В незапамятные времена башня была высокой. Пусть не высокой-превысокой, но все равно высокой — восемь этажей. Она и нынче высокая, только теперь она не башня. Потому что в те же незапамятные времена внутри стен все обвалилось, и крыша тоже, и стены укоротились, с разных сторон по-разному, так что — какая ж это башня.
Незапамятные — так мама говорила. А дядя Саша-На-Всё-Про-Всё говорит: доисторические. Марине больше нравится мамино слово. Оно само по себе и красивое: не-за-па-мят-ные. И с таинственным смыслом, потому что с памятью связано. А у нее, у Марины, память есть о тех незапамятных — от мамы, светлая ей тоже память. Правда, только половина есть того, что мама помнила, а другая половина — от бабушек, прабабушек да всех-всех пра-пра-пра, но эта другая половина — неразборчивая. А мамина — ясная. Ну, почти ясная.
Что в Бывшей Башне этажей нет — это даже хорошо. Ночью придешь сюда, на охапку мягкого, рассыпчатого приляжешь — от него потом чешется, утром надо смывать как следует, — но приляжешь вот так, лицом кверху, и смотришь, смотришь… А там, в вышине — звезды, звезды. И спать жалко, хотя и засыпаешь всегда.
Местные сюда не ходят, ни в башню, ни около, ни вообще на этот уровень «нуль» — так дядя Саша его называет, ну и пусть будет нуль. Местным бы тут пропитание лакомое добывать, его полно, вон как железом пахнет! Но они боятся. И правильно делают: если кто и пересилит страх, то после «нуля» хворает не пойми чем. Марине в маминой памяти таких болезней не сыскать, как их врачевать — неведомо. Так что лакомое — его когда она же, Марина, Местным доставит, когда еще кто из муданов. Почти всегда это дядя Саша.
Муданы — это, дядя Саша-На-Всё-Про-Всё объяснил смеясь, Местные так мутантов окрестили. Таких, то есть, как Марина, как сестрицы-подружки ее, как сам дядя Саша, как Свящённые Явреи даже. А на самом деле Местные и есть мутанты. Хотя как посмотреть, сказал тогда дядя Саша. Местные, вон, и верх низом числят.
В общем, хорошо по ночам в Бывшей Башне. И не только то хорошо, что звезды и что Местным, горемыкам, утром лакомства принесешь. А и то хорошо, что растешь тут не так быстро, как там у себя, внизу. Марине по ее счету всего шестнадцать лет, а сестрицам-подружкам, даром что рождены с ней в один год, по их счетам уже двадцать! Скоро им пора настанет — зачинать. Все ждут, чтобы появился мальчик, а то всё одни девочки рождаются. У Местных, само собой, и девочки, и мальчики, а у нас только девочки. Все почему-то надеются, что родится мальчик, и тогда все здесь переменится, и обязательно к лучшему. Язычество какое-то, если вдуматься. Но что ж делать — надеются. На Олю, Иру, Аню, Тому. На Марину тоже, но ей еще рано.
А мамы сестриц-подружек уже старушки. Рожать больше не могут. Не только от старости: тут ведь так — один раз родишь, всегда девочку, а потом ничего. Бесплодие.
О бабушке Тане и говорить нечего: ей, по ее счету, девяносто с лишним. И никого она не рожала, и бабушка она тут ничья. Но очень-очень уважаемая. Себя, посмеиваясь, называет «апа». Так, объясняет, у восточных народов принято обращаться к женщине, которая намного старше. Она-то помнит восточных людей. И мамы помнят. А сестрицы-подружки — нет, только по книжкам и фильмам, как и Марина, конечно.
Да, она, Марина, теперь самая младшая. Но тоже уважаемая — потому что врачея! А по возрасту, который по личному счету, младшая. Повзрослеть, может, и заманчиво, но боязно. Да что боязно — вовсе страшно… Марина хорошо помнит тот ужас, когда мама, Марина-старшая, сперва расцвела — второй молодостью, говорила она, — а на самом деле заразилась от Местных, и враз закончилась та вторая молодость, не успев толком начаться, и полетело мамино время быстрой злой птицей: стареть стала день ото дня, волосы повыпадали клочьями, спина согнулась, а потом вовсе скрутило ее, и сморщило, и сделалась она махонькой, кривой, коричневой, и поднялась — по-местному спустилась — на пустующий шестой уровень, останавливать никто не посмел, а дальше сил не хватило, а дальше — пустой угол, бетонный пол, принесенные полумертвой от горя ею, Мариной-младшей, матрас, подушка, одеяло, а дальше, по нарастающей… Вспомнить жутко, назвать — сил недостает. Да и ни к чему называть. Мама, мамочка, светлая королева.
Вирус бешенства времени, сказал старший Свящённый Иван Максимович, когда с мамой прощались. Свящённые тогда все четверо пришли проводить ее. И дядя Саша с ними, конечно. Сдерживали слезы, вытирали молча, украдкой… женщины плакали в открытую, а она, Марина, словно окаменела.
Маринина мама такая одна была. Две другие мамы, что тоже умерли, — они это, дядя Саша говорит, нормальный ход, просто от старости. Да Марина и сама знает, врачея же. А вот что ее мама — единственная, кто от Местных заразилась, это ей, Марине, сигнал: поменьше с Местными общайся! А как поменьше, коли медиков, кроме нее, нет. Дядя Саша говорит: риск дело благородное, но рискуй, мол, с умом. Эх, ума-то и не хватает.
Дядя Саша хороший. Старый, да, но он всегда старым был. И Свящённые тоже — какими были, такими и остаются. Разве что чуточку сдают: то волосы седеют понемногу, то морщинка прибавится. Но — медленно. Потому что у них, в Резиденции, что в самом низу — по-Местному на самом верху — время такое. Медленное. Они-то говорят: нормальное время, а для нас, не говоря уж о Местных, оно медленное.
Нам всем бы туда, и Местным тоже. Глядишь, выправилось бы все, да нет туда ходу. Местным ходу нет к нам, муданкам, а нам и Местным тоже — в Резиденцию нет ходу. А им, Свящённым, ход повсюду. Ну и нам повсюду, кроме как к ним.
Мама, в который раз вспомнила Марина, на звезды глядя, объясняла: Свящённые — это так Местные слово поуродовали. Поначалу-то звали их Посвящёнными. Сократили зачем-то, оно и прилипло. А уж Явреями их почему прозвали — и вовсе непонятно. Дураки потому что, сердилась мама. А Свящённых, рассказывала она, было, опять же поначалу, не четверо, а больше. Но мало-помалу некоторым стало все невмоготу, и спустились они на уровень ниже нижнего (выше верхнего по-Местному) и впали там в спячку. В анабиоз, если по-научному. Или в стазис — это уж у самой Марины неведомо откуда словечко выпрыгнуло. Вот. А четверо — остались. И дядя Саша с ними. Он вообще-то такой же, но к нему почему-то ни «Свящённый», ни, тем более, «Яврей» не подходит. Дядя Саша и есть дядя Саша. На-Всё-Про-Всё. Свящённых редко кто видит, а дядя Саша то и дело то тут, то там, всегда при трудах — починить, наладить, заменить, смастерить…
А еще, напомнила себе Марина сквозь накатывающую дрему, в Бывшей Башне хорошо потому, что здесь, на уровне «нуль», есть надежда встретить того, кого мама ждала до последней своей быстрой секундочки. Марина из маминой памяти его помнит, хотя и смутно. Мама порой говорила, что быть бы Марине его дочкой, только сложилось как сложилось… карточным домиком сложилось, горько усмехалась она, да в одночасье. Спустя две недели после Покрытия случился у мамы выкидыш. А спустя сколько-то лет случилась Марина. По имени — как мама, дочка — мамина, а еще — чья? Ни мама не раскрывала, ни кто другой. А может, и ничья — есть такое слово: партеногенез.
Того, кого мама ждала, она успела завещать Марине. Так и сказала: завещаю, мол, доченька, тебе его ждать. Верю, сказала, что придет; а ты, сказала, его сразу узнаешь, моей памятью. Тогда-то, сказала, все и переменится.
Одно это и держит; кабы не оно — на кой такая жизнь.
Спать, однако, хочется — сил никаких нет.
***
Пронзительно заверещала связная коробочка, дядей Сашей изготовленная. Марина рывком села на своей охапке, поднесла коробочку к губам, спросила, сипловато со сна:
— Что?!
Вызывала, кажется — коробочка хрипела почище Марины, — сестрица-подружка Ольга:
— Маришка! Вот же ты запропастилась! Снова на нулевом? Обыскались тебя, а там Веруня вроде как рожать начала!
Марина прокашлялась. Ответила уже ясным голосом:
— Бегу… Рано она что-то…
— Рано… — проворчала Ольга. — Ты бы больше на нулевом своем околачивалась, было бы вообще по самое никогда…
— Бегу, — повторила Марина.
Роды — дело для Местных нетрудное, но так уж укоренилось: всегда требовали врачею. Как бы ритуал сложился. Точнее, часть ритуала.
Сейчас наслушаюсь, подумала Марина, спустившись на уровень «раз» и помчавшись по коридору. Хорошо хоть, базовый медкомплект всегда при себе, не нужно крюка давать, время терять. Это мама так научила, да и в памяти засело — уж что намертво, то намертво: у врачеи неотложное должно быть при себе всегда и всюду.
Так, Веруня у нас на уровне «два». Да, точно, сектор «два-пять». Значит, сейчас, на площади Первых Встреч, налево, там лестница вниз, налево, еще раз налево, проспект Два, площадь Вторых Встреч, прямо, все прямо, потом направо…. Ух, и наверчено же в нашем граде! Ну, зато любой враг заблудится… Правда, какие тут нам враги… Разве что сами себе…
Поспешать, поспешать! Разродится-то сама в лучшем виде, да ведь Местные потом душу вынут попреками: мол, врачея, а опоздала, что ж ты, муданка, за врачея такая, одно слово — муданка… И пойдет-поедет, нуднее некуда.
Еще издали услышала заунывное, малоосмысленное, повторяющееся без конца:
Самосвал заряжай,
Колдуну угрожай,
Бодуна окружай,
В отчий дом заезжай,
Убирай урожай,
Сладку детку рожай…
Вбежала в нужный сектор. Пение стало оглушительным — целая толпа собралась возле Веруниного отсека, не продохнуть. И все поют. Тоже часть ритуала.
И подле самого ложа роженицы сгрудились. Та лежала голышом — этакая коричневая тушка со складчатой шкуркой и растопыренными лапками.
— Ну-ка, все вышли, быстро, кому сказала! — предельно высоким голосом прокричала Марина.
Чуть ниже тон возьми — не воспримут. В обычных условиях — шарахаются, но при родах перевозбуждены. А если так высоко — даже и в этих обстоятельствах замолкают. Вот и пение стихло, и отсек очистили.
— Как чувствуем себя, Веруня? — спросила Марина.
Вопрос дежурный, даже опять-таки ритуальный. Ибо яснее ясного: великолепно она себя чувствует.
— О-о-о-ойййй! — заверещала роженица.
Затряслась неистово, обе пары грудей всколыхнулись. Переигрывает, подумала Марина. Что ж, так у них положено, пусть. И подыграла:
— Тужься давай!
— Я вот тебе потýжусь! — неожиданным басом грянула Веруня. И понесла, повышая тональность до ультразвука, норовившего просверлить Маринин мозг: — Я тебе так потýжусь, что сама рóдишь! Ишь, разбрёхалась, нехристь белорылая, а еще в трухе вся в поганой! Стоит столбулиной, дрянь такая, сучка мерзявая!
Дойдя до максимума, визг оборвался. Из толпы Местных понеслось — сначала вразнобой, а потом слаженно и совсем бессмысленно, но хотя бы негромко теперь:
...Каравай обряжай,
Не тужи, не лажай,
Буржую́ угрожай,
Смольный флаг водружай,
Урожай занижай,
Робятенка рожай…
— Тужься, мамаша! — повторила Марина, теперь ласково.
Веруня вдруг взвыла, неестественно извернулась — и изрыгнула из себя нечто крохотное и мокрое. Марина споро приняла новорожденного, обтерла тельце, перерезала пуповину, не дав мамаше перегрызть ее зубами, подняла, посмотрела, объявила: «Мужик!», легонько щелкнула по хвостику — замяукал, — скомандовала: «А ну, села на лежанке своей, быстро!» — сунула детеныша Веруне в руки, извлекла из медсумки заготовленный шприц, воткнула в то, что у Местной можно назвать бедром, — та дернулась, но несильно — малец уже успел присосаться.
«Один? Боле не будет?» — громко поинтересовался кто-то. «У-у, ироды, вам бы все боле да боле! Обойдетеся!» — сварливо отозвалась Веруня. Перехватила младенца поудобнее, рыкнула: «Жри, прорва ненасытная!»
Посетовали: «Лизуня, бывало, троих приносила…»
— Да хорошо, что один, — сказала Марина. — Одного выкормить легче. И вообще, не лезьте!
А вот и папаша — робко так встал на пороке отсека. «Иди, дурень, знакомься с сынком», — загудели из толпы. Кто-то вякнул: «Горько!» — зашикали, обозвали матерно. Сквернословов тоже застыдили-зашикали. Раздался вопль: «Убери копыта, всю ногу отдавил!», в ответ раздалось: «Сам копыто!». Побранились еще немного, смолкли. Затянули, совсем заунывно, лишь привзвизгивать стали в конце каждой строчки:
От Твери до Перми!
От Перми до Гюмри!
Ой смотри не помри!
Повторяй до-ре-ми!
Соболезну прими!
Мужика подкорми!
Рутина, рутина… Инъекция эта, ни по каким показаниям не нужная, — чистое плацебо, да и какие тут показания… Все — ритуалы, ради подобия благополучного существования и мирного сосуществования…
Тоска, тоска.
Марина молча выбралась из отсека. Толпа почтительно расступилась. Теперь — обратным путем в Бывшую Башню. Сон больше, конечно, не придет, да и утро уже… какое утро, которое… на разных уровнях по-разному… Но есть еще час-другой, чтобы подождать того, кто мамой завещан, — вдруг сейчас явится? А не явится — так настрогать немного лакомого для Веруни: врачея обязана быть человечной.
Навернулись слезы. Марина быстро уняла их, настроилась ждать. Но вскоре опять уснула.