То, что смертей, которыми мы умираем, число не бессчетно, считается установленной истиной. Канон также утверждает, что само количество миров конечно и, более того, расположены они в строгом порядке: мы движемся по раскручивающейся спирали – живем, умираем, живем снова. Мы рождаемся, ничего не зная, и первую свою смерть принимаем в неведении, вливаясь в хаос мультиверсума со скоростью, определяемой нашей собственной душой. Даже наши тела, перерождающиеся от жизни к жизни, служат отражением нашей духовной сущности. Но что же находится за той, самой дальней дверью, ждущей нас спустя многие тысячи смертей, через чей порог способны переступить лишь самые мудрые или же самые отчаянные из нас?
Купер, Сесстри и Никсон повалились кучей, огрызаясь друг на друга. Наконец им удалось расцепиться и сесть, озадаченно моргая при виде открывшегося зрелища. В неровном свете факелов мерцало наполненное черной жидкостью озеро и… Они оказались в пещере? Каменный свод изгибался высоко над их головами. Трудно сказать как, но Купер почему-то понял, что они находятся где-то глубоко под землей. Пещера была просторной и круглой, а вся троица приземлилась на уступе, нависшем над черным озером. Свод будто бы пронзал огромный сталактит, больше похожий на заржавленный клинок, нежели на минеральные отложения. Та же маслянистая субстанция, что наполняла озеро, капала с «лезвия», посылая через равные промежутки рябь по спокойной в остальном поверхности.
– Какого хрена? – поинтересовался Купер.
Всасывающий звук вдруг раздался со стороны стены за их спинами, где груда чего-то вроде янтарной смолы стала плавиться, открывая скрытый за ней темный проход. «Похоже, дверь», – догадался Купер, когда в проеме возникла Алуэтт.
– Кровь мировых зверей расступается перед нашими стопами, Омфал. Знай же, что ты находишься в гроте Белых Слез, – провозгласила она, стоя босиком и облаченная в слишком уж обтягивающее лиловое вечернее платье, практически не скрывавшее ее сосков. Затем она криво усмехнулась. – Развеянная также просила передать вам следующее: «Приветик, душки!» – Алуэтт пошевелила пальцами.
Пока Сесстри и Купер помогали друг другу подняться, Никсон уже встал рядом с Алуэтт.
– А где дом? Я планировал еще немного вздремнуть, – подергал он свою нанимательницу за подол.
Та погладила его по голове и ласково посмотрела на Купера.
– Эх, ну ты и создание! – Алуэтт разглядывала его раны. – Я хотела сказать – бедное создание! Что они с тобой сделали? В смысле что – это и так видно, но почему они приложили столько усердия?
– Где Эшер? – спросила Сесстри.
– У твоего любимого свои дела, не беспокойся о нем. А мы пока должны позаботиться о вас.
Где-то в глубине горла Сесстри зародилось глухое рычание.
– Не смей указывать мне, о чем беспокоиться, существо, но если тебе так уж приспичило понянчиться с кем-нибудь, возись с Купером – я прекрасно себя чувствую.
Алуэтт покачала головой и причесала спутанные красные волосы пятерней.
– Эх, Розовенькая, если бы только ты говорила правду!
Сесстри вскипела:
– Смешное подобие богини пытается казаться не менее смешной женщиной!
– Знаешь, ты мне кое о чем напомнила. – Алуэтт подняла взгляд и принялась выискивать что-то наверху. – Мой приятель Рабле, тот, что перестал верить в Христа и принялся делать вид, будто верит в демократию, как-то раз сказал: «Fay çe que voudras»[34]. А Святой Августин, который никогда не был со мной дружен, добавил: «Люби и делай что хочешь». Впрочем, Рабле всегда был лжецом, а что до Августина, так это берберское отродье никто не видел с тех самых пор, как его еще в первый раз убили вандалы[35]. «Повод, воля и желание» – мой сладкий джорджийский персик! Звучит безумно? И то верно. – Красивые губки Алуэтт скривились.
– Да, – сказал Купер, – звучит безумно. И что это должно значить?
– И какое отношение все это имеет к тебе, представительнице Первых людей? – спросила Сесстри.
– Не помню, – пожала плечами Алуэтт. – Но ведь это заставило вас помолчать хотя бы минутку, не так ли? – Затем она указала на огромный металлический шип, нависающий над пещерой, и черное озеро под ним. – Видите ли, для Развеянных это самое сакральное из всех мест. Их грот Белых Слез. Я часто прихожу сюда, когда у меня тяжело на душе.
– Белых Слез? – Сесстри наморщила носик, глядя на черный водоем.
– Теперь ты видишь, в чем проблема.
Сесстри кивнула. Купер повернул голову к темной поверхности и тут же застонал. Его спина болела. Она очень и очень сильно болела.
– Ох, бедненький, пущенный на фарш Купер. У меня тут есть кое-что для тебя.
Алуэтт извлекла откуда-то из-за спины поднос и сняла металлическую крышку. Поклонившись, она протянула Куперу сандвич. Запах был восхитительным.
– Откуда ты узнала? – Купер взял два кусочка тостов, между которыми было намазано лиловое варенье и положено чуть больше, чем обычно кладется в бутерброд, кусочков колбасы. В следующую секунду он уже плакал.
– Что это с твоими глазами? – спросил Никсон. – И где мой бутер?
Купер всхлипнул и ответил сквозь слезы:
– Это «секретный послеобеденный перекус», как называла его моя бабушка. Она давала мне сандвичи с жареной колбасой и вареньем. Но откуда ты это узнала?
– Ох, сладенький, – произнесла Алуэтт, гладя его по голове, – из всех вопросов, что ты мог задать, потерянные удовольствия – это одна из тех вещей, что я просто знаю. – Она зашла ему за спину, присела, чтобы посмотреть на его раны, и аж перекосилась.
Если Купер и услышал ее ответ, то не подал виду, погрузившись в воспоминания.
– Она жила в Арканзасе, и я гостил у нее по два или три раза за год, а иногда и они с дедушкой приезжали. Мама вечно считала калории, но бабушка готовила мне блины на жиру, оставшемся от жарки колбасы, и держала их на огне до тех пор, пока они не начинали крошиться по краям… А после того как заканчивались ее любимые мыльные оперы, мы доедали остатки колбасы с апельсиновым вареньем и белым хлебом. Как-то раз я рассказал об этом друзьям, но те сказали, что такая жратва для жиртрестов. – Все еще не прекращая плакать, он поднял взгляд, но в нем читалась нежность. – Как же я скучал по ней, когда она умерла!
Пока Купер говорил, захваченный грезами о чем-то, что пусть и было вызвано, но вовсе не принадлежало одной лишь жареной свиной брюшине с полусгоревшим хлебом, Алуэтт начала обрабатывать его раны. Она не прикасалась к рассеченной плоти, лишь только царапала и скребла воздух, но грязь и песок начали вылезать, сплетаясь в некое подобие тумана или же паутины. Вновь закинув руку за спину, Алуэтт извлекла на свет небольшой коричневый горшочек, покрытый жирными потеками; от него несло жиром, но еще и камфорой, и куркумой.
Но Купер все не умолкал:
– Знаю, странно говорить об этом в Особенной Жуткой Пещере, но бабушка сейчас будто стоит прямо передо мной, и мне кажется, что я потеряю ее навсегда, если не выскажу этого вслух. У нее строгое лицо, но зато она так балует внуков… А еще у нее распухшие суставы. Я валялся на диване, положив голову на ее колени, пока она смотрела «Как вращается мир» и массировала мне виски своими колдовскими руками. В кино они могли бы показаться страшными, но в присутствии дедушки, сидящего в кресле в этом своем цельнокроеном стареньком гоночном костюме, и той стервы Люсинды на экране эти руки из фильма ужасов, лежащие на моей голове, были истинным чудом. Я забывал обо всех своих мелких проблемах, что выглядят такими огромными, когда ты юн, забывал об издевках одноклассников, о подлом учителе, обо всех этих делах между мальчиками и девочками и обо всем прочем.
Алуэтт наносила мазь очень осторожно, и там, где субстанция касалась тела Купера, открытые раны тут же подсыхали и переставали кровоточить, а зловещий багрянец неизбежной в таких случаях инфекции вдруг спадал, и спина постепенно превращалась из свежего кошмара в старый, этакое напоминание о счастливо пережитом ужасе. Шрамы были глубокими, Купер лишился значительной части кожи и жирового слоя, зато обзавелся новенькой, розовой и неповрежденной плотью. Впрочем, он этого, казалось, даже не заметил.
– Но я не могу представить свою бабушку в какой-то иной роли, нежели роли моей бабушки – старенькой, мудрой и такой суровой со всеми, кто не принадлежит ей. Я думал, что ее не стало… просто не стало, или как там еще любит издеваться эта вселенная над замечательными пожилыми дамами, осмелившимися верить в рай, который слишком уж хорош, чтобы существовать на самом деле.
– Какой же ты милый! – прошептала ему на ухо Алуэтт. – Поверь, Купер, так и полагается думать всякому хорошему внуку.
Он пожал плечами и только теперь заметил, что снова может это сделать. Кроме того, ушла и боль, преследовавшая его с момента отбытия эср.
– Угу, да только это глупо. Моя бабушка не исчезла, и вселенная не запихнула ее в какое-нибудь там приятное местечко. Ее же ведь просто вышвырнуло куда-то в другой мир, и теперь у нее новая жизнь, так?
– Разумеется.
Алуэтт спрятала измазанный жиром горшок за свою удивительную спину. Вытерев пальцы о руки Купера, она улыбнулась, оценивая работу, а затем извлекла опять же из-за спины клетчатую рабочую рубашку и набросила на плечи своего пациента.
– Но это же ужасно! – продолжал он.
Алуэтт развернула Купера к себе – это оказалось совсем не больно – и заставила его застыть тем взглядом, который он так хорошо знал.
– Хочешь сказать, что только потому, что ты любил свою бабушку, она не заслуживает жить?
– Нет, не это, разумеется, не это! Но она должна, она не может… Она должна быть моей бабушкой – вот и все. – Он осторожно запахнул рубашку, удивляясь отсутствию боли.
Алуэтт усмехнулась уголком губ:
– В таком разе можешь считать себя везунчиком, ведь она ею и осталась. А еще она снова молода и полна сил, а не медленно загибается от застойной сердечной недостаточности. Она, Купер, может самостоятельно дышать, бегать и жарить колбасу. И больше не зависит от кислородного баллона. Скорее всего, она помнит тебя, точно так же как ты помнишь ее. Разве не замечательно само по себе то, что люди, которых ты любил, все еще живы?
– Разумеется, нет! – Купер распрямился и застегнул пуговицы своей новой рубашки. – По правде сказать, это слишком жуткая вселенная, чтобы в ней хотелось просыпаться. Как-то успеваешь привыкнуть… ну, во всяком случае, я успел привыкнуть к тому, что, когда люди умирают, ты укладываешь их в ящик и на этом все кончается. Есть в гробах что-то такое безопасное, вечное и совершенно никак не связанное с гребаным безумием. И вдруг выясняется, что, пока труп в этом ящике – запертая в нем память – медленно гниет, сам человек уже разгуливает где-то там, где тебе в этой жизни ни за что не побывать. От такого я начинаю, знаете ли, в лучшем случае испытывать печаль и акрофобию[36].
– Полагаю, акрофобия вполне подходящее чувство, учитывая ситуацию. Миров так много, да и печальные вещи в них порой случаются. Тебе нравится новая рубашка? – Алуэтт поправила на нем одежду.
– Скорее мне нравится, что она так хорошо все закрывает, – проворчал Купер, наслаждаясь отсутствием боли и скованности движений.
Она прижалась к его плечу головой.
– Не так уж все и скверно. Видала я и похуже.
– А я, мать вашу, такого точно не видал, – заметил Никсон. – Эти педики изрядно над тобой потрудились!
Казалось, будто лицо Сесстри поссорилось с собственными ртом.
– Спасибо. Тебе. Что помогла Куперу, – с трудом выдавила она, краснея. – Возможно, ты спасла ему жизнь.
– Будет совершенно верным сказать, – кивнула Алуэтт, – это наименьшее из того, что я могла для него сделать.
Смоляная дверь вновь открылась с хлюпающим звуком, и в пещеру вошли три человека, облаченных в простые коричневые одеяния.
– Позвольте представить вам моих друзей из Развеянных: Османа Спейра[37], Беду и Сида. – Все трое отвесили Первой низкий поклон, а затем заинтересованно посмотрели на гостей. – Мне хотелось, чтобы они при этом присутствовали. – Тон Алуэтт был почти извиняющимся.
Самый молодой, представленный Османом Спейром, – привлекательный юноша с золотыми кудрями и бронзовым соском, выглядывающим из-под тоги, – поднял руку, прежде чем заговорить:
– Приди вы сюда несколько месяцев назад, нашли бы этот водоем наполненным влагой незамутненной белизны.
– Она была настолько белой, что даже освещала пещеру, – заявил смуглый коротышка по имени Сид, прежде чем бросить в рот семечко конопли.
Осман, напряженный и разгневанный, присел на корточки у самого края черной жидкости.
– Ресница – та железная штуковина над нами – годами сочилась своим темным ихором, но чистота озера скрывала его скверну вплоть до последних недель. Полагаю, черная жидкость оседала на дне, пока что-то не встревожило воды и не перемешало слои, сделав озеро чернее самой ночи. Но Народ Основания вновь явил нам нашу уязвимость, дабы мы узрели знаки порочности и отвратили от нее свои взоры. Даже страстотерпцам порой следует преподавать урок.
Сесстри как-то раз уже упоминала, что Развеянные являлись сообществом святых и страстотерпцев, низвергнутых тиранов и королей-философов. Великие личности всех видов и мастей, чьи жизни стали символами религий, культур и даже целых исторических эпох. Но если в прошлом Развеянные столь сильно соперничали, то как же им удалось в итоге прийти к согласию и общей идеологии? «Вопрос вполне в духе Сесстри», – подумал Купер, разглядывая металлический шип, пронзающий пещерный свод.
– Так, говорите, вы называете эту хрень Ресницей?
– Да. Название восходит к метафоре, коей мы, подобно плащу, накрываем свое благоговение. Если пруд пред тобой наполнен слезами, тогда Бич…
– Ага, понял. – Объяснения Османа и в самом деле ему помогли. – Но если это ресница, что-то боюсь я увидеть тот глаз, к которому она прикреплена.
– Ты зришь его каждый день, Омфал. – Осман смотрел на свод пещеры так, словно мог видеть сквозь камень.
– Неужели? – со скепсисом в голосе уточнила Сесстри.
– Да, а он видит вас. – Сид сжевал еще одно семечко. – Ваш князь превратил его в свой дворец.
– О-го-го! – присвистнул Никсон. – Купол? Это что-то новенькое.
Осман покачал головой, все еще пытаясь улыбаться, – во всяком случае, уголки его губ слегка изгибались вверх.
– На самом деле это очень, очень, очень древнее место. Грот служит осью нашего мира. Axis mundi – мировой столп. Его символизм крайне близок понятию пупа, омфала, исходной точки творения, его центра. Вот к этому центру мы и приходим ради своих медитаций.
– Тогда почему каждый чудак меня так обзывает? – спросил Купер.
– Центры порой смещаются. – Сид опустил взгляд, но все же продолжил: – Если еще вчера центром всех миров служило конопляное зернышко, то сегодня… Что ж, почему бы ему и не быть человеком?
– Ты все еще собираешься сказать те слова? – обратился к Алуэтт седовласый Беда, впервые подав голос. – Старина Доркас хотел бы этого, хотя он прошлой ночью весьма скоропостижно скончался.
– Сию секунду, – кивнула Алуэтт, а затем продолжила, глядя прямо в глаза Сесстри: – С рассветом мертвые владыки пойдут войной на Купол. Королева фей, которая тебе и в страшном сне не приснится, присоединится к ним, и ты вскоре это почувствуешь. Бери это и беги. Одна. – Алуэтт извлекла из-за спины какую-то книгу и вручила ее Сесстри.
Сесстри не сопротивлялась. Она только кивнула, напряженно глядя на собеседницу, и приняла книгу. «Погодные ритмы города» за авторством Сьюзен Мессершмитт.
– Ну и куда мне бежать?
Осман ткнул пальцем в ту сторону, откуда сам недавно пришел, и смоляной сфинктер вновь обратился в дверной проем.
– Купер?
– Со мной все будет хорошо, Сесстри, – ответил тот. – Последуй ее совету. Теперь, думаю, я смогу тебя найти, если будет нужно.
Купер надеялся, что не покривил душой. Никсон же, в растерянных чувствах, переводил взгляд с Алуэтт на Сесстри. Затем он все же бросился следом за женщиной с розовыми волосами, высказывая комплименты в адрес ее талии и вопрошая, почему бы ей не помедлить, чтобы он мог догнать ее.
Развеянные начали нетерпеливо переминаться с ноги на ногу, и Алуэтт сдалась. Она испустила глубокий и тяжкий наигранный вздох и отсалютовала Беде, словно Ширли Темпл в «Маленьком генерале».
– Черви под моей пятой, приказываю вам привести в исполнение Великий План Анвита, – провозгласила она– Тяните цепи, рабы Первых детей. Откройте Око. Сокрушите Купол.
«Жюли и Гюллет» страдала от избытка посетителей, но, хотя персонал и выбивался из сил, пытаясь обслужить толпу, которая уже не вмещалась в зале и вынуждена была располагаться снаружи на площади, Окснард Теренс-де’Гис наслаждался плотным обедом, сидя у окна в мезонине и имея возможность разглядывать как переполненный зал таверны, так и толчею на улице. Даже те мальчишки, что обычно исполняли обязанности судомоек, сейчас раздавали пиво из-за сколоченного на скорую руку прилавка. Маркиз сидел в одиночестве за своим столиком, хотя и заказал еды и питья на четверых. И, судя по тому, с каким аппетитом он принялся за трапезу, благородный сеньор намеревался умять свой заказ единолично.
Окснард посмотрел сквозь ограненные, будто алмазы, секции витражного окна и увидел, как толпа расступается и бурлит перед человеком, который даже через цветные стекла оставался серым. Маркиз слизал подливку с унизанных перстнями пальцев и удовлетворенно рыгнул.
Пока Эшер прокладывал путь через толпу, он отметил про себя некую болезненность, присущую этой шумной пирушке. Нет, это было бы слишком мягким описанием. Лица людей пылали от обилия выпитого, но все же они продолжали вливать в себя одну пинту за другой, словно никак не могли утолить жажду, а рубашки, обтягивающие раздувшиеся животы, были вымазаны жиром многочисленных отбивных. Что-то черное шевелилось, высунувшись из уха одного мужчины, а женщину неподалеку «украшали» сразу три такие штуковины – две в одном ухе и еще одна торчала из носа. И никто, казалось, ничего не замечает, а если и замечает, то не придает этому факту никакого значения.
Компания кровавых шлюх, сгрудившаяся в дальнем углу, обводила толпу безумными, голодными взглядами, и, пробиваясь к таверне, Эшер заметил, как они время от времени утаскивают то одного, то другого пьяницу в укромное место. И проститутки жизни-то не часто радовались необходимости поработать, а в том, что полдюжины кровавых шлюх разом с такой охотой взялись за свое ремесло, было и вовсе нечто неправильное. Ему прямо-таки даже стало любопытно, умирают ли они сейчас от рук своих клиентов или просто трахаются с ними. Собравшиеся на площади мужики не больно-то походили на кровожадных убийц, хотя, разумеется, кто его знает.
Прежде Эшер был слишком отвлечен тем… резонансом, что поразил его на крыше одной из башен мертвых владык, чтобы обращать на это внимание, но теперь, когда он пришел в себя и успокоился, стало невозможным не замечать, что дамбу наконец прорвало. Скверна, которая медленно заражала город, уже не скрывалась и теперь влияла на всех, не только на Умирающих. Сварнинг пришел. Куда бы красноленточная богиня не утащила Сесстри с Купером, те будут в сравнительной безопасности, пока сам он повидается со старым другом.
Войдя в двери и протолкавшись к стойке бара, Эшер принялся осматривать столы. Окснард свистнул, привлекая его внимание, и помахал рукой с мезонина, к которому вела лестница, обегающая по кругу стены таверны. Как и следовало ожидать, маркиз занимал отдельный столик, само собой заставленный едой. Конечно же, он ждал визита Эшера, как всегда, страдая от желания поболтать.
– Давай-давай, присаживайся! – Окснарду было вовсе необязательно это говорить, поскольку Эшер и так уже устроился напротив маркиза. – Не стесняйся, накладывай себе.
– Гляжу, ты, как всегда, не унываешь.
– А ты, напротив, как обычно, угрюм? – расхохотался Окснард, но затем покосился на толпу на площади.
– У меня есть лекарство от вашей тоски, – устало улыбнулась Эшеру официантка, ставя на стол четыре кружки пива; одну из них серый человек тут же осушил залпом и протянул руку за второй.
– Сегодня в кости не играешь? – спросил он.
– Так ведь ты же собрался прийти, – улыбнулся Окснард. – А с тобой играть довольно-таки рискованно.
– Забавно, что ты об этом упомянул. – Эшер швырнул на стол погнутую монетку с профилем Леди Ля Джокондетт. – Мне-то казалось, что ты достаточно умен, чтобы не пытаться вставать у меня на пути, Окснард. Вот что было действительно рискованным.
Изумление на лице маркиза, казалось, было невозможно подделать.
– Понятия не имею, о чем ты. А еще совершенно уверен, что тебе ни за что бы не удалось найти своего похищенного приятеля, не будь я настолько небрежен, чтобы забыть эту монетку, ради которой мне пришлось так отчаянно блефовать. – Окснард протянул руку и забрал монету. – Забавно, как порой все оборачивается. Кстати, спасибо, что вернул мой заслуженный выигрыш. Аригато.
Эшер покачал головой:
– Вряд ли бы после такого отец тобой гордился.
– Ой, ну вот кто бы еще заливал про отцов и их гордость? – снова улыбнулся Окснард, глядя поверх шапки пивной пены; Эшер отвел взгляд. – Во всяком случае, мы оба были заняты делом. А сейчас мы заслужили право выпить. Уж в этом-то мы с тобой разбираемся. Еще мы хорошо умеем скрываться от жен – да-да, знаю, для тебя это болезненная тема, и прими мои искренние извинения, но я продолжу, – прекрасно разбираемся в шлюхах всех разновидностей и мастей. Помогаем вещам вершиться в меру наших определенно недостаточных сил. Я вот, к примеру, занимался поисками кое-каких жизненно необходимых местных гильдий. Пытаюсь удерживать бизнес на плаву, насколько это сейчас возможно.
Единственный бизнес, в котором ты разбираешься, Окснард, – усмехнулся Эшер, – гостиничная индустрия.
Окснард погрозил пальцем:
– Ты всегда был слишком скор на суждения, дружище. Да-да, знаю – твоему брюху основательно больше лет, нежели я могу себе даже вообразить, но это же не повод обращаться с нами так, будто бы мы кретины. К тому же гостиничный бизнес – это настолько большой кусок пирога, что ты и не представляешь. Кто, как ты думаешь, заставляет всех этих работяг чувствовать себя счастливыми в конце трудовой недели, если не бармены да шлюхи и те парни, что, как ты говоришь, только и умеют, что нанизывать мясо на вертел? – Окснард снова засмеялся.
– Слишком уж ты весел для человека, чьи владения зависли на самом краю хаоса. Давно выглядывал наружу?
– Не поверишь, но совсем недавно. И что же я там увидел? Да разве что людей, в конце концов решивших примириться с жизнью. – Окснард насадил на вилку с полдюжины пропитанных маслом листьев салата и отправил в рот. – Viva la muerte[38] и все такое прочее.
– Ты не можешь говорить всерьез, – нахмурился Эшер.
Маркиз ответил ему, еще не совсем закончив жевать:
– Сочувствую, но я абсолютно серьезен. И позволь сразу ответить на твой следующий pregunta: нет, я понятия не имею, с чего это все вокруг вдруг поддались нескольким разновидностям сумасшествия. Кстати, не припоминаю также и причин, почему бы это должно было меня беспокоить.
– Разве все это не кажется тебе странным? – подался вперед, упершись серыми локтями в стол, Эшер.
Маркиз кивнул, случайно пролив пиво на свою дорогую рубашку.
– Разумеется, кажется. Но, как я уже говорил, какое мне дело? Начнем с того, что я не из тех людей, кого в принципе заботят чужие проблемы.
Эшер оценивающе посмотрел на тарелку с фаршированными овощами.
– Что ж, в этом ты не сильно отличаешься от сотоварищей из Купола. – Он откусил половину вымоченного в уксусе молодого корня пастернака. – Не желаешь ли узнать, не нашел ли я твою красную металлическую шкатулку?
– Не-а. – Окснард подхватил еще одну охапку листьев и запихал ее в рот. – О мертвые боги, надеюсь, Гюллет не уволит этого своего нового повара. Только подумать, сколь райски вкусен может быть какой-то там корешок! Это же апофеоз славы всех зонтичных!
– Если честно, – раздраженно произнес Эшер, – полагаю, нет ничего удивительного в том, что люди тебя ни в грош не ставят, ведь ты же подарил все Неподобие самой жестокосердной женщине, какую только видывал этот город со времен Ледибет Фен-Хрисси и ее закрепощающих погромов. И у нас совершенно точно нет сейчас нового Ширвина Клу, чтобы сплотить людей и восстановить законную власть.
– Ну, на этот счет я бы не был столь уверен, – заметил Окснард, подъедая крошки, пытавшиеся остаться незамеченными. А затем, не в силах больше сидеть прямо, облокотился на стол. – К тому же с чего это ты взял, что я не влюблен до безумия в свою милую Лолли? Кто сказал, что я не был согласен с ней, когда она обманом загоняла наемных рабочих и владельцев магазинов в долговую тюрьму? Кроме того, что заставляет тебя полагать, будто моя экзотическая тепличная орхидейка не служит для меня такой же маскировкой, как я сам для нее? Знаешь ли, эта стратегия вполне себе действует в обе стороны и, что тоже интересно и весьма примечательно, делает нас половыми партнерами. – Маркиз щелкнул пальцами, чтобы им принесли еще пива.
Снаружи закричал человек. Из его спины вырвались длинные черные шипы, принявшиеся делиться и делиться, образуя фрактальный узор. Затем такие же вылезли из ног, боков, рук. Буквально в считаные секунды они оплели бедолагу коконом из многочисленных слоев черных нитей, скрывших под собой его полные отчаяния глаза, но не смогли заглушить надрывные вопли агонии.
Произошедшее привлекло внимание Окснарда всего на мгновение, а затем маркиз вновь повернулся к Эшеру и пожал плечами:
– Мне было скучно, вот я и женился на социопатке. А что делаешь ты, мой бесцветный друг, когда тебе бывает скучно?
– Что, ты думала, только тебя тут скука снедает? Что никто кроме тебя читать не умеет? – Ноно прошла в реликварий и подбросила меч-трость в воздух, чтобы в следующее мгновение ловко поймать его за рукоять; Кайен остался лежать в неподвижности и забвении. – Не можешь же ты полагать, будто ты была единственной девственницей, сообразившей взять парочку уроков у мужчины, которому позволила себя трахнуть? Готова поспорить, твоя киска до сих пор воняет тем трубочистом.
Пурити побледнела. Она чувствовала, что что-то тут не так. Голос Ноно звучал… странно. Та словно играла роль, и притом такую роль, на какую совершенно не годилась. Ну, разве что за исключением того, как она обращалась с мечом, – вот в этом отношении она оказалась подлинным талантом.
– О да, ты же добропорядочная леди Последнего Двора, – осклабилась Ноно. – Ты и недели бы не протянула в море с капитаном Бонапартом или экипажем «Липучего голодранца».
Пурити вдруг пришла в себя. Романы о пиратах? Неужели Ноно и в самом деле перевирала цитаты из романов о пиратах? Клу просто не могла сдержаться.
– Ноно, ты опять все ставишь с ног на голову.
– Ты не только глуха, но еще и слепа, сухопутная крыса? – ухмыльнулась Ноно, взмахнув мечом-тростью с резной рукоятью. – Не боишься отведать вот этого?
– Так рассказы о пиратах – это все, что у тебя есть за душой? – С одной стороны, Пурити была изрядно напугана, но с другой – в ней стремительно возрастало разочарование. Неужели она – единственный взрослый человек во всем Куполе? – Ну ладно, не только это, еще и неплохие навыки владения этим гнусным мечом. Скажи, ты знаешь, как бы серьезный вояка – тот же пират, к примеру, – назвал бы твою тросточку, а, Ноно?
– Смешно, Пурити. – Ноно приближалась. – Считаешь себя остроумной, да? «Я Пурити Клу, я читаю умненькие книжки, а еще обратите внимание на мой изящный маленький носик и того огромного бурого медведя, с которым я трахаюсь!» Будь хорошей девочкой и разбей уже эти красивые окошки, а я наплюю на уговор и не стану рассказывать Лизхен о том, что ты два дня подряд носишь одни и те же гетры.
Пурити выставила ножку вперед и посмотрела. «Колокола, а ведь она права!»
Ноно отстегнула молоток от пояса Кайена и ногой толкнула к Пурити – стальная чушка отвратительно заскрежетала, прокатившись по белым плитам реликвария Ффлэна. Пурити, останавливая, наступила на молоток, посмотрела на него, а потом перевела взгляд обратно на Ноно, вновь поставившую каблук на спину Кайена. Девушки стояли в очень схожих позах, но их словно бы разделяли целые миры.
– Поднимай, – приказала Ноно.
Пурити сжала пальцы на рукояти молотка – тот оказался тяжелее, чем ей помнилось.
– Знаешь, Ноно, очень даже хорошо, что тебя так манят далекие моря. Тебе и впрямь может захотеться туда отправиться, когда твоя мама обо всем узнает.
– Именно из-за матери я все это и делаю, Пурити Клу! – с жаром воскликнула Ноно, и от того, с какой прямотой это было произнесено, подозрения Пурити только окрепли. – И если бы ты не пряталась всю жизнь за папочкиными штанами, то понимала бы это.
– Леди Мальва? – Пурити очень старалась сделать так, чтобы ее интонации не казались снисходительными. – Во имя всех низвергнутых богинь, с чего бы Мальве Лейбович могло прийти в голову нечто подобное? Ноно, существует далеко не нулевая вероятность того, что ты только что подписала приговор всей своей семье. Не знаю, осознаешь ли ты это. Понимаешь? Их жизнь после случившегося уже никогда не будет прежней.
– Пурити, ты говоришь так, будто в этом есть что-то плохое, – покачала головой Ноно.
– Я… не… что? – Это не только было неожиданно, но и возвращало Пурити к ее собственным мыслям о текущем положении вещей.
– Твой отец стоял прямо здесь, в этой комнате, и здесь же он совершил Убийство. Но не твоя мать. Все меняется, когда твоим домом управляет женщина, когда твоя мать решается стать Убийцей. Ты ощущаешь это, оно передается тебе, проникая с током крови в лежащий во чреве плод. Да, я вкусила сполна… Хотя Нини ничего не почувствовала. Но я осязала, как моя мать оскверняет себя, беря в руки Оружие. Не знаю, как поняла, но это так, и больше я не могу скрываться. Притворяться Ноно, притворяться тупой, притворяться, будто хожу на гребаные уроки танцев.
Мертвые боги, в голосе Ноно слышалась не только искренность, но и надрыв!
– Но зачем тебе вообще было притворяться?
– Да ладно тебе, Пурити, не становись такой тупоголовой коровой, – пальцем указала Ноно на гетры Клу. – Ты же сама знаешь, как наше стадо поступает с теми, кто является сильной и независимой личностью: их режут на куски за то, что они надели не тот наряд. А пока мы невинно развлекались, устраивая свои игрушечные убийства, Круг приговаривал своих же членов к подлинному забвению. Они Убивали друг друга, даруя себе нечто вроде индульгенции.
– И тогда ты решила вымазаться в этой скверне сама? – К своему ужасу, Пурити понимала, о чем говорит Ноно и что чувствует.
– Кому-то же надо было их остановить. Скажи мне, разве не ты сама, как никто другой из нас, ощущала зов сделать что-нибудь, не важно что, только бы нарушить ход вещей? Хотя бы просто сбежать?
– Сбежать от чего?
Пурити мечтала сбежать, да, – сбежать из Купола, сбежать от подруг, от всего того, что все чаще, как ей казалось, было лишь западней, чтобы избавить город от них.
– Да от всего. Разве тебе здесь не душно? Разве ты сама не захлебываешься во всем этом позолоченном дерьме?
Пурити вспомнила, как в первый раз оказалась в этом помещении, и вновь ощутила переполнявшую ее тогда слепую ненависть. А затем опустила взгляд.
– Бери и пользуйся, – весело произнесла Ноно.
Пурити захлестнула волна собственной беспомощности, но она заставила себя поднять над ней голову.
– Я никогда не сделаю того, что ты хочешь.
– Жаль будет отсекать такие замечательные волосы от тела, Пурити Клу.
– Лучше сечь волосы, чем детей, Нонетта Лейбович. – Пурити прожгла Ноно взглядом, вспомнив о том, как страдал Кайен, видя муки юного портного, умершего, сжимая в руке желтую ниточку от канареечного платья.
– Я… я не сразу поняла, что значила та песня. Я думала, Мнер дразнит меня, заманивает обратно к себе в постель, выдавая куплеты, лишь кажущиеся фрагментами Оружия. Что он заигрывает со мной. Но затем я сложила все вместе и Убила тех мальчишек – на самом деле Убила. Я обязана была найти достойное применение этому дару.
– И лучшее, что ты смогла придумать, – стереть из истории имя своей семьи?
– Чтобы покончить со всем этим? Да с радостью. И не только своей, а вообще всех семей. Мы же выродки, Пурити, и ты сама все прекрасно видишь.
Вообще-то Клу ничего подобного не видела, невзирая даже на всепоглощающее отчаяние, скребущее ее сердце. Но пока Ноно читала нотации о порочности Круга, Пурити разглядывала Краски Зари, напустив на лицо, как сама надеялась, выражение отрешенного благоговения. Девушка искала хоть какой-нибудь намек на Оружие, когда вдруг вспомнила угрозу, которую Ноно швырнула своей сестре Нини, – в тот миг она казалась просто очередной чепухой, но теперь до Клу стал доходить смысл.
«Мнер сказал мне, что если петь достаточно медленно, то это причиняет боль», – вот что говорила Ноно. А еще теперь она сказала: «Мнер заманивал песенкой обратно к себе в постель».
И вот тогда к Пурити пришло осознание тайны, насчитывавшей уже четверть миллиона лет. Лорды и Круг; Оружие; помещение, куда до недавнего времени могли войти только князь и члены Круга Невоспетых.
– Святое самоубийство, да Оружие же было у них все это время!
Иначе и быть не могло. Лорды не находили Оружие, они всегда им обладали. А если так, тогда знание об этом инструменте служило причиной существования самого Круга – баланс сил, взаимно жаждущих уничтожения друг друга. Колокола, вся история окружавшего ее общества определялась тайным противостоянием эпохальных размеров, пришедшим к непреодолимому паритету. Что ж, это вполне объясняло, почему лорды так оберегали сведения о том, как прийти к Смерти – или причинить ее, – и, что еще важнее, почему они даже не попытались развязать войну за обладание Оружием. Всякий, кто имел голос, мог управлять им.
– Мои аплодисменты, Пурити! – захлопала в ладоши Ноно. – Ты наконец-то собрала все фрагменты мозаики воедино, хотя обычно никого, кроме себя, не замечаешь.
Пурити не слушала. Лорды веками надежно хранили тайну Оружия, скрывали его, пока их не заперли внутри Купола, и вот тогда выпустили на свободу. Возможно, ее мысль о том, что указ об Обществе был подписан Ффлэном с целью навсегда избавиться от правящего сословия, была не так уж далека от истины?
С другой стороны, она наконец-то нашла то, что так долго искала, – связь между князем, Кругом, Оружием и Красками Зари. Она была прямо здесь, сокрытая в основании каждого витража, в черных прямоугольниках, украшенных золотыми письменами, что, на первый взгляд, казалось, служили лишь пояснениями к изображенным стеклянной мозаикой картинам. С расстояния в несколько футов надписи выглядели неразборчивыми, но, подойдя ближе, Пурити стала различать текст. Если она все правильно прочла, то хоть размерность строк на разных витражах и значительно отличалась, однако написанное определенно задавало музыкальный мотив. Краски Зари хранили песню.
Порой даже трюфели, идеальный уют и бархатистое красное вино не способны улучшить твоего настроения – вынуждена была со вздохом признать Лалловё Тьюи, маркиза Теренс-де’Гис. Она возлежала в ванне, выставив из воды скрещенные ступни и разглядывая лаковую гладь ногтей. Взяв несколько гранатовых зерен из стеклянной плошки, она принялась прокалывать их тонкими кодовыми иглами. Лалловё нравился не столько вкус фрукта, сколько рубиново-яркий, кровавый цвет сока, пробуждавший воспоминания о тех днях, когда сама она была много моложе и когда мама кормила ее этими зернами, уверяя, будто бы это зубы, вырванные у спящих детей. «Гранат, – с сожалением подумала маркиза, – далеко не так вкусен, когда уже знаешь, что он не имеет отношения к человеческому телу».
По причине мрачного настроения она почти весь вечер провалялась в ванне – сложенной из каменных чешуек чаше размером с небольшой пруд. Над поверхностью никогда не остывавшей воды поднимался пар, напоенный ее любимыми ароматами (сегодня – сырой древесины Болот, размытого дождями известняка и жасмина), но Лалловё не тратила времени впустую. Кодовые иглы ни на секунду не покидали ее рук, внося программу в плававший над коленями, похожий на гигантскую устрицу компилятор. Под кальций-карбонатным панцирем мерцала пронизанная электроникой начинка моллюска – светящаяся коробочка, опутанная золотыми проводками, разбитая на 1024x1024x1024 клетки и проецирующая программную матрицу, на которой маркиза, словно на холсте, писала себе сестру.
Кодовые иглы летали в пальцах Лалловё, будто в танце, выбивая команды. В каждой руке маркиза сжимала по две, пронзая и раздирая пространство между квантовыми частицами или же время от времени отправляя ими в рот очередной гранатовый «зубик». Сосредоточенно пережевывая, она раздумывала над стоящей перед ней задачей, но где-то на краю проблем, связанных с разработкой искусственного интеллекта, маячил куда более значительный вопрос: как перехитрить Цикатрикс. Надо было выяснить, что на самом деле задумала владычица фей, и найти способ выйти из этой игры победительницей.
Программировать было куда как проще, – пока люди бились в попытках минимизировать размеры электроники и повысить при этом ее эффективность, при помощи кода фей можно было добиться значительно больших результатов с куда меньшими усилиями. Была своеобразная поэтичность в той логике, которую использовала Лалловё и которая многократно превосходила возможности обычной математики, а созданный маркизой код и вовсе читался как стихи – моллюск-компилятор оказался идеальной средой разработки для построения искусственного разума. Лалловё не смогла бы внести изменения в его базу данных, даже если бы от этого зависела ее жизнь, – хвала Воздушной Мгле, что этого и не требовалось, – зато могла подселить мыслящий призрак в машину, даже не вылезая из ванны.
Раньше она использовала моллюска, чтобы программировать особенные часы, – к примеру, одни из них Лалловё подарила сестре Окснарда, чтобы та повесила их над кроватью, и, когда женщина спала, они нашептывали ей немыслимые ужасы, пока окончательно и бесповоротно не свели с ума. В конце концов доведенная до отчаяния девчонка отдала все свои богатства Нумизмату за то, чтобы тот снял с нее связующее с телом заклятие, а затем бросилась с моста Великанских Ребер. Потеха!
Невзирая на тот факт, что его компоненты соединяли в себе технологии и магию многочисленных видов и реальностей, программировать вивизистор так, чтобы тот имитировал разумную жизнь, было не многим сложнее – во всяком случае, в теории, – чем создавать часы, разве что работа требовалась более тонкая. Живой разум можно представить в виде множества зачарованных часов, чьи механизмы объединены и движутся синхронно; каждый отвечает за свой аспект сознания: восприятие, мышление, саморегулирование, ярость – и настроен на взаимодействие при помощи рекурсивных функций. Но, как ни аргументируй, было в этом что-то и от искусства; маркиза мысленно поблагодарила своего человеческого папу за унаследованный от него поэтический дар. Она даже представила себе, как мать пытается встроить в алгоритм птичьи трели и стрекот сверчков, чтобы добиться хотя бы базовых…
«Мой отец. Вот в чем все дело, – осознала Лалловё, почувствовав тошноту и всепроникающее чувство стыда. – Мой отец. Поэт. Человек, которому хватило ума вовремя уйти».
Именно поэтому она и оказалась здесь, поэтому выбрали именно ее, а не Альмондину. Лалловё захлестнула волна смешанных эмоций, каких она прежде никогда не испытывала: гордость сплеталась со стыдом, восторженная благодарность шла рука об руку с желанием убить отца, любовь говорила на языке ненависти. Примерно так это можно было описать.
И именно это должно было позволить ей победить.
Позвякивая небрежно зажатыми между пальцами иглами, Лалловё начала понимать, почему ее мать соблазнилась мыслями о том, что механическая жизнь может улучшить биологическую плоть. Впрочем, это никак не отменяло факта, что Цикатрикс совершенно спятила. Но с поэтическим даром отца – кстати, нельзя ли воспользоваться Тэмом, раз уж тот тоже бард? – текущим в ее венах, Лалловё совмещала в себе как самые лучшие черты Незримых фей, так и наиболее важные таланты людей. Она была не полукровкой, а усовершенствованием. И она не просто напишет себе новую сестру, но и встроит в ее душу код, который позволит использовать ту и в собственных нуждах – планы внутри планов, как и учила Цикатрикс. И в этом помогут полученные от отца чувства размера и ритма, звучания и смысла.
Маркиза внесла завершенную подпрограмму в матрицу разработки, заставив один из камней, встроенных в край раковины, засиять. Всего на данный момент уже горело шесть кристаллов, обозначая шесть из нескольких написанных ею сотен подпрограмм, большую часть из которых она отбросила как несовершенные, слишком совершенные или же просто не подходящие для поставленной задачи. Лалловё желала, чтобы новая Альмондина стала идеальным творением, прекрасной, покорной сестре душой, заключенной в инфраструктуре из функций и протоколов, которыми можно будет пользоваться независимо от желаний скрытого под ними живого разума. Аналитические и эвристические системы, масштабируемые информационные структуры, модули топологического спиритуализма и мистической геометрии, оружие, способность к предсказанию, биомониторинг и развертываемые системы ремонта как механизмов, так и плоти – опус Лалловё не будет простым, но уподобится эпической поэме. Полная противоположность стратегии, используемой матерью, что пойдет только на пользу при любом стечении обстоятельств.
Раз уж создание третьей сестры из Альмондины было рискованным, Лалловё намеревалась встроить в деревянную сучку стратегию выхода.
Лалловё была всецело поглощена своей электронной устрицей и излучаемой той трехмерной сеткой. Вот путь, по которому следовало пойти с самого начала, – не пытаться угадывать планы матери, но плести собственную паутину неведомого. Маркиза раздавила гранатовое зерно между зубами и пригладила брови стремительным движением черного сухого языка, а затем улыбнулась. Потом она потерла обнаженной ногой по борту ванны – грубые каменные пластины были достаточно остры, чтобы порезать на ленты человеческую плоть, но в случае Лалловё эти смертоносные грани служили великолепным инструментом, чтобы почесать пятки и отшелушить старую кожу.
Маркиза ликовала. Альмондина служила отличным вместилищем для ассоциативных рядов, образовывавших рабочее пространство в ее сознании: связать танцы с каллиграфией, соединить лед с воспоминаниями о воде, создать переменную под названием смех и рассчитать ее зависимость от быстрых размеренных смещений перспективы.
«Сестра: доверие:: мать: предательство». Как же приятно было писать эти строки!
Купер остался наедине с Алуэтт в лесу золотых берез. Или же это было нечто вроде храма, образованного деревьями, – он не мог сказать с уверенностью. Златокорые, толстые, но изгибающиеся стволы смыкались высоко над головой – все они были наклонены под общим, едва заметным углом, и идентичные ветви переплетались, образуя свод.
Листья – красные, желтые и зеленые – пропускали свет, подобно цветному стеклу, а между ними виднелись заплаты голубого неба.
Купер издал восхищенный вздох и неспешно вошел в неф леса-собора, запрокидывая голову, чтобы как следует насладиться волшебным зрелищем. Могло показаться, что деревья были специально так подрезаны и изогнуты, чтобы образовать это помещение, но откуда-то он уже знал, что они просто выросли такими.
– Занимательное местечко, да? – произнесла Алуэтт, глядя на березы.
– Ну и где мы теперь? – спросил Купер, и взгляд его спутницы потух.
– Там, куда я… в некотором роде… принесла тебя.
– Ладно. – Под ногами Купера похрустывала трава, похожая на кристаллики цитрина. – И почему у меня такое чувство, будто мы собирались поговорить о чем-то другом, нежели о путешествии в это золотое царство? – произнес он, пытаясь вернуться к предыдущей теме.
– Потому что ты очень смекалистый парень. – Женщина пустилась в пляс по залу, но старалась не встречаться с собеседником взглядом.
– Так что там насчет того, что ты «в некотором роде принесла меня»?
– Фактически так. Трудно объяснить. – Она потерла лицо руками.
– Был бы признателен, если ты все-таки постаралась бы. – Купер задумался над тем, как по-настоящему смекалистый парень должен был бы сейчас поступить, а затем решил избрать путь спокойствия и настойчивости. – Но, похоже, ты и пытаться не станешь. И, сдается, это самую малость невежливо с твоей стороны.
Алуэтт прикусила ноготь и принялась рыскать по сторонам внимательным взглядом, ни разу не остановившимся на Купере. Продолжалось это неприятно долго.
Купер глубоко вздохнул:
– Ну и ладно. Тогда расскажи об этом лесном храме. Где мы на самом деле оказались и почему?
Алуэтт вдруг отрывисто кивнула, словно получивший приказ солдат.
– Вас принял. Или как оно там говорится? Вообще-то, я надеялась, что это ты мне расскажешь.
Итак, очередная проверка. Еще одна возможность доказать, что ты не тупица. Просто восхитительно. Купер подошел к ближайшему дереву-колонне и приложил ладонь к стволу – он оказался теплым на ощупь. Когда же ньюйоркец отнял руку, на золотой коре под ней обнаружились два мерцающих символа. В одном из них Купер признал оранжевую печать в виде свитка и пера, которую видел уже на Сесстри.
Они находились где-то в системе пещер Развеянных, и Сесстри бывала здесь. Какая-то карта – или нечто более значимое? Купер вновь оглядел золотой интерьер и постарался выпустить на волю внутреннее чутье, чтобы то руководило его глазами. Ветерок, игравший листвой, налетал и исчезал, подобно чьему-то дыханию, и та ясность, с которой Купер вдруг увидел отдельные детали золотого убранства, потрясала своей резкостью, словно в прозрачном сне за мгновение до того, как тот развеется, уступив место реальности.
Геометрия этого места казалась теперь не просто идеальной, но разумной – природная прародительница искусственного интеллекта, написанная на языках жизни, а не электроники. Пред ним предстала воплощенная, ожившая математика, проявляющаяся в узоре коры и каплях росы, скрывающаяся в сплетении ветвей и листвы, подчиняющая себе всякую прожилку и пору.
Она же жила и в Алуэтт. И, как наконец дошло до Купера, в его собственном теле тоже, в разветвлении его кровеносных сосудов и завихрении отпечатков пальцев.
– Мы никуда не перемещались, верно? – спросил он. – Это очередной «заплыв с белухой», очередное видение, только на сей раз я не сплю?
Алуэтт прикусила краешек губы, словно он был близок к правильному ответу, но еще не совсем.
– Ты ощущаешь здесь жизнь? Разум, стоящий за ней? Хорошо. Это и вправду хорошо, Купер.
– Ага. Как скажешь. – Он указал на два перемещающихся символа. Рядом с печатью Сесстри виднелась пара красных шлепанцев. – Вот это – Сесстри и Никсон.
Существо, облачившееся в тело молодой женщины, кивнуло и посмотрело на него с некоторой надеждой.
– Так ты видишь имязнаки? Знаешь, Купер… ты не смог бы прийти сюда во вторник.
– Имязнаки, – громко повторил он новое слово. – Ага, так вот что это такое – имена. Истинные имена, так? Те, которые невозможно ни произнести, ни написать – только знать. Но почему я не вижу твоего?
– Посмотри на меня. – Алуэтт опустила ладонь на запястье Купера. Она казалась очень озабоченной. А затем ее глаза начали меняться – прелестные, васильково-голубые глаза. – Смотри внимательно.
Он смотрел прямо перед собой, в ее лицо, стараясь не моргать, пока мир перед глазами не подернулся рябью; деревья на периферии зрения превратились в стену золотого стекла. Лицо Алуэтт оставалось прежним, но вот ее волосы расплылись, принимая очертания размытого облака красной краски. На шее женщины возникла мерцающая красная лента толщиной с его большой палец, переливающаяся подобно новой атласной ткани; прямо на его глазах лента превратилась в открытую рану – горло Алуэтт было рассечено до самого позвоночника, и из разреза сочилась кровь.
Затем – Купер не мог отвести взгляда – рана вновь стала лентой, а кровавые потеки – просто выбившимися из нее атласными ниточками.
– Я увидел красную ленту, опоясывающую твою шею, но порой я вижу, что твое горло перерезано…
Алуэтт кивнула.
– Все потому, что ты – не ты, а она. Чезмаруль. Вот почему твои имязнаки переменчивы? Ты нечто большее, чем любой из нас, и одним знаком просто не описать твою… самость. Так?
Ветви живого храма шумели на ветру, развевавшем красные кудри отвернувшейся женщины, подобно тихо перешептывающимся в церкви голосам. Затем ветер подул сильнее, и листва заговорила голосом Алуэтт.
– Нет. – Слово это прозвучало вдруг сразу со всех сторон, тихо и в то же время очень отчетливо. Звук вибрировал и в его теле, и в его сознании. – Ну, разве что в некотором роде. – Ее голос дрожал в его костях, его глазах, и Купер едва не поддался панике. Затем, спустя некоторое время, она добавила: – Ага. Ненавижу это имя.
Купер вновь повернулся к деревьям и пожал плечами. Он уже вообще-то особо и не рассчитывал получить прямой ответ ни на один из важных вопросов. Кем была Алуэтт? Какие цели на самом деле преследовала? И в чем состоял ее план? Найти настолько никчемную душу, насколько только возможно, и добиться от нее прока? Дурацкая, конечно, затея, но кто такой Купер, чтобы оспаривать решения невероятно могучего разума существа, вполне способного сойти за богиню?
Он разглядывал золотой храм-лес, осознавая, что тот не более чем визуализация чего-то, что не мог охватить его собственный ограниченный разум смертного; но обладание некоторым шаманическим даром позволяло изучить явленный во плоти аналог. Купер задумался над возможностями, которые могло предоставить улучшенное воображение и способность к нелинейному мышлению.
– Теперь я понял, чем шаман отличается от волшебников, богинь, священников или безумных ученых, – сказал он Алуэтт, которая являлась существом по имени Чезмаруль, когда не носила плоть. – Все дело не в гамашах, масках или плясках, призывающих дождь, – даже и не знаю, почему я об этом подумал. Быть шаманом означает видеть жизнь, смерть и духов, находящихся между ними, включая и себя в некотором роде. Видеть мир со стороны. Вот я и смотрю на смерть, и разговариваю с духами с того самого момента, как попал сюда, не так ли, Чезмаруль?
– Это имя дала мне мать. Оно мне не нравится.
Чтобы говорить, она опять использовала тело и голос Алуэтт, который также был голосом Шкуры Пересмешника и Чезмаруль. Она была одной из Первых людей, а потому меняла имена, словно перчатки.
– Первые были полиглотами, – произнесла Алуэтт, и ветви задрожали от ее слов. – И не было среди них двух похожих, если только они того сами не желали. В большинстве своем Первые люди предпочитали держаться обособленно. Наши эго были слишком велики, чтобы уместиться в общей реальности. Как могли мы объединиться и сформировать единый социум, как это делаете вы – смертные? Третьи так хорошо умеют приспосабливаться: представители человечества живут и умирают вместе, феи сбиваются в кланы, элементали движутся сквозь свои измерения в кристаллически идеальном порядке. Но наш путь начался много раньше, чем мы познали необходимость помнить наши истоки, и к тому моменту, когда мы поняли, насколько ценны наши истории, было уже слишком поздно, чтобы мы сколь-нибудь достоверно смогли поведать о своем происхождении.
– Сочувствую. – Купер словно бы обращался не к самой Алуэтт, а к красному влажному пятну в ее глазу. – Только какое все это имеет отношение ко мне, городу и неразберихе с Умирающими?
– Мы пронзили миры и создали Смерть для самих себя. – Казалось, будто ему кивнул ветер, сама же Алуэтт стояла, словно безвольная кукла, а ее глаза не моргали. – Мы утратили память о своем начале, зато прекрасно знаем, что такое написать историю собственного конца. Вот почему нас так мало осталось, и вот почему нас окружает столько восторженных, сочиненных нами же самими легенд. Мы оказались излишне тщеславны, и мало кто из нас на самом деле настолько умен, насколько мы заставили вас поверить. Также все перечисленное служит причиной того, что уцелевшее меньшинство Первых людей, таких как эсры, предпочло остепениться и образовать сообщества, как делаете вы. Эсры и им подобные – а таковых было полно в мирах даже куда более странных и далеких, чем этот, – искали существования, простирающегося за пределы их самости, и таким образом предвосхитили появление формы, какую приняли Третьи люди. Индивидуальность и коллективность были объединены в перегонном кубе культуры, смешаны в различных пропорциях и с различной степенью успешности…
– У вас возникли проблемы с жизнью и умиранием, и это очевидно. Вы вообще не упоминаете в разговорах Вторых людей. Возможно, вам необходим свежий взгляд на происходящее. – Красное пятно в глазу расплылось, подобно стреляной ране, а затем обратилось в ленту; та вытянулась из головы Алуэтт, распрямившись параллельно земле, и устремилась к деревьям. – Быть может, кто-то, обладающий способностью шамана видеть те ответвления правды, которые становятся заметны, лишь если принимать мир таким, каков он есть. К примеру, правду кровавой шлюхи, отчаянно мечтающей перестать быть кровавой шлюхой и просто умереть по-настоящему. Или правду о том, что Мертвые Парни годами держат в плену эср и используют ее силы в своих целях.
Красная линия устремилась прочь от Купера и неподвижного тела Алуэтт, оплетая деревья-колонны и свиваясь каким-то ей одной ведомым узором. Она металась из стороны в сторону, пока не выкрасила весь храм в свой цвет, а затем протянулась к Куперу, резко остановившись у самого его лица. Краснота расплескалась вокруг подобно соку лопнувшей ягоды, образуя эскиз лица Чезмаруль, чей облик отдаленно напоминал телесные черты Алуэтт: похожие на облака скопления краски, изображающие волосы, красные дуги бровей, изгибы щек, подбородка и шеи, зависшие прямо в воздухе. Сквозь области, где полагалось бы находиться коже, Купер видел деревья храма. Телесная же оболочка существа упала на землю, точно тряпичная кукла.
– Это еще не все. Есть ведь что-то еще, да? Что-то, что этот твой некий усредненный шаман может и не понять. Так что это? Почему ты не расскажешь мне?
Лицо ее приобрело объем, словно у красной шелковой змеи отросла голова. Глаза ее излучали дружелюбие, но губы были сжаты в прямую линию. В выражении лица Купер видел и усталость, и отвращение, и сострадание.
– Забавный фокус. Я знаю, что сейчас не сплю. Я действительно нахожусь здесь. Стою в полном одиночестве в пещере и в то же время – здесь, в лесу-храме, в компании изображения твоего лица и твоей же пустой телесной оболочки. Как-то так. Но при этом я совершенно точно не сплю.
Та частичка существа, именуемого Чезмаруль, которую Купер мог воспринять своим разумом, кивнула:
– Верное утверждение.
В следующее мгновение она толкнула его, и он повалился на золотую землю, накрытую тенью большей, нежели солнце. Под собой он ощутил пустоту и стремительно приближающийся город.
Пурити подняла молот. Она обхватила обвитую веревкой рукоять обеими ладонями и примерилась к его весу. Свет, лучившийся через Краски Зари, расписал ее лицо многоцветными разводами. Она подошла к ближайшему витражу и занесла тяжелый инструмент над головой. А затем застыла.
– Чего ты ждешь? – спросила Ноно, со звоном вкладывая меч в ножны-зонтик.
Пурити не могла бы с точностью ответить на этот вопрос даже самой себе, но все-таки что-то ее удерживало. У Кайена и Ноно тоже уже была возможность разрушить Краски Зари, но и они потерпели неудачу. Так почему все вдруг решили, что именно она окажется способной на этакий культурный терроризм, надругательство над творением искусства?
«О мои мертвые боги, что же я делаю-то? – Пурити вдруг овладела тревога. Все мышцы девушки были напряжены до предела, и все же она не сдвинулась даже на волосок. – Разве эти окна – не самое близкое к понятию „святыня“ из всего, что у нас есть? Краски Зари – наша драгоценная, сакральная реликвия, наше… наше наследие. Как можно ожидать от меня, что я разрушу саму историю?..»
Сила гравитации уже напевала свою песню рукам, державшим молот над ее головой.
Но ведь в том-то все и дело? Гравитация. Гравитация истории, гравитация сковавших их правил: приказы, полученные Кайеном от отца, взвалили на его могучие плечи всю тяжесть будущего гильдий и, может быть, самого города; исполненные безумия преступления Ноно проистекали из слепого инстинкта самосохранения; стой здесь сам князь Ффлэн, была уверена Пурити, он бы смог перечислить множество причин, почему ключ к Оружию не должен попасть на язык ни единой певчей пташке. И в то же время она была столь же уверена, что ни один из вышеупомянутых не сумеет по-настоящему оценить тот акт разрушения, к которому столь старательно подстрекал.
Поэтому они попытались переложить это дело на Пурити. Она-то, в отличие от них, не станет потом терзаться угрызениями совести – что ж, в этом юная Клу была с ними вполне согласна, хотя и сомневалась, что ее мотивы хоть в чем-то схожи с теми, что управляли ими. Она была готова уничтожить Краски Зари из одной только безысходности – сильного и чистого чувства, но на сей раз пришла подготовленной… и собиралась воспользоваться правилами, чтобы изменить игру. Она повернет ход истории к другому будущему.
Ноно издала настороженный вздох.
– Я задала тебе вопрос, девчонка!
Пурити посмотрела на подругу и немного расслабила руки.
– Просто помедлила, чтобы насладиться важностью гравитации, Ноно.
В следующее мгновение Клу обрушила молот.
Один из семи витражей разлетелся на осколки. Битое стекло посыпалось ей под ноги; переливающееся всеми цветами радуги святотатство, сверкающее, подобно сокровищам дракона. Гранат, роза, подсолнух, цикламен, виридиан, кость, полночная тьма… Ноно кивнула, указывая на остальные, и Пурити не стала возражать – песня была написана у основания каждого из витражей. Глаза Клу метались, изучая ноты, сохраняя их в памяти. В такой замечательной, когда дело касалось фактов, дат и страниц, которые Пурити читала один лишь раз в жизни, и такой скверной, когда речь заходила об именах и лицах. Клу, к своему стыду, обнаружила, что молча молится, чтобы память не подвела ее на этот раз.
Под ее ударом рухнуло еще одно древнее стеклянное окно. Затем еще одно, и еще, пока сама она изучала письмена, хранившие в себе Оружие. Подойдя к последнему витражу – тонкой пластине древнего стекла, подвешенной в стальной оправе, – Пурити помедлила. Эта Краска Зари изображала женщину с красными пятнами на боку, водружающую на собственную голову уродливую черную корону. Это окно было самым старым из всех, а потому и самым оплывшим, и прошедшие века превратили пятна в струйки крови, а корону – в пожирающую голову женщины тварь из кошмаров безумца.
Ощутив укол вины, Пурити оторвала взгляд от рисунка на стекле и в последний раз посмотрела на размытый черно-золотой прямоугольник под ним, чтобы написанное в нем раскаленным клеймом отпечаталось в ее памяти. Затем она ударила молотом снизу вверх и проводила глазами осколки, рассыпавшиеся по залу. Послание из глубин вечности было уничтожено. Пурити выпустила из пальцев рукоять. Молот описал дугу и, гремя по напольным плитам, канул в историю.
– Умница, девочка. Сегодня, юнга, ты прославила свое имя.
«Юнга? – Пурити улыбнулась. – Она продолжает говорить как пират, потому что ничего больше о жизни не знает».
– Эй, пацан! – Ноно ткнула Кайена мечом. Клинок пронзил его руку, как масло; каменщик закричал от боли, и Убийца засмеялась. – Беги.
– Боюсь, я не могу, мисс Лейбович.
– Хочешь умереть? Или лучше будет сказать: Умереть? Беги или делай свой выбор, пацан.
– Кайен, – кивнула Пурити, – уходи. Прошу тебя.
Она сама не знала, что случится, если он останется.
«Быстрее», – одними губами добавила Пурити. Кайен заставил себя подняться и стал осторожно взбираться по лестнице, хотя Клу понимала, что он не станет уходить далеко. Пусть Ноно пока посмеется, ведь Пурити приготовила для нее нечто восхитительное, то, о чем Лейбович мечтала так долго, – равенство.
Ступая по осколкам полумиллиона лет, девушка будто шагала по дороге, выстланной острыми звездами, уходя от причиненных ею разрушений. Ноно Лейбович наблюдала за ней с выражением, которое, как понимала Клу, должно было изображать матросское ликование. «Так и представляю себе попугая у нее на плече». Внезапно в груди Пурити родился истеричный, совершенно не подходящий случаю хохот, и она заморгала, смахивая слезы и стараясь не рассмеяться вслух.
Надо было петь. Пока меж стен еще мечется эхо ее ударов, она может использовать Оружие; оно сохранялось в воздухе – разрушенная песня колоколов, звенящая высвобожденной, рассеивающейся силой. Во всяком случае, Пурити надеялась, что та рассеивается, ведь иначе она совершила этот акт вандализма напрасно.
Девушка закрыла глаза, перед ее внутренним взором всплыли черно-золотые прямоугольники, и она расслабилась, приводя свой план в исполнение. Если она для чего и была рождена, так именно для этого: легкая музыка для званых завтраков, фортепьяно для творческих вечеров, пение под аккомпанемент арфиста во время праздника в честь помолвки. Она никогда не обладала идеальным слухом, и у нее не было времени репетировать песню Красок Зари, но Пурити все равно приступила к выполнению своего плана с нахальством, присущим дочерям привилегированных семей. Тихий напев, сорвавшийся с ее губ, постепенно становился громче, сплетая ткань мелодии, и глаза Ноно расширились от ужаса… и понимания.
– Нет! Пурити, мы же на одной стороне!
«Мы определенно не на одной стороне, одержимая ты Убийствами тварь», – хотела сказать ей сейчас Клу, но для этого пришлось бы прерывать пение. Пурити ожидала, что Ноно попытается удрать или предпримет что-либо для самообороны, но нет… Быть может, ничего бы не вышло, затяни близняшка сейчас ту же песню? Почему она не пытается сбежать или не воспользуется своим удивительным талантом к бою на мечах?
Потому что ей не позволяет песня. Даже протестующий голос Ноно истончался, таял, как мед, а руки взмахивали все менее и менее яростно, будто у механической игрушки, у которой кончается завод. Во взгляде ее парализованно застыла паника. Пурити не могла заставить себя отвернуться от этого зрелища. Как и в случае с молотом и Красками Зари, она чувствовала обязанность довести жестокое дело до логического завершения.
Секрет Оружия Совет Невоспетых хранил сотню тысяч лет, а может, и того больше. Сегодня целью Пурити было либо полностью уничтожить его, либо вновь завесить покровом тайны. Девушка одновременно надеялась, что разрушение Красок Зари лишит песню силы и что этой силы, еще звеневшей в воздухе, хватит на один, последний, раз.
Песня не была длинной, но заканчивалась на том же, с чего и начиналась, свиваясь в кольцо, и Пурити пела снова и снова, почти машинально подбирая нужный ключ к арпеджио. «Что ж, уроки музыки прошли не совсем впустую», – подумала она, наблюдая за тем, как застывшее на месте тело Ноно начинает утрачивать цвет, а затем и плотность. Клу смотрела, как ее бывшая почти подружка умирает. Она не переставала петь, и высокие ноты подобно кинжалам вонзались в Ноно.
«Ненавижу тебя. – Пурити вкладывала в мелодию всю душу, вспоминая, как соперница пообещала следующим шагом расправиться с бароном Клу. – Мы и так натворили достаточно мерзостей, потроша других девушек за то, что те нарушили выдуманные нами правила моды. Мы все чудовища. А я теперь тоже стала Убийцей».
Ноно думала, что оставит руки своей матери чистыми, но в итоге измарала в грязи всех.
Вначале исчезли глаза, а потом и остальное лицо. Пока Пурити тянула сверх положенного мотивом срока последнюю ноту, в воздухе еще висел тонкий силуэт, а затем Ноно просто исчезла – призрак ее тела растворился, точно облачко тумана в дыхании утреннего ветерка. Пурити остановилась на полуноте, совершенно ошеломленная необратимостью сделанного только что. Она стояла в полном одиночестве среди осколков Красок Зари, и свет белых каменных стен играл на ее лице – лице Убийцы.