В августе 1948 года Шагал и Вирджиния отправились на океанском лайнере «Де Грасс» в Гавр. За три года в Америке еще более упрочилась репутация Шагала как одного из самых известных и достойных восхищения художников. В сентябре 1946 года его ретроспектива из Музея современного искусства переехала в Институт искусств в Чикаго (на открытие выставки Шагал впервые в жизни полетел на самолете — великий левитатор наконец-то поднялся в воздух). На следующий год ретроспектива прошла в лондонской галерее Тейт, затем в музеях Амстердама, Цюриха и Берна. Помимо того, Шагал продолжал иллюстрировать книги: за время своей поездки в Париж он создал серию гуашей для «Тысячи и одной ночи» и свои первые цветные литографии.
Вирджиния питала к Шагалу искреннюю любовь, что, однако, не мешало ей критично подходить к его творчеству. Она считала, что слава и финансовый успех плохо сказываются на его живописи (о чем в беседах с ним мудро предпочитала умалчивать) и что лучшие свои работы Шагал создал в периоды «материального неблагополучия». Многие искусствоведы сходятся в том, что после возвращения во Францию произведения Шагала стали чем-то вроде бесконечного расшаркивания перед публикой, жаждущей эксцентричной красоты. Бесспорно, большинство картин, написанных художником после 1948 года, радуют глаз — они словно созданы для любования, однако в некоторых по-прежнему чувствуется некая загадочность, провокативность. Например, на картине «Христос в голубом небе» (1949–1950) — стройная полуобнаженная женщина с пышной грудью, которая обнимает распятого Христа под пристальным взглядом неизменного красного козла. На заднем плане — кроваво-красный закат над Витебском.
Шагалу был шестьдесят один год, когда они с Вирджинией перебрались в дом с большим заросшим садом, который Ида присмотрела для них в Оржевале, в департаменте Сена и Уаза, примерно в ста километрах от Парижа. Здесь в распоряжении Шагала были две мастерские, рядом — лес и зеленые луга, на одном из них, как водится, паслась корова. Поначалу Шагал чувствовал себя неспокойно на новом месте. «Мое искусство требует полного одиночества, — писал он Пьеру Матиссу в Нью-Йорк, — нельзя же без конца кочевать с места на место». Но скоро жизнь в новом доме вошла в привычную колею, чередой потянулись восхищенные посетители: критики, искусствоведы, поэты, в том числе сюрреалист Поль Элюар, владельцы галерей и просто старые приятели. Из Нью-Йорка вернулись Жак и Раиса Маритен, и Раиса начала работу над книгой «Зачарованная грозой» — о живописи Шагала.
Супругам Маритен в свое время удалось обратить в христианство некоторых еврейских художников и интеллектуалов. С Шагалом, однако, они осторожничали и, по воспоминаниям Вирджинии Хаггард, никогда не пытались приобщить его к католицизму. Шагал, судя по отзывам, ходил вокруг них на цыпочках. Ради чего такие пируэты? В своей статье «Об антисемитизме», опубликованной в журнале «Христианство и кризис» в 1941 году, Маритен отмечал, что «сердце Израиля тоскует по распятому Человеку» и цитировал еврейских писателей, включая Шалома Аша и Уолдо Фрэнка[51], которые пытались «вернуть Евангелие в израильское сообщество, не признавая при этом Иисуса Мессией». Столкнувшись с нацистскими ужасами, Маритен довольно смело, хотя и чересчур запальчиво, утверждал, что «преследовать Дом Израилев — все равно что преследовать Христа… его потомков из плоти и крови, его забывчивый народ, который он бесконечно любит и призывает к себе». Фрейд, с другой стороны, придерживался того мнения, что ненависть немцев к евреям была «фундаментальной ненавистью к христианам», местью язычников «новой религии [христианству], которую им навязали силой». Для Маритена живопись Шагала была творчеством человека, близкого к тому, чтобы услышать призыв Иисуса. На холстах своего друга, где «бедные евреи, сами того не замечая, сметены великой бурей Распятия», Маритен видел отражение собственной философии. Раиса написала об этом стихотворение «Шагал». Вряд ли можно упрекать Маритенов за то, что они провели такую параллель. Ведь именно Шагал в своей христологии объединил Распятие и Холокост, хотя сам он стремился растворить христианство в иудаизме, а не наоборот.
Как мы видели, фигура Христа оказалась притягательной для многих еврейских художников и писателей, осознавали они это или нет. Если говорить о литературе, можно вспомнить аллюзию на Дантов «Ад» в произведении Примо Леви «Человек ли это?». Эли Визель в своих воспоминаниях об Освенциме «Ночь» описывает казнь через повешение еврейского ребенка и двоих взрослых. Свидетель этой сцены говорит о мальчике: «Бог» — именно этот эпизод вдохновил французского католического писателя Франсуа Мориака на христологическую интерпретацию лагеря смерти.
Шагал был знаковой персоной, и привлечь его на свою сторону было весьма заманчиво. Быть может, Маритен полагал, что он проглотит крючок без наживки. Распятие у Шагала служило не просто, говоря словами художника, «разграничением художественного пространства». Однако Шагал, что неудивительно, относился к Маритену настороженно. Он привык к противостоянию. Был ли его оппонентом Любавичский ребе Шнеерсон или католический интеллектуал Маритен, итог был один: осторожное приближение и быстрый отход.
На выходные Ида, которая к тому времени уже разошлась со своим мужем Мишелем Горди, приезжала в Оржеваль с новым возлюбленным, швейцарским художником Геа Аугсбургом. Шагал, как всегда более придирчивый к другим, нежели к себе, не очень одобрял выбор дочери, поскольку Геа не был евреем, — словно забыв о том, что для себя-то он сделал поблажку. С Идой прибывала и куча ее друзей: парижские интеллектуалы, художники и даже чемпион по теннису.
В отличие от Пикассо или Матисса, Шагал не верховодил во французских художественных кругах, близкие посмеивались над его «почетным третьим местом» и безудержной завистью к Пикассо (тот, напротив, был весьма великодушен в своих оценках Шагала). Однако бронзовая медаль европейской художественной Олимпиады — это все же серьезно. «Еврей из гетто» взошел на пьедестал.
В сентябре 1948 года Шагал принял участие в Венецианской биеннале и даже удостоился награды за свою графику. Вместе с Вирджинией он отправился в Италию на церемонию награждения. В Венеции художник оказался впервые и стоял, как зачарованный, перед полотнами Тинторетто во Дворце дожей и картинами Джотто в соседней Падуе. В Венеции он также свел знакомство с итальянским художником Джорджио Моранди, человеком скромным, а в живописи страстно увлеченным одной темой — игрой света на веренице бутылок в своей мастерской. В обществе Моранди Шагал чувствовал себя как рыба в воде — его не мучили зависть и мысли о статусе.
Шагал влюбился в Италию, что неудивительно. Его окружали внимание и забота, а красота Венеции завораживала. Он завтракал на террасе с видом на Большой канал и плавал на личной гондоле Пегги Гуггенхайм. Однажды вечером увлекавшаяся искусством миллионерша пригласила его в театр Ла-Фениче на оперу «Дон Жуан» Моцарта. Золотое парчовое платье Пегги оказалось таким узким, что гондольеру пришлось на руках переносить ее на борт. Шагал плыл мимо залитых лунным светом палаццо, в облике которых веками соединялись богатство, искусство и слава. Теперь он был частью этого мира, и Хай-Фоллз казался очень далеким.
Мнение Шагала о собственной значимости еще более упрочилось во время поездки весной 1949 года на юг Франции. Он остановился в Сен-Жан-Кап-Ферра в доме у издателя Териада, чтобы поработать над иллюстрациями к «Декамерону» Боккаччо, которые планировалось опубликовать в журнале «Верв» («Вдохновение»). Как и многие художники до и после него, Шагал влюбился в солнечное Средиземноморье и его сочные краски. Шагала всегда вдохновляли новые места (только Нью-Йорк стал исключением). По мере того как весна сменялась летом, ярко-желтые, розовые и белые тона в его работах, по преимуществу гуашах (например, «Любовники с маргаритками», 1949), уступали место голубому и красному, как на картине «Голубой пейзаж» (1949). На автопортретах, написанных после смерти Беллы, когда в жизни Шагала уже появилась Вирджиния, двойник молодого Шагала (с почти незаметными седыми прядями в волосах) изображен с одной из этих женщин либо сразу с двумя. Художника, грустного или веселого, окружают цветы, птицы, рыбы, фрукты, животные, музыкальные инструменты и даже планеты: сине-фиолетовые скрипки, желтовато-коричневые коровы, изумрудные петухи и луна цвета резеды.
Шагал и Вирджиния в очередной раз подыскивали себе дом. В соседнем Валлорисе жил Пикассо, в Симье на холмах, откуда открывался вид на Ниццу, стоял дом Матисса. Рядом с ними Шагалу не хотелось выглядеть деревенщиной, и он искал себе жилье побольше и пороскошней. «Шагал не может жить в доме, на подъездной дороге к которому лежит навоз», — объяснял он Вирджинии, заметившей в своих мемуарах, что в Сен-Жане было мало коров, а тех, которые были, держали «в темных и тесных сараях». Пара, долго не раздумывая, внесла залог за «высокий, величественный дом», который совершенно не понравился Иде. Тем не менее они туда въехали. Однажды к ним с визитом пожаловал Пикассо. Его привез на машине шофер в ливрее, и Шагал тут же ощутил укол зависти: у него самого была скромная «Пежо-201». По воспоминаниям Вирджинии, великие художники любили «подначивать друг друга», и их встречи сводились к обмену колкостями.
Вернувшись в Оржеваль поздним летом 1949 года, Шагал с головой погрузился в работу. Ида тем временем приходила в себя после серьезной операции на желудке, но, по собственному признанию Вирджинии, они с Марком оказались не слишком хорошими няньками. Вирджиния, вся в заботах о собственных детях, была не очень-то отзывчивой, а Шагал был просто Шагалом.
Возможно, не случайно Шагал написал так много автопортретов — их у него больше, чем у любого другого художника, за исключением Рембрандта. Он был заворожен собственным лицом. Прочитав его воспоминания, Вирджиния спросила, зачем он подводил глаза и подкрашивал губы, когда флиртовал с девушками в Витебске. «Так получалось, что рисование своего лица почти не отличалось от рисования картины лица в зеркале», — ответил Шагал. Самовлюбленный художник, разумеется, не редкость, но Шагал не был обычным нарциссом. Он был творец, грустный или веселый клоун, театральный персонаж, вроде тех актеров Московского еврейского театра, чьи лица он раскрашивал наряду с костюмами. Внешняя сторона мира была для Шагала как единое полотно, на ней можно было писать повсюду.
И все же с годами самовлюбленность Шагала затмевала в нем художника. Он начал говорить о себе в третьем лице, а его автопортреты превратились в то, что Вирджиния интеллигентно назвала «романтическими самофантазиями».
Через некоторое время Марк и Вирджиния сделали решительный шаг: они закрыли и запечатали дом в Оржевале и перебрались из Сен-Жана в усадьбу «Холмы», на юге Франции. Теперь они жили в городке под названием Ванс, с видом на Средиземное море, в доме, который когда-то был любовным гнездышком французского поэта Поля Валери и писательницы Катерины Поцци.
В «Холмах» Шагалу суждено было прожить долгие годы. Здесь он работал почти ежедневно. Из окон его мастерской на первом этаже можно было увидеть финиковые пальмы и апельсиновые рощи, за которыми открывалось море. Вокруг дома росли эвкалипты и стройные кипарисы, террасу увивали виноградные лозы и вьющиеся розы.
Еще в Сен-Жане к ним в дверь однажды постучали две англичанки, можно сказать, свалились как снег на голову. Англичанки хотели заказать Шагалу две большие картины для лондонского театра «Уотергейт». Заказ был фактически бесплатный, поскольку у англичанок не было денег. Они собирались одолжить картины на год. И, к несчастью для своей галереи, Шагал согласился — быть может, вспомнились счастливые, хоть и голодные дни, когда он трудился в Московском еврейском театре. И в «Холмах» первой его задачей было написать два полотна для театра «Уотергейт». В итоге появились «Синий цирк» (сейчас находится в лондонской галерее Тейт) и «Танец». Вирджиния отвезла законченные работы в Лондон. Она вспоминала, с каким презрением таможенник, попросивший развернуть холсты, бросил: «Вы называете это искусством?»
Шагал, безусловно, считал это искусством, хотя о работах своих современников нередко судил подобно пресловутому таможеннику. Он признавался, что держит в доме всего две вещи, сделанные другими художниками: маленькую бронзовую «обнаженную» Родена и статуэтку Лорана. Надо заметить, что во время своего визита в Сен-Поль-де-Ванс летом 1973 года английский писатель Энтони Рудольф приметил справа от дверей небольшое полотно Боннара. «Я задержался возле картины, но он легонько подтолкнул меня вперед». По случаю рождения сына Давида Кальдер подарил Шагалу одну из своих абстрактных скульптур, однако по какой-то причине тому не понравился подарок, и он не стал его выставлять на всеобщее обозрение. Шагал наотрез отказывался меняться работами с другими художниками, как в случае с Реувеном Рубиным. Возможно, он боялся попасть под чужое влияние и защищал себя не из гордости, а из уязвимости. Это была неуверенность человека, знающего, до чего легко потерять все, включая веру в свои силы.
В 1950-е годы картины Шагала стали хорошо продаваться, за них платили немалые деньги. На фоне такого грандиозного успеха голоса критиков-недоброжелателей притихли. Самым строгим судьей для Шагала оставалась Ида, и, как правило, художник прислушивался к ее замечаниям. В новый дом, как и в старый, часто приходили друзья. Среди них поэт Жак Превер и торговец предметами искусства Эме Мэг[52], который впоследствии будет долгие годы представлять интересы Шагала на арт-рынке.
Иногда Шагал отправлялся в Симье навестить Матисса. Великий мастер, которому уже пошел восьмой десяток, был прикован к постели — он рисовал на потолке в спальне куском угля, привязав его к длинному бамбуковому шесту. Шагал привозил Матиссу книги, включая «Декамерон» с собственными иллюстрациями, которые тот сосредоточенно изучал.
Теперь Шагал чувствовал себя во Франции как дома. У него ни на миг не возникало ощущения бесприютности, которое в его возрасте испытывал ирландский поэт Йейтс, сетовавший на то, что «эта страна не для старика». Он стал привыкать к счастливой рутине, все шло своим чередом: работа, изучение основ керамики в мастерской гончара Сержа Рамеля, поездки в Париж к Иде, эксперименты с литографией в мастерской Фердинанда Мурло на улице Шаброль, тихая семейная жизнь с Вирджинией и Давидом. Дочь Вирджинии Джин училась в пансионе в Англии и приезжала только на летние каникулы. Одно из ранних керамических изделий Шагала посвящено Иде. Это небольшой белый изразец, покрытый эмалью, под названием «Обрученные» (1950). На изразце изображена полуобнаженная женская фигура в желтом ожерелье. Девушка потупила взгляд. Жених с венком из бирюзовых цветов тянется ее обнять. Эта простая, полная очарования работа производит совершенно иное впечатление, чем смертельная пустота «Кресла невесты» (1934). Она вся напоена любовью и светом — Шагал прекрасно мог это выразить, когда у него было соответствующее настроение.
У Шагала было свое видение любви, весьма притягательное для многих: часто на его картинах два лица или два тела сливаются в одно. В этом отношении Шагала можно назвать последователем философии Платона, персонажи которого ищут свои половинки, чтобы опять стать единым целым. Вновь и вновь художник воспроизводит в красках мысли, высказанные Аристофаном в диалоге Платона «Пир».
«Он рисовал любовь, но он не любил», — заметила Вирджиния Хаггард с сожалением, без упрека. Поразительное наблюдение, возможно сделанное под влиянием момента. Впрочем, Шагала можно понять. После бегства из России, изгнания из Франции, Холокоста, смерти Беллы и рождения Давида сил на переживания оставалось все меньше, так что можно простить художнику временную или даже длительную утрату бурных эмоций.
В начале 1950 года в Ванс приехал поэт Авром Суцкевер, с которым Шагал познакомился еще в Вильне. Во время войны Суцкевер шесть недель прятался на чердаке в Вильнюсском гетто, затем бежал в лес к партизанам. Нацисты его схватили и заставили рыть собственную могилу. Суцкевер чудом выжил: предназначенная ему пуля пролетела мимо головы. Позднее Суцкевера переправили на самолете в Москву, где он и оставался до конца войны. В 1947 году он эмигрировал в Палестину, а перед этим выступал свидетелем на Нюрнбергском процессе. В 1949 году он основал в Израиле ежеквартальный литературный журнал на идише «Ди голдене кейт» («Золотая цепь»). Суцкевер и Шагал вели активную переписку. Шагал посылал в журнал свои стихи и никогда не просил гонорара. Суцкевер был благодарным и верным другом, защищавшим Шагала от его критиков в Израиле. Шагал восхищался военным прошлым Суцкевера и его усилиями любой ценой сохранить литературу на идише. «Дружба Суцкевера была для Марка подобна оазису», — писала Вирджиния. В Вансе двое мужчин подолгу гуляли вместе. Суцкевер, всего на два года старше Вирджинии, держался с ней довольно отстраненно.
Стихи Суцкевера, в которых фигурируют «скрипки-розы» и «девушки-виолончели», сродни живописи Шагала. При их прослушивании возникает синентезия — содружественное ощущение. Даже если бы Шагал и Суцкевер не были друзьями, легко понять, почему художник согласился проиллюстрировать его книги. Оба были носителями еврейского, еще довоенного сознания. В их творчестве оживал быт еврейских местечек, о которых они сохранили самые нежные воспоминания. Например, стихотворение Суцкевера «Написанное на доске вагона» (1944) по форме представляет собой записку, приложенную к нитке жемчуга, которую выкидывает из направляющегося в Освенцим поезда парижская танцовщица Мари. Несмотря на то что тема стихотворения — убийство, в голосе лирического героя сквозят лирические ноты:
Если кому-нибудь суждено найти жемчужные бусы,
нанизанные на кроваво-красную нить,
что возле горла все тоньше,
словно жизненный путь,
теряющийся в тумане…
Это стихотворение перекликается с сочиненным на два десятка лет позднее стихотворением «Написано карандашом в запечатанном вагоне» Дана Пагиса, ребенком попавшим в нацистский концлагерь. В отличие от произведений Суцкевера, строки Пагиса лишены лиричности. Они лаконичны и невероятно мрачны. Это самое страшное и безысходное из известных мне стихотворений:
Здесь в этом эшелоне
я, Ева,
с сыном Авелем.
Если увидите моего старшего сына
Каина, сына Адама,
скажите ему что я…[53]
Между Суцкевером и Пагисом можно провести такую же параллель, как между Шагалом и израильским абстракционистом Моше Купферманом, чьи серые пятна и линии не дают возможности уйти от их трагического наполнения. В произведениях Пагиса и Купфермана отсутствует прошлое. В них нет танцовщиц, еврейских местечек (даже горящих), ребе со свитками Торы, ослов, нагруженных стихотворениями. Ни Пагис, ни Купферман не выбирали Холокост своей темой — это тема выбрала их. Вне ее они не могли создать ничего значительного.
Когда Суцкевер гостил в доме Шагала и они говорили на идише, Вирджиния чувствовала себя чужой. Суцкевер был знаком с Беллой и чтил память о ней. С Вирджинией он предпочитал сохранять дистанцию, и она чувствовала, что Шагал молча одобрял такое поведение своего друга. «Угрызения совести Марка по отношению к Белле заставили Суцкевера держаться со мной слегка отстраненно», — писала она. Это был плохой знак.