Эрик Хобсбом. ПОЛИТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ ПЕРЕХОДА ОТ КАПИТАЛИЗМА К СОЦИАЛИЗМУ

В этом очерке я собираюсь рассмотреть взгляды Маркса и Энгельса на государство и его институты, на политические аспекты перехода от капитализма к социализму: классовая борьба, революция, организация, стратегия и тактика социалистического движения – словом, их взгляды на политическую деятельность и теорию вообще. С аналитической точки зрения для них это были в некотором роде второстепенные проблемы: «…правовые отношения, так же точно как и формы государства, не могут быть поняты… из самих себя… они коренятся в материальных жизненных отношениях», в том самом «гражданском обществе», анатомией которого является политическая экономия [МЭ: 13, 6]. Крах буржуазного общества определяют внутренние противоречия капиталистического развития, и в особенности тот факт, что капитализм породил пролетариат, которому суждено стать его могильщикам. Более того, если для классового господства государственная власть необходима, то властью капиталистов над рабочими, как таковыми, «носители ее пользуются лишь в качестве олицетворения условий труда в противоположность самому труду, а не в качестве политических или теократических властителей, как это было при более ранних формах производства…» [МЭ: 25-II, 453 – 454]. Следовательно, не было нужды включать вопросы политики и государства в основной анализ, их можно было ввести в него на последующем этапе[167].

Однако, с другой стороны, политика играла первостепенную роль не только потому, что Маркс и Энгельс были активными революционерами, но и потому, что для пролетариата, как и для предшествовавших ему классов, завоевание политической власти было первым условием изменения прежней социальной формы, поскольку в классовом обществе «социальные эволюции» должны быть «политическими революциями» [МЭ: 4, 185]. Именно поэтому столь внушителен объем работ Маркса, посвященных политике. Эти работы тем не менее отличаются по характеру от его основных теоретических трудов. Так и не завершив своего обширного экономического анализа развития капитализма, Маркс все же выявил его структуру. Кроме того, он постоянно уделял внимание критике социальной философии, то есть тому, что мы можем назвать философским анализом природы буржуазного общества и коммунизма в 40-е годы. Но так или иначе, в его трудах нет аналогичной структуры применительно к политике. После прихода Маркса к коммунизму его работы в этой области почти полностью ограничиваются журнальными статьями, исследованиями недавнего политического прошлого, выступлениями во внутренних дискуссиях движения, частными письмами и заметками на полях в процессе чтения.

1. От демократической критики государства к первым коммунистическим формулировкам

Есть основания утверждать, что с течением времени интерес Маркса к истории происхождения государства возрастал наряду с постоянно растущим вниманием, которое он уделял общинной и доклассовой организации общества, хотя, впрочем, у него так и не нашлось времени, чтобы придать завершенный вид результатам своих исследований[168]. Энгельс пытался исследовать государство в более систематизированной форме в «Анти-Дюринге» и ряде работ, написанных после смерти Маркса, главным образом в «Происхождении семьи, частной собственности и государства».

Точный смысл суждений на эту тему Маркса и, в несколько меньшей степени, суждений Энгельса зачастую неясен, особенно в том, что касается вопросов, которым они не придавали особого значения и от которых, может быть, напротив, хотели отвлечь внимание других, так как «…именно эта видимость самостоятельной истории форм государственного устройства, правовых систем, идеологических представлений в любой области прежде всего и ослепляет большинство людей» [МЭ: 39, 83]. Позднее, в последние годы жизни, Энгельс сам допускал, что, хотя он и Маркс справедливо подчеркивали первостепенное и основополагающее значение «выведения политических, правовых и прочих идеологических представлений… из экономических фактов, лежащих в их основе», они отчасти пренебрегли формальной стороной процесса в пользу содержания. Это касается не только анализа политических, юридических и других институтов, но и – как он заметил в своих знаменитых письмах, где рассматривается материалистическая концепция истории, – относительной автономии элементов надстройки. В известных нам высказываниях Маркса и Энгельса по этим вопросам имеются значительные пробелы; отсюда возникает серьезная неуверенность в том, какое содержание было или могло бы быть вложено в них. Последователи марксизма, которые пытались ликвидировать эти белые пятна (например, в вопросах права), когда возникла необходимость в более полной марксистской теории, обнаружили весьма мало рекомендаций в текстах классиков. У нас нет оснований полагать, что Маркс и Энгельс – и особенно Маркс с его обширнейшими эрудицией и кругом духовных интересов – столкнулись с трудностями в процессе развития собственной теории по этим вопросам. С другой стороны, отсутствие удовлетворительной работы на эту тему в известном смысле могло нанести вред и извратить теоретическое развитие марксизма в последующие годы.

Совсем не трудно понять, почему Маркс и Энгельс не позаботились заполнить эти кажущиеся нам столь очевидными пробелы в своей теории. Историческая эпоха, в которую (и о которой) они писали, отличается от последующих, включая и ту (не считая краткого периода последних лет жизни Энгельса), когда марксистские партии стали массовыми организациями или, во всяком случае, значительной политической силой. Положение активных деятелей коммунистического движения, к которым относились Маркс и Энгельс, можно лишь отчасти сравнить с положением их последователей, которые руководили этим движением или занимались политической деятельностью после них. В самом деле, хотя Маркс, пожалуй, в большей степени, чем Энгельс, вел широкую политическую практическую работу, особенно в период революции 1848 года, как главный редактор «Новой Рейнской газеты», а затем в I Интернационале, ни один из них не стоял во главе и не был членом политической партии того типа, который стал характерен для коммунистического движения после смерти Маркса. Самое большее, они консультировали (оставаясь сами в стороне) тех, кто руководил этими партиями; но вожди партий (например, Бебель) несмотря на восхищение и огромное уважение к Марксу и Энгельсу, не всегда принимали их советы. Единственным политическим опытом Маркса и Энгельса, который можно сравнить с опытом некоторых руководителей марксистских организаций последующего периода, было руководство Союзом коммунистов (1847 – 1852); именно этот опыт был положен в основу дальнейшего ленинского развития марксизма. Но никогда не следует забывать специфической исторической обстановки того времени, когда жили Маркс и Энгельс, а также специфического характера их политического вмешательства в нее[169].

Тем не менее, хотя большинство их работ писалось по специальным поводам, в основе некоторых из них лежал связный и последовательный анализ, который изменялся и разрабатывался с учетом исторического опыта, пусть даже они его никогда специально не формулировали. Это касается главным образом двух проблем – государства и революции, которые правильно объединил Ленин, пытаясь сформулировать их в виде системы.

Теория Маркса о государстве берет начало с попытки свести счеты с гегелевской теорией в работе «К критике гегелевской философии права. Введение» (1844). В тот период Маркс был демократом, но еще не был коммунистом, и его подход, следовательно, несколько аналогичен подходу Руссо, хотя ученые, которые пытались установить связь между двумя мыслителями, вынуждены были отступить перед неопровержимыми фактами, свидетельствующими о том, что «никогда Маркс ни малейшим образом не выказал, будто он отдает себе отчет» в том, что обязан этим женевскому философу. Центральный момент Марксовой критики – это показ того, что государство является лишь одним из аспектов гражданского общества, которое, говоря словами из «Немецкой идеологии», «обнимает все материальное общение индивидов в рамках определенной ступени развития производительных сил… и постольку выходит за пределы государства и нации, хотя, с другой стороны, оно опять-таки должно выступать вовне в виде национальности и строиться внутри в виде государства» [МЭ: 3, 35]. Следует заметить – и эта идея постоянно присутствует в последующей разработке Марксовой теории государства (хотя почти никогда не занимает доминирующего положения), – что в гражданском обществе, которое «как таковое развивается только вместе с буржуазией» [МЭ: 3, 35], одна из функций государства состоит в том, чтобы регулировать конфликт между частными интересами отдельных буржуа и общественными интересами системы[170].

В некотором отношении «Критика» предваряла идеи, которые станут близки Марксу позднее: отождествление государства со специфической формой производственных отношений («частная собственность»), государство как порождение исторического процесса и его конечный распад (Auflösung) вместе с распадом «гражданского общества», когда демократия положит конец отделению государства от народа и конфликту между личными и общественными интересами. И все же эта работа интересует нас главным образом как критика ортодоксальной политической теории и, следовательно, как первый и единственный случай, когда Марксов анализ ограничивается исключительно рамками конституционных форм, проблемами представительства и т.д.[171] Надо отметить вывод Маркса, согласно которому конституционные формы вторичны по отношению к социальному содержанию, и его критику представительного правительства, для которого демократия сводится к формальному моменту в государстве, вместо того чтобы быть его сутью. Маркс выдвигал идею демократической системы, в которой участие и представительство не будут больше разделены; к этому вопросу он вернется позднее в связи с Парижской Коммуной [См. МЭ: 1, 323].

Проблема государства в коммунистической фазе представляется ему неразрывно связанной с проблемой революции, а политическая теория – с активной политикой, так как обе они, как Маркс напоминал Прудону [См. МЭ: 4, 184], неотделимы от классовой борьбы. Маркс выделяет, таким образом, четыре главные темы: сущность государства – это политическая власть, она «есть официальное выражение противоположности классов внутри буржуазного общества» [МЭ: 4, 184]; следовательно, государство должно прекратить свое существование в коммунистическом обществе; в современной системе государство представляет интересы не всего общества, а лишь господствующего класса (классов); после победы пролетариата государство исчезнет не сразу, оно примет в переходный период временную форму «организации пролетариата» как господствующего класса.

2. Классовые отношения и политическое общество

Эти идеи, несмотря на то что Маркс и Энгельс последовательно исповедовали их до конца своей жизни, были в значительной степени переработаны, особенно в двух аспектах. Во-первых, концепцию государства как классового господства они впоследствии развили, главным образом с учетом фактов, касающихся режимов, установившихся после 40-х годов, которые (например, режим Наполеона III) нельзя было определять просто как правление буржуазии. К этому придется вернуться позднее, но уже сейчас стоит заметить, что Маркс разработал тему относительной независимости государства по отношению также и к «своему» классу, например в своей концепции 1850 года (построенной не на одной только иронии), согласно которой государство есть «не что иное, как общество взаимного страхования буржуазного класса против отдельных своих членов, как и против эксплуатируемого класса, страхования, которое неизбежно становится все дороже и кажется все более самостоятельным по отношению к буржуазному обществу в силу того, что держать в подчинении эксплуатируемый класс становится все труднее» [МЭ: 7, 303].

Во-вторых, Маркс и в еще большей степени Энгельс описали, особенно после 1870 года, в общих чертах модель генезиса и исторического развития государства как следствия развития классового общества. Эта модель наиболее полно была рассмотрена в работе «Происхождение семьи, частной собственности и государства» (1884), которая, между прочим, стала отправной точкой для последующего изучения этого вопроса Лениным. К сожалению, разработку Марксом этих тем, которые связаны с возрождением живого интереса к первобытнообщинной, то есть догосударственной, формации и вследствие этого к коммунистическому обществу будущего[172], можно восстановить лишь на основе его заметок и других отрывочных материалов. Теоретическая дискуссия по этой части политической теории Маркса завязалась лишь в последние годы, главным образом, после опубликования Крейдером «Конспекта книги Льюиса Г. Моргана „Древнее общество“», и, следовательно, до этого момента не могла влиять на изучение истории марксизма. По мнению Энгельса, с распространением в обществе непримиримых и неконтролируемых классовых антагонизмов для смягчения конфликта и для того, чтобы он не вышел за рамки «порядка», «стала необходимой власть, которая внешне поставила бы себя над обществом», с тем чтобы помешать классовому конфликту уничтожить в «бесплодной борьбе» оба класса и общество. Правда, по Энгельсу, «как правило», государство представляет интересы более сильного, господствующего класса, который, осуществляя контроль над ним, обрел новые средства для удержания в подчинении угнетенных классов. Однако следует заметить, что Марксова теория государства – и тогда, и раньше – была куда более сложной, чем простое уравнение: принудительная власть государства = классовому господству. За государством признается по меньшей мере функция отрицательного воздействия, препятствующего социальному распаду в классовом обществе, и положительного воздействия (как мы видели), регулирующего конфликт между частными и общественными интересами буржуазии. Кроме того, признается элемент маскировки власти путем мистификации или демонстрации согласия – в знак того, что государство якобы стоит над обществом. Впрочем, причины, по которым в своей политической практике ни Маркс, ни деятели пролетарского движения на этих элементах не настаивали, очевидны.

Так как Маркс и Энгельс верили в конечное отмирание государства и необходимость власти (пролетарской) в переходный период, а также в необходимость общественного планирования и существования власти после революции, вопрос о будущем политической власти поставил перед их последователями как теоретические, так и практические проблемы, заставившие их потрудиться. Эти проблемы нельзя было решить с помощью семантической уловки отрицания «государства» как характеристики политической власти в новом обществе, поскольку государство, политика и политическая власть ограничены – в соответствии с их определением – рамками классового общества. Как бы то ни было, Энгельс почти вплотную подошел к такому утверждению, неопределенно заметив, что государство начнет «отмирать» именно так, как было определено («само собой»), сразу же по завершении первого акта, благодаря которому оно «появится как реальный представитель всего общества», а именно после передачи в общественную собственность средств производства. Есть два основных возможных пути придания содержательности подобным формальным утверждениям.

Во-первых, с гибелью буржуазного общества цель существования политической власти как силы, навязанной сверху, исчезнет вследствие исчезновения классовой эксплуатации и вместе с ней отчуждения. В самом деле, пролетарии находятся «в прямой противоположности к той форме, в которой индивиды, составляющие общество, до сих пор выражали себя как некоторое целое, а именно к государству, и должны низвергнуть государство, чтобы утвердить себя как личности» [МЭ: 3, 78].

Во-вторых, с исчезновением необходимости управлять людьми аппарату управления, который переживет государство, придется ограничиться «управлением вещами». Различие между управлением людьми и вещами было, вероятно, заимствовано у представителей социалистической мысли прошлого: эту идею развивал главным образом Сен-Симон. Однако эта мысль выходит за рамки простого семантического выражения, возникшего на основе неких слишком оптимистических предпосылок, например идеи, будто «управление вещами» с технической точки зрения будет гораздо более простым и менее специфичным делом, чем оказалось впоследствии, и будто его вследствие этого сможет осуществлять на практике любой гражданин – идеал Ленина, согласно которому каждая кухарка может управлять государством. Нам думается, нет сомнений в том, что и Маркс разделял это оптимистическое предположение[173]. Тем не менее в переходный период управление людьми, или, точнее, говоря словами Энгельса, «вмешательство государственной власти в общественные отношения» [МЭ: 20, 292], сможет исчезнуть лишь постепенно.

Внимание, которое Маркс и Энгельс уделяют вопросу об исчезновении государства, интересно не столько тем, чтó они в действительности предвидят, сколько главным образом тем, что это внимание свидетельствует об их твердой вере в будущее коммунистическое общество и их понимании этого общества; это тем более важно, что их предсказания в этой области идут вразрез с их обычным нежеланием строить догадки в отношении не поддающегося предвидению будущего. Таким образом, доставшееся их преемникам наследие по этой проблеме загадочно и неясно.

Следует отметить, что с течением времени их теория о государстве все усложнялась. В той мере, в какой речь идет не только об аппарате управления, но и о территории [См. МЭ: 21, 169 и далее], государство в условиях экономического буржуазного развития играет роль «нации» – единицы, сложившейся в результате этого развития по крайней мере в форме целого ряда обширных территориальных единиц этого типа (см. об этом далее). Будущее подобных образований не обсуждалось Марксом и Энгельсом, но нет сомнений в том, что они настаивали на сохранении национального единства в любой централизованной форме и после революции, хотя это и создавало проблемы, на которые указывал Бернштейн и с которыми столкнулся Ленин [Л: 33, 51 – 54]. Что касается Маркса, то он всегда высказывался против федерализма.

Идеи Маркса о революции, естественно, возникли в ходе анализа крупнейшего революционного события его эпохи – Французской революции 1789 года – и последующих революций[174]. На протяжении всей его жизни Франция оставалась типичнейшим примером классовой борьбы в ее революционной форме и главной лабораторией исторического опыта, в которой были разработаны стратегия и тактика революции. Вместе с тем, начиная с первых контактов Маркса с Энгельсом, к французскому опыту прибавился опыт массового пролетарского движения, единственным достойным внимания примером которого тогда и на протяжении нескольких последующих десятилетий была Англия.

С любой из этих двух точек зрения главным моментом Французской революции был период якобинской диктатуры. Отношения якобинцев с буржуазным государством носили двойственный характер [См. МЭ: 2, 132 – 138], поскольку это государство по своей природе должно было предоставить свободу действий для анархических проявлений буржуазно-гражданского общества, в то время как и правительство якобинцев, и Наполеон стремились, каждый по-своему, подавить эти действия в рамках сообщества-нации, руководимой государством: первое – подчиняя их «перманентной революции» (этот термин Маркс употребил именно по данному поводу [См. МЭ: 2, 137]), а второй – целям захвата и перманентной войны. Подлинное буржуазное общество утвердилось после термидорианского переворота, и буржуазия в конце концов сумела создать эффективную его форму «как официальное выражение своей исключительной власти и как политическое признание своих особых интересов» в «конституционном представительном государстве» [МЭ: 2, 138].

С приближением 1848 года приобрел первостепенное значение другой аспект якобинства. Оно лишь довершило разрушение остатков феодализма, которые в иных обстоятельствах, может быть, просуществовали бы в течение нескольких десятилетий. Как ни парадоксально, это произошло в результате вступления в революцию пролетариата, который был в ту пору еще слишком незрел, чтобы добиться собственных целей [См. МЭ: 4, 299][175]. Дискуссия продолжается (даже если сегодня мы не можем считать движение санкюлотов пролетарским движением), поскольку речь идет о важнейшей проблеме функции народных классов в буржуазной революции и об отношениях между буржуа и пролетарской революцией. Именно эти темы являются главными темами «Манифеста Коммунистической партии», работ 1848 года и дебатов послереволюционного периода; они же являются главными и в политическом наследии Маркса и Энгельса, а также в марксизме наших дней. Кроме того, в той степени, в какой свершение буржуазной революции порождало возможность (проверенную на практике в период якобинской диктатуры) создать режим, выходящий за рамки буржуазного правления, на примере якобинской диктатуры можно было выявить некоторые политические черты подобных режимов – такие, как централизм и функции законодательных органов.

Якобинский опыт проливал, таким образом, свет на проблему революционного государства в переходный период, в том числе и на «диктатуру пролетариата», концепция которой вызвала столько споров в последующих марксистских дебатах. Впервые этот термин появился в работах Маркса (был ли он перенят у Бланки или нет, не важно) вскоре после поражения революции 1848 – 1849 годов; в них речь шла о возможном повторении ситуаций, подобных тем, которые складывались в 1848 году. Последующие упоминания встречаются главным образом после Парижской Коммуны и касаются перспектив Социал-демократической партии Германии в 90-е годы. Несмотря на то что эта концепция остается одним из главных элементов в анализе Маркса[176], политическая обстановка, в которой она продолжает обсуждаться, коренным образом изменилась, в связи с чем последующее дебаты носят двойственный характер.

Насколько известно, Маркс никогда не употреблял термин «диктатура» для обозначения специфической институциональной формы правления; он использовал его всегда только для характеристики содержания, а не формы, которую принимает господство группы или класса. По его мнению, «диктатура» буржуазии могла существовать независимо от наличия или отсутствия всеобщего избирательного права[177]. И тем не менее, возможно, в революционной ситуации, когда главная цель нового пролетарского режима состоит лишь в том, чтобы выиграть время и, «приняв необходимые меры, так скрутить буржуазию в бараний рог» [МЭ: 35, 132], подобное правительство будет стремиться принять открыто диктаторские формы. Единственный режим, который Энгельс действительно определил как «диктатуру пролетариата» (Маркс об этом открыто не говорит), была Парижская Коммуна, хотя политические черты, которые он выделяет, не имеют никакого отношения к диктатуре (в буквальном смысле этого слова). В качестве специфической политической формы Энгельс выделял и «демократическую республику», «как показала уже Великая французская революция» [МЭ: 22, 237], и Парижскую Коммуну. Во всяком случае, поскольку ни Маркс, ни Энгельс не собирались создавать универсальную модель формы диктатуры пролетариата и не стремились предугадать те ситуации, в которых она могла возникнуть, мы можем сделать единственный вывод из их замечаний, а именно что задача диктатуры пролетариата состоит в принятии в процессе демократического преобразования политической жизни масс таких необходимых мер, которые предотвратят контрреволюцию со стороны разгромленного господствовавшего класса. В работах Маркса и Энгельса нет указаний, позволяющих нам предположить, как они могли бы относиться к послереволюционным режимам нашего века, если не считать, что они почти наверняка прежде всего встали бы на защиту революционной пролетарской власти от опасности ее свержения. Армия пролетариата выступала непременным условием его диктатуры [См. МЭ: 17, 438].

Известно, что опыт Парижской Коммуны побудил Маркса и Энгельса развить дальше их идеи о государстве и диктатуре пролетариата. Теперь уже следовало не ограничиваться овладением старым государственным аппаратом, а разрушить его: похоже, что в этом случае Маркс имел в виду главным образом централизованную бюрократию Наполеона III, а также его армию и полицию. Рабочий класс «должен обеспечить себя против своих собственных депутатов и чиновников» с целью избежать того, чтобы государственная власть и государственные органы «из слуг общества превратились в его повелителей», как это случалось во всех государственных организациях прошлого [МЭ: 22, 199].

Хотя в марксистских исследованиях последующего периода такая перемена объясняется главным образом необходимостью защиты революции от опасности, в основе которой лежит живучесть старого государственного аппарата, эту опасность являет собой любой государственный аппарат, получивший возможность навязать собственную независимую власть, включая и власть, учрежденную самой революцией. Возникающая в результате система, о которой Маркс говорил в связи с Парижской Коммуной, была предметом бурных дебатов в ту пору и в последующие годы: в этом прообразе нового режима было очень мало бесспорно ясных моментов, разве только то, что он «должен был состоять из выбранных всеобщим голосованием по различным округам городских гласных», а не быть «корпорацией… стоящей над обществом» [МЭ: 17, 601].

Какой бы ни была специфическая форма, господство пролетариата над поверженной буржуазией должно продолжаться в течение всего переходного периода (неизвестной и несомненно меняющейся продолжительности), в течение которого капиталистическое общество постепенно преобразуется в коммунистическое. Совершенно ясно, что Маркс предполагал, что в этот период число государственных институтов и главным образом расходы на их содержание будут сокращаться[178]. Различая «первую фазу коммунистического общества в том его виде, как оно выходит после долгих мук родов из капиталистического общества», и «высшую фазу коммунистического общества», на которой осуществляется переход от принципа «каждый по способностям» к принципу «каждому по потребностям» – поскольку в этом обществе не будет прежних ограничений способностей и производительности труда людей [См. МЭ: 19, 19 – 20], – Маркс все же не делает четкого хронологического разграничения между обеими фазами. Так как Маркс и Энгельс категорически отказывались рисовать картину будущего коммунистического общества, следует избегать попыток воссоздать ее на основе их фрагментарных или общих замечаний, дабы избежать ошибочных суждений. В связи с этим обратим внимание на то обстоятельство, что замечания Маркса по поводу неудовлетворительного, с его точки зрения, документа – Готской программы германской социал-демократической партии – нельзя считать исчерпывающими: они ограничиваются в основном подтверждением общих принципов.

Во всяком случае, послереволюционная перспектива представляется как долгий и сложный процесс развития, отнюдь не прямолинейный и прежде всего непредсказуемый при сложившемся положении вещей. «Общие требования французской буржуазии (mutatis mutandis) были перед 1789 г. почти столь же определенны, как и первые непосредственные требования пролетариата в наши дни, приблизительно одинаковые во всех странах, где господствует капиталистическое производство. Но имел ли какой-нибудь француз XVIII века заранее, a priori, хотя бы малейшее представление о том, каким образом осуществятся требования французской буржуазии» [МЭ: 35, 132]. И после революции, как заметил Маркс по поводу Коммуны, «замена экономических условий рабства труда условиями свободного и ассоциированного труда может быть только прогрессивным делом времени»; «нынешнее „стихийное действие естественных законов капитала и земельной собственности“ может быть заменено „стихийным действием законов общественной экономики свободного и ассоциированного труда“ только в результате длительного процесса развития новых условий» [МЭ: 17, 553 – 554], как были заменены в прошлом экономические законы рабства и крепостничества. Революция лишь привела в движение этот процесс.

Такая осторожность в предсказании будущего в значительной степени объясняется тем, что главный участник и вдохновитель революции – пролетариат – был еще развивающимся классом. В наиболее общем виде взгляды Маркса и Энгельса на это развитие, основанные главным образом на опыте Энгельса в Англии 40-х годов, нашли отражение в «Манифесте Коммунистической партии»: здесь идет речь о длительном процессе, в ходе которого индивидуальные формы протеста перерастают в экономические сначала в масштабах фабрики, потом отрасли, сначала без всякой организации, потом в хорошо организованных ассоциациях рабочих, пока эта борьба не переходит в «национальную классовую борьбу», которая представляет собой также политическую борьбу за власть. За «организацией пролетариев в класс» следует их организация «в политическую партию». В основном Маркс придерживался этой точки зрения всю свою жизнь; он лишь незначительно скорректировал ее в связи со стабилизацией и экспансией капитализма после 1848 года и на основании конкретного опыта организованных рабочих выступлений. По мере того как сужалась перспектива экономических кризисов, способных незамедлительно спровоцировать рабочие выступления, Маркс и Энгельс все больше верили в возможность успеха рабочей борьбы внутри капиталистической системы путем профсоюзных действий или принятия выгодных для рабочих законодательных мер [См. МЭ: 16, 9 и далее], хотя еще в 1845 году Энгельс выдвигал тезис о том, что заработная плата рабочего в значительной степени зависит от традиционного и достигнутого уровня жизни, а также от сил, действующих на рынке[179]. Предреволюционное развитие рабочего класса представлялось теперь процессом, которому суждено развиваться гораздо дольше, чем предполагали Маркс и Энгельс до 1848 года.

Изучая эти проблемы, трудно, хотя и совершенно необходимо, отличать тексты самих классиков от того, что возникло в процессе более чем столетней полемики по вопросам марксизма. Во времена Маркса главной задачей, как ее понимали он и Энгельс, было объединение рабочего движения, превращение его в классовое движение, выдвижение главной цели его существования, а именно замены капитализма коммунизмом, а если говорить о ближайших планах, то речь шла о преобразовании рабочего движения в политическое движение, о политической партии рабочих, отличной от всех партий имущих классов и нацеленной на завоевание политической власти. Следовательно, это был жизненно важный вопрос для рабочих, которые не воздерживались от политических действий и не допускали отделения их «экономического движения» от их «политического действия»[180]. С другой стороны, до тех пор пока это была классовая партия [См. МЭ: 33, 282 – 283], ее характер был вопросом второстепенным. Не следует путать эту точку зрения с тем, как воспринималась «партия» в последующую эпоху, и в связи с этим искать какие-либо указания исторического характера в работах Маркса и Энгельса. Первоначально сам термин носил довольно общий характер и широко применялся в середине прошлого века: его относили как к выразителям того или иного общественного мнения или людям, связанным общим делом, так и к организованным членам учрежденной группы. Хотя в 50-е годы Маркс и Энгельс часто использовали термин «партия», говоря о Союзе коммунистов, о старом составе «Новой Рейнской газеты» или о том, что осталось от них обоих, Маркс счел своим долгом пояснить, что Союз, как и другие, предшествовавшие ему революционные организации, «был лишь эпизодом в истории партии, которая повсюду стихийно вырастает на почве современного общества» и которая является «партией в великом историческом смысле» [МЭ: 30, 400, 406]. В этом смысле Энгельс мог говорить о рабочей партии как о политической партии, «уже существующей в большинстве стран» [МЭ: 17, 421].

Естественно, начиная с 70-х годов Маркс и Энгельс там, где это было возможно, содействовали учреждению в различных формах организованных партий, лишь бы это не были секты. Проблемы внутренней организации, структуры партийной дисциплины и т.д., которые возникли в партиях, основанных их единомышленниками, находившимися под их влиянием (по модели, первоначально разработанной Лассалем), потребовали выработки в Лондоне соответствующих позиций. Там, где партий такого типа не существовало, Энгельс продолжал использовать термин «партия» применительно ко всем политическим (выборным) образованиям, которые выражали самостоятельность рабочего класса независимо от его организованности; «все равно, каким, бы путем это ни было достигнуто, лишь бы она была действительно рабочей партией» [МЭ: 36, 489 и 500]. Мало внимания, и то лишь время от времени, Маркс и Энгельс уделяют проблемам структуры, организации и социального состава партии, которые будут очень интересовать теоретиков последующих времен: «Нужно избегать в Международном Товариществе сектантских „ярлыков“. Общие чаяния и стремления рабочего класса проистекают из реальных условий, в которые он поставлен. Именно поэтому они одинаково присущи всему классу, хотя в сознании рабочих движение отражается в самых разнообразных формах, более или менее фантастических, более или менее соответствующих этим реальным условиям. Именно тем, кто лучше всего понимает скрытый смысл классовой борьбы, происходящей на наших глазах, – коммунистам, менее всего свойственно впадать в такую ошибку, как одобрение и поощрение сектантства» [МЭ: 32, 560]. Партия, следовательно, должна стремиться стать организованным классом; Маркс и Энгельс ни разу не отступили от заявления, сделанного ими в «Манифесте», о том, что коммунисты не являются особой партией, противостоящей другим рабочим партиям, они не выставляют никаких особых принципов, под которые хотели бы подогнать пролетарское движение.

Все политические споры в последние годы жизни Маркса велись вокруг следующих трех принципов: а) требования политического классового движения пролетариата; б) недопустимости рассматривать революцию просто как окончательную передачу власти, за которой последовало бы воплощение на практике какой-либо сектантской утопии, – ее следует рассматривать как момент кризиса, с которого начинается сложный и труднопредсказуемый переходный период; в) необходимости последовательно поддерживать систему политической власти, «революционную и преходящую форму» государства [МЭ: 18, 297]. Отсюда та резкость, с которой Маркс выступал против анархистов, отрицавших эти принципы.

Итак, не следует искать в работах Маркса предвосхищения последующих споров, подобных дискуссии между «реформистами» и «революционерами», или читать его работу в свете возникших впоследствии дебатов между правыми и левыми внутри марксистских движений. То, что они были прочитаны именно так, принадлежит истории марксизма, но относится к более поздней поре этой истории. Для Маркса проблема состояла не в том, были ли рабочие партии реформистскими или революционными, и не в том, чтó скрывалось за этими терминами. Он не видел никакого принципиального расхождения между повседневной борьбой трудящихся за улучшение условий жизни в капиталистическом обществе и формированием классового сознания, которое предполагает замену капитализма социалистическим обществом или политические действия, направленные на достижение этой цели. Проблема состояла в преодолении различных проявлений незрелости, тормозивших развитие классовых партий пролетариата и державших их, например, под влиянием различных форм демократического радикализма (а следовательно, под влиянием крупной или мелкой буржуазии), который стремился навязать им различные типы социалистических утопий и фантазий, но главным образом отвлекал их от необходимого соединения экономической и политической борьбы. Отождествлять Маркса с «правым» или «левым», «умеренным» или «радикальным» крылом Интернационала или любого другого рабочего движения – полнейший анахронизм. Именно поэтому столь же беспредметно, сколь абсурдно обсуждать вопрос о том, перестал ли Маркс в некий момент своей жизни быть революционером, чтобы стать умеренным.

Форма власти в переходный период, а значит, и последующее преобразование общества будут зависеть от степени развития пролетариата и пролетарского движения, которая отражает как степень развития капитализма, так и процесс культурного развития и созревания пролетариата на практике. Естественно, все это тесно связано с социально-экономической и политической обстановкой. Так как совершенно очевидно, что Маркс не собирался ждать, пока численно пролетариат составит большинство населения, а классовые противоречия достигнут своего апогея, нет сомнения, что он понимал классовую борьбу как явление, которое будет продолжать развиваться и после революции, хотя и «наиболее рациональным и гуманным путем» [См. МЭ: 17, 553].

Перед революцией и после нее в течение неопределенного времени пролетариат должен, следовательно, участвовать в политических выступлениях как главная сила и руководитель классовой коалиции, имея то преимущество (благодаря своему историческому положению), что он «был открыто признан единственным классом, способным к общественной инициативе» [МЭ: 17, 347 – 348], хотя он еще оставался в меньшинстве. Не будет преувеличением сказать, что Маркс единственной потенциальной «диктатурой пролетариата» (проанализированной им на основе практического ее воплощения) считал Парижскую Коммуну, которой в идеале суждено было оставаться образцом народного фронта «всех классов общества, не живущих чужим трудом», при условии руководства и гегемонии рабочих [См. МЭ: 17, 558].

В любом случае речь здесь идет о конкретной оценке. Она лишний раз подтверждает, что Маркс и Энгельс рассчитывали не на стихийные действия исторических сил, а на политические действия в рамках того, что исторически возможно. В любой период своей жизни они давали анализ ситуации с позиций действия. А следовательно, необходимо рассмотреть и то, каким образом они оценивали изменение таких ситуаций.

3. От перспектив 1848 года к революции большинства

В анализе Маркса и Энгельса можно различить три фазы: первая относится ко времени между серединой 40-х и началом 50-х годов; вторая охватывает последующую четверть века, когда рассчитывать в ближайший период на долговременную победу пролетариата не приходилось; и наконец, последние годы жизни Энгельса, когда образование массовых рабочих партий, казалось, открывало новые перспективы перехода к социализму в странах развитого капитализма. Для других стран оставался в силе анализ, проведенный ранее, но с некоторыми изменениями; однако следует рассмотреть особо международные аспекты этой стратегии.

Перспективы «48-го года» основывались на гипотезе, впоследствии подтвердившейся, о том, что кризис старых режимов приведет к широкой социальной революции, а также на гипотезе, оказавшейся впоследствии ошибочной, о том, что развитие капиталистической экономики зайдет столь далеко, что станет возможной (в результате такой революции) окончательная победа пролетариата. Рабочий класс как таковой, какое бы определение ему ни давали, составлял в ту пору меньшинство населения; исключением была Англия, где, впрочем, – в противоположность тому, что предсказывал Энгельс, – вовсе не произошло революции. Кроме того, пролетариат был одновременно и незрел, и недостаточно организован. Перспективы пролетарской революции зависели, следовательно, от двух альтернатив: либо, как предсказывал Маркс (предваряя в некотором смысле Ленина), немецкая буржуазия обнаружит, что она не может или не хочет осуществить собственную революцию, и пролетариат, находящийся в фазе эмбрионального развития, руководимый коммунистической интеллигенцией, возьмет руководство в свои руки[181]; либо (как это произошло во Франции) можно будет продолжить процесс радикализации буржуазной революции, начатый якобинцами.

Если первая возможность оказалась явно нереальной, вторая выглядела осуществимой и после поражения 1848 – 1849 годов. Пролетариат принял участие в революции как второстепенный, но важный участник классового союза, в который хотя и входили отдельные группировки либеральной буржуазии, но он включал также все левые силы. В революции такого типа возможностей для радикализации оказалось гораздо больше, чем тогда, когда умеренные считали, что революция зашла слишком далеко, а радикалы продолжали выдвигать требования, «соответствовавшие, по крайней мере, отчасти, подлинным или воображаемым интересам широких народных масс» [МЭ: 22, 534]. Во время Французской революции эта радикализация способствовала лишь упрочению победы умеренной буржуазии; однако в эпоху капитализма потенциальное усиление классового антагонизма (проявившегося во Франции в 1848 – 1849 годах) между господствующим классом буржуазии, закрепившимся теперь на реакционных позициях, и фронтом сплотившихся вокруг пролетариата всех прочих классов могло впервые привести к тому, что вслед за поражением буржуазии «умудренный опытом пролетариат» мог стать «решающим фактором» [МЭ: 22, 535]. Эта историческая ссылка на Французскую революцию в значительной степени утратила свой смысл после победы Луи Бонапарта[182]. Естественно, многое – а в этом конкретном случае слишком многое – зависело от характера политического революционного развития, коль скоро рабочий класс континента, включая рабочий класс Парижа, имел за плечами недостаточно развитую капиталистическую экономику.

Главная задача пролетариата состояла в радикализации надвигающейся революции; если либеральная буржуазия во время этой революции встанет на сторону «партии порядка», у более радикальной «демократической партии» окажется больше шансов выйти победителем. Речь шла о том, чтобы сделать революцию «непрерывной», согласно лозунгу, выдвинутому Союзом коммунистов в 1850 году [См. МЭ: 7, 267]; она-то и должна была стать основой кратковременного союза между марксистами и бланкистами. Наиболее радикальной силой у демократов была «мелкая республиканская буржуазия», которая как таковая более всего нуждалась в поддержке пролетариата: ей предстояло испытать давление и борьбу со стороны пролетариата. Однако пролетариат составлял незначительное меньшинство и, следовательно, нуждался в союзниках, в том числе и на тот случай, если он собирался заменить мелкобуржуазных демократов в руководстве революционным союзом. Мимоходом заметим, что на протяжении почти всего периода 1848 – 1849 годов Маркс и Энгельс, как, впрочем, почти все левые, недооценивали революционный потенциал или даже просто радикализм сельских слоев, которым они уделяли очень мало внимания. Только после поражения, может быть, по совету Энгельса (который в «Крестьянской войне в Германии», написанной в 1850 году, уже проявлял большой интерес к этой теме), Маркс начал говорить (по крайней мере в отношении Германии) о «втором издании крестьянской войны» в поддержку пролетарской революции (1856). Революционное развитие, представленное таким образом, было сложным и рассчитанным на длительный срок, так что было невозможно установить, на какой стадии могла возникнуть «диктатура пролетариата». Основная модель предусматривала, во всяком случае, более или менее быстрый переход от начальной либеральной фазы через радикально-демократическую фазу к той, на которой пролетариат возьмет в свои руки руководство.

Пока мировой капиталистический кризис 1857 года не продемонстрировал свою неспособность вызвать революцию в какой-либо стране, Маркс и Энгельс продолжали надеяться и даже предсказывать новый вариант революции 1848 года. С той же поры и впредь, в течение почти двух десятилетий, они уже не питали ни малейших надежд на скорую победоносную пролетарскую революцию, хотя Энгельсу (в большей степени, чем Марксу) и удалось сохранить вечно юный оптимизм. Естественно, они немногого ждали от Парижской Коммуны и в течение ее непродолжительного существования старательно воздерживались от каких бы то ни было оптимистических суждений. С другой стороны, быстрое развитие капиталистической экономики во всем мире и главным образом индустриализация Западной Европы и Соединенных Штатов привели к формированию в разных странах больших пролетарских масс. Именно на силу, на классовое сознание и организацию этих рабочих движений Маркс и Энгельс возложили свои надежды. Не следует думать, что это привело к радикальному изменению их оценки политических перспектив. Как мы уже видели, подлинная революция, то есть переход власти (преимущественно насильственным путем) мог произойти на различных фазах длительного пути развития рабочего класса и в свою очередь положить начало длительному переходу к социализму после революции. Нет сомнения в том, что перенесение смены власти на последующую фазу развития рабочего класса и капитализма могло бы повлиять на характер переходного периода, но, даже если бы оно разочаровало революционеров, жаждующих действия, оно вряд ли смогло бы изменить характер всего процесса. Словом, главный элемент политической стратегии Маркса и Энгельса в этот период заключался в том, что, даже если они и допускали любую случайность, они не считали ни неизбежным, ни вероятным переход власти в руки пролетариата.

Возникновение массовых социалистических партий, особенно после 1890 года, впервые создало в некоторых экономически развитых странах возможность прямого перехода к социализму с помощью пролетарских правительств, пришедших к власти в результате победы на выборах. Эта ситуация сложилась после смерти Маркса, поэтому мы не знаем, как бы он к этому отнесся, хотя у нас есть основания полагать, что он занял бы более гибкую и менее «ортодоксальную» позицию, чем та, какой оказалась позиция Энгельса[183]. Тем не менее, поскольку Маркс умер раньше, чем стремление немецкого пролетариата вступить в процветающую массовую марксистскую партию стало очень сильным, нам остается только строить догадки. Есть основания считать, что именно Бебель убедил Энгельса в возможности прямого перехода власти в руки пролетариата в обход «радикал-буржуазной промежуточной фазы»[184], считавшейся ранее обязательной для стран, в которых не было буржуазной революции. Во всяком случае, с этого момента и впредь рабочий класс был уже не меньшинством, которое самое большее могло надеяться на руководящую роль в широком революционном союзе, а значительной социальной прослойкой, которая готовилась стать большинством, организованным в массовую партию и способным объединить в этой партии своих союзников из других социальных слоев. В этом состояло отличие новой ситуации от той (единственной в своем роде), которая сложилась в Англии, где пролетариат составлял большинство занятых в бесспорно капиталистической по характеру экономике и достиг «известной степени зрелости и всеобщности», хотя ему и не удалось – по причинам, которые Маркс не выяснял, – создать подобающее классовое политическое движение [См. МЭ: 16, 435].[185]. Перспективам этой «революции большинства», к которой можно было прийти путем создания массовых социалистических партий, Энгельс посвятил свои последние работы; в какой-то степени эти работы были ответом на ту специфическую ситуацию, какая сложилась тогда в Германии.

Новая историческая обстановка, которой Энгельс пытался теперь дать оценку, имела три особенности. У нового типа массовой рабочей социалистической партии на практике не было предшественников; то же можно сказать и о национальных «социал-демократических» партиях, которые получали все более широкое распространение и не имели, по сути, конкурентов среди левых сил, как это было в Германии. Условия, способствовавшие их численному росту и ставшие после 1890 года еще более благоприятными, включали легальность, конституционную политику и распространение избирательного права. Революционные же перспективы в их традиционном понимании, напротив, радикально изменились (мы обратим внимание на изменения в международном плане). Споры и дебаты социалистов эпохи II Интернационала отражают проблемы, возникшие в результате этих изменений. Энгельс принял участие в дискуссии лишь на начальной ее стадии, наибольшей же остроты она достигла уже после его смерти. Более того, можно утверждать, что ему так и не удалось составить себе полное представление обо всех возможных осложнениях в изменившейся обстановке. Тем не менее его суждения всегда отличались компетентностью и способствовали выявлению этих осложнений; позднее они становились предметом бурных дебатов в буквальном смысле слова, поскольку их нельзя было отождествить ни с одной из различных тенденций.

Особенно активные споры вызвало его мнение – которое он упорно отстаивал – о том, какие новые возможности открывает всеобщее избирательное право и отход от старых позиций по вопросу о восстании: его принципы были четко сформулированы в одной из его последних работ – комментариях к «Классовой борьбе во Франции с 1848 по 1850 г.» Маркса (1895). Именно объединение этих двух моментов стало предметом дискуссии, то есть мнение о том, что в Германии «буржуазия и правительство» стали «гораздо больше бояться легальной деятельности рабочей партии, чем нелегальной, а успехов на выборах – чем успехов восстания» [МЭ: 22, 540]. Однако на самом деле, несмотря на некоторую двусмысленность его последних работ, конечно же, нельзя усматривать в них одобрение или отражение возникших в рядах немецкой социал-демократии иллюзий относительно легальности и избирательного права.

Энгельс расстался с прежними надеждами на восстание не только по соображениям технического порядка, но и потому, что растущий антагонизм между классами, который создал возможность появления массовых партий, в значительной степени затруднил организацию революционных выступлений старого типа, вызывавших симпатии всех слоев народа. В связи с этим реакции теперь удавалось получать поддержку большего числа представителей средних слоев. «„Народ“, таким образом, всегда будет выступать разделенным, а следовательно, не будет того могучего рычага, который оказался столь действенным в 1848 году» [МЭ: 22, 543]. И тем не менее Энгельс не отрекся – в том числе и в отношении Германии – от своей идеи вооруженной борьбы и со свойственным ему чрезмерным оптимизмом предсказывал революцию в Германии в 1898 – 1904 годах [См. МЭ: 50, 491]. В действительности его тезис 1895 года сводился к стремлению показать, что при существующем положении вещей такие партии, как немецкая социал-демократия, только выгадают от использования легальных возможностей. Вероятнее всего поэтому на вооруженное столкновение пойдут не восставшие, а правые – против социалистов. Здесь Энгельс возрождает тезис, выдвинутый Марксом уже в 70-е годы [См. МЭ: 18, 154; 23, 34]: речь идет о странах, в которых не было каких-либо конституционных препятствий для избрания национального социалистического правительства. По его мнению, в таких случаях революционная борьба (как это произошло во время Французской революции и гражданской войны в Америке) принимает форму борьбы между «законным» правительством и контрреволюционными «мятежниками». Нет оснований полагать, что Энгельс когда-либо был не согласен с идеей Маркса о том, что «ни одно большое движение не обходилось без кровопролития»[186]. Очевидно, что Энгельс думал не об отказе от идеи революции, а о том, как приспособить ее стратегию и тактику к новым условиям, как поступали он и Маркс всю жизнь. Его анализ оказался предметом спора после того, как было обнаружено, что развитие массовых социал-демократических партий вело не к столкновениям, а к некоей интеграции движения в рамках существующей системы. Если Энгельс и заслуживает критики, то за недооценку этой возможности.

Тем не менее Энгельс прекрасно отдавал себе отчет в опасности оппортунизма – «принесении будущего движения в жертву настоящему» [МЭ: 22, 237] – и сделал все возможное, чтобы спасти партии от этого искушения, собирая и тщательно систематизируя основные теоретические работы и опыт того, что теперь получило название «марксизма». Он настаивал на том, что «социалистическая наука»[187] необходима, говорил, что социалистическое продвижение вперед обеспечивает пролетариат[188], и особенно жестко определял границы, за которыми неприемлемы политические союзы, компромиссы и отступления от программы ради завоевания поддержки на выборах [См. МЭ: 22, 501 – 525]. Однако, несмотря на пожелания Энгельса, произошло (особенно в немецкой партии) увеличение разрыва между теорией и учением, с одной стороны, и конкретной политической практикой – с другой. Трагедия последних лет жизни Энгельса, как мы теперь можем констатировать, состояла в том, что его анализ конкретных условий движения – блестящий, реалистичный и часто чрезвычайно проницательный – не служил практическим указаниям, а, напротив, укреплял общую теоретическую основу, которая все больше отрывалась от практики. Его предсказание оказалось даже слишком точным: «Что может выйти из этого, кроме того, что партия внезапно в решающий момент окажется беспомощной, что по решающим вопросам в ней господствует неясность и отсутствие единства, потому что эти вопросы никогда не обсуждались?» [МЭ: 22, 237]

4. Формы буржуазной власти

Независимо от перспектив развития рабочего движения в результате непредвиденного изменения характера буржуазной политики после поражения 1848 года политические условия для завоевания власти значительно осложнились. В странах, где произошла революция, «идеальный» политический режим буржуазии – конституционное парламентское государство – остался недостигнутой целью, или же, как во Франции, от него отказались в пользу нового бонапартизма. Короче говоря, буржуазная революция 1848 года потерпела поражение и привела к неожиданному установлению режимов, природа которых беспокоила Маркса, может быть, больше любой другой проблемы, связанной с буржуазным государством. Ибо это были государства, явно выражавшие интересы буржуазии, но непосредственно не представлявшие ее как класс[189]. В связи с этим возникла более широкая проблема, к которой до сих пор не исчез интерес: проблема отношений между господствующим классом и централизованным государственным аппаратом, основанным вначале абсолютными монархиями и укрепившимся благодаря буржуазной революции в целях «гражданского единства нации», что было необходимым условием капиталистического развития, хотя такому аппарату была присуща неизменная тенденция к собственной автономии от всех классов, включая буржуазию [См. МЭ: 8, 206]. (Именно это соображение легло в основу тезиса о том, что победивший пролетариат должен не ограничиваться захватом государственного аппарата, а еще и разрушить его.) Эта идея конвергенции класса и государства, экономики и правящей элиты в XX веке, естественно претерпевает множество изменений. С ней, этой идеей, связана также и попытка Маркса подвести под французский бонапартизм особую социальную базу, в данном случае – мелкобуржуазное крестьянство непосредственно послереволюционного периода, класс, «неспособный защищать свои классовые интересы от своего собственного имени… Они не могут представлять себя, их должны представлять другие. Их представитель должен вместе с тем являться их господином, авторитетом, стоящим над ними, неограниченной правительственной властью, защищающей их от других классов и ниспосылающей им свыше дождь и солнечный свет» [МЭ: 8, 208]. Именно здесь кроются истоки некоторых аспектов будущего демагогического популизма, фашизма и т.п.

Почему должны взять верх эти формы правления, из анализа Маркса и Энгельса не ясно. Идея Маркса о том, что буржуазно-демократическое правительство исчерпало свои возможности и что бонапартистская система – последний оплот против пролетариата – является и последней формой правления перед пролетарской революцией [См. МЭ: 8, 205, а также МЭ: 17, 342 и 601], оказалась явно ошибочной. Впоследствии Энгельс разработал в более обобщенной форме теорию «классового равновесия» для режимов типа бонапартистского или абсолютной монархии (в основном в «Происхождении семьи, частной собственности и государства»). Эта теория основывалась на различных формулировках Маркса, выведенных из французского опыта, начиная с критического анализа в работе «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» того, как «партия порядка» в 1849 – 1851 годах, пройдя через страхи и внутренние распри, «собственными руками уничтожила и в своей борьбе с другими классами должна была уничтожить все условия могущества парламента» [МЭ: 8, 181], до более простых заключений, согласно которым этот режим зиждился «на усталости и бессилии двух антагонистических классов общества» [МЭ: 31, 450]. С другой стороны, Энгельс, более скромный как теоретик, но более сильный как эмпирик, разработал гипотезу о том, что бонапартизм был принят буржуазией, потому что она не хотела или «не способна властвовать сама непосредственно» [МЭ: 31, 174]. Говоря о Бисмарке и иронически называя бонапартизм «религией буржуазии», он утверждал, что этот класс мог позволить аристократической олигархии руководить правительством в собственных интересах (как это было в Англии) или, в случае отсутствия такой олигархии, принять «полубонапартистскую диктатуру» как форму «нормального» правления. Это второе положение было разработано им несколько позднее; что касается особенностей сосуществования буржуазии и аристократии в Англии[190], то замечание об этом носило беглый характер. В то же время после 1870 года Маркс и Энгельс придерживались мнения (или вновь стали подчеркивать), что типичный буржуазный режим – это режим конституционно-парламентарный.

Однако что должно было стать со старой перспективой буржуазной революции, которой предстояло путем радикальных изменений превратиться в «перманентную революцию» в тех странах, где революция 1848 года потерпела поражение и были восстановлены прежние режимы? В некотором смысле сам факт свершения революции свидетельствовал о том, что поставленные ею проблемы должны быть решены: «действительные, не иллюзорные задачи революции всегда разрешаются в результате этой революции» [МЭ: 35, 219 – 220]. В данном случае они были решены «душеприказчиками революции – Бонапартом, Кавуром и Бисмарком». Но хотя Маркс и Энгельс это признавали и отмечали положительные стороны данного явления (испытывая при этом противоречивые чувства), они не смогли до конца оценить сложности «исторически прогрессивного» объединения Германии усилиями Бисмарка. Таким образом, поддержка «исторически прогрессивного» шага, предпринятого реакционной силой, могла вступить в противоречие с поддержкой левых политических союзников, которые были против этого шага. И в самом деле, это подтвердилось в отношении франко-прусской войны, против которой Бебель и Либкнехт выступили с антибисмарковских позиций (и были поддержаны значительной частью бывших левых 48-го года), в то время как Маркс и Энгельс в частном порядке склонялись скорее к положительной оценке этого события [МЭ: 33, 32 – 35, 36 – 37]. Весьма рискованно поддерживать «исторически прогрессивные процессы», не принимая в расчет тех, кто их начинает, если, конечно, эта поддержка не имеет место ex post facto (отвращение и презрение Маркса к Наполеону III избавило его от аналогичной дилеммы в отношений объединения Италии).

Словом, оставалось дать оценку (что было весьма серьезной проблемой) тем несомненным уступкам, которые буржуазия получила сверху (например, от Бисмарка), и вообще событиям, именуемым «революциями сверху» [МЭ: 22, 451]. Считая их исторически неизбежными, Энгельс (поскольку Маркс очень мало писал на эту тему) колебался, отказаться ли считать их временными завоеваниями или нет. Либо Бисмарк будет вынужден принять более благоприятное для буржуазии решение, либо «германский буржуа будет, наконец, вновь вынужден выполнить свой политический долг и стать в оппозицию к нынешней системе, чтобы дело хоть немного двинулось вперед» [МЭ: 36, 445][191]. История показала его правоту: в последующие 75 лет были сметены и компромисс Бисмарка, и господство юнкеров – хотя и иным путем, чем предвидел Энгельс. Однако в свое время (и в общей теории государства) Маркс и Энгельс не учли того факта, что для большей части буржуазных классов европейских стран компромиссные решения 1849 – 1871 годов были равноценны новому 48-му году, а не его жалкой подмене. Буржуазия не выражала стремления добиться большей власти или создать государство, которое было бы исключительно и открыто буржуазным, и не чувствовала в этом потребности, как признавал сам Энгельс.

В таких условиях борьба за «буржуазную демократию» продолжалась, но уже не носила прежнего характера буржуазной революции. Однако, даже если в этой битве, теперь все чаще возглавляемой рабочим классом, были завоеваны права, в значительной степени облегчившие мобилизацию и организацию массовых рабочих партий, все же не было конкретных оснований для тезиса (который Энгельс поддерживал в последние годы своей жизни) о том, будто демократическая республика, «последовательная форма господства буржуазии», была также формой, в рамках которой конфликт между буржуазией и пролетариатом должен был достигнуть своей наивысшей точки и разрешиться, наконец, на поле боя [МЭ: 36, 46 – 49, 112][192]. Характер классовой борьбы и отношений между буржуазией и пролетариатом в буржуазной республике или в том, что ей соответствовало, был неясен. Словом, следует признать, что проблема структуры и политической функции буржуазного государства в рамках системы развитого и устойчивого капитализма не была в работах Маркса и Энгельса предметом систематического изучения с учетом исторического опыта, приобретенного развитыми странами после 1849 года. Естественно, это ни в коей мере не умаляет мудрости и глубины предсказаний и замечаний Маркса и Энгельса.

5. Обстановка в мире и национальная политика

Рассматривать политический анализ Маркса и Энгельса без учета международной обстановки того времени – это то же самое, что перенести действие «Отелло» из Венеции в другое место. Для них революция была прежде всего международным явлением, а не простой совокупностью национальных преобразований. Их стратегия была интернациональной по сути. Не случайно «Учредительный манифест» I Интернационала завершался призывом к рабочему классу проникнуть в «тайны международной политики» и принять в ней активное участие.

Интернациональные по характеру политика и стратегия были необходимы не только потому, что существовала международная система государств, от которой отчасти зависела возможность выживания революции, но главным образом потому, что в процессе развития мирового капитализма должны были возникать отдельные общественно-политические образования, о чем свидетельствует почти тождественное использование Марксом терминов «общество» и «нация»[193]. Хотя мир, созданный капитализмом, шел по пути все большей унификации, он в то же время всегда представлял собой «всестороннюю зависимость наций друг от друга» [МЭ: 4, 428]. Судьбы революции зависели прежде всего от системы международных отношений, поскольку история, географическое положение, неравенство сил и разный уровень развития ставили ее успех в зависимость от того, что происходило в других странах, или придавали революции международное звучание.

Тот факт, что Маркс и Энгельс верили в развитие капитализма в целой серии отдельных («национальных») образований, не следует путать с тем, что в ту пору называлось «национальным принципом», а теперь зовется «национализмом». Хотя Маркс и Энгельс вначале и были связаны с глубоко национальными по духу республиканско-демократическими левыми – ибо это было единственно реальное левое течение как в национальном, так и в интернациональном масштабах и до и в течение 1848 года, – они все же не признавали в качестве самоцели идею национальной принадлежности и самоопределения наций, равно как и демократической республики [См. МЭ: 5, 374 – 376; 36, 112]. Многие их последователи были куда менее осторожны в проведении разграничительной линии между пролетарскими социалистами и мелкобуржуазными демократами (националистического толка). Хорошо известно, что Энгельс навсегда сохранил кое-какие националистические немецкие идеалы поры своей юности и национальные предрассудки, которые из них вытекали, особенно в отношении славянских народов[194] (Маркс в меньшей степени испытывал влияние таких чувств). Тем не менее его вера в прогрессивный характер объединения Германии или поддержка военных побед Германии основывались не на немецком национализме, хотя, безусловно, как немцу, они ему доставляли удовольствие. Значительную часть своей жизни Маркс и Энгельс считали Францию не столько своей второй родиной, сколько родиной революции. Отношение их к России, остававшейся в течение длительного времени главным объектом их нападок и ненависти, изменилось, как только там возникла возможность свершения революции.

Таким образом, их можно критиковать за недооценку политической силы национализма в прошлом веке и за то, что они не дали соответствующего анализа этого явления, но их никак нельзя обвинить в политической или теоретической непоследовательности. Они не выступали в защиту наций как таковых и – еще менее – самоопределения некоторых или всех национальностей как таковых. Как заметил со свойственным ему реализмом Энгельс, «…нет страны в Европе, где под управлением одного правительства не было бы различных национальностей… и, по всей вероятности, такое положение остается и впредь» [МЭ: 16, 160, 161]. Именно потому, что они внимательно изучали действительность, они считали, что развитие капиталистического общества идет по пути подчинения местных и региональных интересов интересам более крупных образований, с тем чтобы в конце концов, вероятно, прийти, как они надеялись еще со времен написания «Манифеста», к созданию подлинно всемирного общества. Они признавали и в свете исторической перспективы одобряли формирование некоторого числа «наций», в жизни и развитии которых мог проявляться ход исторического процесса и исторический прогресс, и потому отвергали предложения о федерализме, способном нарушить «то единство, которое – у крупных наций, – хотя и создано было первоначально политическим насилием, стало теперь могущественным фактором общественного производства» [МЭ: 17, 344]. По аналогичным причинам они признавали и вначале одобряли завоевание отсталых районов Азии и Южной Америки развитыми буржуазными странами. Вследствие этого они допускали, что нет достаточно веских оснований для независимого существования многочисленных малых народов и что, более того, многие из них могли бы перестать существовать как национальности; очевидно, они не уловили обратных процессов, которые происходили уже в их времена, как это было с чехами. Как Энгельс писал Бернштейну [См. МЭ: 35, 230 – 233], личные чувства отходили на второй план даже тогда, когда они, совпадая с политическими оценками (именно так обстояло дело с мнением Энгельса о чехах), сохраняли чрезмерную возможность для выражения националистических предрассудков и – как оказалось позднее – для того, что Ленин определил как «великодержавный шовинизм».

Однако, с другой стороны, Маркс и Энгельс как революционеры поддерживали борьбу наций, больших и малых народов, так как эти движения объективно помогали революции, и выступали против тех, кто объективно находился на стороне реакции. Такую же позицию они занимали в принципе и в отношении политики различных государств. Продолжателям своего дела они оставили в наследство твердое убеждение в том, что проблему образования наций и движения за национальное освобождение следует рассматривать не как самоцель, а лишь в связи с процессом, интересами и стратегией мировой революции. В ряде других случаев Маркс и Энгельс оставили в наследство целый круг проблем, не говоря уже о многочисленных отрицательных суждениях, которым вынуждены были давать свое толкование социалисты, стремившиеся организовать национально-освободительное движение у народов, обойденных вниманием отцов-основоположников как народов антиисторических, отсталых или осужденных на исчезновение. Независимо от исходного принципа, марксистам пришлось впоследствии разработать теорию «национального вопроса», поскольку вклад классиков был очень невелик. Следует заметить, что причиной тому были не только коренным образом изменившиеся с приходом империализма исторические условия, но и то, что Маркс и Энгельс мало, чтобы не сказать – чрезвычайно мало, занимались изучением национального вопроса.

Три основные фазы их международной революционной стратегии определялись следующими историческими вехами: до 1848 года и включая его, с 1848 по 1871 год и с 1871 года до смерти Энгельса (1895).

Решающая фаза будущей пролетарской революции должна была охватить страны, прошедшие буржуазную революцию и достигшие высокого уровня развития капитализма, а именно Францию, Англию, немецкие государства и, предположительно, Соединенные Штаты. Маркс и Энгельс мало и редко интересовались небольшими и политически явно «отсталыми» странами до тех пор, пока развитие социалистических движений не вызвало необходимости прокомментировать их положение. В 40-е годы были основания ожидать революцию в развитых странах, и она там разразилась, хотя – как признал сам Маркс [См. МЭ: 6, 158 – 160] – она была обречена на провал из-за неучастия Англии. Однако, с другой стороны, нигде, за исключением Англии, еще не существовало пролетариата или настоящего классового пролетарского движения.

В поколении после 1848 года в связи с бурной индустриализацией возросла численность рабочего класса в разных странах и получили развитие пролетарские движения; однако перспектива социальной революции в «развитой» зоне стала менее вероятной. Капитализм стабилизировался. В этот период Маркс и Энгельс могли лишь надеяться на то, что сочетание внутренней политической напряженности в отдельных странах с международным конфликтом приведет к возникновению революционной ситуации, как это действительно произошло во Франции в 1870 – 1871 годах. Тем не менее в последние годы этого периода, когда снова вспыхнул мировой капиталистический кризис, ситуация стала иной. Во-первых, массовые рабочие партии, находившиеся под сильным влиянием марксизма, изменили перспективы внутреннего развития в «развитых» странах. Во-вторых, на окраинах развитого капиталистического общества – в России и Ирландии – появился новый элемент социальной революции. Впервые Маркс понял это, почти одновременно в отношении обеих стран, в конце 60-х годов (первое упоминание о возможности революции в России относится к 1870 году) [См. МЭ: 32, 549]. Но если Ирландия после поражения фениев [См. МЭ: 35, 280 – 284] во многом не подтвердила расчетов Маркса, то роль России в них все больше возрастала: ее революция могла послужить «сигналом пролетарской революции на Западе, так что обе они дополнят друг друга» [МЭ: 19, 305]. Главное значение русской революции, естественно, должно было состоять в изменении ситуации в развитых странах.

6. Война и революция

Все эти перемены в революционной перспективе обусловили и значительное изменение позиции Маркса и Энгельса в отношении войны. В целом они были пацифистами не больше, чем таковыми были (тоже в целом) демократы, республиканцы или националисты. Они также не могли верить – прекрасно зная, что война, по справедливому определению Клаузевица, есть «продолжение политики иными средствами», – в чисто экономический характер конфликта (по крайней мере для своего времени). Эта проблема никак не затрагивается в их работах[195]. На первых двух фазах они ждали, что война внесет свой непосредственный вклад в дело, которому они служили, и в их планах надежды на войну играли важную, а иногда и решающую роль. С конца 70-х годов и далее (поворот наметился где-то к 1879 – 1880 годам [См. МЭ: 34, 84 – 86, 367 – 369, 339 – 342; 35, 347 – 360]) они, напротив, считали (но недолго) всеобщую войну препятствием развитию движения. А в последние годы жизни Энгельс все больше сознавал, насколько страшный характер примет новая война, которая могла, по его мнению, стать мировой. Как пророчески писал он, исход войны не вызывает сомнений: массовая бойня невиданных масштабов, изнурение Европы до небывалой дотоле степени и, наконец, полный крах старой системы [См. МЭ: 36, 442 – 447]. Он предполагал, что подобная война завершится победой пролетариата, но так как, чтобы прийти к революции, необходимости в ней нет, он, естественно, надеялся на то, что можно будет «обойтись без этой бойни» [МЭ: 36, 330].

Война первоначально была составной и необходимой частью революционной стратегии, включая стратегию Маркса и Энгельса, по двум основным причинам. Во-первых, она была необходима, чтобы нанести поражение России, оплоту реакции в Европе, гаранту и реставратору консервативного статус-кво. В тот период России не грозили какие-либо внутренние возмущения, кроме революционного движения на ее западных границах – в Польше, которое в течение длительного времени занимало важное место в международной стратегии Маркса и Энгельса. Революция потерпела бы поражение, если бы не превратилась в европейскую освободительную войну против России, и, напротив, эта война могла бы способствовать расширению революции и расколу восточноевропейской империи. 1848 год принес революцию в Варшаву, Дебрецен, Бухарест, писал Энгельс в 1851 году; будущая революция должна достигнуть Санкт-Петербурга и Константинополя[196]. Такая война неизбежно захватит и Англию, крупного соперника России на Востоке, который должен будет непременно воспротивиться русскому господству в Европе; а это в качестве дополнительного, но важного результата подорвет основы другого столпа тогдашнего статус-кво – все той же Англии, страны развитого капитализма, господствовавшей на мировом рынке, и, может быть, приведет даже к тому, что у власти окажутся чартисты [См. МЭ: 6, 158 – 160]. Поражение России было непременным условием международного прогресса. Возможно, что яростная кампания, которую развернул Маркс против министра иностранных дел Англии Пальмерстона, объясняется разочарованием, вызванным нежеланием Англии пойти на риск и начать войну, серьезно нарушив тем самым равновесие сил в Европе. Действительно, в случае если европейская революция не произойдет (а может быть, и тогда, когда она произойдет), великая война Европы против России будет немыслима без участия Англии. Когда же, напротив, возникла возможность свершения революции в России, такая война перестала быть непременным условием для революции в развитых странах. Несмотря на это, тот факт, что русская революция не произошла, при жизни Энгельса, заставил его в последние годы жизни продолжать считать Россию последним оплотом реакции.

Во-вторых, эта война была единственной возможностью объединить и сделать более радикальными европейские революции; прецедентом могли служить революционные войны во Франции последнего десятилетия XVIII века. Восстановление якобинских традиций во внутренней и внешней политике могло сделать Францию естественным вождем этого военного союза против царизма, как потому, что именно Франция положила начало европейской революции, так и потому, что ее революционная армия оказалась бы самой большой. Но и эта надежда в 1848 году не оправдалась; и хотя Франция продолжала занимать в расчетах Маркса и Энгельса центральное место (оба они, по существу, упрямо недооценивали стабильность и достижения Второй империи, ожидая ее неминуемой гибели), начиная с 60-х годов Франция уже не смогла бы играть в европейской революции ту решающую роль, которая ей отводилась прежде.

Однако если в 1848 году войну считали следствием и логическим продолжением европейской революции (помимо того что она была необходимым условием успеха последней), то в последующее 20-летие очень надеялись, что она разрушит статус-кво и высвободит скованные внутренние силы во всех странах. Надежда на то, что этого можно будет достичь благодаря экономическому кризису, после 1857 года угасла[197]. С той поры и впредь ни Маркс, ни Энгельс больше особенно не надеялись, даже в краткосрочном плане, на экономические кризисы (в том числе и в 1891 году)[198]. Их расчеты оказались в общем правильными: войны этого периода завершились так, как это предполагалось, хотя и не так, как надеялись Маркс и Энгельс, поскольку они не увенчались революциями ни в одной крупной стране, если, пожалуй, не считать Франции, чье международное положение, как мы видели, изменилось. Поэтому, как уже говорилось, Марксу и Энгельсу пришлось перейти на новые позиции и делать свой выбор, исходя из международной политики существовавших – буржуазных или реакционных – держав.

Естественно, это была в значительной степени чисто академическая позиция, поскольку Маркс и Энгельс не были в состоянии влиять на политику Наполеона III, Бисмарка или любого другого государственного деятеля, а социалистических или рабочих движений, с мнениями которых должны были бы считаться правительства, не существовало. Более того, даже если в отдельных случаях было относительно легко определить, какая политика может считаться «исторически прогрессивной» (следовало выступить против России; в гражданской войне в Америке следовало поддерживать Север против Юга), то все же сложность европейских отношений оставляла широкое поле для спекуляций и бесплодных дебатов. Позиция Маркса и Энгельса в вопросе об итальянской войне 1859 года отнюдь не бесспорно была более правильной, чем позиция Лассаля[199], хотя с практической точки зрения в тот момент ни та, ни другая не имела значения. Только после создания массовых социалистических партий, которые сочли бы своим долгом поддержать какое-то буржуазное государство, вступившее в конфликт с другим государством, политические нюансы этих споров могли бы обрести достойное внимания значение. Несомненно, Энгельс в последние годы (как и Маркс, тоже в последние годы) отказался от мысли, что международная война способна помочь делу революции, именно придя к заключению, что она вызовет «обострение шовинизма во всех странах» [МЭ: 37, 140] и сыграет на руку господствующим классам, ослабив движения, которые уже начали набирать силу.

Если в последовавший за 1848 годом период перспективы революции оказались неблагоприятными, то это объяснялось главным образом тем, что Англия продолжала оставаться основным оплотом стабильности капитализма, равно как Россия – оплотам реакции: «Россия и Англия – два великих столпа современной европейской системы» [МЭ: 32, 549]. Через много лет англичане вольются в движение, но лишь тогда когда – начиная с 80-х годов – их страна утратит монопольное положение в мире; этот факт был неоднократно проанализирован и положительно оценен Энгельсом. Подобно тому как перспектива революции в России подрывала один из двух столпов системы, конец всемирной английской монополии подрывал другой, хотя еще и в 90-е годы Энгельс не возлагал особых надежд на английское движение [См. МЭ: 22, 294 – 320]. Маркс надеялся, что в короткое время удастся «ускорить социальную революцию в Англии», и, полагая, что это самая важная задача I Интернационала, не считал ее неосуществимой. В самом деле, писал он в 1870 году, Англия благодаря Ирландии – «единственная страна, в которой материальные условия этой революции достигли известной степени зрелости» [МЭ: 32, 558]. Ирландия разобщала английских рабочих на базе национальных различий, создавала у них представление, будто эксплуатация другого народа отвечает их общим интересам, и обеспечивала экономическую базу английской землевладельческой олигархии, уничтожение которой должно было стать первым шагом на пути прогресса в Англии [См. МЭ: 32, 530 – 532][200]. Указание на то, что национально-освободительное движение в аграрной колонии может стать решающим элементом революции в экономически развитой империи, предвосхищало развитие марксизма в эпоху Ленина, и не случайно, что у Маркса оно ассоциировалось со сделанным им открытием революционного потенциала в аграрной России [См. МЭ: 32, 549].

Последняя фаза стратегического плана Маркса или, точнее, Энгельса совпала с коренным изменением международной обстановки, вызванным длительной мировой депрессией капитализма, закатом монопольного положения Англии, непрерывным промышленным развитием Германии и Соединенных Штатов и вероятностью революции в России. Кроме того, впервые после 1815 года становилась явно неизбежной мировая война: это заметил и с пророческой остротой и знанием военного дела проанализировал Энгельс. Как мы уже видели, международная политика великих держав играла все меньшую, а то и вовсе негативную роль в планах Маркса и Энгельса. Она принималась в расчет главным образом в свете ее возможного влияния на судьбы набиравших силу социалистических партий и представляла собой скорее препятствие на пути их движения вперед, чем возможную помощь.

В определенном смысле интерес Энгельса к международной политике все больше концентрировался на рабочем движении, которое в последние годы его жизни вновь приняло организационную форму Интернационала: действия одного движения могли укрепить другое движение, способствовать его развитию или повредить ему. Это ясно видно из работ Энгельса, хотя, может быть, здесь и неуместно подчеркивать случайное, по сути дела, сходство ситуации 90-х годов с кануном 1848 года [См. МЭ: 39, 117]. Более того, теперь со всей очевидностью можно было предполагать, что судьбы социализма будут решаться в Европе (из-за отсутствия развитого движения в Соединенных Штатах) силами движений, имевшихся в крупных континентальных странах, в число которых теперь входила и Россия (ибо в Англии мощного революционного движения не было). Хотя Энгельс одобрительно относился к революционным силам, действовавшим в Скандинавии и Нидерландах, он не уделял им большого внимания, равно как практически не писал и о революционных движениях на Балканах, а любое движение в колониальных странах расценивал как второстепенный и незначительный момент в развитии метрополий [См. МЭ: 35, 289 – 291, 296 – 298]. За исключением подтверждения принципа, что «победоносный пролетариат не может никакому чужому народу навязывать никакого осчастливливания, не подрывая этим своей собственной победы» [МЭ: 35, 298], нельзя сказать, чтобы он серьезно занимался изучением проблемы освобождения колониального мира. Удивляет также недостаточное внимание Энгельса к проблемам, которые (едва он умер) заявили о себе в международных левых силах в форме широкой дискуссии об империализме. «Мы должны сообща бороться за освобождение западноевропейского пролетариата и этой цели подчинить все остальное» [МЭ: 35, 230], – писал он Бернштейну в 1882 году.

Согласно этой идее, лежавшей в основе развития пролетарского движения, международное движение было теперь представлено национальными партиями, и это было закономерно, хотя и шло вразрез с тем, что произошло накануне 1848 года [См. МЭ: 35, 296 – 298]. В связи с этим вставал вопрос о координации и принятии решений в отношении конфликтов, возникавших вследствие особых претензий или национальных амбиций отдельных движений. Некоторые из этих проблем, как, например, проблему окончательного самоопределения[201], можно было отложить по тактическим соображениям на будущее (не становившееся более определенным от применения соответствующих формул), хотя социалисты в России и Австро-Венгрии лучше Энгельса отдавали себе отчет в том, что применять решения этого типа к другому кругу проблем невозможно. Менее чем через год после смерти Энгельса Каутский искренне признавал, что «старая позиция Маркса» в отношении поляков, чехов и по восточному вопросу теперь неприемлема[202]. Кроме того, неравенство сил и стратегической значимости различных движений создавало хотя и меньшие трудности, но все же оставалось проблемой. Так, французы по традиции взяли на себя «всемирно-освободительную миссию», а следовательно, присвоили себе право встать во главе международного движения [См. МЭ: 35, 220]; между тем Франция была более не в состоянии выполнять эту задачу, а французское движение, раздробленное, беспорядочное, с подрывавшими его изнутри радикальными, мелкобуржуазными, республиканскими и прочими уклонами, высказывало разочарованность и отнюдь не было расположено прислушиваться к Марксу и Энгельсу [См. МЭ: 39, 226 – 231][203]. На какой-то момент Энгельс пришел к мысли, что заменить французов в роли «авангарда» движения могли бы австрийцы.

С другой стороны, бурный рост движения в Германии (не говоря уже о его тесной связи с Марксом и Энгельсом) сделал именно его главной силой социалистического наступления в мире [См. МЭ: 39, 117]. Хотя Энгельс и не верил в возможность подчинения всех движений одной партии – вождю – разве что в момент непосредственного действия [См. МЭ: 35, 220], – было очевидно, что интересам мирового социализма больше всего содействовал бы прогресс движения в Германии. И не только немецкие социалисты были с этим согласны: эта точка зрения сохранялась еще в первые годы существования III Интернационала. С другой стороны, в других странах не разделяли высказанную Энгельсом в начале 90-х годов мысль о том, что в европейской войне Германия победит франко-русский альянс [См. МЭ: 28, 138 – 139], хотя перспектива революции в результате поражения, которое он предрекал французам и русским, вполне устроила бы Ленина. Бесполезно сейчас пытаться представить себе, что подумал бы Энгельс в 1914 году, если бы был еще жив, и уж вовсе не следует предполагать, что он остался бы при том мнении, какого придерживался в 90-х годах прошлого века. Кроме того, вероятно, социалистические партии в любом случае решили бы выступить в поддержку своих правительств, даже если бы у германской партии не было возможности сослаться на авторитет Энгельса. И несмотря на это, оставленное им Интернационалу наследие по вопросу о международных отношениях, особенно в той части, которая касается войны и мира, можно толковать неоднозначно.

7. Многозначная и сложная задача

Каким образом можно резюмировать политическое наследие, оставленное Марксом и Энгельсом своим последователям? Во-первых, в нем подчеркивается подчинение политики историческому развитию. Исторически победа социализма неизбежна как результат процесса, обобщенного Марксом в знаменитом отрывке об исторической тенденции капиталистического накопления, завершающемся пророчеством об «экспроприации экспроприаторов» [МЭ: 23, 772 – 773]. Политическая деятельность социалистов не может породить «возмущения рабочего класса, который… обучается, объединяется и организуется механизмом самого процесса капиталистического производства», но она должна на нем основываться. Перспективы политической деятельности социалистов зависят в своей основе от уровня развития капитализма как во всем мире, так и в отдельных странах, и марксистский анализ ситуации именно в таком свете составляет необходимую основу политической стратегии социалистов. Политика уходит корнями в историю, и Марксов анализ показывает, сколь беспомощна она в достижении своих целей, если не имеет этих корней, и, напротив, сколь непобедимо рабочее движение, имеющее такие корни.

Во-вторых, политика приобретает тем не менее первостепенное значение в той мере, в какой рабочий класс, который неминуемо одержит победу, организован политически (то есть в качестве партии) и стремится добиться политической власти, что привело бы к установлению переходной системы, в которой государственная власть принадлежала бы пролетариату. Политические действия играют, таким образом, важнейшую роль в исторической миссии пролетариата. Через политику – то есть в рамках, установленных историей, – он осуществляет свой выбор, свои решения и свои сознательно организованные действия. Вероятно, на протяжении жизни Маркса и Энгельса и в течение всего времени существования II Интернационала основным критерием отличия марксистов от большинства других социалистов, коммунистов и анархистов (за исключением тех, кто следовал якобинским традициям), а также от тред-юнионистских и «чисто» кооперативных движений была вера в главенствующую роль политики до, во время и после революции. Что касается послереволюционного периода, выводы из такой позиции продолжали оставаться весьма абстрактными. Напротив, для предреволюционного периода она предполагала, что в целях ведения всякой политической деятельности при капитализме необходима пролетарская партия.

В-третьих, Маркс и Энгельс рассматривали политику, по сути, как классовую борьбу внутри государств, представляющих интересы господствующего или господствующих классов, и делали исключение для особых исторических ситуаций, например когда возникает классовое равновесие. Подобно тому как в философии они придерживались принципов материализма, выступая против идеализма любого толка, столь же последовательно они критиковали мнение о том, что государство стоит над классами и представляет интересы всего общества (за исключением тех случаев, когда о нем говорилось в отрицательном контексте, как о защитнике общества от краха) или что оно занимает нейтральную позицию по отношению к классам. Государство – исторический феномен, созданный классовым обществом; пока оно существует как государство, оно означает господство одного класса, пусть даже и не в пропагандистски-упрощенной форме «исполнительного комитета господствующего класса». Это ограничивает вовлечение пролетарских партий в политическую жизнь буржуазного государства, а также сокращает возможность уступок, которых от него можно ожидать. Таким образом, пролетарское движение действует и в рамках буржуазной политики, и вне них. Так как власть была названа сущностью государства, нетрудно было предположить (хотя Маркс и Энгельс этого не сделали), что власть – это единственно важный аспект политики и дебатов о государстве во все времена.

В-четвертых, пролетарское государство переходного периода, независимо от тех функций, которые оно сохранит, должно будет устранить изолированность народа от правительства, понимаемого как обособленная клика правителей. Можно было бы сказать, что оно должно быть «демократическим», если бы на общепринятом языке это слово не означало особого типа правительства, учреждаемого собранием периодически избираемых парламентских представителей, – типа, который Маркс отвергал. Тем не менее если говорить о значении этого слова вне связи с особыми институтами, а о том его значении, которое ему придавал Руссо, то речь шла о «демократии». Это была наиболее спорная часть наследия, оставленного Марксом своим последователям, поскольку – по причинам, выходящим за рамки нашего исследования, – все конкретные попытки воплотить в жизнь социализм согласно указаниям Маркса до сих пор сводятся к укреплению независимого государственного аппарата (аналогичного тому, который существует при несоциалистических режимах), хотя марксисты и не отказываются от того, что Маркс столь решительно считал главным аспектом развития нового общества.

Наконец (и это было в определенном смысле преднамеренным), Маркс и Энгельс оставили своим последователям множество пробелов и таких мест в своей политической теории, которые можно толковать неоднозначно. Коль скоро конкретные формы политической и конституционной структуры, предшествующей революции, казались им достойными рассмотрения лишь в той мере, в какой они способствуют или препятствуют развитию движения, они не уделяли им достаточного и постоянного внимания, хотя и бегло комментировали различные события и многие конкретные ситуации. Отказываясь строить сколько-нибудь подробные предположения о будущем социалистическом обществе и его устройстве и даже об особенностях переходного послереволюционного периода, они оставили своим последователям всего лишь кое-какие принципы общего характера, к которым можно было бы обратиться. Равным образом они не дали никаких конкретных указаний практического характера по таким проблемам, как обобществление экономики или необходимые меры для ее планирования. По этим темам, впрочем, они не оставили никаких рекомендаций, пусть даже общих, не вполне ясных или нуждающихся в обновлении, потому что никогда не ощущали потребности принимать эту проблематику в расчет.

И все же следует подчеркнуть не столько то, чтó конкретно последующие марксисты смогли или не смогли почерпнуть (или должны были разрабатывать самостоятельно) из наследия основоположников, сколько необычайную самобытность наследия. Маркс и Энгельс постоянно, активно и настойчиво отвергали позицию, традиционную для современных им революционных левых, равно как и позицию всех предшествовавших им социалистов[204], хотя она до сих пор не потеряла своей привлекательности. Они отвергали упрощенческие концепции тех, кто хотел заменить плохое общество хорошим, иррациональное – рациональным, черное – белым. Они отвергали априорные программные модели, предлагаемые различными левыми течениями, не упуская возможности заметить, что, хотя каждое течение имело собственную модель, которая иногда принимала черты наиболее разработанных утопических схем, очень немногие из этих моделей могли согласоваться друг с другом. Кроме того, они отвергали стремление создавать не подлежащие изменению модели, предписывавшие, например, совершенно конкретную форму революционных перемен и предполагавшие все прочие формы незаконными, отрицавшие политические действия или, напротив, основанные исключительно на них, и т.д. Словом, Маркс и Энгельс отвергали любую форму волюнтаризма, неприемлемого с точки зрения истории.

Вместо этого они твердо выступали за развертывание движения в русле исторического развития. Перспективы и задачи движения можно было определить, только открыв процесс общественного развития, который мог подвести к этому определению, а само открытие могло стать возможным лишь на определенной ступени развития. Если это исключало возможность догадок и сводило предвидение будущего к немногим и приблизительным структурным принципам, то из них рождалась уверенность в исторической неизбежности воплощения надежд социалистов. Что касается конкретных политических действий, то для того, чтобы решить, что нужно и что можно (как для всего мира, так и для отдельных его регионов и стран), требовался анализ исторического развития, а также конкретных условий. Таким образом, политические решения становились частью структуры исторических изменений, которая не зависела ни от каких политических решений. Это неизбежно делало политическую задачу коммунистов еще более многозначной и сложной.

Она была многозначной потому, что общие принципы марксистской теории были слишком расплывчатыми, чтобы стать источником точных политических указаний, если бы в этом возникла необходимость. Это касается главным образом проблемы революции и последующего перехода к социализму. Целые поколения комментаторов тщательно изучили первоисточники в поисках ясной формулировки того, что следует называть «диктатурой пролетариата», но они ее не нашли, поскольку Маркс и Энгельс заботились прежде всего о том, чтобы обосновать историческую необходимость самого этого периода. Задача их была сложной потому, что отношение Маркса и Энгельса к формам действия и политической организации в отличие от их содержания и к формальному аспекту общественного устройства, в условиях которого им приходилось действовать, настолько определялось конкретной обстановкой, что его нельзя сводить к совокупности постоянно действующих правил. В любой данный момент, в любой стране или регионе Марксов политический анализ мог найти выражение в целой серии политических рекомендаций (как, например, «Обращение Центрального Комитета Союза коммунистов», 1850), но они по своему характеру были неприменимы к ситуациям, отличным от той, для которой они разрабатывались, – как это заметил Энгельс в 1895 году в своих размышлениях по поводу «Классовой борьбы во Фракции с 1848 по 1850 г.» Маркса. Однако ситуации, возникшие после смерти Маркса, естественно, отличались от тех, которые складывались при его жизни; и в случае возникновения аналогичных ситуаций их можно было идентифицировать лишь с помощью исторического анализа как той ситуации, которую рассматривал Маркс, так и той, насчет которой его последователи искали указаний в его работах. Именно поэтому было практически невозможно создать на основании текстов классиков нечто похожее на сборник стратегических и тактических инструкций и опасно было пользоваться ими как совокупностью прецедентов, даже если к ним все же прибегали довольно часто именно с этой целью. У Маркса можно научиться методу анализа и действия, а не извлечь из его классических работ серию уроков, готовых для реализации.

Несомненно, именно этому Маркс хотел научить своих последователей. Как бы то ни было, воплощение марксистских идей в форме указаний, вдохновляющих движения масс, партий и организованных политических групп, необходимо было приблизить к тому, что Э. Ледерер определил как «всем известное конспективно изложенное и упрощенное обобщение, которое огрубляет мысль, но в котором найдет отражение и должна найти свое выражение всякая значительная идея, если с ее помощью вы хотите привести в движение массы»[205]. Любое руководство к действию постоянно подвергается опасности быть превращенным в догму. В этом отношении ни в одном из разделов марксистской теории она, а вместе с ней и само движение не претерпели столько ущерба, как в сфере политической мысли Маркса и Энгельса. И все же это показывает, чем вольно или невольно стал марксизм: он представляет собой продолжение учения Маркса и Энгельса и становится им тем более, что тексты основоположников обрели классическую и даже каноническую ценность. Однако он отражает не то, что Маркс и Энгельс думали и писали, а то, как (и то не всегда) они действовали.

Загрузка...