Введение Возникновение современных экономик

Верно, что современность была зачата в 1780-х… [но] в основном матрица современного мира была сформирована в 1815–1830 годах.

Пол Джонсон. Рождение современности

На протяжении почти всей истории человечества участники экономики разных обществ редко делали то, что могло бы расширить их, скажем так, экономические знания, то есть знания о способах производства и продуктах. Даже в ранних экономических системах Западной Европы отступления от старой, проверенной временем практики, которые могли бы привести к новому знанию и, следовательно, новой практике, или инновации, встречались редко. И хотя в Древней Греции и Древнем Риме появлялись кое-какие инновации — например, водяная мельница и бронзовое литье, — редкость таких инноваций в «древней экономике», особенно на протяжении восьми столетий после Аристотеля, поражает. В период Возрождения были сделаны некоторые ключевые открытия в науке и искусстве, которые позволили обогатиться королям. Однако итоговый прирост в экономических знаниях оказался слишком незначительный, чтобы поднять производительность и уровень жизни простых людей, что было отмечено историком повседневности Фернаном Броделем. В этих экономиках все подчинялось привычке и рутине.

В том ли причина, что участники этих экономик не хотели отказаться от прошлой практики? Наверняка нет. Нам известно, что многие поколения проявляли свои творческие способности и применяли воображение на протяжении тысячелетий[2]. Можно с уверенностью предполагать, что участникам первых экономик хватало желания созидать — они изобретали и проверяли на практике вещи, которыми пользовались сами. Однако им недоставало способности развить новые методы и продукты, которые стали бы доступны для всего общества: в ранних экономиках еще не сложились институты и установки, которые могли подтолкнуть к изобретательству и обеспечить саму возможность инноваций.

Наибольшим достижением этих ранних экономик стало расширение внутренней и международной торговли. Торговля Гамбурга XIV века и Венеции XV века — двух важных городов-государств — развивалась по торговым путям Ганзы, по Шелковому пути и океанским путям, позволяя достигать все более удаленных городов и портов. Когда в XVI веке были основаны колонии Нового Света, уровень торговли внутри стран и в международном масштабе еще больше вырос. К XVIII веку большинство людей, особенно в Британии и Шотландии, в основном производили товары для «рынка», а не для собственных семей или городов. Все больше стран занимались экспортом и импортом, то есть товарообменом с далекими рынками, достигшим значительного объема. Бизнес по-прежнему требовал производства, но был сосредоточен на распространении и торговле.

Это, конечно, капитализм — если использовать термин, которого в те времена не было. Говоря точнее, это был торговый, или меркантилистский, капитализм: в те времена богатый человек мог стать купцом, инвестируя свои средства в повозки или суда, чтобы перевозить товары туда, где цены были выше. В период с 1550 по 1800 год эта система выступала в качестве двигателя того, что шотландцы называли «торговым обществом». Во всяком случае, в Шотландии и Англии многие искренне восхищались этой системой, хотя другие считали, что ей не хватает «духа героизма»[3]. Впрочем, в меркантилистскую эпоху эти общества не страдали от недостатка в агрессивности. Торговцы сталкивались друг с другом, поскольку боролись за поставщиков или рынки, тогда как страны участвовали в колониальной гонке. Военные конфликты стали обыденным делом. Возможно, дух героизма, не сумев занять разум людей или подтолкнуть их к серьезному развитию в деловой сфере, нашел выход в военных авантюрах.

Конечно, в меркантилистскую эпоху привычности и рутины в деловой жизни было гораздо меньше, чем в Средние века. Когда кто-то находил новые рынки и проникал на них, должны были накапливаться крупицы новых экономических знаний. Несомненно, расширение торговли часто оборачивалось новыми возможностями для внутренних производителей, а также новыми возможностями для иностранных конкурентов, то есть для новых знаний о том, что производить. Подобные наработки могли становиться публичным знанием, попадающим в распоряжение «деловых» людей, или же оставаться знанием частным, поскольку достигались они тяжелым трудом. Реже, однако, стимулы к переходу на производство продукта, который ранее не производился, приводили к прогрессу в способах производства. Но на сколько именно выросли экономические знания в меркантилистскую эпоху?

Экономические знания в меркантилистскую эпоху

Показательны кое-какие обрывочные ранние данные по экономике Англии. Можно предполагать, что при прочих равных условиях рост знаний о том, что производить, должен повышать производительность, то есть увеличивать выработку на единицу затрат труда. Следовательно, если бы практические знания, которыми располагали участники экономического процесса и которые могли быть как частными, так и публичными, действительно сильно расширились в меркантилистскую эпоху, это проявилось бы в росте выработки на единицу труда в период, который начался около 1500 года и закончился примерно в 1800 году. Если же мы не видим почти никакого улучшения соответствующих показателей, у нас появляется причина усомниться в том, что в меркантилистскую эпоху произошел сколько-нибудь значимый рост практических производственных знаний. Что же, собственно, показывают данные?

Согласно оценкам Энгаса Мэддисона, приводимым в его книге «Мировая экономика», которая является надежным источником, в Англии выработка из расчета на одного рабочего в 1500–1800 годы вообще не увеличилась. Однако население, а следовательно и рабочая сила, в тот же промежуток времени значительно выросло, восстановившись после потерь, вызванных бубонной чумой, или черной смертью, 1300-х годов. Можно предположить, что это привело к снижению выработки на рабочего в силу «убывающей отдачи», которого оказалось достаточно для того, чтобы заслонить рост выработки на одного рабочего, обусловленный ростом знания, если таковой действительно имел место. Однако подекадные оценки Грегори Кларка показывают, что выработка на рабочего в 1330-1340-х годах, когда численность населения еще не упала существенно ниже своего пикового показателя до прихода чумы, была такой же, как и в 1640-х годах, когда численность населения практически вернулась к этому предыдущему пиковому показателю. Некоторые редкие микроданные показывают, что даже в конце XVIII века выработка на рабочего была не выше, чем в начале XIV столетия. Другое исследование демонстрирует прирост выработки на треть за тот же период[4]. Можно с определенной долей уверенности заключить, что за прошедшие пять столетий доступные сельскохозяйственные технологии практически не были усовершенствованы. (Однако измерение выработки на рабочего по каждому продукту в отдельности не учитывает постоянного прироста в агрегированной выработке на рабочего, который связан с перемещением рабочей силы в то производство, где цены или производительность выше. В этом отношении заработная плата является более информативным показателем.)

Реальная заработная плата на одного работника — то есть средняя заработная плата, исчисляющаяся через корзину потребительских товаров и услуг, — отражает, среди прочего, знания о том, что и как производить. Стартовые проекты, нацеленные на разработку новых методов производства или новых продуктов, должны были создавать рабочие места, а это рано или поздно должно повысить заработную плату. Также новые методы производства обычно стимулируют рост. Раз так, наблюдался ли в меркантилистских экономиках существенный рост реальной заработной платы, сочетающийся со значительным приростом экономических знаний? В английском сельском хозяйстве реальная заработная плата, как и выработка из расчета на человека, падала в первую половину меркантилистской эпохи, то есть в 1500–1650 годы, что было связано с восстановлением численности населения после чумы. Заработная плата росла с 1650 года по 1730 год, хотя почти половина этого прироста была потеряна к 1800 году. Итоговый результат состоял в том, что к 1800 году заработная плата была ниже, чем в 1500 году. Однако в то же время в 1800 году заработная плата была выше, чем в 1300 году, — примерно на одну треть. Но является ли этот прирост достаточно большим, чтобы подтвердить увеличение экономических знаний за счет английских инноваций в области товаров и методов? Во-первых, реальная заработная плата была значительно увеличена благодаря падению цен на важные потребительские товары и «появлению новых товаров, таких как сахар, перец, изюм, чай, кофе и табак», как отмечает Кларк (Clark 2007, р. 42; Кларк 2013, с. 71). Так что прирост реальной заработной платы на треть является не столько признаком английских инноваций, сколько свидетельством открытий, совершённых мореплавателями и колонизаторами. Во-вторых, 1300 год стал завершением столетия падения заработной платы. Реальная заработная плата в 1800 году, как показывает таблица 4 в статье Кларка, была ниже, чем в 1200 году! Следовательно, разумно будет «взять среднюю величину» и согласиться с тем, что в Англии почти не наблюдалось роста заработной платы в период со Средневековья до Просвещения[5].

Мы должны сделать вывод, что в меркантилистских экономиках прирост в экономических знаниях оказался удивительно небольшим даже в эпоху их расцвета — с 1500 по 1800 год. Поскольку численность населения существенно выросла в XVIII веке и росла еще быстрее на протяжении большей части XIX века, когда каждый год она била все новые и новые рекорды, можно предположить, что ограниченность земельных ресурсов замедлила рост производительности, вызванный ростом экономических знаний. Но по мере роста численности населения Британии ее экономика все больше обращалась к промышленному производству, торговле и различным услугам, то есть к тем формам деятельности, для которых требовалось меньше земли, чем для сельского хозяйства. По этой причине рост численности населения все меньше сказывался на росте заработной платы и выработки из расчета на рабочего. Поэтому представление, согласно которому рост населения воспрепятствовал производительности и заработной плате или серьезно ограничил их, занижая таким образом и заслоняя развитие экономических знаний, кажется не слишком убедительным. Рост зарплат и производительности труда сдерживало что-то другое.

Удивительное единообразие экономического развития во всем меркантилистском мире — еще одна подсказка, позволяющая выяснить, какие факторы вызывали рост заработной платы и производительности труда, а какие не имели никакого значения. Сегодня нам известно, что в меркантилистскую эпоху и стран (или регионов, которые становятся странами) состояли в одном и том же клубе, определяемом производительностью труда или заработной платой на одного рабочего, — это Австрия, Британия, Бельгия, Дания, Франция, Германия, Голландия, Италия, Норвегия, Швеция и Швейцария. (Даже в XIII — начале XIV века Англия в сравнении с континентальной Европой не была глушью, хотя и считалась ею.) К 1800 году к этому клубу присоединилась Америка. Можно было бы сказать, что эти и другие страны маршировали под звуки одного и того же барабана, хотя и не по прямой: у каждой были свои собственные отклонения, укладывающиеся вдоль одного и того же основного пути, причем в 1500 году ведущую позицию занимала Италия, а в 1600 году — Голландия (сохранившая ее до начала 1800-х годов). Этот факт указывает на то, что небольшая тенденция к росту была результатом действия меркантилистских сил, то есть сил глобальных и сказывающихся на всех странах, по крайней мере в рамках клуба, примерно одинаково, а не сил, специфичных для отдельных стран[6].

Любой, кто жил в те времена, мог бы предсказать, что, как только распространение торговли достигнет предела, национальные экономики вернутся в старую колею, пусть она и будет более глобальной. Однако, как выяснилось, меркантилистская эпоха не была последней стадией экономического развития — во всяком случае, в этих развитых частях мира. Во многих торговых обществах экономика, прежде почти полностью занятая коммерцией и товарообменом, вскоре приобрела новый характер. Произошло нечто по тем временам странное — то, от чего изменится все на свете.

Признаки взрывного роста экономического знания

За какие-то десятилетия индикаторы, демонстрировавшие поразительное отсутствие какой-либо динамики на протяжении столетий — с 1500 года (а по некоторым оценкам даже с 1200 года) по 1800 год, — радикально изменились. В 1820–1870 годах Британия, Америка, Франция и Германия стали уходить в отрыв — одна страна за другой. Траектория двух индикаторов этих стран — производительности труда и средней реальной заработной платы — продемонстрировала невиданное доселе развитие.

По современным оценкам, производительность труда в Британии начала устойчиво расти в 1815 году, когда закончились Наполеоновские войны, и после уже никогда не возвращалась к исходному уровню. Особенно поразительный рост наблюдался в 1830–1860 годах. В Америке, согласно современным исследованиям, устойчивый рост производительности труда начался в 1820-х годах[7]. Во Франции и Бельгии неровный подъем начался в 1830-х годах, а Германия и Пруссия последовали их примеру в 1850-х годах. Эти удивительные восхождения теперь неразрывно связаны с именем историка экономики Уолта У. Ростоу. Он окрестил их «взлетами» (take-off), позволяющими перейти к устойчивому экономическому росту[8].

Реальная заработная плата, в целом, развивалась по той же схеме. В Британии поденная заработная плата в профессиях, по которым у нас имеются данные, начала устойчиво расти примерно в 1820-е годы, то есть вскоре после того, как начала расти производительность труда. В Америке заработная плата начала расти в конце 1830-х годов. В странах, которые одна за другой переживали взрывной рост производительности, наблюдался такой же рост реальной заработной платы. (Во второй главе будет представлена количественная оценка этого увеличения.) Взлет заработной платы был открыт в 1930-х годах Юргеном Кучинским, немецким историком экономики польского происхождения. Будучи убежденным марксистом, в изменении экономики он видел только «ухудшение условий труда» и «обнищание». Однако его собственные данные, даже после всех его корректировок, указывали на то, что заработная плата к середине XIX века стремительно росла во всех изученных им странах — в Америке, Британии, Франции и Германии[9].

Страны тянули друг друга вперед. Когда в четырех ведущих странах ускорился рост производительности труда и заработной платы, все остальные члены группы смогли расти быстрее просто за счет продолжения торговли с лидерами и ее наращивания, позволяющего капитализировать возникающие различия, то есть за счет того, что плыли за ними, как рыбы за китом.

Основополагающие наблюдения феномена «взлета», сделанные двумя Галилеями современной экономической истории, Кучинским и Ростоу, выявили общую картину удивительного путешествия, в которое Запад отправился в XIX веке. Экономисты и историки начали задаваться вопросом, каковы причины и истоки этих невиданных ранее явлений. Экономисты обратились к традиционной экономической мысли.

Многие традиционные экономисты полагали, что причина — в резком увеличении запасов капитала, то есть технологического оборудования на фермах и фабриках XIX века. Однако прирост капитала не может убедительно объяснять — пусть даже частично — рост производства на душу населения в США в период с середины XIX века по XX век. В действительности на долю прироста капитала и используемой земли приходится лишь одна седьмая этого подъема[10]. Возможно, прирост капитала в XVIII веке и может объяснить незначительный и прерывистый рост производительности в этот период. Однако рост капитала в XIX веке, хотя он и ускорился, не мог вызвать увеличения производительности и заработной платы. Согласно принципу убывающей отдачи устойчивый прирост капитала сам по себе не мог привести к устойчивому росту производительности труда или средней заработной платы.

Ощущая это затруднение, некоторые другие традиционные экономисты предположили, что разгадка в экономии от масштаба производства. Поскольку рабочая сила увеличивалась, а капитал также продолжал расти, они предположили, что производительность труда (и капитала) увеличилась[11]. Однако увеличение производительности почти в три раза в 1820–1913 годы в Америке и Британии является слишком значительным, чтобы связать его с экономией от масштаба производства, вытекающей из увеличения рабочей силы и капитала. И если такое увеличение смогло привести к чудесным результатам в этот период, почему же похожее увеличение в 1640–1790 годах не привело к сопоставимым последствиям, если о них вообще можно говорить? Кроме того, если экономия от масштаба производства привела к столь существенному увеличению производительности и заработной платы, почему она не оказала такого же влияния в Италии и Испании? Избыточное население этих стран бежало в Америку — как Северную, так и Южную, — где можно было найти лучшие экономические условия. К тому же, экономии от масштаба производства стало сложнее достигать в быстро развивающихся экономиках XX века. Прирост рабочей силы и вытекающий из него прирост капитала, которые могли бы поддерживать новую экономию от масштаба, снизились. Однако производительность труда и заработная плата продолжали неуклонно расти на протяжении почти всего XX века — вплоть до начала 1970-х годов (производительность резко выросла в 1925–1950 годы, причем рост не прекращался даже во время Великой депрессии 1930-х годов, а затем продолжился в 1950–1975 годы).

Другие традиционные экономисты искали ответ в продолжающемся расширении торговли внутри стран и между ними, которое шло на протяжении почти всего столетия, заставляя людей отказываться от самообеспечения и создавая новые каналы и железные дороги, связывающие рынки. Конечно, расширившиеся горизонты увеличивали знания о том, что производить и как, в различных экономиках — и быстро растущих, и всех остальных. Но мы это уже обсуждали. Если всей коммерциализации и торговли со времен средневековых Венеции и Брюгге и до Глазго и Лондона XVIII века не хватило для увеличения производительности и заработной платы, вряд ли можно поверить в то, что последние этапы расширения торговли и товарообмена в XIX веке привели к столь удивительному росту этих показателей. Кроме того, даже если торговля и товарообмен были важны для той или иной экономики, перешедшей к стадии экономического «взлета», они не могли поддерживать безграничный рост производительности и заработной платы, который тогда как раз начинался. У торговли как двигателя роста топливо заканчивается тогда, когда завершается глобализация.

В социальном мире нет почти ничего достоверного. Но кажется, что только прирост экономических знаний, то есть знаний о том, как производить и что производить, мог обеспечить быстрый подъем национальной производительности и реальной заработной платы в странах, вступивших в стадию экономического «взлета». Как выразилась по этому поводу Дейдра Макклоски, «решающее значение имела изобретательность, а не воздержание». И, как могли бы добавить мы, изобретательность, а не торговля.

Со временем модернистский акцент на приросте знаний — и, соответственно, на предположении, что в будущем знаний будет еще больше, — вытеснил традиционный акцент на капитале, масштабах производства, торговле и товарообмене. Но откуда взялось это знание? Чья это была «изобретательность»?

Где источник экономических знаний

Большинство историков, пытавшихся после Ростоу разобраться с феноменом экономического «взлета», не испытывали никаких философских затруднений, когда допускали возможность того, что разум способен порождать новые идеи, из которых может возникать новое знание. Кроме того, если будущее знание, имеющее значение для общества, в основном не является неизбежным или детерминированным, будущее общество также не является детерминированным. А то, что не является детерминированным, невозможно предвидеть, как указал Карл Поппер в своей книге 1957 года, в которой он выступил против «историцизма», то есть взгляда, согласно которому будущее детерминированным образом вытекает из исторической ситуации.

Однако даже эти историки, хотя они и не были сторонниками исторического детерминизма, обосновывали свои взгляды на экономику — в частности, на экономики XIX века и экономики стран, вступивших в стадию экономического «взлета», — концепцией XVIII века, оставленной нам в наследство Смитом, Мальтусом и Давидом Рикардо. Согласно этой классической концепции, «рыночная экономика» всегда находится в состоянии равновесия. А при равновесии такая экономика включает в себя все знания мира, потенциально полезные для ее функционирования: если в мире открывается некая новая порция знаний, такие экономики тут же пытаются ее использовать. С этой точки зрения в рамках национальной экономики нет места для открытий, то есть нет места для того, что мы могли бы назвать эндогенной инновацией (indigenous innovation) или же эндогенным приростом экономических знаний, поскольку, опять же с этой позиции, экономика уже познана в той мере, в какой это возможно. В таком случае страна должна искать источники идей или открытий, способных привести к новым экономическим знаниям, за пределами своей экономики — в государстве (законодательном органе или королевской власти) или же в финансируемых частным капиталом некоммерческих институтах, своих или зарубежных. Отсюда следует то, что в начавшемся в XIX веке процессе безостановочного роста производительности и заработной платы нашла отражение некая внешняя сила, а не новая сила самой экономики.

Этот взгляд на экономическую историю получил развитие в работах последнего поколения немецкой исторической школы. Ее представители рассматривали все материальные успехи той или иной страны как следствие науки, являющейся движущей силой, то есть как следствие открытий «ученых и мореплавателей», внешних по отношению к национальным экономикам. Если бы не эти богоподобные фигуры, материального прогресса, как и всех остальных чудес, достойных восхищения, просто бы не было. Выдающийся австрийский экономист Йозеф Шумпетер, когда ему не исполнилось еще и тридцати, дополнил модель этой школы интересным новым штрихом — он заявил, что для развития нового метода или товара, возможность которых определена новыми научными знаниями, необходим предприниматель[12]. В труде, впервые опубликованном в Австрии в 1911 году и впоследствии ставшем весьма влиятельным, он изложил догму своей школы, которую можно близко к тексту пересказать так:

То, что в данный момент является в экономике познаваемым, уже известно. Поэтому никакая оригинальность внутри экономики невозможна. Только открытия за пределами экономики создают возможность для развития новых методов или товаров. Хотя открытие подобной возможности оказывается вскоре «у всех на слуху», ее осуществление или внедрение требует наличия предпринимателя, который желал бы и был бы способен осуществить нелегкий проект — найти капитал, организовать необходимую компанию и разработать продукты, недавно ставшие возможными, то есть «сделать дело». Хотя такой проект весьма обременителен, вероятность коммерческого успеха нового продукта, то есть вероятность «инновации», столь же познаваема, как и перспективы уже известных продуктов. При достаточном усердии и внимании шанса для неверного суждения не остается. Экспертное решение предпринимателя по проекту или же решение старого банкира по его поддержке ex ante являются оправданными, пусть и странными, хотя ex post невезение может привести к убыткам, а удача — к огромной прибыли[13].

Таким образом, Шумпетер предложил способ осмысления инноваций, который лишь незначительно отклонялся от классической экономической теории. Два интеллектуальных искусителя — Шумпетер с его сциентизмом и Маркс с его историческим детерминизмом — надолго запутали и историков, и публику. Экономическая теория по сути оставалась классической на всем протяжении XX века.

Недостатки подобного подхода проявились довольно быстро. Историки, опиравшиеся на немецкую теорию, поняли, что ко времени экономического «взлета» у великих мореплавателей почти не осталось морских путей, которые еще можно было открыть. Историки зависели от «сциентистов», а потому связывали экономический «взлет» с ускорением темпа научных открытий в период научной революции с 1620 года до 1800 года, который включал и Просвещение (датируемое примерно 1675–1800 годами). Некоторые из научных успехов тех времен стали легендами: «Новый органон» Фрэнсиса Бэкона, вышедший в 1620 году, который должен был стать основанием для новой логики, которая бы заменила органон (то есть логику) Аристотеля; великолепный анализ «движения крови», проведенный Уильямом Гарвеем в 1628 году; работы Антони Левенгука по микроорганизмам 1675 года; механика Исаака Ньютона 1687 года; математические работы Пьера Симона Лапласа, вышедшие около 1785 года; работы Эухенио Эспехо 1795 года по патогенам. Но можно ли с уверенностью утверждать, что эти открытия и последующие исследования горстки ученых в Лондоне, Оксфорде и других местах были теми силами, что запустили экономический «взлет», который привел к устойчивому росту?

Есть множество причин, заставляющих скептически относиться к этому тезису. Трудно представить, будто научные открытия эпохи Просвещения и после нее получили столь всеобщее и важное применение, что смогли менее чем за столетие утроить производительность и реальную заработную плату в странах, вступивших в стадию экономического «взлета», причем в большинстве отраслей промышленности, а не только в некоторых, тогда как все прошлые открытия практически никак не сказались на росте производительности. С одной стороны, новые научные открытия стали всего лишь дополнениями к уже накопленному запасу. Ньютон сам заявлял, что он и все остальные ученые «стоят на плечах гигантов». С другой стороны, новые открытия зачастую едва ли могли найти какое-либо применение, которое бы повысило производительность; открытия ученых позволяли создавать новые продукты и методы лишь от случая к случаю. Кроме того, большинство инноваций — особенно в индустрии развлечений, в моде и туризме — далеки от науки. В тех же областях, где это не так, часто первыми появляются инновации — например, паровой двигатель появился раньше термодинамики. Историк Джоэль Мокир обнаружил, что, хотя в некоторых случаях предприниматели могли использовать научное знание, инноваторы обычно шли впереди науки, опираясь только на свои догадки и эксперименты.

Сциентизм Шумпетера заставлял связывать с наукой рост экономических знаний, продолжавшийся на протяжении всего XIX века. Но этот тезис не менее проблематичен, если сопоставить его с данными другого рода. Любая важная часть научных знаний доступна через научные публикации по минимальной цене или бесплатно — именно по этой причине такие знания называются общественным благом. Поэтому научное знание обычно равномерно распределяется по разным странам. Но если бы мы приняли прогресс в научном знании в качестве главного фактора, объясняющего огромный прирост экономических знаний в странах, вступивших в стадию экономического «взлета», нам было бы очень трудно объяснить возрастание в XIX веке (после приблизительно равных уровней 1820 года) различий в экономических знаниях, то есть так называемое Великое расхождение. Нам понадобилось бы связать вместе полдюжины различных объяснений ad hoc, чтобы объяснить раннее, но неустойчивое лидерство Британии, которое сменилось более продолжительным лидерством Америки, прогресс Бельгии и Франции, а также более позднее вступление в ту же игру Германии. Пришлось бы объяснять с точки зрения сциентизма, почему Америка решительно обогнала Францию, промчалась мимо Бельгии и, наконец, превзошла Британию, хотя и была страной, наименее подкованной в науках, в географическом отношении находилась слишком далеко от всех остальных, а научные открытия были ей доступны в наименьшей мере. Еще большей проблемой было бы объяснение того, почему Нидерланды и Италия остались стоять на старте, хотя и преуспели в науках. (Историки шумпетеровского направления предполагали порой, что двум этим странам не хватило предпринимательского духа и финансовых знаний. Однако сам Шумпетер не мог высказать подобные сомнения, поскольку построил свою теорию на тезисах об усердии предпринимателей и осведомленности финансистов.)

Приходится признать, что прогресс в науке не мог быть движущей силой взрывного роста экономических знаний в XIX веке.

Некоторые историки приписывали заслуги открытиям прикладных ученых, появившимся в Просвещении, среди которых выделяются наиболее значительные изобретения так называемой первой промышленной революции. В Британии примерами могут служить водяная прядильная машина Ричарда Аркрайта 1762 года; многовальная прядильная машина 1764 года, изобретение которой приписывается скромному ткачу из Ланкашира Джеймсу Харгривсу; усовершенствованный паровой двигатель Болтона и Уатта 1769 года; метод производства кованого железа из чушкового чугуна, разработанный на металлолитейном предприятии Корта и Джеллико в 1780-е годы; наконец, паровой локомотив, изобретенный в 1814 году Джорджем Стивенсоном. Если говорить об Америке, вспоминается пароход Джона Фитча, появившийся в 1778 году. Однако у таких историков нет причин заниматься лишь самыми крупными инновациями. Слишком незначительные, чтобы отразиться в письменных источниках, усовершенствования могли постепенно накапливаться, создавая такой объем инноваций, который, если оценивать его по приросту производительности или заработной платы, значительно превосходил бы все инновации, запущенные отдельными выдающимися изобретениями. Можно было бы предположить, что историки промышленной революции снова и снова обращались к главным изобретениям только для того, чтобы продемонстрировать ту неустанную изобретательность, которая начала распространяться в Британии с 1760-х годов. Но можно ли действительно считать эти изобретения двигателями развития научного знания — развития, бравшего начало, скорее, в приземленной практике, а не в башнях из слоновой кости? И были ли они двигателями взрывного роста экономических знаний в XIX веке?

Вопреки подобным представлениям, почти все изобретатели, даже самые важные из них, не были по своему образованию учеными или вовсе не были особенно образованными. Уатт является исключением, а не правилом. Аркрайт был изготовителем париков, ставшим потом промышленником, но не ученым и не инженером. Харгривс, ланкаширский ткач, имел весьма скромную предысторию — слишком скромную, чтобы изобрести прядильную машину. Великий Стивенсон был почти неграмотным. Пол Джонсон отмечает, что большинство изобретателей происходили из бедных семей и не могли позволить себе приличного образования. Им достаточно было быть умными и изобретательными:

Промышленная революция, начавшаяся в 1780-х годах, когда Стивенсон был еще мальчиком, часто представляется ужасным временем для рабочего человека. В действительности же это было, прежде всего, время небывалых возможностей для бедных людей с хорошими мозгами и воображением, и удивительно, как быстро они вышли на первый план[14].

Эта характеристика основных изобретателей относится, несомненно, и к изобретателям множества усовершенствований, которые, будучи незначительными, не приобрели широкой известности. Так что, если историки, указывавшие на знаменитые изобретения, считали, что их изобретатели были сосудами, переносящими научное знание на плодородную почву экономик XIX века, они глубоко заблуждались. Кроме того, такой сциентизм не объясняет, почему взрывной рост изобретений начался в первые годы XIX века, а не до и не после, и почему он имел место лишь в некоторых из стран с высокими доходами.

Кто-то мог бы сказать, что одаренные изобретатели, пусть даже необразованные, дополняли научное знание, когда их эксперименты приводили к изобретениям. Однако такие изобретатели не создавали научного знания — точно так же, как бармены, изобретающие новые коктейли, не создают знаний в области химии: для этого им просто не хватало образования. Научное знание дополнялось в тех случаях, когда теоретикам, имевшим соответствующее образование, удавалось понять, почему изобретение работает. (Например, нужен был музыковед, чтобы понять, как «работают» кантаты Баха.) Если изобретение, достигшее стадии экспериментальной проверки, впоследствии развивалось и принималось, становясь тем самым новацией, оно создавало определенные экономические знания. (Провал также пополнял знания такого сорта, то есть экономические знания о том, что, судя по всему, не работает.)

Считать изобретения двигателем экономических знаний — это ошибка, которая предполагает, что они являются экзогенными силами, воздействующими на экономику. (Даже случайные открытия осуществляются и оказывают влияние только в том случае, если первооткрыватель оказался в нужном месте и в нужное время.) Изобретения, ставшие знаменитыми благодаря важным инновациям, к которым они привели, не были первопричинами, то есть не могли быть своеобразными ударами молнии, внешними для экономической системы. Они были рождены из понимания деловых потребностей или же предчувствия того, что может понравиться деловым кругам и потребителям, причем такое понимание и предчувствие можно было извлечь лишь из опыта инноваторов и догадок делового мира. Возможно, Джеймс Уатт был по своей натуре чистым инженером, однако его партнер Мэтью Болтон требовал широкого применения парового двигателя. В конце концов, изобретения и скрывавшиеся за ними любопытство и изобретательность не были чем-то принципиально новым. Новыми и связанными с более глубокими причинами были изменения, которые вдохновляли людей и подталкивали их к массовому изобретательству.

Крупнейшие инновации редко могут сдвинуть гору, которую являет собой экономика. Блестящие инновации Британии XVIII века в текстильной индустрии привели к значительному приросту производительности труда, однако, поскольку текстильная отрасль была лишь небольшой частью экономики, они смогли вызвать лишь довольно скромный прирост производительности в британской экономике в целом (настолько скромный, что в 1750–1800 годах производительность труда одного работника едва ли вообще увеличилась). Придерживаясь той же самой логики, историк экономики Роберт Фогель потряс своих коллег-историков, когда заявил, что американское экономическое развитие ничуть не пострадало бы от отсутствия железных дорог. Плоды промышленной революции являются одиночными — это разовые события, а не проявления действия системы или общих процессов. Они не объясняют ни поразительного взлета Британии, ни более поздних взлетов других стран. Как отмечает Мокир, «самой промышленной революции, если понимать ее в классическом смысле, не было достаточно для порождения устойчивого экономического роста»[15].

Приходится сделать вывод, что ни волнующие путешествия, позволившие открыть новые земли, ни блистательные открытия в науках, ни последовавшие за ними важные изобретения не могли быть причиной резкого и устойчивого роста производительности и заработной платы в XIX веке в экономиках Западной Европы и Северной Америки, вступивших в стадию «взлета». Скорее, взрывной рост экономических знаний в XIX веке должен быть следствием возникновения совершенно нового типа экономики — системы порождения эндогенных инноваций, которые могли поддерживаться многие десятилетия, пока система продолжала работать. Только такое структурирование этих экономик, которое способствовало внутренней креативности, прокладывая пути от этой креативности до инноваций, то есть обеспечивая то, что мы можем назвать эндогенной инновацией, могло вытолкнуть эти страны на крутую тропу устойчивого роста. Если здесь и было какое-то фундаментальное «изобретение», то оно состояло в оформлении таких экономик, которые в своих попытках создания инноваций опирались на креативность и интуицию, заключавшиеся внутри них самих. Это были первые в мире современные экономики. Их экономический динамизм превратил их в чудо современности.

Нам нет нужды на основе данных о росте производительности делать вывод о наличии (или отсутствии) динамизма, подобно тому, как физики делают вывод о существовании темной материи и темной энергии. Революция в обществах, обладающих экономиками, вступившими в стадию «взлета», распространилась далеко за пределы этого небывалого феномена — постоянного и внешне устойчивого роста. Когда увеличилось число первых предпринимателей, которые в конце концов затмили собой торговцев, и когда все больше людей стало заниматься новыми методами и продуктами, то есть внедрять их и придумывать, для все большего числа участников стал радикально меняться сам опыт труда. Повсюду — и в розничной торговле, и в текстильной промышленности, и на «Улице жестяных кастрюль» (Tin Pan Alley)[16] — люди в своей массе стали заниматься придумыванием, созданием, оценкой и проверкой нового и обучением на опыте.

Таким образом, современные экономики в определенном смысле вернули обществу «дух героизма», который надеялся обнаружить Смит, поскольку возникло желание выделиться из толпы или ответить на брошенный вызов. Также эти экономики дали обычным людям, наделенным самыми разными талантами, своего рода процветание — опыт вовлеченности, личностного роста и самореализации. Даже люди с немногими или скромными талантами, которых едва хватало, чтобы найти работу, приобрели опыт применения собственного разума — проработки возможности, решения задачи, осмысления нового способа или какой-то новой вещи. Короче говоря, искра динамизма создала современную жизнь.

Эти современные экономики, настоящие и прошлые, — их польза и издержки, условия их возникновения, демонтаж некоторых из них, их оправдание и сегодняшнее ослабление тех из них, что сохранились, — вот тема этой книги.

Загрузка...