Друг семьи

В тот теплый апрельский вечер 1919 года работы в ложе «Вера и Труд» №5837 несколько затянулись. После трех посвящений и двух возведений, каждое из которых было разыграно со всем вниманием к деталям и по полной форме, как это всегда было принято в нашей ложе, братья притихли и пребывали под сильным впечатлением от музыки, звучавшей во время собрания.

– Есть две мелодии, которые нужно раз и навсегда запретить к исполнению, – сказал один из братьев, когда все расселись за банкетным столом. – «Последняя застава» – это раз…

– Нет, «Последнюю заставу» еще можно выносить, – возразил второй. – А вот «Типперери» – это уже слишком. Но тут уж не угадаешь: каждый сам несет по жизни свое клеймо.

Я обернулся, посмотреть, кто говорит. Это был рекомендатор одного из возведенных сегодня в Мастера братьев, толстый человек с рыбьим безразличным лицом, явно преуспевающий. Занимая места за столом, мы познакомились. Его звали Бевин, и у него была птицеферма близ Челфонт-Сент-Джайлс. Также у него были договоры с парой высококлассных лондонских гостиниц на поставку кур, а еще он планировал в ближайшем будущем еще и начать выращивать пряные травы.

– На пряности сейчас спрос, – говорил он, – но все зависит от того, как с оптовиками договоришься. У нас в этом нет никакой системы. У французов дело поставлено гораздо лучше, особенно в горных областях на границах с Италией и Швейцарией. Они больше пользуются приправами, чем наши. У нас-то оптовые фирмы все это дело убили. Но какой-то спрос еще есть, так что важно связаться с правильными людьми. Я вот и собираюсь этим заняться.

Рослый ухоженный брат, сидевший через стол от него (его звали Пол, и, судя по всему, он был то ли юристом, то ли инженером), вмешался в разговор и начал рассказывать о каком-то пустыре за Типвалем на Сомме, где по никому не известным причинам на целом акре перекопанной воронками земли вдруг разрослась какая-то могучая и высокая трава.

– Там только надо порыться, чтобы ее найти, потому что и сорняков там море, да еще и мины встречаются, бомбы и всякое такое, потому что никто до сих пор там ими не занимался и не вывозил никуда.

– Когда я там был в последний раз, – сказал Бевин, – я думал, там так все и останется до Страшного суда. Ну, ты знаешь, как оно все было там в овраге за сахарным заводом. А через два дня все разбомбили, просто сровняли с землей, да даже еще хуже – буквально в пыль разнесли. Они думали, что сент-фирминский арсенал накрыли.

Он взял бутерброд и стал не торопясь жевать, время от времени отирая лицо, поскольку ночь стояла душноватая.

– Да уж, – протянул Пол. – Я иногда думаю, что мир таков, каков он есть, потому что Судный день все не наступает и постепенно теряется вера в справедливость. Нам же, по сути, ничего потом уже было не нужно – только чтобы справедливость восторжествовала. А если этого нет, то как будто тебе из-под ног выбивают опору.

– И я того же мнения, – ответил Бевин. – Нам все эти разговоры и переговоры потом были до лампочки. Мы тоже хотели только справедливости. Ведь как ни крути, кто-то всегда прав, а кто-то неправ. Нельзя же так просто: все поссорились, потом все помирились, поцеловались – и как будто не было ничего.

Сидевший справа от меня худой смуглый брат, воздававший должное холодному пирогу со свининой (с нашими пирогами никакие другие не сравнятся, потому что у нас они свои, домашние), вдруг поднял на нас длинное лицо, на котором поблескивал недобрым безумным огоньком стеклянный глаз.

– Я так скажу, – произнес он, – больше никогда. Это теперь мой девиз. Больше – никогда.

– Вот именно, у меня такой же, – отозвался Пол. – По крайней мере, до следующего раза. А ты из Сиднея что ли?

– Как ты догадался?

– Считай, ты сам и сказал, – улыбнулся Пол.

Бевин тоже усмехнулся и добавил:

– Ваш акцент ни с каким другим не спутаешь. Ну как вы там, сделали уже себе республику?

– Нет пока, но еще сделаем.

– Ну вперед, кто ж вам мешает?

Австралиец нахмурился:

– Да это-то понятно, что не мешает. Потому мы… потому мы так на вас и злимся. – Он откинул голову назад и внезапно беззаботно рассмеялся. – Что ж это у вас за империя такая, которой все равно, кто что делает?

– И это я тоже от ваших уже слыхал, – со смехом сказал Бевин. – Я ваших как облупленных знаю.

– А где ты их столько перевидать-то успел? А я, кстати, Ортон, но не из тичборнских Ортонов.

– В Галлиполи. Правда, они, в основном, были там мертвые. Мы с моим батальоном там войну начинали. Потеряли около половины.

– Это вам повезло. Нас они всех подчистую выкосили за пару дней. А помнишь госпиталь на пляже? – спросил Ортон.

– Да. И еще человека без лица, который там проповедовал. – Бевин выпрямился на стуле.

– Ну да, пока не помер, – понизил голос австралиец.

– А потом… – еще тише продолжил Бевин.

– Боже мой! Ты что, был там в ту ночь?

Бевин кивнул. Австралиец собирался еще что-то сказать, но закашлялся, а потом брат справа отвлек его разговором о лошадях, а Бевин снова погрузился в разработку планов по организации плантации пряных трав вместе с ухоженным братом напротив.

В конце застолья, когда разожгли трубки, австралиец снова через мою голову окликнул Бевина, а чуть позже, когда все стали кучковаться по интересам, мы трое оказались в большом преддверии, завешенном репродукциями в рамках. Вскоре к нам вошел тот брат, который сидел через стол от Бевина, и присел рядом, прямо под портретами отцов-основателей системы Эмулейшен Питера Гилкса и Бартона Уилсона.

Австралиец разразился традиционным для жителя любой молодой страны горестным монологом о национальных проблемах, мол, англичане не ценят и унижают его народ, в то время как пресса истерит по поводу их самоопределения и пустословит о якобы мнимом величии новой нации.

– Ну уж нет, тут ты неправ, – помолчав, сказал Пол. – Нам же вообще некогда было вами заниматься. Мы же воевали, тут о выживании шла речь. А вы там теперь просто болеете обычными болезнями роста. Лет через триста, не больше, вы ими переболеете. Если, конечно, вообще столько протянете.

– А кто, интересно, нам помешает? – огрызнулся Ортон.

Разговор снова вышел на магистраль глобальной стратегии и открывающихся перед молодой страной тактических возможностей, причем с обеих сторон выдвигали обоснованные предположения и спорили беззлобно и спокойно, иногда, впрочем, повышая голос – но только потому, что в дальнем конце преддверия вокруг пианино собралась другая группа братьев, настроенных попеть не просто безголосо, но еще и громко. Мы с Бевином просто слушали спорщиков и помалкивали.

– Нет, ничего-то я в таких вопросах не понимаю, – сказал наконец Бевин. – Они мне не по зубам. Но вот чего бы я точно не хотел, так это заиметь себе врага из ваших.

– С чего это? – уставился на него Ортон стеклянным глазом.

– Ну вы все немножко… как это сказать-то… мстительные, что ли… жестокие. Мне, по крайней мере, так показалось. Это все от того, наверное, что вы чифирь хлещете по четыре раза в день после еды. Нет, вот вы мне хоть что говорите, а ссориться с австралийцем – слуга покорный!

Слово за слово – и была рассказана эта история.

Началась она с того, что некий австралиец по имени Хикмот или Хикмер (Бевин называл его то так то эдак), чей батальон почти весь уничтожили в Галлиполи, пристал к остаткам батальона Бевина и так с ними дальше и служил, поначалу никем не замеченный и потому не изгнанный. Он рассказывал сослуживцам, что до тридцати лет ни разу не видел ни скатерти на столе, ни фаянсовой тарелки, ни дюжины белых людей, собравшихся в одном месте, а потом пошел в Брисбейн записываться в армию и шел туда пешком два месяца. Тут Пол не выдержал и сказал, что не верит.

– Но это правда, что ж тут поделаешь? – возразил Бевин. – Этот парень родился среди черных в двухстах милях от железной дороги и в десяти тысячах миль – от милости Господней, где-то там, в Квинсленде, на границе пустыни.

– Ну конечно, – согласился Ортон. – У нас люди по-всякому живут. А что?

– Да ничего особенного. Но смотри сам, к тому времени, как ему исполнилось двенадцать лет, этот парень, Хикмот, уже успел со своим отцом наездить, находить, наводить, нагонять… я правильно сказал? Он овец гонял… тысячи и тысячи миль, причем делал все это в компании черных парней, к которым вот лично я бы спиной не поворачивался. Того и гляди голову оттяпают и спасибо потом не скажут. И больше он ничем другим до призыва не занимался. Он вообще был как бы не из нашего мира, понятно? И нам он тоже казался не совсем человеком, что ли.

– А что такого? Нормальный квинследский овцегон, обычное дело, – сказал Ортон.

– Не совсем. Я так скажу: понимаете, обыкновенно люди замечают других людей, которые вокруг них, правда? Ну, как обычно замечаешь человека, который стоит, сидит или лежит рядом с тобой. Мне так кажется. Все всех замечают. А Хикмота никто не замечал. Вот где он ни пройдет – никто потом его не помнит. В голове не удерживается – и всё. Он был все равно что природа вокруг, или предметы, понятно?

– А как солдат-то он был ничего? – вмешался Пол.

– Да нормальный он был солдат, ничего плохого не могу сказать, – ответил Бевин. – Я у него был взводным. Он обычно сам ни на какое дело не вызывался, но если разведгруппа уходила за линию фронта – то и он с ней уходил, а когда те, кто оставался в живых, возвращались, – и он с ними. И никто его не замечал, а он рот держал на замке про все то, куда ходил и что делал. Тут ведь как: вы сами скажите, посреди английского батальона парень, который всю жизнь прожил среди черных и овец, должен быть заметным, правда ведь?

– Его жизнь научила не высовываться. Однако ты ж его заметил, – с подозрением заметил Ортон.

– Не сразу. Но потом – да. Если я вообще его и заметил, то только по причине его незаметности, как замечаешь, что у лестницы нет нижней ступеньки, когда спускаешься и думаешь себе, что она там есть.

– Да, – сказал Пол. – Это и есть вечное таинство личности. За исключением Бога. «Нет твари, сокровенной от Него, но все обнажено и открыто пред очами Его». Кое-кому удается, однако, скрывать свою личность очень просто: они как выключатель поворачивают туда-сюда. Ой, прости, перебил. Продолжай.

– Ничего-ничего, – ответил Бевин. – Я понял, что ты имеешь в виду. Я до призыва тоже думал, что неплохо изучил человеческую природу.

– А кем ты работал до того? – спросил Ортон.

– О, я был первый парень на деревне. Вратарь в местной футбольной команде, секретарь сельского крикетного клуба, и стрелкового тоже. И еще – Господи! – актер театрального кружка. Мой отец был в нашей деревне аптекарем. И как я там выступал! Как говорил! И чего я только не знал! – Он горделиво оглядел нас всех.

– Да ты и сейчас говоришь сносно, – сказал, откинувшись на спинку кресла, Ортон. – Но давай уже, дальше рассказывай. Что у вас с тем странным парнем произошло?

– Он прослужил у нас во взводе до конца войны и едва пару слов за все это время обронил, я даже не помню, как его голос звучал. При его образе жизни до войны, да при его воспитании, я и не знаю, в каком разговоре и на какую тему он вообще мог поучаствовать. Вот он и молчал все время и совершенно сливался с пейзажем. То есть буквально. Если где лежала куча грязи, или какая яма попадалась на пути, или воронка, или еще что-нибудь, можно было быть совершенно уверенным – Хикмот уже там. Он только так и любил.

– Что любил? Маскироваться?

– Вот именно! Он все время и всюду маскировался. Самое правильное слово. Поймите, ребята во взводе даже прозвища ему никакого не дали! А потом, со следующим пополнением, к нам привезли парня из моей деревни по фамилии Вигорс. Берт Вигорс, я еще, так уж вышло, был обручен с его сестрой. И не успел Берт у нас и недели прожить, как его уже прозвали Бедой. Отец у него был совсем уже старый. Они торговали огородной продукцией, ну, вы понимаете, элитные овощи, парники, всякое такое… Ты в этом разбираешься? – обратился он к Полу.

– Не особенно, – ответил тот, – но я в курсе, что они дорого дерут за эту элитность, овощи плохо берут поэтому, и они пускают парники под цветы.

– Ну, считай, что ты всё про них знаешь. Так оно всё и было. Берт был у старика единственным сыном, и кто ж станет его винить за то, что он всеми силами старался уберечь его от призыва? Ведь все только ради семейного дела. Но попал он по полной. Суд и слышать ничего не захотел в день его совершеннолетия, когда ему сразу пришла повестка. Они забрили Берта, а кое-кто из старперов на скамье присяжных еще и разразился по этому поводу патриотическими речами. У нас же как принято? Все решают бумажки.

– В таких случаях очень иногда хочется, чтобы гансы на пару недель все-таки захватили Англию, – сказал задумчиво Пол.

Муа осси![3] И главное, тот же самый суд, который забрил Берта, дал полное освобождение от призыва хозяину другой лавки – фермеру по фамилии Маргетт, который со своими двоими сыновьями был отцу Берта конкурентом в этом их овощном деле. Он их даже специально чуть ли не насильно в это семейное дело втянул, чтобы от армии этих оболтусов спасти, и все в деревне про это знали. Но у Маргетта был хороший адвокат, в отличие от Вигорса. Так что все было по закону, суд был открытый, и даже в местной газете про него написали. Ну, там все как положено, «пищевые продукты как гарантия пищевой безопасности страны», «орала нужнее мечей», и эти ребята со скамьи присяжных, которые забрили Берта, уже все сидели сытые да довольные и ласково улыбались Маргетту, набив сараи даровыми капустой да горохом с его огорода. И что в итоге вышло: у папаши Вигорса дело накрылось, а Маргетты удвоили прибыль. Это и была беда Берта, и он, когда к нам попал, всем про нее рассказывал. Вот его и прозвали Бедой. Я-то все знал и был на его стороне; но ведь я еще был его начальником, поэтому надо было держать его в узде. Ведь обычно же как бывает? Один парень со своей бедой, другой парень – со своей, и пошло-поехало, боевой дух падает, эти плаксы сдруживаются между собой, образуют свои компании, и во всей части становится как-то неуютно, и у всех глаза на мокром месте. К счастью, писать письма Берт не любил и при любой возможности просто заливал свое горе из бутылки. А потом они стакнулись с Хикмотом, и только Бог знает, что они друг в друге нашли. Нет, отставить! Про Бога – это я неправильно сказал. Не в Нем дело было, а в овцах. Берт про овец много знал, ну, как и я тоже, а этот агнец кентерберийский все помалкивал да слушал, как он про них часами рассуждает, перемежая рассказ плачем о своей беде. Так они и болтали: иногда Хикмот раскрывал рот и тоже говорил про овец, и Берт был единственным во взводе человеком, с которым он хотя бы словом перемолвился. Берт ему рассказывал свои горести, тот ему – про овец, вот и все. И вот я их слушал, слушал, да еще и подначивал иногда. Потому как интересно же! Только представьте себе: этот Хикмот сроду не видал нормального дома, поля, дороги, – вообще ничего, что цивилизованный человек видит каждый день и даже не замечает. Он вообще ничего в жизни не видал, кроме овец и черномазых! А тут ему про огороды, парники и трибуналы по отсрочкам! Ну и все остальные вокруг только из бутылок отхлебывают и ржут себе в ладошку. Чертовски весело было все это наблюдать, ну согласитесь же!

– О да, это точно, – хохотнул Ортон. Пол тоже ухмылялся.

– Ну вот. И однажды – а мы тогда окопались посреди птицеферм неподалеку от Дулена, – я иду, смотрю, Хикмот как бы лепит куличики из грязи на птичьем дворе рядом с укреплением, а Берт смотрит. И он там уже успел сделать полный макет всей нашей деревни, по описаниям Берта. То есть он его составил у себя в голове, пока Берт ему рассказывал о жизни дома, а потом – раз! – и построил макет, прямо со всеми домами, с домом Маргетта, с садом, домом старого Вигорса, с обоими пабами, мастерской моего папаши, – ну, короче, все, про что ему успел Берт рассказать, он выложил из глины и грязи, ну, там, еще с вкраплениями камней и деревяшек разных. Надо было фельдмаршала Хейга позвать на это посмотреть. Но я-то как сержант должен был ему взыскание назначить за то, что он боевым штыком в грязи копался. Но вы себе только представьте: парень, который жил в пустыне со своими овцами, оказывается, имел природный дар картографии и сбора разведданных, – а то бы он там у себя просто не выжил. Я сроду ничего подобного не видал. Ну просто точка в точку все скопировал, по одним только рассказам Берта. А когда мы в следующий раз пошли на передовую, Хикмот сразу словил пулю в ногу – и всё.

– Что, конец истории? – спросил я.

– Да ты что! Только начало. Значит, это был декабрь шестнадцатого. А в январе Вигорса пристрелили. Я его похоронил и только стал закапывать – как тут бомбежка. Ну всё вокруг разворотили. Но я все равно решил его перезахоронить, просто из принципа. Я ж тоже если что решил – так будет по-моему. Просто дело в том, что похоронный обоз отказался его брать, места у них не было, куда класть. Но мы его похоронили хорошенько, так, как все родственники обычно просят сделать. Я им и написал все как положено, мол, и капеллан у нас был, и отходная молитва, и все по полной форме, и капитан, мол, про Берта хорошие слова говорил перед строем, что Берта, мол, представили к новой звездочке, что это невосполнимая потеря, ну и так далее. Это, значит, был уже январь семнадцатого. А в феврале я спасся. У меня специальность была – минирование и ночные вылазки. Для молодого свободного человека – самое оно, но всему же есть предел. У всех всё по-разному. Меня начал бесить шум, и я под конец просто стоял и думал: интересно, сколько я сейчас своих положу, если они не перестанут орать, пока я делом занят. У меня и привкус во рту появился железный, и шум в голове, – короче, все то, что врачи называют траншейной лихорадкой, и у меня каждый приказ, который я отдавал или слушал, по двадцать раз в голове повторялся, как эхо, и я в нем вычитывал какой-то особый смысл. Ну, вы понимаете, нет?

– Понимаем, понимаем, давай, продолжай, – нетерпеливо бросил Пол таким тоном, что Ортон внимательно посмотрел на него.

– Ну и вот, сами видите, у меня было три пути: или в атаку на гансовы траншеи за Крестом Виктории, или в тридцать какой-то там лагерь отдыха, или пуля от расстрельной команды на рассвете перед бруствером. Но Бог меня спас. В последние два года войны я с Ним очень подружился. Всех остальных как-то слишком быстро убивали вокруг. В тылу потребовался инструктор по гранатам и минам в учебку, и Бог вбил им в тупые головы, чтобы они выбрали меня. Они мне минут пять объясняли, я все в толк не мог взять, чего они от меня хотят. А как понял, сблевал от нервов, а потом разревелся как дитё. Ну, вы понимаете.

Толстые щеки Бевина вдруг запали и покраснели, а руками он рефлекторно пытался нащупать и поправить портупею.

– Я гранаты никогда не любил, – сказал Пол. – Но учить ими пользоваться – это вообще смертоубийство.

– Не спорю, это бывает опасно, особенно когда новобранцы чеку выдернут и начнут руками трясти, примериваясь, как лучше кинуть, ну точь-в-точь китайцы из тыловых подсобных частей в лесах под Боти со своими пилами. Но зато жизнь пошла легкая, как у сержантов-ополченцев, плюс на выходные – домой. Я сразу поторопился жениться на сестре Берта, а потом началось: вот лежу я на кровати, а сам все не могу перестать думать о своем взводе, который там – на Сомме, и о том, какая я все-таки свинья. За неделю на передовой я успел заработать два Креста Виктории, ничего особо не делая, просто свои обязанности исполняя, но это же совсем не то. В общем, я был скоро уже снова готов уйти с первой маршевой ротой, просто потому что больше так не мог.

– А что стало с твоим парнем из Квинсленда? – безжалостно спросил Ортон.

Ту де свит. Пронто.[4] В мае мы получили письмо от сестры-хозяйки военного госпиталя в Брайтоне, которая писала, что у них на излечении находится солдат по фамилии Хикмер, который ждет не дождется вестей от меня, и не получив их, ни в какую не желает ехать в Рогемптон за своей новой ногой. Ну и конечно, мы потребовали, чтобы его после выписки отправили к нам. Берт о нем много писал своей сестре – моей суженой, буквально в каждом письме с фронта, ну а что такое женщины, мы все знаем. А Берт был уж такой человек – он про него очень хорошо и тепло писал. Ну я заранее ей про него все рассказал, предупредил, в общем, кто он и что он. Она не верила сначала. Потом поверила. Он же совсем не изменился. Мы было решили, что он у нас в деревне будет как белая ворона, больно уж он был ни на кого не похожий, а он наоборот – снова слился с местностью, его снова никто не замечал. И не видно его, и не слышно, и если он не хотел, чтобы его видели, его и не видели. Он действительно просто растворялся в местности. Я знал, что ему удается это проделывать с мужчинами, но тут я снова не мог скрыть удивления: ему это и с женщинами тоже удавалось! Как ему это, черт возьми, удавалось, ума не приложу! Женщины – они же любопытные, взять хоть мою жену, и мать мою тоже. А так он и кур кормил, и дрова пилил, стоя на одной ноге, – а вместо второй у него была деревяшка, – и бегал, ну, то есть прыгал, по всяким делам для миссис Бевин, то есть моей матери, собака наша в нем души не чаяла с самого начала, хоть я ни разу не видел, чтобы он ей хоть слово сказал или погладил. Но своего места у нас в доме у него все равно не было. И вообще он был как кролик, или как фазан в овраге – пока с места не двинется, и не заметишь. А вы помните ведь, что в доме было две женщины, и обе страсть как хотели хотя бы что-нибудь про него узнать, – но так ничего и не узнали за две недели, что он у нас прожил. Ну, женщины, они такие, вы понимаете… Потом он уехал в Рогемптон за протезом. Это было в субботу. А в пятницу он пришел, молча, как обычно, на полигон, где я как раз обучал свой клуб самоубийц. А это в получасе поездом от деревни. А он был в плаще, и вот только он поближе к нам подошел – всё, опять полный мафиш[5], пропал, нет его. Как кролик в кустах. Не видать ниоткуда. Он, оказывается, присел у хранилища учебных мин, куда их складывают, когда подготовят. Вообще-то это строго запрещено – там находиться. Но его же не видел никто, когда он туда забрался, как всегда. Вот посидел он там, посмотрел на нас, а потом выскочил наружу и поскакал обратно к нам домой – кур кормить в последний раз.

– А откуда ты тогда узнал, что он там был? – спросил Ортон.

– Оттуда, что я увидел, как он туда залезает, когда сам спускался в траншею. А потом у меня это вылетело из памяти начисто, и снова я это вспомнил, только уже когда на поезде обратно ехал. Да и какая разница? Если уж Хикмер решил, что его не будет видно, то и не будет. Так просто, для приличия, я спросил других сержантов, не заметили ли они кого постороннего на полигоне. Никто, конечно, никого не постороннего не видел. А в субботу днем он уехал в Рогемптон, мы его сами посадили на поезд, миссис Бевин коробку с завтраком ему в руки сунула. Такой приметный парень он был: одноногий, на костылях, в голубой инвалидной форме и защитного цвета плаще, с коробкой подмышкой. Я потом подсчитал: он за тринадцать дней, что у нас прогостил, сказал не больше дюжины слов, честное благородное слово.

А потом вот что произошло. Между двумя и тремя часами ночи с субботы на воскресенье дул сильный северный ветер, было темно, хоть глаз выколи, а я проснулся от страшной силы взрыва. И вокруг уже кричали: «Налет!». При первом же взрыве все на улицу высыпали, как черви после дождя. Через пару минут раздался второй взрыв, и мы с одним сержантом-отпускником из Шропшира стали всех загонять в убежище. И загнали. Потом была пауза, все уж утомились ждать, а потом и третий бабахнул. И все, включая меня, только тут услышали самолеты. До того их не слышно было, а потом…

Бевин замолчал.

– Что потом? – спросил Ортон.

– А потом сразу много всего случилось одновременно. Сначала мы увидели… мы – это я и шропширский сержант… ну вот, сначала мы увидели, что за домом Маргетта горит стог сена, а северный ветер раздувает его прямо в сторону другого такого же маргеттова стога, и вот они уже оба запылали. Потом при этом свете я разглядел, что у Маргетта в крыше дома дыра от бомбы, а вокруг валяются обломки, ну, как они обычно валяются, когда разлетятся в стороны. Мы туда кинулись, конечно, и сразу натолкнулись на Маргетта, который в одной ночной рубашке носился и звал мать и на чем свет стоит ругал жену. Ну так все делают обычно, когда такое случается. Вы сами разве не замечали? Миссис Маргетт скоро нашлась, она прибежала тоже в ночнушке и сразу напомнила Маргетту, что сено у него было не застраховано. Женщины – они такие, они всегда найдут время и место проявить заботу о хозяйстве. Тут же появился и старший их сын, он, правда, был в штанах, но в домашних тапочках, придерживал правую руку левой и просил вызвать врача. Ну и они помчались все вместе мимо нас к доктору, вопя, как из фламмерверфера[6] ошпаренные.

Ну а нам что оставалось делать? Стояли и смотрели, как оно все горит. У нас же ни шлангов не было, ни огнетушителей, ничего. Там кое-кто забегал с ведрами, а еще кто-то начал вытаскивать маргеттовы пожитки из дома, но их младший сын начал орать: «Не трожьте! Не трожьте! Этак все разворуете!». Ну они и бросили это дело. Дом догорел, крыша обвалилась. Если честно, и дом-то был – плюнуть да растереть, махонький, грязный, тесный, его бы сильным порывом ветра начисто сдуло, но для нашей деревни он был чуть ли не виллой, куда там! Остальные-то еще неприметнее да хуже. Мы сразу поняли, что к стойлу маргеттову пробиться не сможем, потому что там как раз его стога горели, но потом увидели, что лошадям кто-то когда-то раньше двери открыл и теперь они пасутся на новом маргеттовом огороде, который он для расширения производства взял в аренду у старого Вигорса, когда у того дела пошли на спад. Я всегда лошадей уважал за то, что они никогда не забывают поесть, прям как артиллеристы. Они там тоже спокойно так паслись и завтракали морковкой да луком, пока младший Маргетт не примчался с оглоблей и не погнал их с огорода, а они тогда ломанулись прочь, потоптали парники и порезались осколками стекла. Ну, в общем, у нас такой был тогда кавардак, прямо как в России, все бегали, сталкивались, каждый лучше всех знал, что делать, и всем приказывал, но никто никого не слушался. А когда рассвело мы подсчитали потери. Дом, два стога и стойло – полный мафиш, в большом парнике побиты стекла, и система отопления выдрана с мясом. Все лошади и штук пятнадцать коров – с соседнего поля, которым мясник владел, – опять пасутся на новом огороде. В общем, поле битвы после битвы: лошади, обломки, осколки, трава, овощи, – все всмятку.

– А в остальной деревне что-нибудь пострадало? – спросил я.

– Я как раз к этому подвожу. Вот что странно: я бы не сказал, что были еще какие-то серьезные разрушения. Я тогда тоже держал в аренде кусок поля для своих кур недалеко от Миркрофтской усадьбы. Купил его под застройку, а там была канава на спуске, и я все хотел ее плотинкой перегородить, чтобы пруд налился для уток миссис Бевин.

– А-а, – сказал Ортон, поворачиваясь вместе со стулом.

– Так ты думаешь, они мне дали это сделать? Не с моим счастьем. Прискакал правительственный агент и начал орать, что я государственную водозаборную систему нарушаю. А я всего-то и хотел, что берег немного срезать в той части, где канава сужалась, и я бы тогда из трех досок сколотил бы для воды порожек, как мы в траншеях делали. И так вышло, что первая же бомба, та, которая меня разбудила, всю работу сделала за меня, да еще лучше, чем я сам бы сделал. Она упала прямо под бережок, и он аккуратно так в воронку сполз одним пластом. И вот у миссис Бевин появился пруд для уток, а правительство уже ничего не могло сделать против действия непреодолимой силы.

– А что Хикмот? – спросил Ортон, ухмыляясь.

– Подожди! Собрался, конечно, местный совет, чтобы подать прошение о компенсации ущерба, и полисмен со мной вместе пошел по развалинам рыскать, а потом еще около трех часов дня в понедельник приехал на машине из города эксперт-подрывник. Он пошел с Маргеттами переговорить, а они все в больнице и ну просто вне себя от злости и страха. А потом он пошел обратно и увидел, что утиный пруд у меня как раз налился.

– И что он тебе сказал? – спросил Пол.

– Он все сразу понял. Вечером пошел в деревню поужинать и рассказал. Он сказал, что все улики указывают на то, что это просто повезло какому-то немцу, который летел себе домой и наудачу сбросил оставшийся боезапас на нас. Мол, ничего страшного, не берите в голову. Ну никто и не брал, кроме Маргеттов, конечно. Он еще сказал, что, по его мнению, это были какие-то зажигательные бомбы нового типа, а он, мол, уже давно там у себя всем говорил, что гансы такие начнут делать. Не думаю, что человек, по натуре своей, злее, чем Бог ему назначил. Нет, не думаю. Но шропширский сержант говорил…

– А сам-то ты что думал по этому поводу? – перебил его я.

– А я не думал. Я уже знал к тому времени. Я, конечно, не Шерлок Холмс, но я два года их на завтрак и обед ел, просыпался с ними и спать ложился, собирал и разбирал, кидал и поднимал, так что уж чем начиняют ручные гранаты Миллса, я хорошо знаю. И как осколки учебных мин выглядят – тоже. И я нашел их все три. Там со второй получилось смешно, которая взорвалась в парнике у Маргеттов. Хикмот, судя по всему, открыл заслонку в бойлере, угли выгреб, ее туда засунул, а заслонку назад вернул. Она сработала просто на отлично. Ни одной целой стены не осталось – все кирпичи по двору разлетелись вперемешку с овощами. Было похоже на то, что немцы оставили от той деревни, где мы в войну окопались, от Сент-Фирмина.

– А как ты тогда объяснишь, что этого парня, как бишь его, в руку ранило? – спросил Пол.

– Да это костыль! – сказал Бевин. – Если бы ты или я захотели сделать то, что он тогда сделал, мы бы по́том изошли, на одной ноге шкандыбая да раскачиваясь, ну и нас непременно бы словили еще на полпути к первой цели. А вот Хикмот сумел. Причем я уверен, как Бог свят, что он даже не посчитал нужным особенно как-то прятаться и все делал, стоя во весь рост, а росту в нем было под метр девяносто. Я вот как это вижу. Сначала он обустроил для миссис Бевин утиный пруд. Мы же с ней при нем это обсуждали десятки раз, вот он и запомнил, что нам нужно. А нужен нам был пруд. Вот он на досуге пошел и нам его обустроил. Потом он, наверное, пошел к Маргеттам и там поджег им первый стог, отлично понимая, что ветер за него это дело доделает и подожжет второй. Тогда старший маргеттов сын увидел, что стог горит, и выскочил во двор, а Хикмот уже успел схорониться у задней двери под порогом, и как только тот на него выскочил, он его за ногу костылем-то и сдернул. Мы так с гансами делали, когда они из схронов вылезали. Они еще так щурились смешно от света… Ну вот, а потом он пошел и открыл двери стойла, чтобы лошади вышли и не перемерли. Потом он бросил на крышу маргеттова дома первую мину, потому что сначала поглядел, увидел, что второй стог тоже занялся, и решил, что к этому моменту уже все из дома-то повыскочили. Понимаете?

– А зачем тогда тратить мину на дом? – не понял Ортон. Его стеклянный глаз победно сверкал, как живой.

– Для прикрытия, естественно. Он же имитировал воздушный налет. Когда Маргетты высыпали из дому во двор, он направился от дома к парнику, потому что для Маргеттов это был главный источник заработка. После этого – иначе просто непонятно, откуда взялось столько чужого скота, который мы нашли на огороде, – он пошел на соседнее поле, к мяснику, открыл там загон и погнал коров на помощь к лошадям. А уже потом, когда закончил все дела свои, которые на эту ночь назначил, я вам чем хотите поручусь, что он затаился где-то, забился в ямку метрах в пятидесяти оттуда, как объевшийся вомбат, и хихикал, глядя на все это огненное представление, которое перед его глазами разворачивалось. А мы вокруг него все это время бегали и снова не замечали. А потом он поспал немного и пошел на поезд до Рогемптона, прямо как спланировал. А я уверен, что спланировал он все заранее, еще за много недель.

– Он что, все поезда там знал? – спросил Пол.

– Спроси что-нибудь полегче. Я только точно знаю, что если уж он решил откуда-нибудь уехать и куда-нибудь приехать, и чтобы его при этом никто не видел, то он так и сделал.

– А мины у него откуда? Он же явно их у вас стащил, – продолжал Пол.

– Ну а ты думаешь, я не понял? Он не меньше часа сидел на полигоне, пока я учил новобранцев, наблюдал за нами из канавы у хранилища учебных мин, прикрывшись плащом. Конечно, у нас он их и спер. Взял ровно столько, сколько было нужно, ровно три, потому что больше ему было просто незачем.

– Ты когда-нибудь виделся с ним потом? – спросил Ортон.

– Да, в Брайтоне, где-то через месяц после того, как он уехал за ногой в Рогемптон. Ну, вы помните, как ребята в инвалидной форме сидели там рядком на пирсе и все вместе подпрыгивали, когда в гостиницы у них за спиной привозили уголь и ссыпали по рукавам в подвал? Я столкнулся с ним у «Старого корабля» и сразу рассказал про наш «воздушный налет». Я рассказал ему, что Маргетт совсем тронулся и ходит теперь, все время глядя в небо, и созывает собрания местного комитета по взысканию ущерба, да сам один на них и ходит. Еще рассказал, что старый мистер Вигорс скупил то, что осталось от дела Маргетта, – а там не очень много осталось, – и что утки миссис Бевис чувствуют себя отлично в новом пруду. Это все ему, как мне показалось, было не шибко интересно. Он отказался еще у нас погостить. Мне показалось, что мы для него уже такое давнее прошлое, что и возвращаться смысла нет. Это же по человеку всегда видно. Он хотел на своей новой ноге как можно скорее вернуться в свои места, затерянные в пустыне, к овцам и черномазым. Наверное, он уже туда добрался, и никто по дороге его не заметил ни разу. Но под конец он все же проговорился, Богом клянусь! Уже стоя на остановке в ожидании трамвая, которым мы добирались до вокзала, я обмолвился, мол, мы благодарны тому фрицу, который в одну ночь и Маргеттов прищучил, и нам прудик сообразил. И миссис Бевин меня поддержала. Ну не могли мы сдержаться, что ж поделать. И тут Хикмот открывает рот и говорит так тягуче, словно он язык успел позабыть: «Да горите вы все в аду. Берт был моим другом». И больше ничего. Я вам точно передаю, что он сказал, слово в слово. Очень не хотел бы я, чтобы австралиец меня посчитал своим врагом или врагом своего друга, вот что я вам скажу. То есть я ничего не имею вообще против австралийцев, брат Ортон, но уж что правда – то правда, вы не такие, как мы, или как вообще все остальные.

– Ну а тебе это надо? – спросил Ортон.

– Нет, нет, пусть все будут разными, так мир интереснее. Ну а теперь… – Бевин достал из кармана золотые часы. – Если я сейчас не выйду, то опоздаю на последний поезд.

– Да пусть себе уходит, – спокойно сказал Ортон. – Тебе же не привыкать ловить попутки, а, сержант?

– Ну я тогда был килограмм на двадцать полегче, сапер… – улыбнулся Бевин.

– Да ладно, я тебя подброшу до дома еще до рассвета. Я же теперь грузоперевозками занимаюсь на линии Лондон-Оксфорд. У меня сегодня одна машина порожняком пойдет до Оксфорда по шоссе Воксхолл, так она и к тебе может завернуть.

– Господи! И я что же, снова увижу рассвет? Столько лет не видал… – улыбнулся Бевин. – Мда-а, а ведь и у нас в аду бывали иногда веселые деньки, правда, Австралия? – И он снова потянулся поправить несуществующую портупею.

Загрузка...