Анри Труайя Марья Карповна

I

Как только карета остановилась, Алексей Иванович Качалов распахнул дверцу и, не дожидаясь, пока лакей подбежит и спустит лестничку, ловко спрыгнул на землю. Во дворе почтовой станции царило оживление, сновали туда-сюда конюхи, распрягая и уводя лошадей. Он заметил поджидавшего приезжих Льва: тот приветливо заулыбался, размахивая руками. Присутствие брата удивило Алексея Ивановича – как правило, Лев не утруждал себя тем, чтобы встречать эту деревенскую, даже без рессор, колымагу по прибытии. Мать довольствовалась тем, что присылала коляску с кучером Лукой на козлах, он и доставлял путешественника до поместья, расположенного едва ли в четырех верстах от станции. Тот факт, что Левушка лишний раз сдвинулся с места, утвердил Алексея в мысли о необычайной значимости нынешнего его приезда в Горбатово. Впрочем, если Марья Карповна сочла возможным обратиться к начальнику секретариата Министерства иностранных дел с прошением о внеурочном отпуске для своего старшего сына, значит, по ее мнению, ему просто необходимо было сейчас приехать, и заменить его тут некому. Мать, конечно, живет в провинции, в глуши, зато – благодаря родственникам – имеет связи не только в правительстве, но и при дворе. Правда, она пользуется этими связями лишь тогда, когда оснований для этого более чем достаточно. А сам Алексей выполняет в министерстве столь неопределенные функции, что его отсутствие – пусть оно продолжается даже целых два месяца – никак не способно повлиять на нормальный ход дел. Но каким же счастливым он себя чувствовал в Санкт-Петербурге – среди этой суеты, разговоров, интриг, в городе, где что ни шаг – то зрелище! И перспектива провести несколько недель в деревне в самом начале лета 1856 года заранее нагоняла на него глубочайшую тоску.

Лев, переваливаясь с ноги на ногу, лениво двинулся к брату. На этом низеньком, пухлявом блондине только что не лопался голубой сюртук с перламутровыми пуговицами. Жилет – тоже голубой, но в белую полоску – был обильно усеян пятнами. Желтые нанковые брюки неопрятно отвисали на коленях. Нерасчесанные бачки окружали щеки рыжеватым пуховым ореолом. Алексей обнял брата с поистине братским отвращением.

Вокруг них по двору носились мальчишки, поднимая серую пыль, пахнущую навозом и овсом. Из кузницы доносился металлический звон, молот с грохотом опускался на наковальню, там подковывали лошадей. Собаки вертелись под ногами изможденных, разбитых кляч, заливаясь отчаянным лаем. Какая-то баба тащила ведро с водой из колодца. Несколько осоловевших от путешествия пассажиров вышли из почтовой кареты и, сбившись кучкой, направились к трактиру. Алексей вежливо поклонился даме, которая всю дорогу сидела в карете рядом с ним, а теперь удалялась, держа за руку маленькую девочку. Затем, повернувшись ко Льву, спросил:

– Ну как дела в Горбатове? Все в порядке?

– Да, у нас все отлично. Маменька ждет тебя. Не слишком утомился в дороге?

Голос у младшего, в общем-то, приятный, сладковатый, пусть и постоянно окрашенный легкой хрипотцой, вот только говорить с ним решительно не о чем: с самого нежного возраста беседы братьев сводились лишь к обмену банальностями.

Они сели в коляску. Лука погрузил чемоданы, щелкнул языком – и гнедая лошадка зацокала копытами. Марья Карповна признавала в своей конюшне только гнедых лошадей, потому все узнавали здесь ее упряжки еще издалека.

Притиснутый в узкой коляске к брату, Алексей продолжал раздумывать над тем, что за причина побудила мать так срочно вызвать его в имение. Правда, он написал ей в прошлом месяце – и уже в который раз! – о том, что просит разделить часть принадлежащих ей земель между двумя сыновьями. Может быть, она, наконец, решилась сделать дарственную запись, как он предложил, и для того-то и пригласила его немедленно приехать, чтобы уладить все формальности? Впрочем, Левушка должен знать – невозможно себе представить, чтобы, живя с матерью рядом, он был не в курсе дела… Но этот притворщик умеет держать язык за зубами… Ладно! Попытка не пытка! «Чего тянуть кота за хвост!» – подумал Алексей и решительно прервал излияния брата:

– Почему матушка вдруг захотела со мной повидаться?

Лоснящаяся, словно маслом намазанная физиономия Льва расплылась в любезнейшей улыбке:

– Соскучилась по тебе, братец!

– Слушай, не болтай глупостей! Ты прекрасно знаешь, что я ей писал, что просил разделить между нами…

– Ничего такого не знаю, – оборвал его Лев.

– Что, разве она тебе не говорила?

Толстяк раздосадованно поморщился, похлопал ресницами, затем, после минутного колебания, неохотно признался:

– Говорила.

– Ну, и что же она тебе говорила?

– Что ты, как всегда, создаешь ей лишние затруднения…

– И все?

– Все.

– Не сказала, например, что намерена составить такой документ… подписать такую дарственную, которая позволила бы нам с тобой жить на доходы с поместья, впрямую от Марьи Карповны не завися?

– Нет.

– Ей достаточно было бы сделать дарственные записи – на твое имя и на мое… Передала бы нам часть земель – несколько деревень, скажем, Степаново, Петровку, Красное… и поля, что вокруг них, конечно… Это, в общем-то, ненамного уменьшило бы ее собственные наследственные владения и доходы от них, а мы бы тогда ни в чем не нуждались.

– А ты в чем-то нуждаешься? – не без иронии спросил Лев.

– Представь себе, да!

– В отличие от меня!

Алексею надоела бессмысленность разговора, он даже разозлился: все впустую, как об стенку горох! Но подумал, что есть еще шанс, и продолжил.

– Послушай, – сказал он. – Мне кажется, что в нашем возрасте мы уже имеем право на некоторую независимость!

– Независимость? – пожал плечами младший брат. – Зачем она мне? Я бы и не знал, что с нею делать. – Он перешел на шепот, рассматривая вытянутые перед собой руки – все в перевязочках, как у младенца, – и поворачивая их ладонями наружу. – Пока маменька жива, дай Бог ей здоровья, не вижу никакой причины изменять положение вещей. Разумеется, если она сама примет какое-то решение, я повинуюсь. Потому что убежден: наш священный сыновний долг – во всем повиноваться маменьке.

Теперь он сложил губы так, что выражение лица стало важным и одновременно сокрушенным – просто образец христианского смирения, да и только! Алексей понял, что больше ни словечка не вытянет из этого изворотливого, будто угорь, и скользкого, будто слизень, типа, своего младшего братца. В двадцать три года Левушка оставался таким же опасливо любезным, таким же лишенным мускулов, лишенным нервов, как в те времена, когда был ребенком и мог часами задумчиво играть с мотками разноцветного шелка, тесно прижавшись к материнской юбке. Та вышивала, а малыш блуждал в созданном его грезами мире. Вот так и превратился в старичка – не выросши, не повзрослев. Зато Алексей дождаться не мог, когда освободится от опеки. Быть постоянно под надзором матери ему стало казаться невыносимым довольно рано, но только юношей он сумел добиться, чтобы Марья Карповна написала друзьям из Министерства иностранных дел, и в день, когда он – к тому времени ему пошел двадцать второй год! – выехал из Горбатова в Санкт-Петербург, ощущение у него было такое, словно ему сняли повязку с глаз и вынули кляп изо рта. Когда же ему случалось возвратиться в родовое гнездо, на него нападали безотчетная угрюмость, дурное настроение, раздражительность, не мешая, однако, все-таки получать и некое ностальгическое удовольствие.

Сейчас деревенский пейзаж в окрестностях Тулы успокаивал величественным однообразием открывающегося взгляду простора. Коляска ехала среди возделанных полей и лугов, травы чуть колыхались, по небесной лазури время от времени проплывали мелкие белые облачка… Далекая линия горизонта казалась бы скучной, если бы не прерывалась возникающими порой на пути купами березок с трепещущей листвой. Потревоженные скрипом колес, целыми стаями взмывали в воздух жаворонки и носились с криком над нивами с еще зеленой рожью…

Солнце грело так жарко, что Алексею пришлось снять пиджак и расстегнуть ворот сорочки. Принаряженный Левушка весь взмок, его одолевали слепни, иногда ему удавалось прихлопнуть одного из них на собственной щеке. Со спины было видно, что у кучера под мышками образовались темные круги от пропитавшего красную рубаху пота. Время в сознании Алексея дало трещину – так ломается ветка сухого дерева: ему вдруг стало не двадцать пять лет, а двенадцать… может быть, и десять… Он возвращается после прогулки по лесу с братом; матушка ждет их, сидя в саду у столика, на котором сияет всеми боками самовар… Поцеловав маменькину ручку, каждый из них получает право на бутерброд с медом…

Алексей не помнил своего отца, умершего от чахотки вскорости после рождения первенца, знал только, что Иван Сергеевич Качалов служил в армии и добровольно подал в отставку ради того, чтобы жениться на Марье Карповне, которая на всю Тульскую губернию славилась в равной степени как богатством, так и бескомпромиссностью, цельностью характера. Она была постарше мужа и даже после свадьбы никому не позволяла подменить себя в управлении поместьем. Иван Сергеевич жил в ее доме скорее как почетный гость, чем в качестве полноправного хозяина. Впрочем, вполне возможно, его это устраивало: о нем говорили, что был большим любителем светских вечеров, карт и охоты. Во всяком случае, на портрете, украшавшем гостиную, отец действительно держал в руках ружье, на нем был и ягдташ, а у ног, обутых в охотничьи сапоги, застыла собака. Осталась после Ивана Сергеевича и целая коллекция курительных трубок – трубки эти и сейчас хранятся засунутыми в отверстия специальной полочки. Марья Карповна лишь иногда сквозь зубы цедила, что Алексей очень похож на отца, и тон при этом у нее был то ли холодный, то ли недовольный, но обычно избегала разговоров о покойном муже. Наверное, он успел разочаровать супругу за то недолгое время, что они пробыли вместе. Хотя… хотя Алексей порою задумывался, а способна ли его матушка вообще любить кого бы то ни было.

Коляска замедлила ход, приблизившись к околице деревни Степаново, где главной заботой стало не раздавить ненароком какую-нибудь перепуганную до безумия курицу: при виде коляски глупые птицы бросились со всех ног в беспорядочное бегство кто куда. Крестьянин на пустой телеге поспешил съехать на обочину дороги, чтобы пропустить хозяйский экипаж. Женщины с платками на головах подзывали к себе детей. Какой-то старик снял шапку и согнулся вдвое, приветствуя молодых господ. Это был степановский староста.

Вскоре они снова выехали на простор, и сельская местность вновь обрела тот вид, которого от нее невольно ждешь – вот еще один луг с резвящимся поблизости от матери рыженьким жеребенком, вот маленькая березовая рощица: деревья отбрасывают легкую тень, пронизанную солнечными лучами… А вот и ворота в парк с колоннами по бокам. На верхушке одной из колонн – сидящий каменный лев, на верхушке другой – лев, вставший на задние лапы. Оба царственных зверя давно утратили хвосты.

Аллея из старых лип тянулась вдоль берега большого пруда, по светлой, прозрачной воде которого плавали утки, затем дорога вилась между купами дубов и елок. Наконец они добрались до собственно сада, безраздельно отданного во власть сирени, георгинов и роз. Если Марья Карповна что и любила в жизни – несомненно, это были цветы. Каждое утро она придирчиво осматривала каждый – лепесток за лепестком, а специально приглашенный из Голландии садовник заботился о том, чтобы эти хрупкие сокровища содержались надлежащим образом. В конце аллеи, глядя окнами на овальную лужайку, стоял «главный» дом – белый, с зеленой крышей, с полукруглой террасой, украшенной четырьмя колоннами, венчал террасу треугольный фронтон. Бело-золотое полотнище трепетало наверху высокой мачты: знак того, что владелица имения сейчас дома. Два одинаковых деревянных флигеля, крытые черепицей, с красными ставнями и выкрашенными красной краской ступеньками лестнички, ведущей на веранду, выстроились по бокам центрального строения. Правый флигель был отведен хозяйкой Льву, левый – Алексею. Навстречу коляске с лаем выбежали собаки, проводившие новоприбывших до входа в левый флигель.

Как только экипаж остановился, к нему – с намерением помочь кучеру выгрузить багаж – подбежал Егорка, коренастый рыжий паренек, основной обязанностью которого, по приказу хозяйки, теперь будет прислуживать Алексею. За ним поспешала вырастившая барчука старуха Марфа, немедленно принявшаяся обливать слезами грудь своего воспитанника. Собрались и другие слуги, их голоса слились в дружном хоре благословений. Алексей поймал себя на ощущении наивной радости от того, как любят его все эти простые люди. В Санкт-Петербурге ничего подобного не испытаешь! В столице ему ни разу не случилось вот так вот насладиться людской почтительностью. Разумеется, будучи представителем просвещенной части своего поколения, он стоял за отмену крепостного права и горячо приветствовал недавние обещания царя Александра II, намеренного приступить к работе над реформой, включающей в себя освобождение крестьян. Но, возвращаясь в Горбатово, где прошло его детство, неизменно возвращался и к мысли о том, что эта привязанность крепостных к господам – черта глубоко русская, привлекательная и, если можно так выразиться, освященная временем. Никому в том не признаваясь, порою он даже задавал самому себе вопрос: а не пожалеют ли эти простодушные деревенские жители о прежней, гарантировавшей им безопасность, зависимости, стоит только их освободить от пресловутого рабства?

Сполна насладившись шумным обрядом радушного приема, Алексей собрался было уйти к себе в спальню, чтобы освежиться и переодеться к обеду. Но Лев настаивал на том, чтобы он немедленно отправился к матушке, которая, по его словам, ожидала сына с огромным нетерпением. Пришлось ограничиться тем, чтобы наспех почистить щеткой пропыленную одежду, и последовать за младшим братом.

Они бок о бок поднялись по ступенькам террасы, пересекли просторный вестибюль, выложенный каменной плиткой, и вошли в гостиную: здесь, как обычно, сверкала полировкой мебель красного дерева, сияли золотом рамы картин и блестели фарфором вазы. Несколько круглых столиков на одной ножке, на каждом по букету. От одуряющего сладостью запаха цветов воздух в комнате казался густым, несмотря на то, что все окна были распахнуты настежь. Марья Карповна полулежала на кушетке. Когда вошли сыновья, она почти неуловимым движением поправила лиф, приосанилась. Всякий раз после разлуки Алексея с первого же взгляда поражала величественная безмятежность матери. Вот и теперь так же. Мелькнула мысль: а красива ли она? Нет, он не мог себе ответить на этот вопрос… Сорок девять лет, гладкая кожа, твердые черты лица, римский подбородок, ясные и блестящие ярко-голубые глаза, крупный нос… Темно-розовое платье из тафты плотно облегает высокую грудь и талию, которая и теперь еще остается по-девичьи тонкой и гибкой. Кружевной чепец с розовыми же лентами прикрывает густые светлые волосы, свернутые в узел, плотный и тяжелый, словно медный шар.

Мать улыбнулась сыну и протянула ему руку для поцелуя. Приложился. Тогда она привлекла Алексея к себе и пылко расцеловала в обе щеки. Он вдохнул знакомый с детства запах ее духов.

– Вот и ты наконец! – сказала Марья Карповна, глядя на него, уже выпрямившегося. – Долгонько же собирался!

– Как только был официально оформлен отпуск, тут же и стал складывать вещи, – ответил Алексей. – Я ведь и сам торопился снова увидеть вас, маменька!

– Значит, тебе не хватало родного дома?

Он из вежливости солгал:

– Разумеется!

– Несмотря на все столичные развлечения?

– Да, маменька.

– Вот и хорошо. А теперь садись-ка поближе.

Он взял себе стул. Левушка молча последовал примеру старшего брата. Все трое принялись безмолвно рассматривать друг друга.

Алексей пристально вглядывался в лицо Марьи Карповны: ему хотелось понять, разгадать, что в конце концов скрывается за этим лбом с двумя вертикальными морщинками, напоминающими трещинки на слоновой кости. Он не решался задать прямой вопрос и очень беспокоился, не проявит ли в разговоре с матерью слабость. А она, это было совершенно очевидно, забавлялась его плохо скрытым любопытством. Ей нравилось томить его – явно сгорающего от нетерпения, и она завела неспешную беседу о том, как поддерживает себя в добром здравии, о погоде, о работах, которые ведутся в имении, что успели сделать, что еще предстоит… Затем подробно выспросила, каковы его обязанности в министерстве, с кем он дружит в Санкт-Петербурге. Левушка весь обратился в слух, улыбка его была безмятежной и глуповатой. Как следует помучив первенца, Марья Карповна перешла наконец к главному:

– Кстати, Алексей, я тут приняла важное решение. Уверена, что оно придется тебе по душе.

Окрыленный внезапно вспыхнувшей надеждой, Алексей спросил:

– И какое же это решение?

– Скажу, когда время придет.

– Отчего же не теперь?

– Теперь пора садиться за стол.

– Это не причина!

– Причина. Терпеть не могу серьезных разговоров за едой. Вот пообедаем, потом прилягу отдохнуть, а встану, тогда и придешь ко мне. Тогда скажу. И не хмурься, ради всего святого! Нечего рожи-то строить – повторяю, что решение мое окажется для тебя на редкость приятным сюрпризом.

Алексей с трудом подавил взрыв бешеной радости, которая нарастала в его душе просто угрожающе. На этот раз он был совершенно уверен в том, что мать согласилась на его предложение подписать дарственную. А доходы от его части имения позволят ему вести в Санкт-Петербурге не только что пристойную, но блестящую жизнь! Может быть даже, удастся оставить службу в министерстве!

Такое счастливое расположение духа не покидало Алексея в течение всего обеда, который, как и в былые времена, был тяжелым и мучительно долгим. Подавал блюда старый слуга Матвей в сером фраке с закругленными фалдами и пуговицами, украшенными гербами. Ему помогала горничная Дуняша, надевшая по случаю приезда молодого барина нарядный сарафан василькового цвета. В дальнем конце стола, на почтительном расстоянии от хозяйки дома и ее сыновей, этакой полуизгнанницей, сидела Агафья Павловна. Эта маленькая, тощая женщина с желтоватой кожей, редкими волосиками и плоской грудью пользовалась особым покровительством хозяйки дома. Вдова пехотного капитана, двадцатидевятилетняя приживалка исполняла при Марье Карповне обязанности компаньонки, чтицы, секретаря, а заодно служила ей и «козлом отпущения». Невероятно робкая и застенчивая, Агафья вздрагивала, когда кто-то с ней заговаривал. При малейшем волнении она вспыхивала, физиономия ее покрывалась румянцем, но неравномерно – на щеках и на лбу у нее выступали розовые пятнышки, и она начинала прерывисто дышать. Вот и теперь, когда Алексей спросил, играет ли она по-прежнему на фортепиано, Агафья Павловна залилась багрянцем и пробормотала:

– Да, если Марья Карповна изволит пожелать…

– И какие же пьесы вы нынче больше других любите?

– У меня нету таких.

– Она с ума сходит по романсам Глинки, – вмешалась Марья Карповна. – И чем печальней романс, тем больше ей нравится. До чрезвычайности чувствительна!

Агафья уткнулась носом в тарелку и заглотала один за другим три куска кулебяки. Ела она с жадностью, совершенно удивительной для такого тщедушного и стеснительного существа. Лев до смерти любил подшучивать над ней и дразнить непомерным аппетитом.

– Превосходная получилась кулебяка, не правда ли, Агафья Павловна? – ехидно улыбнулся он.

– Действительно, превосходная, очень удалась сегодня, – прошептала бедняжка, не поднимая глаз.

– Ах-ах, только ведь она, к несчастью, сегодня с мясом, а вы-то, насколько я помню, предпочитаете кулебяку с капустой!

– Совсем нет… я… я… я люблю всякую кулебяку: с мясом, с рыбой, с капустой…

– Нет на свете блюда, перед которым отступила бы милая моя Агафьюшка, – сообщила Марья Карповна, смеясь. – Вот разве что тыквенный суп, он…

– Нет-нет, уверяю вас, – невнятно бормотала совсем уже багровая приживалка, – уверяю вас, Марья Карповна…

Она выглядела мученицей, и Алексей, сжалившись, прервал пытку.

– Вы совершенно правы, что цените гастрономические радости, – сказал он. – Тем более что имели всегда и имеете сейчас столь тонкую талию.

Марья Карповна бросила на сына лукавый взгляд и откликнулась:

– Что верно, то верно, дорогой мой! Наша Агафья – настоящая картинка из модного журнала. Как тебе нравится платье, которое я ей отдала? На мой взгляд, на ней оно сидит лучше, чем на мне самой. Поднимись-ка, Агафьюшка!

Агафья, поколебавшись, встала – лицо теперь отливало уже пурпуром, плечи ссутулились. На ней было коричневое хлопчатобумажное платье со множеством оборочек рядами. Свои черные волосы она заплела в тощие косицы и уложила на ушах колечками.

– А теперь повернись! – продолжала отдавать приказы благодетельница.

Приживалка, чуть не плача, повиновалась, зашуршали накрахмаленные нижние юбки. Слезы уже готовы были пролиться.

– Отлично, отлично, – подбодрил ее Алексей и, чтобы положить конец этой тягостной сцене, стал рассказывать о том, как некоей интригой его чуть было не скомпрометировали в глазах начальства.

Агафья с облегчением уселась на место, и до самого конца обеда никто больше ее не тревожил.

Выйдя из-за стола, Марья Карповна объявила, что теперь, по своему обыкновению, пойдет в спальню – надо бы соснуть немного. Агафья поднялась по лестнице следом за хозяйкой дома: будет читать Марье Карповне вслух, пока сон не сморит ту окончательно. Левушка тоже решительно устремился к любимому кожаному дивану во флигеле, чтобы «часок подремать», как он выразился.

Алексей же, донельзя разволновавшийся – куда уж там глаза сомкнуть, и думать об этом нечего! – спустился в сад. Усталость от долгого путешествия совсем прошла. От обещания матери голова кружилась и пылала. Желая успокоиться, он отправился бродить по парку. Позади главного здания были рассыпаны маленькие деревянные домишки, здесь селилась прислуга. У Марьи Карповны, кроме собственно домашней прислуги, были в услужении еще и портные, швеи, белошвейки, вышивальщицы, сапожник, столяры, плотники, каменотес, кузнец, слесарь, каретный мастер, костоправ и садовники. Начальнику последних – голландцу Томасу Стеену – она платила тысячу пятьсот рублей серебром, но при этом то и дело грозилась его уволить, настолько он был невоздержан.

Направляясь в сторону большой оранжереи, Алексей заметил вдалеке, у края дороги, крепостного живописца Кузьму за мольбертом. Ему был симпатичен этот тридцатилетний парень, судьбой которого железною рукой и чрезвычайно энергично управляла матушка. Впрочем, точно так же она распоряжалась и тем, куда ему приложить свой незаурядный талант. Обнаружив у юного Кузьмы способности к рисованию, Марья Карповна отвела мальчишку к соседу, знаменитому художнику Арбузову, проводившему полгода в деревне, а вторую половину – в Москве. Тот отнесся к Кузьме дружелюбно, раскрыл ему секреты мастерства, и ученик даже помогал иногда Арбузову в работе над его собственными полотнами. Парнишка мечтал стать великим художником – таким же, как его учитель, – но Арбузов вот уже четыре года как умер от неумело леченного воспаления легких, и Марья Карповна тут же вернула своего раба в Горбатово. С тех пор он рисовал, по ее приказу, только цветы с натуры: госпожа запретила ему интересоваться чем-либо иным. Лишь она имела право выбирать те предметы, о которых ей хотелось сохранить память, и именно эти предметы следовало запечатлевать на картинах. А предметами этими были одни лишь цветы – садовые или полевые. На обороте картины она ставила овальную печать со словами «имение Горбатово», после чего уносила полотно в отведенное для коллекции помещение, которое Марья Карповна называла «комнатой-кладовкой». Время от времени помещица приходила туда, чтобы вдоволь налюбоваться изображениями самых красивых растений, какие только цвели когда-либо на ее землях. Кузьма был крепостным и не имел права подписывать свои работы. Хотя он не жаловался, но люто ненавидел все, что навязывала ему барыня. И когда он тонкой кистью тщательно прорисовывал лепестки роз, ирисов или левкоев, то в движениях руки художника, в его взгляде на цветок, а значит и в его мазках, светились только озлобленность и раздражение.

Алексей шел по аллее, приближаясь к художнику, и тот обернулся на звук его шагов. Печальная улыбка озарила круглое лицо со вздернутым носом, бесцветными ресницами и маленькими зелеными глазками, глядящими на мир проницательно и строго. Одежда Кузьмы была подлинно мужицкой: белая косоворотка, широкие синие штаны, нависавшие над сапогами, в которые были заправлены. Обменявшись с живописцем парой ничего не значащих фраз, Алексей похвалил незаконченную розу на полотне – огромную, чопорную, глубокого колорита. Особенно ему понравились теплые отблески на темно-красных изогнутых лепестках.

– Да, получилось неплохо, – согласился Кузьма. – Думаю, барыня будет довольна. Но я, Алексей Иванович, скоро совсем рехнусь от этих цветов! Не могли бы вы поговорить с матушкой?

– О чем?

– О том, что я мечтаю совершенно другое рисовать: пейзажи, лошадей, человеческие портреты… А барыня этого не хочет… Она хочет только свои цветы. Ничего, кроме своих цветов!

– Кто тебе мешает рисовать, кроме них, еще и то, что самому нравится? Рисуй себе потихоньку, чтобы матушка не увидела.

– Так ведь холсты-то мне выдает Марья Карповна! Заказывает их в Москве и выдает один за другим – по счету. Да и вообще, если я так сделаю, барыня все равно узнает. Господи, что за несчастье!

– Боишься ее?

– Но она же наша барыня, Алексей Иванович! Как не бояться?

Кузьма не слишком стеснялся молодого барина и говорил с ним довольно свободно. Было заметно, что Арбузов не ограничился обучением своего питомца азам живописи. Вероятно, парнишке удалось даже прочесть какие-нибудь книги. Алексей дружески похлопал Кузьму по плечу и пообещал как-нибудь решить с матушкой волнующую его проблему… ну, хотя бы переговорить с нею об этом.

– Я скажу Марье Карповне… Объясню ей… Думаю, в конце концов она сможет понять…

Крепостной живописец бросил на собеседника взгляд, полный искренней благодарности, и снова повернулся к картине. Кисть его так и порхала от палитры к холсту. Алексей вздохнул, подумав, что и произведения искусства рождаются порой из-под палки, и оставил Кузьму наедине с роскошной моделью, а сам продолжил обход парка.

Он прогуливался по имению без всяких мыслей в голове больше часа, забрел довольно далеко, тою же дорогой пошел назад и, оказавшись у дома, увидел, что матушка, уже выспавшаяся и сменившая наряд, спускается по ступенькам крыльца. Теперь на Марье Карповне было кружевное платье кремового оттенка, руки остались обнаженными до локтей, лицо защищал от солнца кружевной же зонтик с перламутровой ручкой. Эта тончайшая заслонка пропускала немногие лучи, но благодаря им щеки матери сияли фарфоровым блеском. Глаза искрились молодым весельем. Она выглядела такой красивой – даже незаметно стало, что ноздри крупного носа несколько толстоваты. Высокая талия, великолепная осанка… Сразу угадав, что мать пребывает в отличном расположении духа, Алексей решил взять быка за рога:

– Я видел Кузьму за работой. У него бесспорный талант. Не находите ли вы, маменька, что попросту жалко приневоливать его исключительно к изображению цветов?

Марья Карповна мгновенно помрачнела, нахмурилась, подбородок стал твердым, глаза метнули молнии.

– Ах, так! Он осмелился жаловаться тебе? – голос стал резким, почти визгливым.

– Нет-нет, – поспешил заверить Алексей. – Разве, маменька, я сам не способен понять такой малости?

– Тут и понимать нечего! А если мерзавец недоволен, что ж, не стану давать ему ни холстов, ни красок и отошлю в деревню – пусть, как все, в поле работает! Вот, значит, как этот негодяй отблагодарил меня за все преимущества перед прочими – так стоило ли одаривать его ими! Боже мой, что за народ! Палец ему дай – руку по локоть отхватит! Нет бы крошкой довольствоваться – целый каравай требуют! Но ты, Алеша, меня удивляешь! Неужто видишь свой долг в том, чтобы выступать защитником этих неблагодарных людишек? И позволяешь себе, чтобы им угодить, критиковать решения своей матери, решения, которые обязан уважать, как никто иной!

Алексей благоразумно отступил – в конце концов, не его дело разбираться с делами Кузьмы, у него и своих забот более чем хватает, так что действительно не до других…

– Не гневайтесь, маменька, – произнес он извиняющимся тоном. – Это было просто предположение… Если вас раздражает тема, сменим ее – давайте поговорим о том, что вам приятно.

Марья Карповна вроде бы несколько успокоилась, во всяком случае, она милостиво оперлась на руку сына. Прошли несколько шагов по аллее бок о бок. Оба молчали. Спустя какое-то время Алексей, понадеявшись, что инцидент исчерпан, спросил:

– Маменька, вы намеревались объявить мне некое ваше немаловажное решение, впрямую меня касающееся. Может быть, сейчас…

– Нет! – мать даже не захотела дослушать.

А он и забыл, насколько мать злопамятна и чем это грозит! Между тем на лице Марьи Карповны опять отразился бушующий в ней гнев.

– Только что ты осмелился противоречить мне, – тем не менее, сдержавшись, сухо процедила она. – И я вовсе не расположена сию минуту знакомить тебя со своими планами. Впрочем, может быть, завтра…

Сын хотел было возразить, но она остановила его жестом и ледяной улыбкой:

– Никогда не нужно становиться у меня на дороге, мальчик мой. Теперь придется подождать.

– Чего? – тупо пробормотал Алексей.

– Моей доброй воли.

Ох, как же ему захотелось схватить матушку за плечи и трясти ее до тех пор, пока шпильки из прически не посыплются на землю! Но он, в свою очередь, сдержался, подавил нарастающую ярость, опустил голову и умолк надолго. А им навстречу уже спешил Левушка. Природная угодливость мешала толстяку держаться прямо: он так и бежал – словно в поклоне, при этом смешно пригнув голову набок. Добравшись до маменьки, принялся изливаться – и тоже смешно: путаясь в словах, неумеренно уснащая свою речь приторной и банальной любезностью.

– Как маменька изволили отдохнуть? Не предпочли бы вы, маменька, посидеть в тени близ пруда? – суетливо спрашивал он.

И так далее. Мать не удостоила его ответом и продолжала путь. Теперь сыновья шли с двух сторон от мрачно молчащей Марьи Карповны. Алексей с тревогой заметил, что она направляется к большой оранжерее. Уж не намеревается ли она обрушить свой гнев на Кузьму? Художник все еще стоял у мольберта с кистями и палитрой в руках. Она остановилась позади него, подняла лорнет, чтобы лучше видеть картину, покачала головой и, наконец, высказалась.

– Хорошо. Весьма похоже. Принесешь мне картину сегодня вечером. Дам тебе рубль и другой холст.

Кузьма поблагодарил и, искоса глядя на Марью Карповну, торопливо выпалил:

– На следующей картине, барыня, я хотел бы изобразить цветы, если возможно, несколько иначе: такими смутными пятнами, цветовыми облачками – как будто мы смотрим на них, чуть прищурившись, сквозь ресницы, это ведь меняет вид до определенной степени…

– Нет! Я запрещаю тебе прищуриваться! – нахмурилась Марья Карповна. – Я желаю видеть на картине не какие-то пятна, а цветы – и чтобы четко был прорисован каждый лепесток, каждый листочек!

– Как будет угодно барыне…

– И в будущем не смей больше предлагать мне свои дурацкие выдумки. Здесь решаю только я. Всякий должен оставаться на своем месте и наилучшим образом выполнять свой долг – таково непременное условие счастливой жизни в моем христианском доме.

Все было сказано. Места для дальнейших неожиданностей не осталось. Никто на волю барыни уже не покусится. Алексей вздохнул. Его раздражало то, что и сам он, приезжая к матери, превращался в совершенно ничтожное существо, зависящее только от ее настроения. В Санкт-Петербурге он был взрослым человеком и осознавал свой возраст, здесь возвращался к рабству и кошмарам детства. Мария Карповна ангельски улыбнулась и снова оперлась на руку сына, ставшего наконец послушным. Прогулка продолжалась, и ничто больше не нарушило покоя. Потом в садовой беседке долго пили чай…

Загрузка...