Наступил вечер, пробило девять, а Марья Карповна еще не вернулась от Сметанова, к которому отправилась с визитом. Поехала же она одна, верхом, сразу после обеда. Наверное, оказавшись в поместье жениха, решила провести с ним все время до ночи. И ей даже не пришло в голову предупредить об этом сыновей, чтобы те не волновались, прислать гонца с известием, что ужинать дома она не будет. Алексея взбесило такое пренебрежение. «Любимая игра нашей матушки, – подумал он, – заставать своих близких врасплох и вынуждать их беспокоиться о себе. Ей, чтобы ощущать себя счастливой, нужно занимать умы всего своего окружения постоянно, становясь для них чуть ли не навязчивой идеей! Всякую минуту мы должны тревожиться: где она? что делает? какие мысли ее одолевают? Это беспокойство для нее словно лавровый венок победителя, которым она венчает свою гордую голову!»
Кипя от сдерживаемого гнева, Алексей решил, что все сейчас сядут за стол без хозяйки дома. Агафья Павловна жалостно просила подождать еще немножко, но молодой барин был неумолим. Однако, оказавшись за накрытым столом между младшим братом и его будущей женой, он почувствовал внезапно невыносимую пустоту вокруг себя. И не мог отвести взгляда от материнского стула напротив, стула, оставшегося незанятым. Нет Марьи Карповны – и все в доме не так… Бессмысленно водя вилкой по тарелке, Алексей представлял себе момент возвращения матери. Разумеется, Сметанов проводит ее и войдет вместе с ней. Они встанут на пороге рука об руку в ярком свете канделябров, и вид у них будет до неприличия удовлетворенный. Она скажет: «Надеюсь, вы не очень беспокоились!» А он тогда ответит: «Нисколько не беспокоились!» И все как ни в чем не бывало примутся болтать, пить пунш и слушать игру Агафьи на фортепиано…
Алексей взглянул на брата, жадно поглощавшего еду. Надо же, уплетает за обе щеки, ему бы поумерить свой аппетит – при такой-то любви к ненаглядной маменьке! Впрочем, и Агафья, несмотря на все свои тревоги, не отстает… Только его одного терзает досада, только он один не способен проглотить ни крошки. Только он один при малейшем скрипе вздрагивает, и его как будто судорога сводит. И только он один все время возвращается взглядом к двери. Вдруг ему послышался стук копыт, и он поскорее велел замолчать Левушке, который как раз начал разглагольствовать о какой-то ерунде. Нет, топот удалялся… Или ему вообще все только почудилось… Левушка снова принялся болтать, старший брат не мог даже понять о чем, не мог различить ни единого слова. И тут дверь отворилась. На пороге показался конюх – запыхавшийся, с вытаращенными глазами.
– Лошадь… лошадь… она вернулась… совсем одна… – бормотал мужик.
– Какая лошадь? – вскочив, спросил Алексей, еще не желая поверить.
– Стрела! Лошадь барыни!
Кровь бросилась Алексею в голову. Мгновенно мозг его опустел, он стоял как неприкаянный. А Агафья, ломая руки, кричала:
– Господи! Господи! С Марьей Карповной произошло несчастье! Господи!
Алексей взял себя в руки.
– Да почему же обязательно несчастье? – воскликнул он. – Лошадь вполне могла отвязаться, будучи в конюшне Сметанова. А дорогу домой она отлично знает…
Таким образом он пытался успокоить себя, но ничего не выходило: с каждым ударом сердца уверенность в том, что с матерью все в порядке, таяла и таяла.
– Ну, и что же нам тогда прикажешь делать? – поинтересовался Левушка.
– Поедем матушке навстречу, – решил старший брат.
На ватных ногах он поспешил в конюшню, остальные за ним. Кобыла Марьи Карповны, еще не расседланная, стояла в проходе между стойлами. Конюх держал ее за уздечку. Алексей осмотрел лошадь: она явно нервничает и глаза беспокойные, но дышит ровно. И на подрагивающей шкуре ни следа пены. Значит, Стрела прискакала не издалека. Сбросила она, что ли, всадницу? Вполне может быть… Алексей взял на себя руководство действиями и принялся отдавать распоряжения. Конюхи засуетились, в стойлах послышался топот, зашуршала солома, то и дело раздавалось испуганное ржание. Десять минут спустя братья уже были готовы выехать на лошадях из поместья в сопровождении шести мужиков – тоже верхами и с факелами в руках.
Они скрылись в ночи, а вслед им отправилась коляска со сжавшейся в комочек Агафьей на сиденье. Двигались очень медленно, чтобы не пропустить ни малейшего следа, ни малейшего намека на то, что могло произойти с Марьей Карповной по пути из имения Сметанова в Горбатово. Алексей возглавлял процессию, вглядываясь в сумрак с прыгающими в нем огоньками факелов: мужики-разведчики обыскивали придорожные кусты, время от времени кто-то звал:
– Марья Карповна! Марья Карповна! Ау! Ау-у-у!
Выехали из Степанова, здесь дорога делилась на две: левая вела к Красному, правая – в имение Сметанова. Не поколебавшись ни минуты, Алексей свернул направо. Постепенно дорога, сузившись, превратилась в тропинку и вскоре, извиваясь, привела путников в березовую рощу. В туманном свете факелов тонкие стволы деревьев со спутанными ветвями казались похожими на белые скелеты. Неба видно не было. Кавалькада продвигалась вперед под сводом глянцевито-розовой листвы, всадникам приходилось наклоняться, чтобы не поцарапаться о ветки.
Алексея бросило в дрожь: прямо перед ним, поперек дороги, лежало что-то темное. Еще не узнав, он уже понял, что это мать. Она не двигалась – наверное, потеряла сознание. Ему как-то странно полегчало, и он быстро спешился, подбежал к Марье Карповне и опустился на колени. Мужики с факелами встали кругом. Марья Карповна лежала на спине, юбка нарядной амазонки бесстыже задралась – при других обстоятельствах подобная поза показалась бы гротескной. Маленькая круглая шапочка с петушиным пером откатилась далеко от ее владелицы. Испачканная землей глубокая царапина пересекала щеку и тянулась до левого виска. Волосы там слиплись от крови. Алексей приподнял голову матери, тихонько потряс несчастную и позвал прерывающимся голосом:
– Маменька!… Маменька!…
Она не отозвалась и не подала никаких признаков жизни. Глаза ее были закрыты, казалось, женщина спит. Охваченный ужасным подозрением и мучительной тревогой, Алексей бережно уложил голову матери на траву и осторожно похлопал по щекам кончиками пальцев. Никакой реакции. Под шелками одежды все было молчаливо и неподвижно. Тогда он решился тихонько прикоснуться губами ко лбу: от кожи повеяло ледяным, бесчувственным холодом. Трепещущий свет факелов озарял безжизненное тело. Священный ужас сковал Алексея. Сердце его провалилось в тартарары.
– Что там? Что там? – лепетал у него за спиной младший брат. – Она… Она же не мертвая, правда?
– Мертвая, – глухо откликнулся старший.
И, стоило ему произнести это страшное слово, им овладело полное спокойствие.
– Боже мой, Господи, я не могу в это поверить, я не могу! – стонала, ломая руки, Агафья.
Она пошатнулась, похоже было, что сейчас рухнет на траву в обмороке, но удержалась на ногах, вцепившись в руку Левушки.
– Надо же что-то делать! – продолжал лепетать тот. – Надо же послать за доктором, по крайней мере! Надо…
– Посылай, если хочешь, – устало ответил Алексей. – Я-то уверен, что это бесполезно. Должно быть, она задела за ветку на скаку. И ехала, видимо, очень быстро. А удар пришелся в висок.
Мужики, стоящие вокруг, сняли шапки и принялись креститься. Алексей тоже перекрестился. Агафья рыдала в голос, прижимая к глазам кулачки.
Алексей поднялся с колен. Собственное спокойствие его поразило. То, что на него обрушилось, было непомерно, и он словно бы перестал что-либо чувствовать. Горе придет позже.
– Несчастный случай произошел, похоже, несколько часов назад, когда матушка одна возвращалась домой от Сметанова, – сказал он, подумав.
Крестьяне погрузили мертвое тело в коляску. Полулежа на сиденье, Марья Карповна снова двинулась к своему дому. Агафья и Левушка сели по бокам и придерживали ее за плечи, чтобы она не соскользнула на пол. Конюха отправили за доктором Зайцевым.
Врач прибыл в Горбатово всего несколько минут спустя после возвращения сыновей Марьи Карповны из леса, где она нашла свою погибель. Доктору Зайцеву ничего не оставалось, кроме как засвидетельствовать кончину своей пациентки. По его мнению, смерть наступила в результате удара в висок: так же, как и Алексей, врач полагал, что Марья Карповна на всем скаку наткнулась на свисавшую слишком низко ветку.
Слуги обмыли тело и обрядили усопшую. Алексей выбрал для матери белое платье с бледно-лиловыми лентами – то самое, из шелковой чесучи. Марья Карповна покоилась на постели, которую выдвинули на середину комнаты. Лежа она казалась более высокой, чем была при жизни. Лицо выглядело спокойным, безмятежным, даже почти довольным. Лукавая улыбка притаилась в уголках губ. Можно было подумать, что покойница намеревается сыграть какую-то шутку с одним из сыновей. Маленькая иконка в серебряном окладе поблескивала в восковых пальцах. Все зеркала и картины в доме завесили простынями. У изголовья смертного одра зажгли свечи.
Вызванный из Степанова посреди ночи отец Капитон читал Псалтырь над новопреставленной. Слуги в смятении толпились на пороге. Алексей опустился на колени между Агафьей и Левушкой, шепотом повторял вслед за священником слова поминальных молитвословий, вдыхая сладковатый запах ладана и все-таки отказываясь верить тому, что мать и в самом деле покинула их навсегда. Он вспоминал другой приход отца Капитона, несколько недель тому назад, когда Марья Карповна, объявив себя умирающей, потребовала привести батюшку, дабы соборовать ее и причастить, а потом стала прощаться с родными и со слугами… Не ломает ли она и сейчас, как тогда, комедию? Не вскочит ли минуту спустя со своего одра и не заявит, что воскресла благодаря молитвам отца Капитона? Нет… текли минуты, а она лежала все такая же окаменелая, неподвижная, без малейших признаков жизни… Позади Алексея слышались рыдания, вздохи, слуги шмыгали носами… Вся дворня оплакивала свою великодушную барыню, свою барыню, которую никем теперь не заменишь… Старуха Марфа, опустившись на колени, несмотря на свою тучность, билась головой об пол и причитала: «Я не хотела этому поверить, но я знала, знала! Еще вчера мне приснилось, что белый ворон стучит клювом в мое окно!» Когда священник умолк, Агафья пробормотала:
– Как она прекрасна! Эти крошечные ножки! Эти божественные руки!…
– Да! Да! Ужасное горе! – вторил ей Левушка. – Мы осиротели! Господи! Господи!
Больше он ничего произнести не смог, а только, уткнувшись лицом в плечо невесты, икал и всхлипывал.
Алексей заметил, что из всех присутствующих у него одного сухие глаза. И тем не менее он знал, что смерть матери ранила его куда глубже, чем остальных. После ухода священника он отвел в сторонку Кузьму и приказал тому написать портрет Марьи Карповны на смертном одре. Кузьма с ужасом поглядел на молодого барина:
– О, не просите меня об этом, Алексей Иванович!
– Это еще почему?
– Я не смогу… не смогу…
– Глупости. Сможешь. Сделаешь, и сделаешь прекрасно. Ты выполнишь эту работу для меня. Иди-ка за красками. Поставишь мольберт здесь, и всю ночь тебя никто не потревожит.
Кузьма, сгорбившись, поплелся к выходу – он выглядел так, будто ему самому неожиданно и непонятно за что вынесли смертный приговор.
К моменту его возвращения слуги уже разошлись. Теперь у смертного одра Марьи Карповны оставались только Алексей, Левушка и Агафья Павловна.
Поставив переносной мольберт, Кузьма принялся намечать углем очертания будущего портрета, движения его были медлительными, но точными. Сидя напротив художника по другую сторону кровати, Алексей не мог видеть, что происходит на холсте, – впрочем, он из суеверного страха запретил себе смотреть на картину до тех пор, пока она не будет совершенно готова. Мало того, попросил младшего брата и его невесту быть столь же воздержанными. Немыслимая тишина повисла над покойницей и художником, набрасывающим ее портрет. Ночь была жаркой, душной, видимо, приближалась гроза. Время от времени на лицо или руки покойницы садилась муха, но Алексей сразу же прогонял ее взмахом носового платка.
Кузьма взял палитру и теперь уже писал красками, легко и уверенно касаясь холста кончиком кисти. Выражение его лица было мучительно-сосредоточенным. Он не изучал черт модели – он как будто похищал их у натуры, чтобы обогатить свою картину. Алексей даже позавидовал художнику – ему бы тоже хотелось быть настолько поглощенным искусством. Все, что останется на этом свете от Марьи Карповны, будет представлено этим последним взглядом крепостного живописца, запечатлевшего ее на холсте. Кисть с волшебной легкостью перелетала туда-сюда. Только она одна казалась живой в этой комнате, застывшей в могильной неподвижности. Да, да, только кисть здесь не страшилась прыгать, останавливаться, забавляться… Теперь к запахам ладана и растопленного воска примешивался запах скипидара. Зной, сгущаясь, становился удушающим. Но не могло быть и речи о том, чтобы открыть окна в комнате, где покоилась усопшая. Агафья и Левушка задремали в своих креслах. За окнами послышалась трещотка Арсения, звук становился все глуше, ночной сторож удалялся от большого дома. Левушка приоткрыл глаза. Алексей посоветовал брату пойти отдохнуть, оставив его самого у смертного ложа матери.
– А ты сменишь меня завтра утром, – добавил он, чтобы Левушке было легче решиться уйти.
Тот согласился. Измученная Агафья тоже выскользнула из спальни. Оставшемуся наедине с Кузьмой Алексею пришлось снова преодолевать искушение немедленно посмотреть, как продвигается работа художника. Закрыв глаза, он попытался представить себе прошлую жизнь в Горбатове. Получилось. В какие-то моменты ему казалось даже, что он с необычайной силой проживает светлые дни своего детства. Но вдруг его словно пронизало молнией: ему почудилась встреча между молодой, смеющейся, играющей с детьми в жмурки матерью и этой величавой покойницей со сложенными на груди руками, с заострившимися чертами лица. Воспоминания уступили место жестокой действительности, и от этой резкой перемены в его душе все словно бы обрушилось. Мысль о том, что теперь он больше не сможет думать о Марье Карповне как о живой женщине, не сможет искать ее одобрения, не сможет бравировать неповиновением и противостоять ее гневу, эта мысль как будто обездолила его, он почувствовал себя лишенным тысячи тех тайных ценностей и тысячи тех неписаных законов, какие только и придавали смысл его земному существованию. Объект противостояния – именно так выглядела до сих пор Марья Карповна в глазах сына – на самом деле был для него и единственной точкой опоры на этом свете. Он существовал только благодаря тому, что изо всех сил противостоял матери. Отныне ему назначена иная судьба, и какой она будет – ему даже и представить невозможно. Внезапно освобожденный от уз, он теперь тонул в пустоте. Пылающие веки его опускались, снова приподнимались. Мозг отупел. Он видел все окружающее сквозь волнистый туман, преображавший привычные вещи в какие-то фантасмагорические предметы. Черные и ослепительно блестящие линии сплетались перед его усталым взглядом, формируя профиль, обращенный к потолку. А Кузьма по-прежнему писал свою картину все с тем же ожесточенным упорством… Похоже, этой ночи не будет конца… Неожиданно сон сморил Алексея, и молодой человек уронил голову на грудь…
Когда он очнулся, сквозь занавески уже проникали первые робкие лучи, а огарки свечей в канделябрах совсем угасали. Кузьма уже отложил кисти и сидел теперь, сгорбившись и подперев голову руками, перед мольбертом. Он осунулся, взгляд его стал пустым, ничего не выражающим, он напоминал смертельно пьяного человека. Некоторое время Алексей не мог понять, зачем он тут, что делает в спальне матери. Потом горе ударило его прямо в сердце с такой страшной силой, что он чуть не застонал. Покойница изменилась с виду: словно бы застыла и съежилась. Сквозь ставшую сероватой кожу лица явственно проступили кости черепа. Угольно-черные круги появились у выпуклых, будто ракушки, век, сжатых губ, крепких ноздрей.
– Больше не рисуешь, Кузьма? – спросил Алексей, которому было все равно, что говорить, лишь бы говорить.
– Закончил, – отозвался художник. – Теперь можете посмотреть.
Алексей обогнул смертное ложе матери и встал перед мольбертом. Потрясение оказалось настолько сильным, что он на мгновение потерял голос. Горе в первый момент взорвалось бурным восхищением, затем перешло в сложное чувство, где смешались счастье и отчаяние, подавленность и признательность, и, наконец, обернулось в нем полным смятением, вызвавшим на глаза потоки слез. И в первый раз после смерти матери Алексей заплакал – безудержно, как ребенок. Из-за картины. Рыдания разрывали ему грудь, дыхание перехватывало, слезы текли и текли, а он глаз не сводил с портрета, отличавшегося невероятным сходством с оригиналом. Лицо Марьи Карповны на холсте было именно таким, каким он видел его на пороге ночи: чистым и безмятежным, с намеком на ироническую усмешку в углах губ. Поверхность кожи, блеск волос, изящный выгиб ноздрей, бледная улыбка губ – все это было выписано кистью крепостного художника с жесточайшей точностью. Покойница была изображена по пояс. Даже легкая ткань платья, даже чуть видный отсвет лент, даже тусклый блеск серебряного оклада иконы – все это было воспроизведено абсолютно верно и все вместе давало ощущение силы, спокойствия и знания дела. Не потребовалось даже никакой тщательной отделки – вполне хватило скупых, уверенных движений кисти, оказавшейся в руке истинного мастера. Портрет был словно залит холодным светом потустороннего мира. Алексей перекрестился, сжал руку Кузьмы и сказал ему:
– Да… тебя действительно при рождении поцеловал сам Господь! Я повешу эту картину в своей спальне и буду смотреть на нее каждый день. Спасибо, Кузьма, спасибо!
Кузьма на шаг отступил, лицо его было твердым, как сжатый кулак.
– Не надо меня благодарить, Алексей Иванович. И вообще эта картина – последнее, что я в жизни написал.
– Почему?!
– Потому что это я убил вашу матушку.
Алексей поначалу и бровью не повел, услышав это признание – так, словно давно ждал его, хотя мысли об убийстве у него и в помине раньше не было. А может быть, он готовился к открытию бессознательно, сам того не подозревая? Воздух в комнате внезапно стал разреженным. После мгновенного ступора Алексей схватил Кузьму за горло и принялся отчаянно трясти. Голова крепостного художника качалась на шее, будто собираясь вот-вот отделиться от туловища.
– Негодяй! – ревел Алексей. – Ты заплатишь мне за это!
Но вдруг его гнев затих, и он почувствовал себя неуверенным, жалким, в голове зазвенело от пустоты, мышцы обмякли, отказываясь служить… Он отпустил свою жертву и бессильно уронил руки. И чем яснее ему было, что нельзя обойтись без огласки и наказания преступника, тем тот, кого следовало бы проклясть, становился ему ближе.
– Кузьма, Кузьма, как ты мог? – спросил он надтреснутым голосом. – Что между вами произошло?
– Я подстерегал ее в лесу, в березовой роще, – начал Кузьма.
– Значит, ты знал, что матушка собирается к Сметанову?
– Кто этого не знал в Горбатове? Конечно, знал. И поджидал, когда она поедет назад. Несколько часов ждал. И стоило ей наконец появиться, бросился наперерез ее лошади, схватил эту лошадь за шею. А барыня стегнула меня плетью. Тогда я стащил Марью Карповну на землю, ее от падения оглушило. И тогда я взял толстую сухую ветку и ударил. Очень сильно. Только один раз. И убежал…
– Господи, какой ужас!
– Я больше не мог терпеть, Алексей Иванович! Я был хуже безумного! И теперь заслуживаю Сибири!
Художник говорил, и чем дальше, тем сильнее Алексей ощущал, как его охватывает безразличие, освобождающее от необходимости соблюдать какие бы то ни было законы. Были ли тут виной предрассветный сумрак, присутствие трупа, мерцающий свет свечей… что бы там ни было, чувство, что он существует в ином, запредельном мире, где понятия вины нет, овладевало молодым человеком все сильнее. Но можно ли быть одновременно на стороне жертвы и на стороне убийцы, можно ли жалеть сразу обоих, и сразу обоих прощать, и одинаково сильно обоих любить?
– Нет, тебя не сошлют в Сибирь, – прошептал Алексей. – Ничего никому не говори и ни о чем не тревожься. Никто тебя не тронет. Матушка мертва. Твое признание уже не изменит того, что случилось. Господь тебя простит, как я тебя прощаю. Я возьму тебя с собою в Санкт-Петербург, дам тебе вольную, и ты станешь великим художником.
Кузьма бухнулся перед молодым барином на колени, стал целовать ему руки, затем поднялся, истово крестясь. Он пошатывался, как пьяный. Лицо его выражало мучительное смятение чувств, внушавшую жалость признательность. Художник в последний раз взглянул на свой шедевр и выбежал из комнаты, так и не сказав ни единого слова.
Похороны были назначены на следующий же день.
Гроб поставили на стол в просторном вестибюле между высокими серебряными канделябрами. Тело до пояса прикрыли белым погребальным покровом, по лбу протянулась бумажная ленточка-венчик с изображением Спасителя – Марья Карповна была готова к переходу в мир иной.
Сидя в углу, певчий монотонно читал Псалтырь. Соседи группками стояли в сторонке. Первым о несчастье известили Сметанова. Овдовевший до свадьбы, сейчас он театральными жестами выражал свою скорбь, постоянно обращаясь к усопшей с мольбами не покидать его. Можно было подумать, будто горюет тут он один. Он то и дело принимался в голос рыдать, бить себя в грудь кулаками, осыпать поцелуями руки дорогой покойницы и вопить: «Нет! Нет! Скажите мне, что это неправда! Нет! Не хочу!» Пришлось силой увести его.
Первая панихида была отслужена до выноса тела. Помещение заполнили друзья, прислуга, крестьяне. Народу было столько, что последние из пришедших проститься с Марьей Карповной стояли на крыльце, толпились в центральной аллее. Алексей поискал глазами Кузьму, но того не было видно. Наверное, прятался где-нибудь позади всех.
После короткой церемонии гроб поставили на погребальные дроги, со всех сторон его окружали горы живых цветов, срезанных рано утром в саду. В дроги были запряжены две гнедые кобылы, кучер взмахнул кнутом, и процессия тронулась в направлении степановской церкви. Здесь Алексей, Левушка, Сметанов, бывший предводитель уездного дворянства и двое соседей-помещиков подняли гроб на плечи. Подстраиваясь под шаг других носильщиков этого горизонтального груза, Алексей подумал, что мать покоится в точно такой же домовине, как шорник Макар. Не шире, не уже, не длиннее, не короче, не глубже – разве что под голову Марьи Карповны подложили белую подушку, отделанную кружевом, – вот, пожалуй, и все. «Вот где истинное равенство!» – усмехнулся он про себя.
Печальный звон колоколов приветствовал рабу Божию Марию, готовящуюся войти в Царствие Небесное. Церковь в Степанове была маленькой, бедной, фрески на ее стенах растрескались, образы иконостаса потемнели от дыма. Носильщики поставили открытый гроб на козлы, обтянутые черной тканью, посреди храма. Началась служба. Дрожащий голос немыслимо взволнованного отца Капитона терялся где-то в его бородке, однако хор, составленный из крепостных крестьян, пел слаженно и торжественно-печально.
После отпустительной молитвы всем раздали свечи. Сотня трепещущих огоньков замерцала в полутьме храма. От запаха ладана перехватывало дыхание. Время от времени капля горячего воска скатывалась с конца длинной тонкой свечи, которую Алексей держал в левой руке, на его пальцы, обжигая их, но он не чувствовал боли, не в силах отвести взгляда от сияния, окружавшего гроб. Обстановка мешала ему глубоко ощущать горе, но он старался держаться прямо и сохранять на лице выражение мужественной печали. Наконец перешли к обряду прощания: теперь можно было в последний раз взглянуть на усопшую, после чего гроб полагалось закрыть. Алексей склонился к матери. Венчик съехал набок – он осторожно поправил бумажную ленточку. Потом приложился губами к холодной щеке, в которой, как ему показалось, не было уже ничего человеческого. «Вот… – подумал он, – вот тут тебе и власть, и интриги, и требовательность, и гордыня, и пристрастия, и суеверия… весь клубок в одном ящике… И никакой силе в мире его не распутать и отсюда не вытащить…» Позади он слышал тяжелое дыхание Левушки. И вдруг ему захотелось, чтобы все поскорее закончилось: чтобы Марью Карповну уже похоронили, и соседи разъехались по домам, и крестьяне разошлись, и он остался один и оказался в Санкт-Петербурге, забыв обо всем этом кошмаре.
Могилу для Марьи Карповны, согласно ее воле и несмотря на протесты священника, вырыли в саду поместья, рядом с любимым ее розарием. Вечером в Горбатове устроили поминки – были приглашены все соседи. Времени между похоронами и поминками Агафье Павловне как раз хватило, чтобы прийти в себя, сообразить, каким должно быть меню, и распределить места за столом. Все слуги ей беспрекословно повиновались. Смертельно бледная, измученная, суетливая, она надеялась, что дела и хозяйственные заботы помогут ей утишить скорбь об утрате. По мере того как блюда на столе сменяли друг друга, она держалась все увереннее, будто Марья Карповна с того света давала ей точные указания, что и когда делать. Отец Капитон сидел во главе стола. Сметанов много пил и много плакал. Время от времени он вскрикивал: «Ее унесли! Ее у меня похитили!» – и сразу же за этим залпом выпивал стакан водки.
Гости разошлись, и Алексея поразило, какая тишина сразу же установилась в большом доме. Стало так, словно без Марьи Карповны даже сами эти стены утратили смысл существования. Братья отправились в кабинет, и там старший, не теряя времени на пустые разговоры, спросил младшего:
– И что же ты теперь собираешься делать?
– Не понимаю, – уставился на него Левушка. – Не понимаю! Для меня ничто не переменилось.
– Значит, ты все равно намерен жениться на Агафье?
– Разумеется.
– Но ты же теперь не обязан!
– Как это – «не обязан»? Не женюсь – так стану бояться!
– Кого?!
– Маменьки!
– Но она же умерла!
– Вот именно, – пробормотал Левушка и торопливо перекрестился.
На следующий день крестьяне выловили из пруда бездыханное тело Кузьмы. Прежде чем броситься в воду, художник перерезал себе вены на руках. Все считали, что он покончил с собой, так как не мог смириться с утратой Марьи Карповны, своей благодетельницы.