издал. Однако сходство Тэффи с Алдановым в оценке главных образов «Мертвых душ», в характеристике одних и тех же гоголевских гипербол показывает, что она могла находиться под его влиянием.

В другом письме, уже по выходу публикации Тэффи, Алданов продолжает слова своего персонажа, впрочем, весьма оригинально: «У меня в “Истоках” Мамонтов говорит, что хохол Гоголь неизмеримо лучше писал великороссов, чем хохлов: Ноздрев - верх художественного совершенства, Коробочка тоже (и оба, назло Белому, Мережковскому и другим, без метафизики и даже без малейшего шаржа) <...> И еще скажу, что в “Мертвых душах” все “положительные герои” противны, но все “отрицательные”, по-моему, на редкость милы и уютны, хоть и взяточники. Да я с наслаждением пожил бы в их обществе! И сам Гоголь их любил, хоть и “обличал”. Писатель же он был, конечно, несравненный»[168].

Во фрагментах «Из записной тетради» (1930) Алданов называет «Мертвые души» «изумительной книгой», говорит, что тот не имел предшественников, что «он не похож ни на кого». Даже худшее в творчестве писателя обладает поразительной силой притяжения: Гоголь не реалист, а мастер гротеска, «вся плохая часть русской литературы вышла из нескольких неудачных страниц Гоголя», - это «является высшей ему похвалой»[169].

В романе «Самоубийство» (1956-1958) тоже встречаются аллюзии на гоголевскую поэму. Тонышев вскользь характеризует свою страсть к собирательству книг: «Помните у Гоголя обжору Петра Петровича Петуха. Каждый из нас на что-нибудь Петух, если можно так выразиться. Он на еду, я на книги»[170]. Припоминание персонажа второго тома «Мертвых душ», так вдохновенно представившего поэзию пищи, имеет значение шутки. Еще один герой «Самоубийства», «грузинский социал-демократ», с фамилией на «швили», называя свое имя-отчество, представляется так: «Кита Ноевич... Пожалуйста, не сердитесь, если режу ваше русское ухо, и не смешивайте с гоголевским Кифой Мокиевичем...»[171]. За жестковатым юморком кавказской речи скрываются черты товарища Джугашвили, видимо, читавшего в юности «Мертвые души». Но вряд ли указанный товарищ очарует читателя щегольством знания гоголевского текста. По своему складу он противоположен гоголевскому герою: «Кифа Мокиевич, человек нрава кроткого, проводивший жизнь халатным образом», существование которого «было обращено более в умозрительную сторону и занято... как он называл, философическим вопросом...»[172]. Новый конспиративный псевдоним Иосифа Джугашвили - это, конечно, выдумка Алданова. Вспоминая Гоголя, нелегальный революционер обыгрывает свой любимый ход. Обычно он брал имена реально существовавших людей, а в алдановском романе в шутку допускает присвоение имени литературного персонажа: этакий остроумный добряк, «душка этот Кита», по словам одной героини.

Разные детали других гоголевских произведений обнаруживаются еще в нескольких текстах Алданова.

В романе «Начало конца» в одной из сцен речь идет о взаимоотношениях подпольного революционера Вислиценуса и советского дипломата Кангарова: «Случалось в беседах обмениваться и неприятностями, но обычно в форме дружеских советов, по самым лучшим партийным побуждениям, вроде как Гоголь, по самым любвеобильным побуждениям советовал Виельгорской не танцевать, ибо она кривобока»[173]. В ином случае Вислиценус вспоминает разговор с Надей, продемонстрировавшей знание «Записок сумасшедшего» Гоголя:

«Я не мастерица писать письма. У Гоголя сказано: “письма пишут аптекари”». В другом эпизоде она вспоминает повесть «Вий»: «Он прелесть что за человек, командарм, хоть в больших количествах невыносим, как канчуки, по мнению гоголевских бурсаков...»[174]. Начинающая писательница находится под сильным впечатлением гоголевского произведения, и это отражение отдаляет ее и от влюбленного Тамарина и от самого автора, для которого ассоциация ухаживаний благородного командарма с невыносимыми канчуками просто невозможна. Вислиценус читает гоголевский «Рим» и, подумывая о возможном отдыхе, наслаждается мечтами того же самого Петуха о рыбной ловле. В раздражении, что ему не удается окончить дни в согласии с собой, он прозревает и понимает напрасность революционных деяний: «Для чего научили весь мир никогда невиданному по беззастенчивости злу? Объявили, что все позволено... а свелось все дело к перемещению Чичикова и Кифы Мокиевича, только без органичности гоголевской жизни, без ее уюта и раздолья - некуда больше скакать тройке...»[175] Отметим, что многие высказывания Вислиценуса будут использованы автором в письмах 1940-1950-х гг. Следовательно, в словах персонажа много авторской основы - самого Алданова.

Но что может стоять за всеми этими гоголевскими словами?

Наше мнение в том, что Алданов разделяет художника Гоголя, волшебника, которого очень любит, и человека, Гоголя-учителя, которого не понимает и не принимает: «Гоголь, великий художник, учить не мог, так как сам знал очень мало, а в областях для учения особенно важных не знал ровно ничего. Но его друзья, его поклонники, атмосфера эпохи требовали, чтобы он стал “учителем жизни”»[176]. Алдановым правит ощущение гоголевской дисгармонии: зажигающего чувства полноты, красоты жизни и охлаждающего голоса веры.

В алдановской рецепции гоголевского наследия не обнаруживается ни «пророческого характера художественных образов», ни «духовного смысла и религиозно-философской проблематики», ставшими «главными темами эмигрантских работ о Гоголе»[177]. Алданов - придирчивый читатель. Он не прощает Гоголю искусственности - не гротеска, а высокого романтического пафоса, натуралистичности и грубости просторечья «Тараса Бульбы». Алданов судит романтическое произведение с точки зрения здравого смысла и психологии, а это мерки, не приемлемые для анализа, хотя именно Гоголь помогает ему выразить диалектику характеров в романах «Начало конца», «Истоки», «Самоубийство». Алданов никогда не согласится с идеалами позднего Гоголя, религиозным смыслом человеческой жизни.

Еще в 1932 г. В. Вейдле, рецензируя алдановский роман «Бегство», для характеристики его стиля обратился к примерам из русской классики и добрался до Гоголя. В. Вейдле отметил, что Алданов первый из русских романистов порвал c традицией отечественной литературы, он стал изображать не «человека вне или превыше социальных связей», а преимущественно общество: «Люди привлекают его не поскольку они неповторимы, а поскольку они повторяются <...> Все мы знали Яценок и Фоминых <...> но кто скажет, кто насчитывал в числе своих друзей Чичикова, Болконского или Смердякова? Герои Алданова напоминают нам наших знакомых; герои русского классического романа никого не напоминают...»[178]. И если даже возмущенный Яценко в романе «Живи как хочешь» (1949-1952) будет отказываться видеть у Гоголя типы, то сам Алданов стремится к утверждению повторяемого, к объективности. И потому герои его тетралогии могут повториться в трилогии, равно как и в других текстах. Они, вопреки Гоголю, напоминают нам знакомых, но самобытными, яркими не становятся.

Воздействие Гоголя на Алданова было завораживающим: возникло ощущение большого писателя, понравились образы, эпитеты, гиперболы, но мировоззренческой или стилевой преемственности у автора «Армагеддона» появиться не могло. Слишком разные творческие манеры. Гоголя, с его непереводимым идиостилем, Алданов называет многоречивым, любящим поболтать. Сухие, ясные, отточенные фразы Алданова словно созданы для перевода.

И все же, воспринимая Гоголя, Алданов не становится его апологетом, его продолжателем. Он - придирчивый читатель. Но именно Гоголь и два тома «Мертвых душ» помогают Алданову оживить своих героев, выразить диалектику характеров в романах «Начало конца», «Истоки», «Самоубийство».

Восприятие классики бывает различным. Кто-то вбирает в свое творчество лучшие идеи предшественника и становится преемником, кто-то спорит, но продолжает их жизнь, а кто-то, не находя возможности иного приятия, не идет дальше аллюзий и событийных ассоциаций. Как показывает это исследо вание, в случае с прозой Гоголя Алданов смог показать только третий путь. Но хотел большего.

Загрузка...