13. Вирджиния

Несколько месяцев Шагал пребывал в глубоком трауре. Работать не мог, опускались руки. Он чувствовал себя бесконечно одиноким и несчастным. Ида и Мишель как могли присматривали за ним (они все вместе жили в квартире на Риверсайд-драйв), но отношения в семье молодых к тому времени совсем разладились. Дело еще осложнялось тем, что ушла домработница — нервы у всех были на пределе. Именно в это время в доме появляется Вирджиния Хаггард. Это была двадцатидевятилетняя англичанка, на год моложе Иды, из хорошей семьи — она приходилась внучатой племянницей известному писателю Г. Р. Хаггарду, автору приключенческого романа «Копи царя Соломона», — и вряд ли стоило ожидать, что она заменит художнику любимую Беллу. Но Вирджиния бегло говорила по-французски, ее отец сэр Годфри Хаггард до войны был британским генеральным консулом в Париже, и Вирджиния, в то время начинающая художница, однажды даже встречалась с Шагалом на каком-то мероприятии, организованном посольством. Более того, она тоже чувствовала себя ужасно одинокой и покинутой. Ее брак с шотландским художником Джоном Мак-Нилом был неудачным: у мужа случались частые периоды депрессии, вероятно (но это лишь предположение), из-за того, что его творческая карьера не сложилась, заработать не удавалось и семья влачила жалкое существование. Искать заработок пришлось Вирджинии — лишенная родительской поддержки (между ее отцом и мужем была смертельная вражда), она стирала и штопала на чужих людей, чтобы прокормить семью. По счастливой случайности в Центральном парке она познакомилась с подругой Иды, и та порекомендовала ее Шагалу в качестве помощницы по хозяйству. У Вирджинии и Джона была пятилетняя дочь Джин, обычно мать брала ее с собой на работу.

Когда они впервые появились на Риверсайд-драйв, Ида, сама довольно способная художница, набросала карандашом их двойной портрет. Вскоре они стали в квартире на Риверсайд-драйв частыми посетителями. Вирджинию наняли вести хозяйство, а Ида смогла наконец взять отпуск от домашних дел и уехала отдыхать. Мишель Горди жил на своей половине и в комнатах Шагала не показывался, Джин всегда находила чем заняться, словом, сложилось так, что довольно скоро Марк с Вирджинией стали любовниками.

Свою книгу воспоминаний о взаимоотношениях с художником Вирджиния назвала «Моя жизнь с Шагалом. Семь лет изобилия» — не слишком уместное название, если учесть, что в подзаголовке содержится явная аллюзия на библейскую историю об Иосифе в Египте: после семи лет изобилия наступили пустые, голодные годы. Рассказ Вирджинии, очень откровенный и честный, свидетельствует о незаурядном уме этой женщины. Шагал очень не хотел, чтобы о его связи с Вирджинией стало известно, об этом знали лишь близкие друзья — впервые биограф Шагала упомянул о ней лишь в 1977 году, через двадцать пять лет после того, как они расстались. Вирджиния действительно прожила с Шагалом семь лет, родила ему сына Давида, но не присутствовала, например, на открытии ретроспективной выставки Шагала в Музее современного искусства в 1946 году (там была лишь Ида), и ей часто приходилось мириться с тем, что другие сочли бы унизительным. Так, через две недели после рождения Давида (Шагал, что неудивительно, специально уехал в Париж за месяц до назначенной даты родов) ей пришлось просить друзей Шагала Иосифа и Адель Опатошу одолжить ей сто долларов, чтобы оплатить счета за телефон, стирку и электричество. Но, вспоминая об этих досадных эпизодах, Вирджиния вовсе не жалуется и не сожалеет, а пишет об этом сдержанно и с пониманием, что большая редкость для подруги, освободившейся от власти «гения». Она была слишком умна, чтобы спорить или осуждать, как поется в песне Боба Дилана «She Belongs to Me».

Отношения с Вирджинией во многих случаях связаны с тем, что Шагал был всерьез озабочен своим положением в еврейском сообществе, — слава еврейского художника и прельщала его, и пугала. Так, например, Шагал ужасно перепугался, когда Вирджиния забеременела, хотя не прошло и года со дня смерти Беллы. Больше всего его беспокоило не то, что он станет отцом или что у него любовница, — он волновался потому, что нарушил еврейский обычай. По словам Вирджинии, Шагал не хотел, чтобы стало известно, что он зачал ребенка во время траура по Белле: по еврейским законам, он длится ровно год. Он постарался сделать все, чтобы о беременности Вирджинии никто из посторонних не узнал, — поэтому они переехали из Нью-Йорка и сняли летний домик в отдаленной деревушке Хай-Фоллз в Катскильских горах.

Как многие евреи, ведущие светский образ жизни и не проявляющие большой религиозности, Шагал особенно трепетно относился к внешним предписаниям веры. Вирджиния, вероятно, была его первой возлюбленной нееврейского происхождения, и Шагала мучили угрызения совести — он даже уговаривал ее перейти в иудаизм. С другой стороны, ему нравилось, что она «другая», и он особо не настаивал на том, чтобы она приняла его веру. Он не возражал против знакомства Вирджинии с гадалкой Квест Браун, англичанкой, читавшей судьбу по ладони. Шагал согласился пойти вместе с Вирджинией к этой гадалке и очень радовался ее предсказанию. Сохранился отпечаток ладони Шагала, сделанный Квест Браун. В своих воспоминаниях Вирджиния говорит, что на ее памяти в синагогу Шагал заглядывал лишь однажды: правоверные евреи, жившие по соседству в Хай-Фоллзе, позвали его с собой — отметить первый после смерти Беллы праздник Йом-Кипур, а также, вероятно, прочесть заупокойную молитву об усопшей — изкор.

Пока Вирджиния была возлюбленной Шагала, он сам и его новые еврейские друзья снисходительно относились к «иноверке» и даже посмеивались над этим ее «недостатком» — как над милой причудой. Супруги Опатошу (Иосиф был известным еврейским писателем) в шутку, ничего плохого не имея в виду, называли Вирджинию «гойка» и «шикса». Когда же через семь лет в ее отношениях с Шагалом наступил разрыв, он не придумал ничего лучше, как объяснять все мнимые недостатки Вирджинии той самой «гойкостью», над которой раньше добродушно посмеивался.

Пока Вирджиния мирилась с ролью тайной подруги и позволяла Иде руководить финансовыми делами отца и его общественными связями, все шло неплохо. Ида, по натуре человек очень живой и активный, охотно опекала отца и Вирджинию, которые вели себя скорее как послушные, хотя временами и проказливые, дети. Только одно могло вывести Шагала из себя (а он были известен своей вспыльчивостью) — деньги. Иде хотелось больше полномочий, отец, видимо, не уступал и однажды во время шумной ссоры так разозлился, что схватил стул и занес его над головой дочери. Художника, написавшего «Jeune mariée aux roses» («Молодую невесту с розами»), тогда с трудом удалось усмирить. В отношении Вирджинии он проявлял дикую мелочность: выделял ей сущие копейки, а когда был не в духе, напоминал, что она должна быть ему благодарна за то, что вызволил ее из бедственного положения и, так сказать, вывел в свет.

За время жизни в США Шагал так и не выучил английского и всегда радовался, если, приезжая в Нью-Йорк, встречал кого-нибудь, с кем, как с журналистом Марком Лернером, можно было поговорить на идише. Именно поэтому, а также из-за привычной обстановки Шагалу больше всего нравилось в Нижнем Ист-Энде. Он любил бродить в толпе, никем не узнанный, покупать фаршированную рыбу и «еврейский» хлеб. Вирджиния вспоминает, как Марк «покупал газеты на идише и читал их на ходу, жуя пироги и бросая прочитанные страницы прямо на землю»[50], — словом, вел себя совсем как на улице Витебска. Скорее всего, он читал ежедневную газету «Форвертс», издаваемую с 1897 года и имевшую большой тираж, ее главным редактором был Аврахам Каган. Во время одной из таких прогулок он купил Вирджинии серебряный могендовид на цепочке и, довольный, сам повесил еврейскую звезду ей на шею.

Вирджиния прекрасно понимала, что рядом с ней всегда будет тень Беллы, и Шагал нередко давал ей понять, что она должна быть «достойна» памяти его покойной жены. Странно, но работы Шагала того периода часто отражают его внутреннюю борьбу и неуверенность. На картине «Любовники на мосту» (1946) мы видим Шагала, стоящего у мольберта, его утешает, обнимая, Белла, но рука художника тянется к мольберту — он пишет портрет Вирджинии. «Обнаженная с двумя лицами» (1950) создана четыре года спустя — на этой картине рогатая (символ сексуальности?) коза на коленях у обнаженной женщины, словно объединившей в себе улыбающуюся Вирджинию и печальную Беллу.

Сын Марка и Вирджинии родился 22 июня 1946 года, в Бронксе. Его назвали Давидом в память о брате Марка, но фамилия у ребенка была Мак-Нил, поскольку Вирджиния тогда еще не развелась со своим мужем. Двадцать девятого июня Давиду сделали обрезание, обрядом руководил Иосиф Опатошу. А Шагал вернулся в США только в августе.

Биографии мужчин-художников, писателей и композиторов изобилуют рассказами о том, что творческое эго не приемлет младенческого плача. Как писал английский прозаик и критик Сирил Коннолли: «Жена художника в свое время узнает, что самый страшный враг хорошего искусства — коляска в прихожей». Джозеф Конрад, как известно, работая в саду, обычно откликался на новость о рождении очередного сына требованием немедленно прекратить вопли. Шагал был не столь суров, как автор «Лорда Джима», иногда он ласкал малыша и радовался, что у него теперь есть сынишка, но, будучи человеком искусства, ревниво ограждал свое творческое пространство от любых внешних посягательств: для работы ему требовались тишина и покой.

В октябре 1947 года Шагал снова отправился в Париж — на открытие своей ретроспективной выставки в Государственном музее современного искусства. В ретроспективах, привлекающих своим размахом и вызывающих почтительное восхищение, есть предвестие конца, а этого страшится любой художник, и Шагал не был исключением. После выставки у него осталось странное и мучительное чувство. «Все считают, что моя работа завершена. А мне хочется крикнуть, как приговоренному к смерти: „Дайте мне еще пожить, я сделаю лучше!“»

Когда он вернулся в Хай-Фоллз, в ушах еще звенели восторженные крики парижан (и не отпускали тревожные мысли), и Шагал в своей мастерской продолжает с новыми силами работать над картинами, начатыми еще во время прошлой поездки в Париж, годом ранее. Вирджиния вспоминает это время как тихую идиллию, восхитительную, но требовавшую от нее большого такта и чуткости: художник работает весь день напролет — и в полуденный зной, и в вечерние часы, возлюбленная приходит к нему в мастерскую с букетами полевых цветов, которые тоже вдохновляют его и тут же оживают на холстах. А потом в спальне, расположенной над мастерской, где все пропахло льняным маслом и скипидаром, Шагал делает эскизы — рисует мать с ребенком. Пара безумно счастлива. Но, как обычно это бывает с идиллиями, это безоблачное счастье покоилось на несчастье других: в данном случае страдающей стороной была дочь Вирджинии Джин. Шагал настаивал на том, чтобы отправить девочку в пансион, и Вирджиния в какой-то момент уступила — о чем впоследствии горько сожалела.

Тем временем Ида в Париже готовила почву для возвращения отца. От его имени она вела переговоры с дилерами и покупателями и, казалось, с удовольствием купалась в лучах его славы. Ей очень хотелось, чтобы отец переехал жить во Францию, ее письма к нему и к Вирджинии того периода полны восторженных рассказов о богемной жизни в послевоенном Париже. Мир искусства ждет возвращения своих героев из изгнания, уверяла она. «Люди ждут отца, — писала она Вирджинии. — Следует ценить, а не презирать их ожидание». Но Шагал колебался. В Хай-Фоллз пришла зима, и, как годы спустя в Вермонте Солженицыну, Шагалу глубокие сугробы и заснеженный лес мучительно напоминали о далекой России. По словам Вирджинии, в сельской местности под Нью-Йорком Шагал более чем когда-либо после отъезда из Витебска «чувствовал себя евреем»: здесь были домашние животные, и птицы, и сельские жители, а все еще живая идишская культура Нью-Йорка будила воспоминания и вызывала к жизни забытые образы.

Прошел еще год, Шагал работал в счастливом затворничестве, но Ида все настойчивее уговаривала его ехать в Париж. Один за другим художники, вынужденные бежать от фашистов в Америку, в их числе Леже, Бретон, Танги и Эрнст, возвращались в свои французские мастерские. Для Шагала, как и для других еврейских художников, ситуация была несколько иной. Он возвращался во Францию не «домой», а в то место, которое когда-то заменяло ему родной дом и где теперь, как и в России, все напоминало о кровавом антисемитизме и, более того, о коллаборационизме. Как он потом напишет: «Я слишком еврей — из гетто… и меня не покидает чувство, что я живу в чужой стране. На самом деле такого ощущения не было только в Витебске, в Америке и в Израиле». Как оказалось, дом, который Шагал в конце концов приобрел в Оржевале, возле Парижа, во время оккупации был реквизирован немцами, и в конюшне, где Шагал ставил машину, держали пленных борцов Сопротивления, а возможно, и казнили их там. Шагал, вероятно еще по советским временам привычный к радикальной смене владельцев, спокойно воспринял эту новость, но Вирджинии мрачная история дома не давала покоя, и ей там было неуютно.

Два с лишним года Шагалу удавалось хранить в тайне свои отношения с Вирджинией и рождение сына. И эта его скрытность имела неприятные последствия для официального статуса Давида. Из страха, что о его незаконной семье узнают посторонние, Шагал вовремя не обратился к юристам. Теперь же, когда переезд во Францию был уже делом решенным, Шагал узнал, что по французским законам для усыновления необходимо, чтобы человек, юридически считавшийся отцом Давида, отказался от отцовства в течение двух месяцев после рождения ребенка. Так что в обозримом будущем Давиду суждено было носить фамилию Мак-Нил.

Весной 1948 года, перед отъездом Шагала в Париж, в Хай-Фоллз приехал погостить бельгийский фотограф Шарль Лейренс. Он фотографировал Шагала в доме на Риверсайд-драйв еще при жизни Беллы. Теперь он приехал второй раз — сделать серию новых снимков. Лейренс, не только фотограф, но и музыковед, был по возрасту и мировосприятию ближе к Шагалу, и двое мужчин подружились. К несчастью для Шагала, Лейренс влюбился в Вирджинию и в конце концов увел ее от него.

Шагалу нравилась Америка, его восхищала кипучая энергия американцев, однако он так и не смог избавиться от ощущения, что для художника его уровня утонченная Франция, хоть и обезображенная шрамами недавней истории, все же куда более подходящее место. На самом деле «дом» для Шагала был там, где живо новое искусство — модернизм, а он по-прежнему активнее всего развивался во Франции: в Америке это направление уже заглушил абстрактный экспрессионизм. «Парящий человек на моих картинах… это я, — сказал Шагал в одном из интервью 1950 года. — Раньше это был отчасти я. Теперь — только я. Я ни к чему не привязан. У меня нет на земле своего места… Просто я вынужден где-то жить».

Вторая мировая война заставила странствовать многих, и не тех, кого следовало. Проклятье Каина касалось убийц, а не их жертв. Шагал дважды становился беженцем — бежал от Ленина и от Гитлера, но при этом он был еще и бродяга-цыган со скрипкой в руке, и богемный художник с палитрой, странствующий по городам и весям и предлагающий людям свое искусство. В современной западной культуре есть такие персонажи (недавний пример — фильм Тони Голдуина «Прогулка по Луне», где бродячий трубадур — продавец блузок — растормошил сонных обывателей курортного еврейского городка летом 1969 года), и они вполне вписываются в ситуацию, при условии, что более или менее одиноки и, в отличие от хиппи 1960-х, не слишком бунтуют. Шагал, с его вечной двойственностью, был и суровым изгнанником, и беспечным бродягой.

В последний свой день в Хай-Фоллзе, 16 августа 1948 года, Шагал написал на идише стихотворение, посвященное Белле: «К четвертой годовщине со дня ее смерти». Это стихотворение, прочувствованное и трогательное, читается как сюжет очередной его картины. Там есть белое платье Беллы, и красная хупа на их свадьбе, и цветы, и звезды, и зеленые луга, и надежда на будущее еврейского народа, и мечта о возвращении Беллы. Был ли Шагал, подобно Китсу, «в смерть мучительно влюблен»? Если так, то одним из его предшественников был С. Ан-ский, автор драмы «Диббук», поставленной и на идише, и на иврите. Эту пьесу Шагал хорошо знал. В своей еврейской версии «Ромео и Джульетты» (как сострил один зритель, ее следовало бы назвать «„Ромео и Джульетта“ плюс „Экзорцист“») Ан-ский, как и Шагал на своих картинах, попытался объединить реальное и сверхъестественное, вводя в текст пьесы элементы фольклора восточноевропейских хасидских штетлов — мифы, сказки, песни и легенды, записанные им во время этнографических экспедиций по Волынской и Подольской губерниям в 1911–1914 годах. По сюжету драмы молодые люди, Хонон и его суженая Лия, разлучены прагматичным отцом. Лейтмотив пьесы — пропасть, разделяющая два мира: демонический и ангельский, старые предрассудки и современную любовь, магию и мистицизм, еврейское прошлое и настоящее. Рабочее название пьесы — «Меж двух миров», вероятно, именно такое ощущение было у Шагала после смерти Беллы — будто он оказался меж двух миров (если не трех).

Дух Хонона, обреченный после смерти блуждать «между двумя мирами», вселяется в тело Лии, чтобы навеки завладеть ее любовью, а для Лии ее любовь к умершему юноше сильнее всего, что может дать жизнь. Именно поэтому, как ни стараются раввины, они не могут изгнать вселившегося в нее демона — диббука. О том же и стихотворение Шагала — как и пьеса, оно завершается воссоединением пары, в данном случае Марка с Беллой, в загробном мире. Однако можно предположить, что своего личного демона Шагалу частично удалось изгнать. Потому что в стихотворении он посылает Беллу в землю Израиля: «Алеет, как хупа, / наша любовь к народу и к родной земле, / Иди и пробуди их нашей мечтой». Однако как бы ни призывал Шагал смерть, как бы ни стремился к умершей Белле, в действительности двигаться приходилось в другом направлении — к Франции.

Вирджиния и Марк заперли дом в Хай-Фоллзе, оставив внутри незаконченные картины и другие вещи в залог возвращения. Но они туда не вернутся. Вскоре после их отъезда ФБР проведет в доме обыск — будут искать «уличающие документы». Антифашистские взгляды Шагала — ко времени своего отъезда он был почетным президентом Комитета против антисемитизма и за мирное сосуществование — раздражали главу ФБР Эдгара Гувера.

Загрузка...