Вот так и начался мой путь на север — к далеким холмам, которые называют Чевиотскими, последнему моему приюту. Хотелось коснуться их земли, вдохнуть их запахи, зарыться в их глубину. Только этот инстинкт и заставлял меня передвигать ноги — спотыкаясь, шаг за шагом, как ползет к своей норе смертельно раненный зверь.
Что такое дом? Этот вопрос мучил меня в тот день, когда все началось. Кажется, с тех пор прошла целая жизнь. И теперь он снова вертится в моей голове, не давая покоя. Место рождения? Для стариков и родина — чужбина. Кров, под которым вы каждую ночь склоняете голову? Для бездомных бродяг вроде меня домом становится любая канава, сарай или лесная опушка. Земля, политая кровью предков? Это дом для мертвых, не для живых. Или родина там, где ждут те, кто вас любит? Но куда идти тому, у кого не осталось близких?
Мне потребовались месяцы, даже годы, чтобы найти ответ. Дом — место, куда вы возвращаетесь, потеряв собственную душу. Место, где вы рождаетесь заново. Не там, где вы родились, а там, где обретаете второе рождение. Когда вы уже не помните своего прошлого, когда история вашей жизни кажется вымыслом вам самим — тогда настает время возвращаться. И лишь тогда вы находите свой истинный дом.
Мой путь пролегал через опустошенные чумой земли, мимо заброшенных деревень и амбаров. Посевы гнили в грязи, сами постепенно превращаясь в грязь. Над пастбищами висела зловещая тишина — коровы и овцы передохли или бродили, где им вздумается. Ни дымка не поднималось из печных труб, из кузниц не раздавался стук молотов.
Там, где когда-то из окон слышался детский смех, ныне зияли пустые переплеты. Соломенные крыши просели до земли, а двери хлопали на ветру, словно погремушки прокаженного. Лишь церкви с прежней гордостью вздымали свои шпили, но и в них царила мерзость запустения. Никто не касался крестов на рыночных площадях в подтверждение сделки. Дети и старики словно неприкаянные бродили по пустым деревням в ожидании возвращения родных, однако никто не возвращался. Между изукрашенных черными крестами домов на веревке болтался труп бедняги, которому довелось выжить, но не хватило сил жить одному.
Толпы брели по дорогам в города — кто в одиночку, кто компаниями — в поисках пропитания и крова. Некоторые обезумели от скорби и горестей, другие так ожесточились, что могли перерезать горло соседу за горсть сухих бобов. Некому было тащить их в суд, да и судей с палачами не осталось. Иногда мне в голову приходила странная мысль: пережил ли сам Господь эту напасть или двери и окна в раю стоят заколоченные, а тела херувимов догнивают на позолоченных мостовых?
Рядом с каждым городом и деревней чернели могильные ямы, возле которых дымились костры из прошлогодних листьев и всякого хлама. В одном месте толпа молча наблюдала, как люди в масках швыряют мертвые тела в общую могилу. Внезапно из ямы раздался детский крик, и женщина кинулась вперед, но ее оттащили соседи.
— Это газ выходит из тел, — монотонно, словно про сбор урожая, бубнил мужской голос в толпе. — Кажется, будто движется рука или поднимается грудь, но это гниение. Нечего смотреть на трупы. Раскачивай да бросай.
Одна из женщин повернулась, собираясь уходить, и тут ее внимание привлекло мое лицо.
— А я тебя помню.
Еще бы, мой шрам не скоро забудешь. Мне ее лицо тоже показалось смутно знакомым.
— Помнишь свадьбу калек? Твои приятели-музыканты на ней играли. Такие красавцы, особенно тот, что помоложе.
— А на тебе был желтый киртл.
— Надо же, не забыл! — заулыбалась она.
— Кажется, из-за тебя еще завязалась драка.
Женщина поморщилась.
— А твои приятели с тобой? — спросила она с надеждой.
Слезы сами полились у меня из глаза, но слова не шли с губ.
Женщина поникла и отвела взгляд. Сегодня никто не расспрашивал вас, что сталось с вашими близкими. Что ж, спасибо и на том.
— Свадьба спасла деревню?
Женщина пожала плечами.
— Да разве тут убережешься! Правда, я скоро ушла оттуда. Эдвард оказался ревнивцем почище отца, тот тоже любил руки распускать. Вот я и сбежала к другому, да только и с ним недолго прожила. Но я не жалею, в конце концов я неплохо пристроилась — вокруг полно мужиков, готовых раскошелиться, если сумеешь их приласкать. Особенно сейчас, когда каждый раз может оказаться последним.
Она мотнула головой в сторону ямы.
— Сам понимаешь, если нечего терять, живется легче.
Лицо женщины затуманилось печалью.
— А вот музыкантов мне жалко. Тот молоденький был писаный красавец.
Мне захотелось отблагодарить ее за память.
— Возьми это, продашь кому-нибудь, купишь себе еды. Ценная вещица, дорого стоит. Мощи святого Бенедикта.
Мне не хотелось обманывать женщину, говоря, что мощи уберегут ее от чумы, да никто в такое и не поверил бы. Она отвела мою руку.
— Почему ты отдаешь их мне?
— В наказание за преступление, которое я совершил.
— Я не смогу помолиться за тебя. Давно забыла все молитвы.
— Вот потому и бери. Не хочу обменивать их на молитвы. Что проку в молитвах? Это подарок за то, что ты не забыла.
— Спасибо, господин.
Она была последней, кто назвал меня «господином».
Меня гнала вперед уверенность в том, что, как ни спеши, вовремя все равно не поспеть. Но окна в замке оказались не заколочены, а черные кресты не пятнали дверей. Мне было страшно войти в ворота. Не знаю, что было страшнее: увидеть в глазах моих детей ненависть, как у Родриго, или равнодушие. Шли часы, люди проходили мимо, принимая меня за побирушку, пока кто-то легонько не потянул мой рукав.
Знакомые глаза на незнакомом лице.
— Это вы! Я весь день не свожу с вас глаз! Матушка всегда говорила, что когда-нибудь вы вернетесь.
— Ты меня знаешь?
— Слыхала про ваш шрам. Вряд ли вы меня вспомните. Сесиль, дочь молочницы Мэрион. Она часто рассказывала мне о том дне, когда вас ранили, а то, как вы уходили из дома, я и сама помню.
— Мэрион... да, вспоминаю. Она жива?
Лицо Сесиль стало печальным.
— Умерла год назад. Давненько вас не было.
— А мои сыновья?
— Хозяином замка теперь Николас.
— Младший. Значит, Филипп и Оливер умерли.
Сесиль поджала губы.
— Николас обрадуется. Я часто слышала, как он рассказывал о вас своим детям. За годы ваша история успела обрасти невероятными подробностями! А теперь вы все поведаете им сами!
— У меня есть внуки?
Сесиль просияла.
— И даже правнуки!
Несколько шагов до замковых ворот оказались самыми трудными в моей жизни. Встреча с родными страшила больше, чем свидание с духами. Мне было не привыкать путешествовать рядом с призраками. Бояться следует не мертвых, все зло на этом свете от живых.
Перед глазами постоянно стояло ее лицо, в ушах звучали ее крики. Как там говорил Сигнус? «Тому, кто причинил зло ребенку, нет прощения». Смерть Наригорм тяжким бременем лежала на моей совести. Мне даже не хватило духу убить ее собственными руками! Я хуже того башмачника, что задушил девочку и перед смертью успел увидеть в ее глазах ужас и боль.
Но тут же на память приходило торжество в глазах Наригорм, когда она заставила Родриго упасть на колени в ядовитом болоте, и жалость отступала. Воспоминания о Плезанс и Сигнусе, Жофре и Зофииле примиряли меня с совестью. Наригорм умерла, а Родриго, Адела, Осмонд и Карвин живы. Она уже не повредит им своими играми в правду. И если бы мне еще раз пришлось отдать ее в руки убийц, сердце мое снова не дрогнуло бы.
А что до правды... Теперь я знаю, что в ту ночь, когда Наригорм пустила по ветру волосок из бороды святой Ункумберы, она догадалась. Святая молила Бога даровать ей уродство. В моей истории обошлось без молитв.
Наверняка вы уже поняли, что я снова, как много лет назад, стала собой. Служанка помогла мне облачиться в киртл, убрала волосы покрывалом. Теперь внуки зовут меня бабушкой. Но сколько же я успела забыть! Я забыла, как сидеть, как вышивать шпалеры, забыла множество вещей, делающих нас женщинами. Однако внуки все мне прощают — старой развалине, знающей множество диковинных историй, которые они охотно слушают, хотя верят им не всегда. Мне прощают даже ужасный шрам, ибо старость беспола. Мужские бороды редеют, щеки старух зарастают волосами. Груди мужчин наливаются жиром, а женские сморщиваются. Кожа на старческих животах обвисает, и никому уже нет дела, что у стариков под одеждой, ибо никого не влечет их тело. А когда черви обглодают кости, кто отличит мужчину от женщины, красавицу от уродины? И я когда-то была дочерью, женой и матерью. Теперь меня по праву называют почтенной вдовицей, однако муж сделал меня вдовой задолго до своей смерти.
Время крестовых походов давно миновало, но Папа объявил войну с турками священной, благословив грабежи, убийства и насилие во имя поисков утраченной славы и богатства. Я подарила мужу троих здоровых сыновей. Исправно и безропотно, словно овца, производила я их на свет. Тем временем мой муженек, обрюхатив меня, снова отправлялся на войну, а я должна была растить его сыновей, управлять его имением и защищать его собственность. Сказать по правде, со всем этим я прекрасно справлялась. Не помню, чтобы во время недолгого пребывания в родном гнезде муж делал что-нибудь полезное, поэтому не имело большого значения, дома он или в отъезде. Пока не пришли шотландцы.
Эта горстка пьянчуг, не потрудившихся даже почистить мечи, не ждала сопротивления. Сначала я услышала крики слуг и грохот мебели, затем раздались детские вопли. Я понимала, что слуги не станут сражаться, если некому будет стать во главе защитников замка. Могла ли я позволить шотландскому сброду одержать верх? Ноги подкашивались от страха, но в ушах звучал голос отца: «Уж лучше увидеть моего сына на щите, чем среди трусов». И я надела на голову шлем и сжала в руке меч.
Гнев и страх придали мне силы воина. Я нанесла с полдюжины ударов, прежде чем на меня обрушился меч шотландца. Слуги устыдились своей трусости, и вскоре захватчикам пришлось убираться несолоно хлебавши. Рана моя казалась смертельной. Косой удар, как поведали мне потом слуги, чуть не расколол череп. «Никак сам святой Михаил присматривал за вами, госпожа», — вздыхали они. Впрочем, если это и так, то внимание святого отвлеклось, ибо рана моя оказалась глубока. Меч рассек кость. Глаз вытек, нос расщепился надвое. Правда, тогда мне было не до того.
Несколько недель я пролежала то в забытьи, то в жару. Наконец лихорадка отпустила, и я смогла встать на ноги — слабая, словно новорожденный ягненок, но что мне оставалось? Кто-то должен был управлять поместьем. Со временем рана зажила, оставив багровый шрам. Нос сполз на щеку, пустая глазница заросла, однако я выжила.
Мой бравый муженек вернулся с войны, привезя мне в подарок шелковое платье и ожерелье из человечьих зубов. Каждый вечер он садился у огня и рассказывал истории о славных битвах. Выходило, что турки сражаются раз в десять яростнее шотландцев.
«Наверное, тебе следовало привезти их сюда, чтобы они прогнали захватчиков», — сказала я тогда, и муж рассмеялся, но не поцеловал меня. И тут я поняла, что шрамы украшают только мужчин. Бывалому вояке, покрытому шрамами, всегда найдется почетное место у камелька. Детишки смотрят на него, раскрыв рот, служанки, наполняя его кружку элем, стараются ненароком прижаться к сильному бедру, хозяйки не знают, как угодить прославленному герою, а когда слушатели устанут от его бахвальства, то подливают ему еще и еще, пока наш герой мирно не заснет в тепле очага.
Но никто не желает слушать историю изуродованной женщины. Мальчишки глумятся над ней, а их матери при ее появлении испуганно крестятся. Женщины на сносях отводят глаза, боясь, что ребенок родится рябым. Наверняка вам приходилось слышать истории о красавице и чудовище. О том, как прекрасной девушке удалось разглядеть под ужасной внешностью нежную душу. А слыхал ли кто, чтоб мужчина прельстился уродиной? Такого не случается даже в сказках. В жизни происходит так: муж уродки покупает ей плотную вуаль и начинает живо интересоваться, не пойдет ли на пользу ее здоровью живительный воздух внутри монастырских стен. Дни он проводит на соколиной охоте, а ночи напролет усердно наставляет пажей в их обязанностях. Ибо война научила его ценить мальчишеские прелести.
И я передала родовое имя племяннице — юной девственнице с беленьким и чистеньким личиком — пусть распоряжается, как знает. Жалела я лишь о том, что приходится оставлять сыновей. Но разве могла я вынести, что всякий раз, беседуя со мной, мальчики отводили глаза или таращились в пол? Разве могла смириться с тем, что они стыдились своей матери? И вот, облачившись в мужское одеяние, я отправилась, куда ноги шли. Там, на большой дороге, мой шрам, по крайней мере, мог принести хоть какую-то пользу. С ним мне было легче объяснять доверчивым покупателям происхождение моего товара. Не будь его, никто не стал бы платить за те ничтожные подделки, которые я выдавала за подлинные реликвии.
Если бы я рассказала Родриго правду, простил бы он меня? Наверняка возненавидел бы еще сильнее, ибо для мужчины убийство ребенка — малодушие, а для женщины — преступление, коему нет прощения.
Наригорм догадалась. Я любила Родриго. Люблю до сих пор. Если бы Родриго знал, что я женщина, смог бы он полюбить меня? Вряд ли. Скорее всего, он с отвращением отвернулся бы от старой уродины. Зачем мужчине в расцвете сил любовь старухи? Пусть уж лучше он видит во мне трусливого и подлого старика.
Иногда я подношу к свету венецианский флакон и вспоминаю все наши дни под дождем и ночи под звездами. Вспоминаю, как первые солнечные лучи зажигают шерсть на загривке Ксанф; как блестят в свете костра глаза поющего Жофре, как смотрит на ученика Родриго. Мне хотелось бы когда-нибудь увидеть этот город света, на улицах которого Родриго играл ребенком, услышать музыку, что звучит на еврейских свадьбах. Впрочем, кому ведомо, остались ли еще в Венеции евреи, играют ли на тамошних улицах дети?
И все же я рада, что мои странствия подошли к концу. Рада коротать время в окружении детей, внуков и правнуков за крепкими стенами замка, спать в мягкой постели, сидеть в удобном кресле. Мне довольно пошевелить пальцем, чтобы служанки бросились со всех ног за горячим вином, сдобренным пряностями. Можно ли желать большего на закате дней?
На пороге возникла Сесиль и отвесила мне низкий поклон.
— Госпожа, там, у дверей, ребенок. Хочет поговорить с вами.
— Деревенский? — улыбнулась я.
Многие присылали ко мне детей с маленькими подарками, чтобы поздравить с возвращением, а иные — в желании убедиться, что шрам действительно так ужасен, как шептали их братья и сестры.
— Нет-нет, госпожа, нездешний. Никогда не видала ее прежде, а такую раз увидишь — сроду не забудешь.
— Почему? — полусонно спросила я.
— Странная она какая-то, волосы что у моей прабабки. Не светлые, а именно белые, точно снятое молоко, а кожа еще белее. Не к добру это. Да разве она виновата? У девочки такая невинная, такая доверчивая улыбка, так и хочется ей чем-нибудь помочь!
Внезапно мой сон как рукой сняло. По спине пробежал озноб, а комната закачалась перед глазами. Этого просто не может быть!
Сесиль протянула ко мне руку.
— Вам нехорошо, госпожа? Как вы побледнели!
— Ты уверена, что она спрашивала именно меня?
— Да, госпожа, она выразилась очень ясно. Ей нужны именно вы. Кажется, она все про вас знает. Так я впущу?