Часть 1 Опыт современной экономики

Он был <…> жертвой ностальгии

по своему роду, по своей эпохе,

по европейскому человеку

и по своей славной истории

желаний и мечтаний.

Уилла Кэсер. Смерть приходит за архиепископом

Глава 1 Как современные экономики достигли динамизма

Извечный секрет необычайной продуктивности гения — в его умении находить новые постановки задач, интуитивно предугадывать теоремы, приводящие к новым значительным результатам и к установлению важных зависимостей. Не будь новых концепций, новых целей, математика с присущей ей строгостью логических выводов вскоре исчерпала бы себя и пришла в упадок, ибо весь материал оказался бы израсходованным. В этом смысле можно сказать, что математику движут вперед в основном те, кто отмечен даром интуиции, а не строгого доказательства.

Феликс Клейн. Лекции о развитии математики в XIX столетии

В первой части этой книги первые современные экономики рассматриваются в качестве ядра современных обществ, возникших на Западе в начале XIX века. Их невиданный динамизм нашел отражение и в других областях общества. Мы опишем, как эти экономики изменили не только уровень жизни и стандарты труда, но и сам характер жизни, ведь динамизм проявляется самыми разными способами. Затем мы перейдем к изучению того, как и почему возникли эти экономики, определившие нашу историю.

Современная экономика — в том смысле, в каком этот термин используется здесь, — означает не экономику наших дней, а, скорее, экономику со значительным уровнем динамизма, то есть воли, способности и стремления к инновациям. В таком случае можно было бы спросить, что делает современную экономику современной — так же, как уместен вопрос о том, что делает современной современную музыку. Если национальная экономика является комплексом экономических институтов и сетью экономических установок, то есть экономической культурой, какая именно структура этих элементов подпитывала динамизм современной экономики? Для начала нужно прояснить само понятие динамизма и его связь с ростом, с которым его часто путают.

Инновация, динамизм и рост

Повторим: инновация — это новый метод или новый продукт, который становится новой практикой в какой-то части мира[17]. Новая практика может возникнуть в какой-то одной стране или группе из нескольких стран, а потом распространиться далее. Любая такая инновация предполагает одновременно порождение чего-то нового, то есть придумывание какой-то новой вещи и ее разработку, и первоначальное внедрение. Следовательно, инновации зависят от определенной системы. Инновационные люди и компании — это только начало. Чтобы у инновации появились хорошие перспективы, обществу требуются люди с экспертными знаниями и опытом, позволяющими судить о том, стоит ли заниматься разработкой той или иной новинки; имеет ли смысл финансировать предложенный проект; наконец, когда новый продукт или метод разработан, стоит ли пытаться запустить его в оборот.

До последних нескольких десятилетий инновационной системой считалась национальная экономика. Чтобы осуществлять инновации, страна должна была сама заниматься как разработкой, так и внедрением. Однако в глобальной экономике, в которой национальные экономики открыты, разработка может осуществляться в одной стране, а внедрение — в другой. Если инновация, осуществленная силами какой-то одной страны или многих, внедряется затем в какой-то другой стране, это внедрение не рассматривается в качестве инновации, по крайней мере в глобальной перспективе. Однако отбор иностранных продуктов, которые могли бы быть хорошо встречены на внутреннем рынке, может потребовать такой же прозорливости, как отбор новых концепций для дальнейшей разработки. Различие между инновацией и имитацией является базовым, но граница между ними часто размыта.

Мы также должны разобраться с понятием динамизма экономики. Он представляет собой сочетание глубинных сил и способностей, скрывающихся за инновацией, — стремления менять вещи, необходимого для этого таланта, восприимчивости к новизне, а также поддерживающих все это институтов. Следовательно, динамизм, в том смысле, в каком мы понимаем его здесь, — это желание и способность к инновациям, к отступлению от актуальных условий и препятствий. Он, следовательно, контрастирует с тем, что обычно называют энергией (vibrancy), которая заключается в повышенном внимании к предоставляющимся возможностям, в готовности действовать и усердии, прилагаемом к тому, чтобы «сделать дело» (как говорил Шумпетер). Динамизм определяет нормальный уровень инноваций. Другие детерминанты, например рыночные условия, могут изменить результаты. Иногда может возникнуть нехватка новых идей, а в другие времена — их избыток, точно так же как у композитора бывают плодотворные периоды и пустые. Так что скорость актуальных инноваций может демонстрировать значительные колебания, что, однако, не предполагает изменений динамизма — при нормальной тенденции к инновациям. В послевоенной Европе в 1960-х годах наблюдался настоящий всплеск инноваций — примерами могут служить бикини, Новая волна и «Битлз». Однако к 1980-м годам, когда благосостояние выросло до прежнего уровня дохода, инновации сократились. Стало ясно, что динамизм Европы не восстановился даже частично, не дорос до прекрасного уровня межвоенных лет, хотя понимать это стали только тогда, когда накопились данные.

Один из способов оценки этого динамизма — измерить вышеупомянутые силы и способности, то есть отправные факторы, производящие динамизм. Другой подход — измерить величину результатов, то есть среднего годового объема инноваций за предшествующие годы или, другими словами, роста ВВП, не связанного с ростом капитала или рабочей силы, со скидкой на необычные рыночные условия и после вычета «ложных инноваций», скопированных с других стран. Подекадный средний доход, полученный участниками инновационного процесса, если бы мы могли его определить, дал бы нам примерную оценку этого «результата». Также мы можем измерить несколько массивов косвенных данных — формирование новых фирм, текучесть рабочей силы, оборот 20 крупнейших компаний, оборот розничных магазинов, а также среднюю продолжительность жизни универсального товарного кода того или иного продукта.

Темп экономического роста страны не является подходящей мерой динамизма. В глобальной экономике, которую двигают вперед одна или несколько высоко динамичных экономик, экономика с низким или даже нулевым динамизмом может регулярно демонстрировать практически те же темпы роста, что и любая из стран с успешной современной экономикой, то есть те же самые темпы роста производительности, реальной заработной платы и других экономических показателей. Так быстро она может расти отчасти за счет торговли с передовыми экономиками, но в основном благодаря тому, что поддерживает уровень энергии, достаточный для подражания исходным продуктам, внедряемым в современных экономиках. Прекрасным примером может служить Италия: в период 1890–1913 годов часовая выработка росла здесь теми же темпами, что и в Америке, но при этом оставалась на 43 % ниже, не улучшая и не теряя свои позиции в порядковой таблице (рейтинге стран по относительному уровню их производительности — например, по почасовой выработке — и реальной заработной плате), однако ни один историк экономики не стал бы говорить, что экономика Италии была динамичной, и уж тем более не стал бы сравнивать ее динамизм с динамизмом Америки.

Экономика с низким динамизмом может какое-то время демонстрировать даже более высокий уровень роста, чем высокодинамичная современная экономика. Временное повышение темпов роста может проистекать из произвольного числа структурных сдвигов в экономике, таких как прирост активности или же увеличение динамизма с низкого уровня до не столь низкого. Когда экономика сдвигается на более высокое место в порядковой таблице, отчасти «догоняя» современные экономики, она растет с нормальной, то есть глобальной скоростью, к которой прибавляется еще и эта временная скорость, спадающая, когда страна достигает своей новой позиции. Однако даже наиболее высокий в глобальном масштабе уровень роста не указывает на то, что данная экономика достигла высокого динамизма, не говоря уже о высочайшем. Хорошим примером служит Швеция. Она была мировым чемпионом по темпам роста производительности с 1890 по 1913 год. В ней образовалось много новых компаний, и некоторые из них сохранились и стали впоследствии знаменитыми. Но нельзя сказать, что она приобрела такой же высокий динамизм, как у Америки или, например, Германии. В последующие десятилетия темпы ее роста упали ниже американских, а после 1922 года и вплоть до наших дней ни одна новая фирма не вошла в биржевой список десяти крупнейших фирм. Другим примером является высокий рост Японии с 1950 по 199° год. Многие наблюдатели сделали вывод о высоком динамизме японской экономики, однако этот этап роста отражал не формирование полноценной современности в Японии (поскольку такой трансформации так и не произошло), а возможность импорта или имитации практик, которые десятилетиями осваивались в современных экономиках. Наиболее поздним по времени примером является рекордный рост в Китае после 1978 года: хотя все мы наблюдаем динамизм мирового уровня, сами китайцы обсуждают то, как добиться динамизма, необходимого для эндогенных инноваций, без которых им будет крайне сложно поддерживать свой быстрый рост.

Таким образом, «динамизм» той или иной страны не является просто иным названием для ее роста производительности. Для роста ей не нужен собственный динамизм, если динамизм есть у всего остального мира, ведь в этом случае ей достаточно энергии; и, с другой стороны, собственного динамизма недостаточно, если страна настолько мала, что он не может привести к каким-то большим результатам. Динамизм в значительной части мира ведет к глобальному росту, ограничивая влияние неудач. Современные экономики, отличающиеся высоким динамизмом, служат двигателями роста глобальной экономики— и сегодня, и в XIX веке.

Следовательно, хотя темпы роста производительности в той или иной экономике, то есть, например, часовая выработка в течение месяца или даже года, не являются показателем ее динамизма, можно предположить, что уровень ее производительности, соотносимый с уровнями за границей, является таким показателем. Действительно, за очень редкими исключениями экономики с максимальным или близким к максимальному уровнем производительности обязаны этим положением высокому уровню динамизма. Однако низкий уровень производительности страны может отражать как низкий динамизм, так и слабую энергию, или и то и другое сразу. Следовательно, относительный уровень производительности не является абсолютно надежным показателем динамизма экономики.

Чтобы точнее оценить динамизм экономики, мы должны внимательно рассмотреть, каково устройство экономики, которое может либо способствовать динамизму, либо препятствовать ему.

История внутреннего устройства современных экономик

Ставшая едва ли не классикой теория Шумпетера с ее понятием прерывистого равновесия заблокировала все попытки осмыслить современную экономику, то есть экономику, которая порождает экономические знания с помощью своих собственных талантов и своего собственного понимания инновационного бизнеса. Господство этой теории привело к определенным последствиям: и по сей день политики и публицисты не проводят различий между современными, менее современными и совсем не современными экономиками. Все национальные экономики, даже являющиеся образцами современности, они считают простыми машинами по более или менее эффективному производству товаров, хотя некоторые из них отличаются врожденными недостатками или проводят политику, которая обходится им очень дорого.

Но достаточно просто взглянуть, и мы поймем, что есть особая материя, из которой сделаны современные экономики — это идеи. Видимые «товары и услуги», учитываемые национальной статистикой дохода, — это в основном воплощения прошлых идей. Современная экономика, прежде всего, занята деятельностью, направленной на инновации. Такая деятельность включает несколько этапов, упорядоченных в единый процесс. Это:

• придумывание новых продуктов или методов;

• подготовка предложений по разработке некоторых из них;

• отбор некоторых предложений по разработке для финансирования;

• разработка выбранных продуктов или методов;

• вывод на рынок новых продуктов или методов;

• оценка и возможное опробование конечными потребителями;

• целенаправленное внедрение некоторых из новых продуктов и методов;

• пересмотр новых продуктов после их опробования или первоначального внедрения.


В достаточно крупной экономике выигрыш в экспертных знаниях достигается за счет разделения труда по Смиту, и инновационная деятельность — не исключение: одни участники постоянно работают в команде, которая придумывает и проектирует новые продукты, другие работают в финансовой компании, которая отбирает новые компании, нуждающиеся в финансировании, третьи взаимодействуют с предпринимателями, занимающимися стартапами, четвертые специализируются в маркетинге и т. д. Не менее важно, что в динамичной экономике некоторая часть времени большинства участников тратится на наблюдение за актуальной практикой, из которого может возникнуть новая идея, позволяющая лучше делать какие-то вещи или делать лучшие вещи. Весь этот калейдоскоп деятельности является сектором идей. В высокодинамичной экономике деятельность, ориентированная на идеи, может достигать одной десятой общего объема человеко-часов. Однако инвестиции в новые идеи и новые практики, хотя часть такой работы и может осуществляться по наработанным схемам инвестирования, могут создать безграничный объем инвестиций в производство оборудования и мощностей, необходимых для создания новых продуктов. Это очень хорошо сказывается на занятости. (Инновационная деятельность в частности и инвестиционная деятельность в целом являются намного более трудоинтенсивными и, следовательно, более капиталосберегающими, чем производство потребительских товаров: так, в производстве пищевых продуктов используется много физического капитала (например, проволочные ограждения) и много энергии; в производстве энергии также используется много физического капитала (стреловые краны, дамбы и ветряки)[18]).

Как работают эти современные экономики — экономики XIX и XX веков? Мы можем начать чуть ли не с физиологического уровня, примерно как Генри Грэй в своей «Анатомии» (1862). В этих современных экономиках мы обнаруживаем множество видов инновационной деятельности. Они выглядят параллельно направленными усилиями, составляющими конкуренцию идей. В экономике достаточного размера новые коммерческие идеи рождаются каждый день, в основном внутри предприятий. Разработка таких идей обычно требует наличия предприятий с высоким уровнем экспертных знаний. Не все проекты, поддерживаемые активными предпринимателями, получат финансирование. Капитал поступает только к тем из них, которые, по оценке предпринимателя и финансиста, обладают хорошими перспективами в плане разработки и маркетинга. Не все проекты, продвинувшиеся дальше, смогут воплотить идею в продукт, который был бы достаточно дешевым, чтобы его можно было вывести на рынок. Среди продуктов, выведенных на рынок, конечными клиентами (менеджерами или потребителями) будут заказываться и покупаться только те, что стоят риска, связанного с ранним внедрением. Только небольшая их часть дойдет до достаточно широкого внедрения, позволяющего продолжить производство или гарантировать его рост до безубыточного или даже прибыльного уровня. Подобный механизм отбора может сохранять лишь одну идею из тысячи тех, что были в начале. (По оценкам исследования МакКинси, на 10,000 бизнес-идей приходится 1,000 основываемых фирм, 100 из которых получают первоначальное финансирование, 20 — собирают капитал на первоначальном размещении акций, а 2 —становятся лидерами рынка.)

Мы можем изобразить, как такая конкуренция осуществляется в социалистической экономике: «предприятия» принадлежат государству, а финансирование поступает из государственного банка развития. Также можно представить подобную конкуренцию и в корпоративистской экономике: предприятия, хотя и являются частной собственностью, контролируются государством, а их финансы распределяются банками, подконтрольными государству. Однако в современных экономиках, известных нам по истории, не было ни одной из этих структур. Современные экономики двух последних столетий — особенно экономики Британии, Америки, Германии и Франции — были разновидностями современного капитализма, — и в той или иной степени они остаются таковыми.

В этих реальных современных экономиках, как и в любой современной капиталистической экономике, решения о выделении капитала на первые стадии инновационного процесса принимаются главным образом инвесторами, финансистами и покупателями акций, использующими свои собственные средства, или же менеджерами финансовых компаний, находящихся в частной собственности. Объединенные инвестиции и кредиты подобных «капиталистов», часть из которых обладает совсем не большим состоянием, определяют, какие из представленных направлений выберет экономика. Решения по запуску процесса планирования или по поиску финансирования на разработку новой идеи принимаются в основном производителями (менеджерами по профессии), основывающими частное венчурное предприятие или же действующими в рамках уже существующих частных предприятий. Чтобы отделить производителей, занятых подобными начинаниями, от производителей уже сложившихся продуктов, первых называют предпринимателями. В обычном случае предприниматели также вкладывают определенный капитал в новое предприятие. И предприниматель, занимающийся проектом, и его инвесторы надеются получить финансовую прибыль, которую может принести проект, и терпят убытки, если доходность оказывается отрицательной. Конечно, такие доходы невозможно определить изолированно: проекты конкурируют друг с другом, понижая уровень частных доходов и увеличивая земельную ренту, а также заработную плату. Финансовый доход является достаточно важным для инвестора с большой долей акций или же предпринимателя: на карту могут быть поставлены их уровень жизни и даже средства к существованию. Порой предпринимателю нужна перспектива выигрыша, чтобы получить моральную поддержку со стороны членов семьи.

Планы на прибыль, которую предприниматели и инвесторы делят между собой после выплаты долгов кредиторам, — не единственная ожидаемая выгода, учитываемая при принятии решения о запуске нового дела. И предприниматели, и крупные инвесторы отдают предпочтение проектам, которые дразнят их воображение и мобилизуют их силы. Также им порой хочется играть определенную роль в развитии своего сообщества или же страны[19].

(Некоторые предприниматели и финансисты создают предприятия в основном для того, чтобы принести общественную пользу, не зависящую от ожидаемых финансовых выгод. Такие «социальные предприниматели» могут сосуществовать рядом с классическими предпринимателями, причем они могут финансироваться как государством, так и другими источниками. В той мере, в какой эта параллельная система обладает динамизмом, она помогает делать современные экономики современными.)

Очень жаль, что в большинстве дискуссий, в которых учитываются разве что тривиальные различия между кораблями и фабриками, не проводят границу между современным капитализмом и меркантилистским капитализмом (который также известен в качестве раннего или торгового капитализма). Разумеется, ранний капитализм заложил основу для современного капитализма. Ранний капитализм закрепил права собственности, добился признания процента, прибыли и обогащения, а также разъяснил социальную роль индивидуальной ответственности. Меркантилистский капитализм также породил (в Венеции и Аугсбурге) банки, которые ссужали средства или же становились дольщиками предприятий. Однако современный капитализм отличается от меркантилистского так же, как инноваторы — от купцов. Меркантилистская экономика занималась распределением товаров среди потребителей. (Слегка преувеличивая, можно сказать, что люди собирали дары природы, а излишки отправляли на рынок, чтобы обменять их на другие дары природы.) Современный капитализм внедрил в капитализм инновации. Предприниматели вскоре отодвинули торговцев на второй план. Когда стало появляться все больше новых практик, многие гильдии, основанные еще в эпоху Средневековья, не смогли обеспечить соблюдение стандартов. Государство не успевало выпускать хартии, которые позволяли бы удовлетворять растущий по экспоненте спрос.

Еще хуже то, что экономики самых разных стран, которые подавляют конкуренцию, ограничивая выход на рынок, поделенный среди бизнесменов с хорошими связями, и не делают ничего, что могло бы стимулировать или упростить инновации, рассматриваются в качестве примеров капитализма теми, кто в этих экономиках страдает от лишений, а также теми, кто управляет этими экономиками. (Американская экономика считается «исключительным» случаем капитализма.) В Северной Африке круг тесно связанных друг с другом политиков, представителей элиты и вооруженных сил держит весь бизнес: чужакам просто не позволяют проникать в отрасли, где они конкурировали бы с уже существующими предприятиями. Такие экономики называют «капиталистическими», потому что в них за все отвечает «капитал», то есть богатство олигархического круга правящих семейств. Однако отличительный признак капитализма состоит в том, что капиталисты являются независимыми, не скоординированными друг с другом, а также в том, что они конкурируют друг с другом: в этом случае ни монархия, ни олигархия не играют никакой роли. Другой отличительный признак современного капитализма в том, что он допускает и приглашает чужаков с новыми идеями искать капитал у капиталистов, которые готовы сделать ставку на предложенный проект. Подобные олигархические экономики правильнее было бы считать разновидностью корпоративизма, то есть системы, в которой деловой сектор находится под тем или иным политическим контролем.

Эта глава началась с вопроса о том, какая структура подпитывала динамизм современных экономик. Проведенное рассуждение в какой-то мере проливает свет на то, какие средства современной экономики позволяют ей отбирать новые идеи для разработки и внедрения. Но что движет созданием новых идей?

Само представление о новых экономических идеях было чуждым для постоянно растущего числа приверженцев сциентизма, которые в XX веке стали править в научных и университетских кругах, не говоря уже о последователях историцизма, вообще отвергших возможность новых идей! Как отмечалось во введении, немецкая историческая школа предполагала, что только у ученых бывают новые идеи, которые после проверки часто пополняют научное знание. Эта теория никогда особенно хорошо не работала: в период от Колумба до Исаака Ньютона инноваций было мало, а за время от парового двигателя до электричества не было сделано эпохальных научных открытий. Однако провала теории недостаточно, чтобы ее остановить. Шумпетер через 30 лет после своей первой книги снова подтвердил, что только у ученых могут быть идеи, допустив при этом, что эти идеи могут приходить к ним в крупных промышленных лабораториях, например принадлежащих компании DuPont[20]. Сегодня популярна неогерманская теория: считается, что одаренные изобретатели новых технологических «платформ», например Тим Бернерс-Ли, создатель World Wide Web, Джек Килби и Роберт Нойс, изобретатели микрочипа, или Чарльз Бэббидж, изобретатель компьютера, — это те, кто совершает первый шаг вперед, за которым может пойти волна успешных приложений. Этот сциентизм легко убедил публику. Никто не стал спрашивать, откуда ученые и инженеры «берут свои идеи», поскольку всем было ясно, что они берут идеи из своих наблюдений в лаборатории и из открытий, о которых сообщается в научных журналах. Исследователи и экспериментаторы поглощены научной и технической деятельностью в своих областях — хотя и не больше, чем предприниматели и финансисты поглощены своим делом.

Однако формирование современной экономики привело к метаморфозе: она превращает людей, близких к экономике, в которой они периодически сталкиваются с новыми коммерческими идеями, в исследователей и экспериментаторов, которые управляют инновационным процессом со стадии разработки и нередко внедрения. (Ученых и инженеров, чья роль радикально поменялась, приглашают теперь помочь в технических вопросах.) В действительности, она превращает самых разных людей в «людей идеи»: финансистов — в мыслителей, производителей — в маркетологов, а конечных потребителей — в первооткрывателей. Движущей силой современной экономики двух последних столетий является именно эта экономическая система, построенная на экономической культуре, а также на экономических институтах. Именно эта система, а не выдающиеся герои популярной теории, порождает динамизм современной экономики.

Следовательно, современная экономика — это просторный имаджинариум, то есть пространство для изобретения новых товаров и методов, способов их производства и использования. Ее инновационный процесс опирается на человеческие ресурсы, не использовавшиеся досовременной экономикой. С точки зрения Шумпетера, досовременное развитие зависело от способности досовременных предпринимателей осуществлять проекты, которые становились возможными благодаря внешним открытиям, — он говорил о таких человеческих способностях, как напористость и решимость «довести дело до конца». С точки зрения современных теоретиков, современные предприниматели — это собственники бизнеса или менеджеры, которые, обладая не такими уж большими реальными знаниями как на микро-, так и на макроуровне, демонстрируют «способность к успешным решениям, принимаемым, когда нет безусловно верной модели или правила для решений» и когда их, собственно, и не может быть, как отмечается в статье Марка Кэссона от 1990 года. Считается, что для этой способности, которая встречается как у финансистов, так и у предпринимателей, нужны такие качества, как способность суждения или проницательность, то есть способность к оценке неизвестной (unknown) вероятности того или иного события, которую можно назвать и мудростью: требуется понимание того, что есть силы, которые пока еще даже невозможно представить, то есть неизвестные неизвестные (the unknown unknowns). Такое суждение требует воображения, пытающегося продумать последствия альтернативных цепочек действий. Подобная предпринимательская способность как раз и определяет современное предпринимательство. Но сама по себе она не является источником радикального изменения или даже просто новшества. Это не то же самое, что инновационность.

Инновационный процесс имаджинариума опирается на различные комплексы человеческих способностей. Базовая из них — это способность к воображению или креативность, то есть способность к придумыванию еще не созданных вещей, которые фирма могла бы попытаться разработать и вывести на рынок. Невозможно действительно отстраниться от имеющихся знаний, если не можешь вообразить существование другого способа или другой цели, если вероятность благоприятного исхода немыслима. Воображение играет фундаментальную роль в успешном изменении — эта мысль была развита Давидом Юмом в его основополагающей для современной эпохи работе[21]. Также для инновационной способности необходима интуиция, то есть схватывание новых направлений, обещающих привести к удовлетворению желаний и потребностей, которые ранее могли оставаться неизвестными. Такую интуицию часто называют стратегическим видением — это интуиция, которую мы не можем объяснить, предчувствие того, будут ли другие предприятия внедрять ту же самую стратегию. Своим небывалым успехом Стив Джобс обязан креативности и глубочайшим идеям. Также следует упомянуть любопытство, толкающее к новым открытиям, и смелость, необходимую, чтобы сделать нечто новое.

Однако никакого имаджинариума не будет в экономиках, где люди либо не имеют мотива и стимула заниматься инновациями, либо находятся в положении, не допускающем инновации. Финансовое вознаграждение меняет ситуацию: перспектива получения значительных денег может оказаться полезной, когда нужно убедить свою семью поддержать усилия, затрачиваемые на новое дело. Поэтому немногие участники экономики готовы будут придумывать и разрабатывать ту или иную коммерческую идею, если у них не будет права свободно ее монетизировать, то есть продать ее произвольному предпринимателю за долю итоговой прибыли или, если речь о патентуемых концепциях, получать лицензионные платежи либо продать патент кому-то еще. Предприниматели и инвесторы не будут заниматься разработкой идеи, если у них не будет права свободно открыть новую фирму, выйти в какую-либо отрасль, продать позже свою долю в этой фирме (сегодня это делается при первичном размещении акций) и закрыть компанию в том случае, если покупателей не найдется. Предпринимателям нужно знать, что потенциальные конечные потребители могут совершенно свободно отказаться от используемого ими метода или продукта, чтобы связать судьбу с новым методом или продуктом. Если бы не было мотива такой финансовой защиты и выгоды, большинство предпринимателей воздерживались бы от подобных рискованных предприятий, независимо от любых нефинансовых вознаграждений.

Некоторые нефинансовые мотивы или побуждения также важны или даже критичны для функционирования современной экономики. Для работы ей нужна мотивирующая экономическая культура, а не только денежные стимулы. Для высокого уровня динамизма в обществе нужны люди, у которых сформировались установки и убеждения, привлекающие их к возможностям, способным захватить их своей новизной, заинтересовать их загадками, бросить им вызов трудностями и вдохновить новыми планами и перспективами. Для такого динамизма нужны деловые люди, приучившиеся использовать свое воображение и идеи для выхода на новые направления; предприниматели, движимые своим желанием добиться успеха; венчурные инвесторы, готовые действовать, опираясь на простые догадки («Мне нравится ее стиль»); и много конечных пользователей — потребителей или производителей, желающих заниматься первоначальным (pioneer) внедрением нового продукта или метода, ожидаемая полезность которого заранее никогда не известна. То есть высокому динамизму требуются такие движущие факторы, как амбициозность, любопытство и самовыражение. Его наличие в системе требует высокого динамизма во всех ее частях[22].

Инновации также опираются на наблюдения людей и личные знания. Новые бизнес-идеи приходят только к тем, кто с близкого расстояния наблюдал за определенной сферой бизнеса, изучая то, как она работает, и обдумывая потенциальный объем рынка нового продукта в этой сфере или же перспективы лучшего метода производства; убедительные бизнес-идеи редко приходят к тем, кто далек от всякого бизнеса. Люди, занятые в определенном бизнес-секторе, приобретают знания и видят возможности, о которых они в противном случае не знали бы и которые вообще не были бы известны.

Новые идеи о лучшем использовании площади в магазине или о лучшем маршруте доставки посылок — это не совсем то, что мы имеем в виду под инновацией. Однако можно сказать, что глубокие познания в бизнесе, подталкивающие к новым инвестиционным идеям, также вдохновляют идеи, которые могут привести к бизнес-инновациям. (Точно так же установки, помогающие запустить формирование новых инвестиционных идей, также пробуждают инновационные идеи.)

Так что есть очевидный ответ на вопрос о том, откуда к бизнесменам приходят идеи об инновациях: они приходят к ним из бизнес-сектора. Бизнесмены опираются на свои личные наблюдения и знания, соединяя их с общим пулом публичного знания (например, по экономике), и в результате придумывают идеи, ведущие к новому методу или продукту, которые могут «сработать», — примерно так же ученый, погруженный в свои экспериментальные данные, специальные теории и общие научные знания приходит к формулировке или гипотезе, которые нужно проверить и которые способны дополнить научное знание. Бизнесмены и ученые в равной мере опираются как на частные знания, основанные на индивидуальном наблюдении, так и на публичные знания сообщества, к которому относится данный индивид. (Однако сциентисты, несомненно, будут и дальше верить в то, что бизнесмены получают свои идеи извне, а не из бизнеса, точно так же как большинство людей считают, что композиторы берут свои идеи не в музыке, а в чем-то другом. Роберт Крафт, опровергая это распространенное заблуждение, как-то пересказал диалог между репортерами и Игорем Стравинским: «Маэстро, не скажете ли, откуда вы берете все эти идеи?» «Из фортепиано», — бросил он в ответ.)

Фридрих Хайек, австрийский экономист, один из ключевых представителей австрийской школы, первым из экономистов стал изучать различные экономики с этой точки зрения. В его работах 1933–1945 годов производители и покупатели рассматриваются в контексте окружающих их сложных экономик, причем предполагается, что они обладают ценными практическими знаниями о том, как и что лучше всего производить. В обычном случае такие знания, которые являются локальными, контекстуальными и калейдоскопичными, нельзя легко приобрести или сообщить кому-то другому — они остаются частными знаниями. (Даже если бы все они были доступны даром, то есть открыты для публики, их объем все равно был бы слишком велик, чтобы их можно было осмыслить или, тем более, усвоить.) Следовательно, такие знания остаются рассеянными среди участников экономики, и в каждой отрасли есть много знаний, специфичных только для нее, а у каждого индивида есть некоторые дополнительные знания, свойственные только ему или немногим другим людям. Это приводит нас к двум тезисам. Во-первых, сложная экономика получает критический выигрыш благодаря рынкам, в которых индивиды и компании могут обмениваться товарами и услугами друг с другом, так что специализация практических знаний может продолжаться, и каждому не нужно быть мастером на все руки, обладающим лишь незначительными познаниями в каждой из областей. Когда в какой-то отрасли приобретается новое знание, оно «сообщается» обществу посредством рыночного механизма — понижения цены или чего-то подобного. Во-вторых, такая экономика, если ее не сдерживать, является организмом, постоянно приобретающим новые знания о том, что и как производить (и при этом отбрасывающим старые знания, когда они больше не нужны). В этом процессе «открываются» правильные цены. Каждая компания или участник похожи на передового наблюдателя или муравья-разведчика, поскольку они быстро реагируют на наблюдения и исследования любого локального процесса, внося поправки в объем или направление производства. Если производство какого-либо продукта растет, снизившаяся рыночная цена становится для общества сигналом того, что теперь он стоит меньше, чем раньше[23]. Вот что Хайек называл экономикой знаний.

Однако в этих работах Хайека речь не об инновациях. В них не рассматриваются эндогенные инновации, которые развиваются из идей, возникших благодаря креативности участников экономики. В часто цитируемой статье 1945 года он ясно указывает на то, что обсуждает, как он сам их называет, «адаптации» к «меняющимся обстоятельствам». Такие адаптации опираются на некоторые из ранее упоминавшихся человеческих способностей современного предпринимательства — способность суждения, мудрость и стремление к успеху.

Но адаптации связаны с определенной предсказуемостью, в отличие от инноваций. Они не требуют интуитивного прыжка, являясь отражениями того, что рано или поздно произошло бы, а потому они блокируют другие изменения, которые уничтожили бы потребность в адаптации. И они не будут продолжаться, если «обстоятельства» перестанут «меняться». То есть они не вызывают прорыв, а, скорее, закрывают наличествующий. Напротив, инновации (от латинского слова «nova» — «новый») невозможно определить на основе имеющегося знания, то есть они непредсказуемы. Поскольку они являются новыми, узнать о них заранее невозможно. Однако у многих бизнесменов есть неверное представление, будто инновации — это когда нужно выяснить, чего хотят потребители. Ошибочное представление об инновациях как о чем-то предсказуемом критикуется Вальтером Винченти:

«Технический императив» убирающегося шасси <…> стал очевиден постфактум. Тогдашние проектировщики, по их собственным признаниям, не могли его предвидеть <…> Инноваторы понимают, куда они хотят попасть и какими средствами они собираются туда попасть. Но, если их идея действительно новая, они не могут с полной уверенностью предсказать, сработает ли она, то есть удовлетворит ли она всем важным требованиям[24].

Поскольку инновацию невозможно предвидеть, она может носить прорывной характер, создавая новую мозаику, к которой надо будет подбирать фрагменты, то есть приспосабливаться к ней. Инновации — это те события, к которым приспосабливаются «адаптации». (Однако значительная адаптация, которая происходит раньше срока, может стать прорывом.) Инновация может быть эфемерной, однако большинство завтрашних инноваций стоят на плечах сегодняшних. Постепенно они направляют «практику» экономики к тем «портам назначения», которые в противном случае остались бы незамеченными. Таким образом, инновации отвечают более высоким критериям, чем адаптации.

Для инноваций, требующих наличия таких интеллектуальных способностей, как воображение и интуиция, позволяющих придумывать новые цели, также необходима смелость зайти на незнакомую территорию и двинуться в направлении, отличном от того, что выбрали коллеги и учителя. Это заставляет нас видеть в инноваторах героев, которые ставят творчество выше комфорта и готовы принять неудачи и потери. Однако нет оснований полагать, что инноваторы любят риск. Инноваторы из Миннесоты Гарольд и Оуэн Брэдли говорили, что инновация рождается из придумывания новой в каком-то отношении модели бизнеса или мира. Поэтому возможно, что инноваторами, кем бы они ни были — основателями компаний, талантливыми директорами или же пользователями-первопроходцами, — движет внутренняя потребность доказать самим себе или остальным значимость своих идей.

Образцовым случаем инновации служит история создания массового автомобиля Генри Фордом. В своей лекции 2011 года «Эврика» Гарольд Эванс так описал эту историю:

Многие американцы считают, что Генри Форд изобрел автомобиль. Конечно, у него были предшественники и в Европе, и в Америке, и даже в его родном Детройте. Он говорил: «Я ничего не изобрел. Я просто собрал в автомобиль открытия других людей». В действительности же он сделал нечто совершенно новое. Дело не в том, что он придумал автоматическую конвейерную линию — конвейер, который в пять раз повышал производительность молотьбы, был разработан Оливером Эвансом еще в 1795 году <…> Гений Генри Форда заключается в идее — в эгалитарном представлении о том, что у каждого должен быть свой автомобиль.

Хотя некоторые люди не считали Форда каким-то выдающимся инноватором (как, впрочем, и сам он), его прорыв заключался в том, что он заглянул в будущее и представил новый образ жизни, осуществимость которого была им доказана. Другая поучительная история — это всем известная американская железная дорога, проходящая через всю страну. Эванс обсуждает ее в своей книге 2004 года «Они сделали Америку» (They Made America):

Теодору Джуде из Сакраменто хватило смелости заняться первой в Америке трансконтинентальной железной дорогой, играя роль одновременно предпринимателя и инженера. Его жена Анна писала: «стало ясно <…> что в нем было что-то <…> что позволяло ему идти на гигантские и смелые начинания». Критики говорили, что идея витала в воздухе много лет и строительство дороги было «просто вопросом времени».

Как отмечает Эванс, инженерный подвиг Джуды многие считали слишком предсказуемым, чтобы отнести его к инновациям. Однако «вопросом времени» была лишь попытка построить такую дорогу. Успех же вызывал сомнения. Многие инженеры считали, что прямую железную дорогу до Северной Калифорнии вообще невозможно создать. Так что успех строительства невозможно было предвидеть. Джуда отличался поразительной интуицией, и он доказал свою правоту.

Некоторые инновации случайны. Томас Эдисон безо всякой задней мысли создал нить накаливания из попавшей ему в руки ламповой сажи, а Александр Флеминг создал пенициллин, оставив открытой чашку Петри. В экономике тоже множество примеров случайных инноваций. Всегда может найтись темная лошадка или проходная песня, которая внезапно становится хитом. Компания Pixar была основана для разработки новой методологии компьютерных вычислений, однако, когда один из технических сотрудников показал посетителям, что он может использовать эту технику для создания мультфильмов, их воодушевление превратило компанию в мультипликационную студию. Эти случайные инновации были настолько новыми, что изобретатели не могли даже представить себе новый продукт.

Практически во всех инновациях встречается элемент случайности. Успех в разработке нового продукта и переходе к коммерческому производству отчасти определяется удачей. Культовый телевизионный интервьюер Ларри Кинг не раз говорил о том, что самые знаменитые из его гостей всегда рассказывали ему о том, что их неимоверный успех зависел от счастливого стечения обстоятельств. Однако успех или неудача в инновационном процессе отличаются от удачного или неудачного броска обычной монеты. Инноваторы держат путь в неизвестное, в котором есть как известные неизвестные, так и некоторые неизвестные неизвестные; поэтому они не могут знать, позволит ли их креативность и интуиция создать инновацию, к которой они стремятся, даже если счастливый случай поможет им. Хайек, который, наконец, пришел к теме инноваций в 1961 году, был поражен тем, что американский экономист Джон Кеннет Гэлбрейт полагал, будто компании знают, каковы перспективы их новых продуктов. По Хайеку, компания точно так же не может знать вероятность того, какую прибыль или сколько убытков принесет новый дизайн автомобиля, как автор романа не знает, каковы его шансы попасть в список бестселлеров.

Как ни странно, экономисты оставили Хайеку задачу достраивать до конца зачаточную теорию, зарождение которой он пропустил, хотя и мог стать ее вдохновителем. В 1968 году он приходит к выводу, что экономики — под которыми он, очевидно, имеет в виду то, что мы называем современной экономикой, — осуществляют «рост знания» благодаря применению метода, который он называет процедурой открытия. Этот термин обозначает процесс определения возможности разработки того или иного воображаемого продукта или метода, как и вероятности их последующего применения. Благодаря внутренним пробам и испытаниям в рыночных условиях современная экономика дополняет свои знания о том, что можно производить и какие методы работают, а также о том, что неприемлемо и что не работает[25]. Здесь можно было бы добавить, что развитие бизнес-знания может быть бесконечным, поскольку, в отличие от научных знаний, оно не ограничивается физическим миром. То есть именно ученые должны бояться того, что их открытиям придет конец.

Другой источник роста этих данных, хотя на этот раз он имеет пределы, связан с исправлением, то есть с тем, что большая часть актуальных знаний неверна как на микроуровне определенных продуктов, так и на макроуровне всей экономики в целом[26]. Условия и структурные отношения могут измениться совершенно непредсказуемым образом. (Так, корпорация Northrop, используя аэродинамическую трубу, выяснила, что торможение, добавляемое неубирающимся шасси в сравнении с убирающимся, является пренебрежимо малым; но сотрудники корпорации не поняли того, что это добавочное торможение имеет большое значение для гораздо более быстрых самолетов.) Кроме того, наблюдения за экономикой не являются результатами контролируемого эксперимента; сами данные постоянно меняются, поскольку знания (и неверные представления) меняют экономику. Поэтому в экономиках есть пространство для обучения на чужих ошибках.

Современная экономика подхватывает «проблему открытия (или изобретения) возможностей и их удачного использования» — писал Брайан Лоусби. Чем больше экономика посвящает себя этой деятельности, тем более она современна. У экономики может быть достаточно энергии для формулировки, внимания для оценки и усердия для исследования новых коммерческих возможностей, выявленных внешними открытиями, — в том смысле, в каком это представлял и считал возможным Шумпетер. Но при этом та же экономика или какая-то другая может обладать креативностью, позволяющей создавать новые коммерческие продукты в ответ на условия или процессы внутри нее самой, а также прозорливостью (или интуицией), направляющей эту креативность в перспективном направлении. Креативность и прозорливость — это качества, которые присутствуют во всех человеческих экономиках. Однако исторически сложилось так, что одни страны не смогли или не захотели их использовать, а другие отказались от их применения. Современная экономика раскрывает креативность и прозорливость, и при этом ей удается в определенной мере привязать их к экспертному знанию предпринимателей, суждению финансистов и практической сметке конечных потребителей[27].

Так были заложены основы современной экономики, ее функционирования в качестве инновационной системы. У участников появляются новые коммерческие идеи, которые вырастают из их глубокой погруженности в соответствующие отрасли и профессии, а также длительного наблюдения за ними. Процесс развития новых методов и продуктов предполагает наличие целого ряда финансовых структур — бизнес-ангелов, суперангельских фондов, венчурных капиталистов, торговых банков, коммерческих банков и хедж-фондов; он требует различных производителей — стартапов, крупных корпораций и их дочек; а также всего спектра маркетинговой деятельности — стратегии маркетинга, рекламы и всего остального. Что касается конечных потребителей, на их стороне есть менеджеры компаний, которые первоначально оценивают новые методы, и клиенты, которые решают, какие товары стоит попробовать. И те и другие учатся тому, как использовать новые методы и продукты, на которые они перешли. К середине XIX века в США и Англии, а затем в Германии и Франции уже сложились строительные блоки современной экономики:

Появилось множество предпринимателей, обладающих правами собственности, правом на невмешательство со стороны государства, а также защитой, предоставляемой контрактным правом. В основанных ими фирмах и предприятиях эти предприниматели занимались разработкой новых методов и придумыванием новых продуктов. Банки редко инвестировали в предпринимателей без кредитной истории или кредитовали их. Семьи и друзья часто выступали в качестве «бизнес-ангелов», позволяющих запустить проект предпринимателя. Многим новым фирмам, если они хотели расти, приходилось реинвестировать свою прибыль. В Англии существовали провинциальные банки, предоставлявшие предпринимателям краткосрочные ссуды, а также доверенные, принимающие вклады от клиентов и выдававшие предпринимателям долгосрочные ссуды. Порой физические лица становились партнерами в коммерческом предприятии или же оплачивали взнос, чтобы получить патентную защиту. Одни банки с головой ушли в бизнес, как это сделали несколько столетий назад Фуггеры в Южной Германии, другие выступали консультантами и инвесторами для целых отраслей. В Америке провинциальные банки больше тяготели к предпринимательству. Фирмы Новой Англии нередко начинали заниматься банковским делом, даже продавая банковские облигации для финансирования своих деловых начинаний. Другие банки ссужали семьям и друзьям. (Немногие из этих протовенчурных капиталистов могли выступать в качестве дольщиков в уставном капитале, в отличие от современных венчурных фирм, но ситуация изменилась, когда предприниматели стали создавать акционерные общества, которые могли выпускать ценные бумаги.)[28]

Современная экономика, если понимать ее в качестве масштабного и непрекращающегося проекта по изобретению, разработке и испытанию новых вещей и методов, которые могут сработать и понравиться людям, оказала глубокое влияние на труд и общество. Ее предшественница, меркантилистская экономика, предоставляла мало работы, и, по сути, единственное, что она могла предложить, — это заработная плата. Конечно, она была большим облегчением по сравнению с феодальным крепостничеством, однако она все равно была утомительно скучной. В современных экономиках труд стал едва ли не универсальным: включенность в экономику сегодня гораздо выше, чем в меркантилистские времена. Труд занимает центральное место в жизни людей, особенно в их умственной жизни, определяя их развитие. Следовательно, современная экономика учреждает определенный образ жизни. Ставкой жестокой борьбы за экономические системы, разразившейся в XX веке, была человеческая жизнь, возникшая вместе с современной экономикой и утратой былого.

Социальная система

Большая часть инновационных идей нацелена на широкое применение, не ограниченное изобретателем или предпринимателем. В любой момент времени осуществляется множество предпринимательских проектов. Энергия современной системы — как и ее наиболее опасные последствия — возникает из того, что она работает в обществе, а не на уровне одного-единственного человека. Большое число акторов, каждый из которых действует независимо, значительно повышает неопределенность — в том смысле, в каком ее понимают экономисты. Фрэнк Найт, влиятельный американский экономист, противопоставил известный риск (когда бросается известная монета, о которой мы знаем, что она сбалансирована) неизвестному риску (когда бросается неизвестная монета), который он назвал неопределенностью. Он понял, что в бизнесе очень много такой неопределенности. Судя по всему, он положительно оценивал тот факт, что такая неопределенность является отличительным признаком современной экономики[29].

Неопределенность конечных результатов проекта предпринимателя, занявшегося новым продуктом, отчасти является микронеопределенностью: неизвестно, понравится ли конечным потребителям продукт настолько, что они будут его покупать. Предприниматель живет в страхе, что, даже если конечные потребители полюбят его продукт, продукт какого-то другого предпринимателя они полюбят еще больше. (Тогда как Робинзон Крузо боялся только того, что ему самому не понравится новый продукт.) Кроме того, результаты деятельности других предпринимателей будут влиять на собственное дело предпринимателя. (Одна микронеопределенность — неизвестно, понравятся ли эти продукты, когда будут готовы, — повышает другую неопределенность — неизвестно, удержатся ли производство и доход в экономике на достаточно высоком уровне. А это порождает уже макронеопределенность: неизвестно, смогут ли конечные потребители нового продукта покупать его.) Таким образом, как первым понял Джон Мейнард Кейнс, отсутствие координации в предпринимательских проектах современной экономики порождает будущее, формы и масштабы развертывания которого являются в высшей степени неопределенными. Будущее по истечении любого продолжительного промежутка времени становится, по сути, непознаваемым. Как говорил Кейнс, «мы просто не знаем» о будущем. В течение жизни одного поколения экономика может приобрести форму, которая была бы немыслимой для предыдущего поколения[30].

И у Кейнса, и у Хайека основополагающий тезис заключается в том, что двигателями экономической истории являются новые идеи, что противоречило жесткому детерминизму Томаса Гоббса или Карла Маркса, поскольку Кейнс с Хайеком понимали, что новые идеи невозможно предвидеть (в противном случае они не были бы новыми), а раз их невозможно предвидеть, они оказывают на историю независимое влияние. Однако из-за непознаваемости будущего последствия развития современных идей становятся еще более непознаваемыми. Следовательно, никакая правдоподобная проекция экономического развития в современной экономике невозможна, точно так же как дарвиновская теория эволюции не может предсказать направление эволюции. Но все же мы можем узнать некоторые истины, изучая процессы «роста знания» и инновации: провальные идеи не всегда бесполезны, поскольку они могут указать, в каком направлении больше не стоит идти. Успешные идеи, то есть инновации, могут служить источником вдохновения для других инноваций, образуя бесконечное поступательное развитие. Оригинальность — это возобновляемая энергия, которая движет будущее непредсказуемым образом, создавая новые неизвестные и новые ошибки, то есть новое пространство для оригинальности. Нам стоит заняться изучением той плодородной почвы, которая нужна для высокого экономического динамизма.

Современная система достигает успеха, основываясь на многообразии, существующем в обществе. То, в какой мере общество желает инноваций и способно к ним, то есть его склонность к инновациям, или, говоря кратко, его экономический динамизм, очевидным образом зависит не только от разнообразия ситуаций, историй и личных качеств потенциальных изобретателей новых идей. (Известные примеры — проникновение в музыкальный бизнес евреев в 1920-х годах и чернокожих в 1960-х.) Динамизм страны также зависит от плюрализма точек зрения финансистов. Чем выше вероятность того, что идея будет оценена кем-то, кому она может понравиться, тем ниже вероятность того, что хорошая идея не получит финансирования. (Если все креативные идеи отбирает король, указывающий, какие проекты должны получить финансирование, это верный рецепт для создания одноцветного общества.) Динамизм зависит — в числе прочего — от разнообразия предпринимателей, из которых можно выбрать наиболее близкого или наиболее готового к воплощению новой идеи в рабочем методе или продукте. Очевидно, также важен и плюрализм конечных потребителей. Если бы все они были одинаковыми, обнаружение инновации, которая понравилась бы всем им, напоминало бы прицельное бомбометание.

Если все это разнообразие важно, у нас есть ответ на вопрос, от которого мы ранее уклонялись: исторически сложилось так, что описываемая здесь система креативности и прозорливости, то есть система роста знания и инноваций получила бурное развитие в частном секторе, а не государственном. Может ли похожая система роста знания и инноваций работать в государственном секторе? Нет, если разнообразие среди финансистов, менеджеров и потребителей действительно имеет большое значение[31].

Успех этой системы зависит также от уровня ее интерактивности. Проект по изобретению нового продукта обычно начинается с формирования креативной команды. Проект по переходу к коммерческому производству или маркетингу уже придуманного продукта обычно начинается с формирования компании, объединяющей определенное количество людей. Любой человек, у которого есть опыт работы в группе, понимает, что в целом группы способны производить такие идеи, которые значительно превосходят то, что способен был бы сделать изолированный индивид. Вера некоторых социальных критиков в то, что можно сделать хорошую карьеру, работая дома, не учитывает пользы, которую приносит столкновение с чужими идеями и вопросами, особенно если они исходят от людей, которых мы привыкли уважать и которыми мы восхищаемся. А вера в то, что компания может без ущерба для инноваций рассредоточить большое число своих сотрудников, например рассадив их по их собственным квартирам, не учитывает важности случайных встреч у кулера и за обедом.

Взаимодействия усиливают также способности индивидов. Когда главного исполнителя на рожке амстердамского оркестра Консертгебау похвалили за высочайший уровень его мастерства, он ответил, что у него ничего не получилось бы без взаимодействия со всем остальным оркестром. Команда — по крайней мере, хорошо функционирующая — благодаря сочетанию взаимодополняющих талантов достигает не просто производительности, как сказал бы классический экономист, но, как говорят теоретики менеджмента, «сверхпроизводительности», которая возникает, когда каждый член группы добивается усиления своего таланта благодаря взаимным вопросам и итоговому выигрышу в понимании, а также взаимному стимулированию, — этот момент подчеркивался философом менеджмента Эзой Саариненом.

Существует также интерактивность во времени и в пространстве. Идеи определенного общества связываются друг с другом и умножаются. Способность того или иного человека производить новые идеи значительно повышается благодаря столкновению с недавними идеями, порожденными экономикой, в которой данный человек действует, и, если говорить о нашем времени, глобальной экономикой. В изолированном состоянии у человека в какой-то момент могли бы кончиться идеи и он не смог бы породить новые. В своем «Робинзоне Крузо» романист-экономист Даниель Дефо показывает, как мало у Крузо осталось идей без общества, в котором он мог бы черпать вдохновение. Контраргумент, согласно которому для максимизации своего процветания такая страна, как Аргентина, должна оставаться аграрной и не урбанизироваться, поскольку только тогда удастся сохранить естественное преимущество в разведении овец, упускает из виду тот факт, что сельская жизнь не ведет к интеллектуальному стимулированию и обширному взаимному обмену, который столь критичен для креативности[32]. Следовательно, широкий круг общения и значительное скопление в городах людей разных взглядов служат усилению креативности системы.

В этой главе мы рассмотрели историю и внутреннее устройство современных экономик XIX–XX веков. В первые десятилетия участники этой новой системы еще слабо понимали, что все ее элементы уже сформированы и быстро развиваются. Но чем больше росло понимание современной системы, в которой они работали, тем сильнее становилось ощущение, что эта новая система открывает перед ними фантастические возможности. В двух следующих главах излагается малоизвестная история роста производительности и уровня жизни, который принесла с собой эта система, то есть история как материальных приобретений, так и позитивных изменений в характере труда и в самой жизни.

Глава 2 Материальные последствия современных экономик

В Вавилоне были висячие сады, в Египте — пирамиды, в Афинах — акрополь, в Риме — Колизей, а в Бруклине есть свой мост.

Вывеска на открытии Бруклинского моста в 1883 году

Хотя экономика той или иной страны, как мы показали в предыдущей главе, определяется ее структурой, для нас все же важны последствия, к которым она приводит. Устойчивый рост производительности, вызванный современной экономикой во многих странах уже в XIX веке, имел судьбоносное значение. Карл Маркс, хотя он и выступал против системы, за развитием которой наблюдал, понимал важность устойчивого роста. В 1848 году, когда современные экономики еще даже не вышли на свою максимальную скорость, Маркс, имея в виду в том числе и производительность, обратил внимание на «прогрессивность» современных экономик, известных ему по собственному опыту[33]. Как отмечалось в первой главе, этот рост производительности имел глобальное значение, поскольку новые методы и продукты могли осваиваться и использоваться и в других экономиках, которые совершенно необязательно должны были быть современными. Бывало, что некоторые страны с рано сформировавшимися современными экономиками впоследствии становились менее современными — так, после окончания Второй мировой войны Франция, если говорить начистоту, утратила значительную долю своего динамизма. (А в 1930-х годах некоторые экономики, например немецкая, пошли по не- или даже антисовременному пути развития.) Однако в других странах экономика стала более современной — очевидными примерами здесь служат Канада и Южная Корея. В общем и целом современная экономика продолжает существовать: в некоторых экономиках предпринимаются широкомасштабные попытки инноваций, которые оказываются успешными, по крайней мере при соблюдении базовых рыночных условий.

В этой главе мы попытаемся показать силу и последствия динамизма хорошо функционирующей современной экономики. Марсианин, высадившийся на Землю, не понял бы, что с чем связать. Однако едва ли не чудесное возникновение современной экономики, которая появилась тогда, когда других глобальных новшеств почти не было, позволяет с определенной уверенностью связать различия жизни в XIX веке и в XVIII с рождением современности. Изучение величины этих явлений, связываемых с возникновением современности, — самый близкий к лабораторному эксперименту метод из всех, что имеются у нас в распоряжении. Здесь нам надо будет вспомнить, что достижение высоких уровней само по себе не является достаточно хорошим результатом, если эти уровни не растут. (Как говорят в кинобизнесе, «все определяется вашим последним фильмом».) Но и рост не является компенсацией для чрезвычайно низкого уровня.

Нам же наиболее важно влияние современной экономики на человеческую жизнь или, точнее говоря, на ту жизнь, которой люди живут в обществе, то есть на социальную жизнь. Данные по производительности труда или средней заработной плате сами по себе нагоняют скуку: они не позволяют адекватно представить жизнь в современных экономиках, то есть показать, что стали покупать на доходы от производства или на реальную заработную плату по прошествии нескольких десятилетий и каковы были преимущества опыта, сопряженного с подобной производительностью или заработной платой. Нам нужно ощутить то, как современные экономики изменили труд и, следовательно, жизнь, то есть, в идеале, нам требуется красочный и в то же время общий обзор всего комплекса выгод и издержек для участников современных экономик.

В этой и следующей главах показывается, что современные экономики и современность, которая породила их, привели к множеству глубоких последствий, большинство из которых является благотворными. В данной главе рассматриваются некоторые из материальных последствий современных экономик — «земные радости». Следующая глава в основном посвящена множеству нематериальных последствий, ради которых и живут люди.

Изобилие материальных благ

Рост выработки на одного работника, то есть производительности труда или просто производительности, спровоцированный современными экономиками, был и остается устойчивым. Если рассуждать в качественных терминах, страны с современными экономиками (а также экономики стран, включившихся в глобальную экономику с тем или иным отставанием) перешли от стационарного состояния к взрывному безграничному росту. Если бы темп роста производительности составлял всего полпроцента в год или еще меньше, тогда рост, вероятно, вообще не был бы заметен. В этих условиях стране понадобилось бы 144 года, чтобы выработка на одного работника удвоилась. Современные экономики привели не только к безграничному, но и к быстрому росту.

Рост выработки на одного работника за «долгий XIX век» (закончившийся в 1913 году с началом Первой мировой войны) не может не поражать. К 1870 году совокупный объем производства на душу населения в Западной Европе в целом вырос на 63 % по сравнению с уровнем 1820 года. К1913 году рост составил 76 % по сравнению с уровнем 1870 года. В Британии первая величина составила 67 %, а вторая — 65 %. В США та же первая величина равнялась 95 %, а вторая —117 %. (Подобный рост сегодня, возможно, и не произведет впечатления на читателя, который знаком с поразительным развитием Китая в 1980–2010 годы. Однако у Китая была возможность приобретать за рубежом и внедрять многие производственные технологии и знания, тогда как Европе и Америке неоткуда было их взять.)

Совокупный рост с начала экономического «взлета» до 1913 года, почти утроивший производительность в Британии и почти учетверивший ее в Америке, создал такой уровень жизни для обычных людей, который в XVIII веке был просто немыслим. Изменение уровня жизни привело к преобразованиям, часть из которых будет описана ниже. Но было и косвенное последствие: поскольку совокупный выпуск и, следовательно, доходы в экономике растут безгранично, размер богатства домохозяйств уже не сможет оставаться прежним по отношению к доходу. Люди, которые мало сберегали при старом стационарном состоянии, начали откладывать больше и пытаться заработать больше (чтобы сберечь еще больше), чем в XVIII веке, чтобы уровень их богатства не отставал от темпа роста доходов. Поэтому можно было бы ожидать, что доля рабочей силы в общей численности населения в современных экономиках будет намного больше, чем в меркантилистской экономике. К сожалению, у нас нет данных, позволяющих проверить эту догадку.

Однако заработная плата, а не производительность, — вот единственный важный индикатор материальных благ, доступных людям, которые вступают в экономику без значительного унаследованного богатства и без перспектив его получения. Адекватная материальная зарплата была — и остается — условием получения важных благ. В XIX веке именно заработная плата, в противоположность сегодняшней ситуации, определяла, какие первичные блага могли позволить себе работники, — базовые материальные блага, такие как жилье и медицинское обслуживание, а также нематериальные блага, в которых нуждаются почти все, например наличие работы, которая не была бы опасной или чрезмерно тяжелой, наличие семьи и участие в жизни местного сообщества.

Рост производительности не является гарантией роста заработной платы — точно так же, как последняя может расти и без роста производительности. Как отмечалось во введении, Фернан Бродель, выдающийся французский историк послевоенного периода, показал, что, хотя великие путешественники и колонисты XVI века вернулись домой с грузом серебра для своих правителей, эти доходы не привели к подъему заработной платы[34]. Хотя заработная плата работника и производительность связаны между собой (кто-то однажды сказал, что в экономике все зависит от всего по крайней мере двумя разными способами), отдельные факторы могут влиять на связь между производительностью и заработной платой. Но это неважно. Современные экономики привели к росту заработной платы трудящихся, чего не смогли сделать запасы серебра.

Как было показано во введении, формирование современных экономик позволило порвать с мрачной закономерностью, которую выявил Бродель. (В XVI и в XVIII веках — С 1750 по 1810 год, то есть не в современную эпоху или эпоху современных экономик, — заработная плата падала — по крайней мере в Британии, по которой у нас имеются данные.) В Британии дневная заработная плата рабочих, выраженная в реальных единицах или покупательной способности, в профессиях, по которым у нас имеются данные, начала устойчиво расти примерно в 1820 году — то есть в то же время, когда начала резко расти выработка на рабочего. (В Америке столь ранних данных почти нет.) В Бельгии схожий рост заработной платы начался около 1850 года. Во Франции заработная плата тоже вскоре начала расти — и вплоть до 1914 года она то догоняла британскую, то отставала от нее. В Германии заработная плата то резко поднималась, то опускалась, а в начале 1820-х годов пошла вниз и опускалась вплоть до 1840-х годов, что стало одной из причин революционных выступлений 1848 года; устойчивый рост начался в 1860 году или, согласно другим источникам, в 1870 году. Таким образом, реальная заработная плата строителей, промышленных и сельскохозяйственных рабочих в современных экономиках резко начала расти вместе с ростом производительности труда.

Здесь возникает один вопрос — действительно ли заработная плата росла столь же значительно, что и производительность труда? Возможно, заработная плата несколько отставала от производительности, поскольку доля труда в растущем продукте снижалась. В действительности же номинальная дневная плата «среднего городского неквалифицированного мужчины», выраженная в местной валюте, не просто держалась на уровне производства продукции надушу населения в стоимостном выражении, но и постепенно увеличивалась. После 1830 года в Британии отношение заработной платы к производительности труда, немного снизившись к 1848 году (снова этот неудачный год), к 1860-м годам смогло вернуться к прежнему уровню и даже превзойти его, потом снова упало в 1870-х годах, чтобы наконец резко вырасти в 1890-х годах и продолжить рост вплоть до 1913 года. Во Франции это отношение изменялось по похожей схеме. В Германии оно, сохраняясь на постоянном уровне в 1870–1885 годы, несколько снизилось в 1890-х годах, но потом снова достигло высокой отметки в 1910-х годах, на которой продержалось до начала войны. И в этих данных не учитывается, что рабочие покупали на свою зарплату не единицы внутреннего валового продукта; они все больше покупали импортные потребительские товары по ценам, которые снижались вместе с ростом поставок и сокращением транспортных издержек. В одном британском исследовании делается следующий вывод: «после продолжительной стагнации реальная заработная плата <…> почти удвоилась в 1820-1850-х годах»[35]. Тезис о том, что в современных экономиках заработная плата играет меньшую роль, чем незаработанный доход, доказать невозможно. Однако в случае с менее привилегированными и неимущими людьми заработная плата определенно имела большое значение.

В общественном мнении утвердилась идея, будто новая система, к которой семимильными шагами шел XIX век, была адовой экономикой с несчастными рабочими, которые трудились на фабриках, шахтах и в качестве чернорабочих. Некоторые считают, что социальные условия практически не менялись на протяжении всего столетия до тех пор, пока социалистические идеи не преобразили Европу, а «Новый курс» — Америку. Возможно, такое впечатление создалось благодаря литературе. Но часто даты обманчивы. «Отверженные» Виктора Гюго были посвящены противоречиям, возникшим в 1815–1832 годы во время правления Луи-Филиппа, а не негативным сторонам современной экономики, к которой Франция пришла спустя несколько десятилетий. Но есть и впечатляющие произведения середины XIX века. Благодаря созданным Диккенсом в его «Оливере Твисте» подробнейшим картинам жизни лондонской бедноты и графике Оноре Домье, изображающей борьбу парижских рабочих, которая продолжалась до 1870-х годов, создается впечатление, будто, когда производительность труда начала расти, значительная масса трудоспособного населения страдала от снижения заработной платы или, в лучшем случае, долгое время оставалась в столь же бедственном, безнадежном и неприкаянном состоянии, как и раньше. Этот тезис необходимо проверить.

Для этого нужно выяснить, действительно ли заработная плата так называемого рабочего класса, то есть заводских рабочих, занятых ручной работой и физическим трудом в целом, стагнировала (или даже падала), когда современные экономики укреплялись, становясь все более эффективными. То есть следует спросить, действительно ли заработная плата синих воротничков стояла на месте или снижалась. Согласно распространенному представлению, на протяжении всего XIX века заработная плата наименее квалифицированных рабочих падала в результате механизации труда или по крайней мере снижалась по сравнению с заработной платой квалифицированных работников.

Но это тоже ложное представление. Согласно ранее упомянутому британскому исследованию, средняя заработная плата на одного работающего в 1815–1850 годы превышала заработную плату заводского рабочего примерно на 20 %. Но это в значительной степени определялось заработной платой людей, занятых ручным трудом в сельском хозяйстве, но современный сектор едва ли можно винить в том, что сельское хозяйство переживало непростые времена. Британские оценки из другого источника показывают, что средняя заработная плата всех квалифицированных рабочих в несельскохозяйственном секторе в этот период выросла ненамного больше, чем заработная плата неквалифицированных рабочих, — разница составляла 7 %[36]. Данные Кларка по дневной заработной плате мастеров и «подсобных» рабочих в строительной отрасли Британии показывают, что в 1810-х подсобные рабочие постепенно начали все больше уступать мастерам (хотя начиная с 1740-х годов не было тренда ни на понижение, ни на повышение), но в середине века ситуация начала меняться; подсобные рабочие вернули свои позиции к 1890-м годам, а в следующее десятилетие даже улучшили их. Таково же было впечатление современников. Премьер-министр Гладстон, наблюдавший за бурным потоком налоговых поступлений от самых разных категорий работников, заявил в палате общин:

Я должен был бы с некоторой болью и немалой встревоженностью взирать на этот удивительный рост, если бы считал, что он ограничен классом лиц, которых можно назвать зажиточными <…> Однако <…> глубочайшее и бесценное утешение мне приносит мысль о том, что, хотя богатые стали еще богаче, бедные перестали быть такими бедными <…> Если посмотреть на средние условия британского работника, будь то крестьянина, шахтера, механика или ремесленника, многочисленные и совершенно бесспорные свидетельства говорят нам о том, что за последние двадцать лет в его средствах к существованию образовалась такая прибавка, которую мы можем почти без колебаний считать беспримерной, историю какой бы страны и какой бы эпохи мы ни взяли для сравнения[37].

Следовательно, в Британии современная экономика не вела к систематическому или постоянному увеличению неравенства в заработной плате. Однако Маркс никогда не признавал факты, на которые обратил внимание Гладстон.

Представление о том, что, в отличие от капиталистов, положение рабочих в XIX веке становилось все хуже, выдерживает проверку не лучше, чем другие ложные мнения. Недавно полученные данные показывают дневную заработную плату на работника в виде отношения к национальному продукту на душу населения. В Британии этот показатель рос, а не опускался — с 191 в 1830 году до 230 в 1910 году. Во Франции тот же показатель вырос с 202 в 1850 году до 213 в начале 1920-х годов. В Германии он увеличился со 199 в начале 1870-х годов до 208 в начале 1910-х годов[38]. Эта картина была описана еще в 1887 году Робертом Гиффеном, журналистом и главным статистиком британского правительства, который использовал данные по индивидуальным доходам, собиравшиеся со времени введения в Британии подоходного налога в 1843 году. Эти данные показывают, что за прошедшие с тех пор сорок лет совокупный доход «богатых» удвоился, но и число «богатых» тоже удвоилось; тогда как совокупный доход работников физического труда вырос больше чем вдвое, хотя их число увеличилось незначительно.

Богатых стало больше, но каждый из них не стал намного богаче; «бедные» же стали в среднем в два раза богаче, чем пятьдесят лет назад. То есть бедные воспользовались почти всеми материальными благами последних пятидесяти лет[39].

Рост реальной заработной платы, несмотря на то что на протяжении нескольких десятилетий XIX века заработная плата неквалифицированных работников оставалась относительно низкой, привел, судя по всему, к двум благоприятным последствиям, которые в целом можно признать социально значимыми. Первое заключается в том, что повышение общего уровня заработной платы ведет к освобождению: оно позволяет людям, запертым внизу шкалы заработной платы, то есть, если пользоваться обычной терминологией, неквалифицированным рабочим, перейти с работы, отказаться от которой они раньше не могли, на другую, более им интересную. Человек, занятый работами по хозяйству в «домашней экономике» своего собственного дома или в качестве наемного работника в чужом доме, смог перейти на работу, которая не вела к такой социальной изоляции; тот, кто работал в «теневом» секторе, смог позволить себе работу в «белой», официальной экономике, считающейся более респектабельной и свободной; другие люди смогли перейти на более интересную работу, требующую инициативности, ответственности и коммуникации и приносящую большее удовлетворение. Следовательно, более высокая заработная плата привела также к тому, что можно назвать экономической интеграцией. Все больше людей включались в экономику, внося свою лепту в основной проект общества и, следовательно, получая вознаграждение, которое было возможно только благодаря такой занятости.

Рост заработной платы принес еще одно важное социальное благо — снижение уровня бедности и нищеты. Наблюдения двух выдающихся экономистов тех времен подтверждают, что заметное падение бедности произошло во всех современных экономиках, складывавшихся в XIX веке, — по крайней мере в тех, по которым у нас имеются данные. Рассуждая о трендах в Англии и Шотландии, в 1887 году Гиффен отметил резкое падение числа пауперов (то есть лиц, освобожденных от выплаты долгов) С 4,2 % в первой половине 1870-х годов до 2,8 % в 1888 году — и это несмотря на самый большой прирост населения за всю историю. Гиффен опять же указывает, что в Ирландии, куда современная экономика пришла позднее, «имел место рост числа пауперов в сочетании с сокращением численности населения». Дэвид Уэллс, писавший в 1890-х годах об Америке, заметил, что «число бедняков по отношению к общей численности населения в целом снизилось; и это несмотря на всю сложность борьбы с пауперизмом в такой стране, как США, которая каждый год принимает армии бедняков из европейских стран»[40]. Другой способ оценить утверждение, будто современная экономика ведет к ухудшению положения большинства, — исследовать довольно неожиданные данные по инфекционным заболеваниям, питанию и смертности. История изменения этих данных, как и все, о чем говорилось выше, не является историей линейного прогресса. Она показывает, что после страданий XVIII века общества достигли процветания. Удивительно, к примеру, то, что смертность от оспы, встречавшейся в основном у маленьких детей, росла на протяжении всего XVII века вплоть до середины XVIII века, времени расцвета коммерческой экономики, когда две трети всех детей умирали, не достигнув пятилетнего возраста. Современная экономика не могла быть причиной эпидемий оспы, поскольку ее тогда еще попросту не было. Причина заключалась в росте международной торговли — в «импорте более опасных штаммов с ростом мировой торговли». Затем смертность от оспы начала падать. Ко второй четверти XIX века детская смертность упала на две трети. Главным фактором тут представляется современная экономика, начавшая формироваться в 1810-х годах, а не первый этап промышленной революции 1770-х годов, которая, как уже отмечалось, была в основном ограничена одной-единственной отраслью и продлилась относительно недолго[41]. По мере становления современных экономик в XIX веке сокращение смертности от оспы стало еще более заметным. Уэллс сообщает, что «в 1795–1800 годы за год в Лондоне умирало в среднем 10180 человек, а в 1875–1880 годы — всего 1408»[42].

Распространенность инфекционных заболеваний, от которых, как правило, больше страдали взрослые, также значительно сократилась в XIX веке. Уэллс пишет, что «чума и проказа практически исчезли [в Британии и Америке]. Сыпной тиф, который раньше был настоящим бичом Лондона, как сообщается, ныне полностью исчез из этого города». В результате уровень смертности резко снизился. «В Лондоне коэффициент смертности, который в среднем составлял 24,4 на 1,000 в 1860-х годах, упал до 18,5 в 1888 году. В Вене коэффициент смертности составлял 41, но упал до 21. В европейских странах снижение составляло от одной трети до одной четверти. В США (если считать в целом) в 1880 году он составлял от 17 до 18»[43].

Было ли это связано только с наукой? Эксперты так, видимо, не считают. Обсуждая сокращение случаев целого ряда инфекционных заболеваний в Лондоне — оспы, «лихорадки» (сыпного и брюшного тифа), «конвульсий» (диареи и желудочно-кишечных заболеваний), Раццел и Спенс указывают на гигиену и санитарию, которые стали возможны благодаря более высоким доходам:

В большинстве своем эти болезни были связаны с грязью. [Падение смертности] произошло в равной мере как среди богатых, так и среди небогатых <…> Возможно, что изменение среды повлияло на определенное число заболеваний <…> Замена шерстяного белья льняным и хлопковым <…> а также более эффективная стирка, включающая кипячение одежды, — вот, вероятно, факторы, отвечающие за постепенное уничтожение как тифа, так и вшей[44].

Уэллс указывает на более качественное питание, которое стало доступным с ростом доходов:

Итак, хотя совершенствование знаний в области санитарии и введение соответствующих норм способствовали этим результатам, в основном они объяснялись ростом доступности и дешевизны пищевых продуктов, что, в свою очередь, полностью определяется совершенствованием методов производства и распространения <…> Американец явно набирает в весе и росте, но этого бы не произошло, если бы массы снова впали в бедность[45].

Таким образом, современная экономика помогла сократить заболеваемость и смертность. Постепенное повышение производительности труда позволило семьям и обществам получить средства, необходимые для того, чтобы бороться с болезнями как самостоятельно, так и с помощью системы здравоохранения. Меры по улучшению больничной практики, например применение антисептиков, способствовали снижению числа многих инфекционных заболеваний. Кроме того, современные больницы сами по себе являются частью современной экономики. Идеи и знания, формирующиеся в больницах, и их распространение в системе здравоохранения стали важной частью стремительного роста знаний, производимых современными экономиками.

Благодаря развитию современных экономик и приросту производительности, распространившемуся и на многие другие страны, мир вступил в полосу везения, в которой одни положительные результаты усиливались другими. Благодаря более низкой смертности появилось больше молодежи, то есть больше людей, которые хотели бы изобретать, развивать и проверять новые концепции, что, в свою очередь, запускало новый цикл повышения заработной платы и снижения смертности.

Не все так радужно

Читатель, удивленный столь хорошими новостями о заработной плате в современных обществах, ожидает, вероятно, того, что данные по занятости и безработице в первых современных экономиках скорректируют эту картину. В 2009 году британская журналистка Мэйв Кеннеди в своей статье, посвященной архиву британских газет за сто лет, недавно опубликованному в Интернете Британской библиотекой, предложила «каждому, кто обескуражен современными политическими скандалами, войнами, финансовыми катастрофами, растущей безработицей и пьяными одичавшими детьми, сбежать в XIX век, — к его войнам, финансовым катастрофам, политическим скандалам, растущей безработице и пьяным одичавшим детям». Но на самом деле именно коммерческая экономика XVIII века, создавшая первые большие города, породила такое явление, как массовая безработица. С нее начинается миграция населения из натурального сельского хозяйства, в котором оплачиваемый или «наемный» труд оставался случайным явлением, то есть из сферы, в которой не было безработных, в город, где отсутствие оплачиваемой работы означало почти полное отсутствие альтернативных способов заработать себе на хлеб и крышу над головой. Застраховаться от безработицы люди могли, лишь откладывая на черный день. Если у них такой возможности не было, существовали общества взаимопомощи (Verein), в которые могли обращаться квалифицированные работники; многим приходилось обращаться к семьям или друзьям. Государственные программы страхования на случай безработицы во Франции появились только в 1905 году, а в Британии — в 1911 году.

Развитие современных экономик в XIX веке умножило число городов, увеличив тем самым и число безработных. Рост города со свойственной ему безработицей и, соответственно, упадок деревни с ее неполной занятостью неизбежно вели к росту национального уровня безработицы. Не то чтобы это само по себе было чем-то плохим. Конечно, жители городов рисковали остаться без работы, но у них также была возможность воспользоваться теми благами, которые притягивали людей, заставляя их собираться в городах. Многие бежали из деревни, потому что, несмотря на все риски, это того стоило.

У нас нет данных, позволяющих утверждать, что современная экономика действительно привела к росту безработицы в существовавших тогда городах выше уровня, который наблюдался столетием ранее. Однако доступные нам данные свидетельствуют об увеличении доли работающих в общей численности населения на протяжении всего XIX века (среди женщин) и показателях безработицы, которые были не выше современных — например, тех, что имели место после 1975 года. Недавнее исследование на материале Франции показало, что «смена направления, впервые проявившаяся в 1850-х годах, становится еще более очевидной в 1860-х годах: наблюдалось заметное ускорение роста числа работающих, [несмотря] на сильный противовес — увеличение численности трудоспособного населения»[46]. Формирование современной экономики во Франции, судя по всему, выталкивало все большую массу трудоспособного населения в несельские сферы занятости, поскольку в сельском секторе не было способных на это сил. Что касается Британии, в классической работе У. А. Филлипса о связи безработицы с инфляцией приведены данные вплоть до 1861 года. И эти данные не подтверждают наличия какого-либо прироста безработицы в десятилетия, когда современная экономика получила большее распространение, а ее способность создавать новое знание и, следовательно, менять мир существенно возросла. Кроме того, в 1861–1910 годы безработица, судя по всему, была не выше той, что наблюдалась в 1971–2010 годы, когда Британия уже не занимала передовых позиций в области знаний и инноваций, отстав от своих конкурентов. Можно сделать вывод о том, что быстрый рост знаний, а следовательно, производительности и заработной платы, смог, передаваясь через один или несколько каналов влияния, сдерживать безработицу, что с трудом удавалось более поздней Британии с ее менее изобретательной экономикой и менее креативным обществом. Многочисленные субсидии и государственные службы смогли замедлить рост безработицы для работников с наименьшими заработками, но полностью переломить эту тенденцию они не смогли.

Почему же тогда современные экономики, возникшие В XIX веке, и их более поздние версии пользуются такой дурной репутацией? К ним приклеилась метафора Уильяма Блейка — «темные фабрики Сатаны», которые, как он заметил, начали заполнять округи в 1804 году, то есть за десятилетие до вторжения фабрик. Однообразие и тяготы сельского труда были в основном заменены рутиной, сумраком и шумом, характерными для многих или большинства фабрик. В фильме Чарли Чаплина «Новые времена» (1937) конвейер больше олицетворял бессмысленную рутину, чем орудие угнетения. Так или иначе, фабрики встречались не только в современных экономиках XIX века или первой половины XX века. Похожие или даже худшие фабрики встречались в экономиках, которые можно считать наименее современными, — например, в России Ленина и Сталина, в Китае Дэн Сяопина. Кроме того, рост числа фабрик не был необходимой составляющей современной экономики ни на одном из этапов ее развития. Возможно, что следующая страна, которой удастся совершить прорыв к современности, вообще обойдется без фабрик и сразу перейдет к офисам и интерактивному веб-кастингу.

Возможно и другое объяснение. Даже сегодня, в XXI веке, грязь и удушливые испарения — примета городов, начавших быстро расти в XIX веке, то есть с приходом современной экономики, — кажутся нам чем-то ужасным. Но мы забываем, что значило для людей сбежать от средневековых заработков и начать получать доходы, в два или три раза превышавшие средневековый уровень, а ведь именно это в XIX веке удалось сделать большинству людей в Британии, Америке, Франции и землях Германии. Доход — это ведь такая абстрактная, безжизненная вещь. Однако более высокий доход снижает число бедняков.

Странам, куда пришла современная экономика, и даже в определенной степени странам, где ее не было, она подарила огромные материальные блага: повысив уровень заработной платы, она дала гораздо большему числу людей возможность достойно поддерживать свое существование, она освободила их от пут общины и раскрыла перед ними городскую жизнь как альтернативу сельскому быту. Благодаря росту доходов она повысила уровень жизни в наиболее важном отношении — снизив риски ранней смерти вследствие болезней, так что теперь можно было жить и наслаждаться более высоким уровнем жизни. Возник новый средний класс, который мог ужинать в ресторанах, посещать стадионы и театры, а также обучать своих детей искусству. (Говорят, что в Америке пианино было в каждой гостиной.)

Сегодня нам может показаться, что этот «устойчивый рост» уже не важен. Более высокий доход сегодня не так важен для людей, как в те времена, когда потребление и санитария находились на безнадежно низком уровне, что доказывается значительным сокращением рабочего дня и рабочей недели в период с 1860 по 1960 год. Главная идея этой книги заключается в том, что для все большего числа людей в современных экономиках постоянный рост уровня их заработной платы не является самым важным в жизни. Исследования, посвященные «счастью», проведенные около десятилетия назад, пришли, однако, к несколько иному выводу. На основании опросов семей было сделано заключение, что после преодоления определенного порога люди, стоящие на более высокой ступеньке лестницы доходов, не сообщают о более высоком уровне «счастья», то есть они в каком-то смысле достигли буддистского состояния, в котором уже нет потребности в большем потреблении или досуге. Этот вывод был сделан, несмотря на то что с более высоким доходом обычно приходят большая ответственность и большие возможности. (Последующие исследования, проведенные на тех же данных, показали, что этот вывод не совсем точен.) Независимо от того, насколько верен этот тезис, мы всегда знали, что «не в деньгах счастье». Счастье не привязано к доходу. Высокий доход — это средство удовлетворения потребностей, которые, впрочем, не проходят по рубрике «счастье»; если бы это было не так, люди не стремились бы к более высокому доходу, который не приносит им, судя по их ответам, большего счастья. Недостаточный доход является препятствием для ключевых целей — личностного развития и радостной жизни. Важное достижение современных экономик заключается в том, что по мере их исторического развития людей, которым не хватало дохода для осуществления своих нематериальных целей, становилось все меньше.

Конечно, если бы на Западе не возникла современная экономика, а сохранилась меркантилистская экономика барочной эпохи, заработная плата и доходы могли бы в какой-то мере вырасти вследствие тех или иных — в сущности, не важно, каких именно, — научных открытий, экзогенных по отношению к экономикам. Однако рост заработной платы и доходов никогда не достиг бы такого уровня. Если бы экзогенная наука была в XIX веке главным фактором роста в нескольких западных экономиках, демонстрировавших высокий рост, эти научные открытия вызвали бы приливную волну, на которой поднялись бы все лодки, в том числе у голландцев и итальянцев, которые в начале XIX века были довольно продуктивны и успешны в науках. Но на деле, хотя почти все западные страны начинали в 1820-х годах примерно с равных позиций, в материальном отношении одни намного превзошли другие, и наибольших успехов добились именно современные экономики.

Итак, сделаем вывод: в этой главе были представлены не только количественные данные по быстрому росту, вызванному в некоторых странах складывавшейся в них современной экономикой. Здесь также были продемонстрированы данные, подтверждающие, что в тех странах, где современной экономике удалось укорениться, она радикально изменила материальные условия жизни благодаря беспрерывному созданию новых экономических знаний. Современные экономики совершили этот подвиг благодаря тем попыткам и успехам, к которым их подталкивала сама их структура, то есть благодаря массовым инновациям[47]. Стремление к инновациям, очевидно, полностью захватило многие страны. Как и подобает низовому характеру этих инноваций, одни блага, такие как доход, поступали равнопропорционально менее имущим; другие же, например более качественное здравоохранение и большая продолжительность жизни, были для них весомее, чем для остальных слоев населения. Как было отмечено в одном недавнем американском описании этого процесса, это была экономическая «революция», и «во многих отношениях она — лучшее из того, что случилось с простыми американцами за всю историю их страны»[48].

Однако материальные перемены — не единственное свершение современной экономики. Для большинства не менее радикально изменился и нематериальный или неосязаемый мир опыта, стремлений, духа и воображения. И это тема нашей следующей главы.

Глава 3 Опыт современной жизни

Новый опыт жизни в больших городах в 1860–1930 годы преобразил Европу. Экспрессионизм стал визуальным отображением жизни в состоянии подвешенности и одновременно воодушевленности, среди стремительно меняющегося и непонятного мира.

Джеки Валлшлагер. Financial Times

У молодой Америки была настоящая страсть — переходящая в безумное стремление — к новому.

Авраам Линкольн. Вторая лекция об открытиях и изобретениях

С современными экономиками пришло нечто радикально новое — современная жизнь. Последствия с точки зрения потребления, досуга и продолжительности жизни, описанные в предыдущей главе, были весьма значительны — некоторые из них смогли полностью изменить представление о том, какие возможности открывались перед людьми. Поскольку люди стали дольше жить, они смогли планировать карьеры, требующие больших вложений. Но хотя эти материальные выгоды и меняли уровень жизни (и условия труда), они не меняли в радикальном отношении сам способ жизни, то есть то, «как мы жили». Из всех материальных выгод, пожалуй, ближе всего к подобной цели подошло снижение детской смертности. Оно позволило ослабить душевную боль и страхи, связанные с детьми. Но изменился ли в результате сам опыт воспитания детей в его базовых качествах?

Для тех городов или стран, куда пришла современная экономика, больше всего были важны ее нематериальные последствия. Она преображала труд и карьеру большого и постоянно растущего числа людей. Следовательно, она меняла саму жизнь: новый опыт труда в современной экономике и, соответственно, новый опыт городской жизни изменили сам характер жизни, а не просто ее уровень. Конечно, в полной мере эти последствия проявились лишь со временем, причем в некоторых формах занятости — позже, чем в других. Поэтому нет ничего удивительного в том, что более ранние наблюдатели не всегда замечали те же эффекты, что и более поздние, которые едва ли могли упустить из виду новый смысл эпохи.

Конечно, некоторые из великих экономистов современности признали, что опыт труда имел центральное значение для жизни работающего населения. Альфред Маршалл, остававшийся ведущим британским экономистом на протяжении четверти века начиная с 1890 года, подчеркивал, что люди, занятые в современном бизнесе, замечают, что большинство проблем, которые им приходится решать, возникают в процессе шх. работы в рамках этой экономики:

Занятие, с помощью которого человек зарабатывает себе на жизнь, заполняет его мысли в течение подавляющего большинства часов, когда его ум эффективно работает; именно в эти часы его характер формируется под влиянием того, как он использует свои способности в труде, какие мысли и чувства этот труд в нем порождает и какие складываются у него отношения с товарищами по работе, работодателями или его служащими[49].

Весьма вероятно, что тут имеется некоторая британская недосказанность и сам Маршалл положительно оценивает психологическое стимулирование и тренировку ума на работе, которые он наблюдал в повседневной жизни. Через несколько десятилетий шведский экономист Гуннар Мюрдаль, всегда отличавшийся четкостью формулировок, высказал эту мысль в более явном виде:

Существует расхожее мнение <…> будто в экономике потребление— это единственная цель производства <…> Другими словами, человек работает, чтобы жить. Однако есть много людей, которые живут, чтобы работать <…> многие вполне преуспевающие люди получают больше удовольствия в роли производителей, а не потребителей <…> многие определили бы социальный идеал как состояние, в котором максимальное количество людей может жить именно так[50].

Маршалл и Мюрдаль отступили, таким образом, от ортодоксальной экономики, признав, что для растущего числа людей деловая жизнь, требующая обдумывания того, что и как лучше производить, стала тем, что полностью занимало их разум.

Наблюдение Маршалла и Мюрдаля поражает в двух отношениях. Подчеркивая психологическую сторону труда, они должны были понимать, что этот аспект не был всеобщим. Люди — по крайней мере, в большинстве своем — не обнаруживают сопоставимых стимулов или интересных задач в пожизненном уходе за детьми или в других видах домашней работы. (Если бы в мире на каждом углу было полно психологических стимулов и интересных задач, наличие тех же самых составляющих на рабочем месте вряд ли было бы предметом, заслуживающим обсуждения.) Также они должны были понимать, что это абсолютно новое явление. Неявно они предполагают, что работа в прежние времена не была увлекательной, если только не брать работу короля, занятого сохранением своей собственной власти. Богатейшим источником удовлетворения становится именно психологическое стимулирование и интеллектуальные рабочие задачи, а не сельский труд в традиционных экономиках. Маршалл и Мюрдаль, видимо, понимали, что интеллектуальная увлеченность формируется теперь на рабочем месте, однако они не уточнили, что это были за стимулы и задачи.

Другой мир: преобразование труда и карьеры

Особый опыт современной экономики сложился благодаря свойственной ей деятельности — созданию, разработке, маркетингу и испытанию новых идей. Во многих профессиях, хотя и не во всех, трудовой опыт изменился — в традиционных экономиках он представлялся единообразием или стазисом, а теперь стал ассоциироваться с изменением, вызовом, оригинальностью, свойственными современной экономике. Потратив совсем немного усилий, мы сможем выделить некоторые из форм современного опыта или современных категорий опыта, хотя другие, возможно, останутся за пределами нашего исследования. Вероятно, не все из этих видов опыта можно было бы назвать «вознаграждениями» (см. далее). И даже наиболее очевидные вознаграждения не являются достаточными для того, чтобы хорошо работающая современная экономика считалась справедливой, хотя они и могут быть необходимыми для справедливой экономики (см. главы 7 и 8). Но начнем с опыта.

Современность принесла с собой непрерывные изменения, что резко контрастировало с однообразным и рутинным трудом в традиционных экономиках. Беспрестанные изменения в работе компании, происходящие под влиянием внешних факторов, стали для участников экономического процесса источником психологических стимулов. Когда появляется новый продукт, у его реального или потенциального потребителя может возникнуть вопрос, нет ли какого-то дополнительного выигрыша от такого его применения, которое пока не известно. У производителя может возникнуть вопрос, нет ли способа усовершенствовать или изменить его работу. Конечно, в традиционной экономике вполне могли существовать продукты, которые со временем начинали использоваться по-новому или же могли усовершенствоваться, так что определенные неизученные возможности в них сохранялись, а стимулы к поиску встречались даже в традиционной среде. Однако стимулы, которые создает поток новых продуктов, гораздо сильнее.

Другой вид опыта, порожденный современной экономикой, заключается в процессе решения новых проблем, возникающих в результате попыток произвести внутренние изменения. Хотя ремесленники и земледельцы в эпоху Античности и Средневековья постепенно решали свои давно намеченные задачи, судя по всему, к XVI–XVIII векам у них таких задач не осталось. Конечно, кое-какие шумпетерианские открытия продолжали совершаться, но ни одна страна не может быть уверена в силе или частоте этих открытий или же в том, что она окажется в наиболее выгодном для развития новых возможностей положении. Только современная экономика такой страны способна создать для трудоспособного населения бесконечную череду новых задач, без которых они потеряют интерес к собственному труду. Философы называют итоговое «расширение талантов» самореализацией или самоактуализацией, то есть полным раскрытием собственного потенциала. В менеджменте используется термин «вовлечение персонала», который означает то, что сотрудники стимулируются новыми процессами и полностью вовлекаются в решение поставленных перед ними задач. Можно считать, что Маршалл и Мюрдаль распознали эти качества современного труда.

Соответственно, существует также социальный опыт взаимного обмена с коллегами на рабочем месте, в процессе труда. Конечно, контакты, а также проблемы, требующие решения, возникают и дома, где родитель взаимодействует с детьми или другими родителями. Однако современное рабочее место постоянно предлагает возможности для обмена, не воспроизводя одни и те же его виды, что, несомненно, составляет значительное отличие[51]. Также в современной экономике развивается взаимный обмен за пределами рабочего пространства. Компании, которые конкурировали друг с другом, а не просто покупали что-то друг у друга или у одного и того же источника труда или капитала, иногда решались на слияние или сговор. Немало пользы сотрудник извлекал и из разговоров в цеху после работы. Компании, лучше знакомой с тем, разговоры о чем ходят в отрасли, проще будет понять, от какого производства стоит отказаться.

Другую категорию представляет опыт управления или участия в инновационных инициативах. Предпринимателю или лидеру команды, как и ее членам, подобные проекты дают возможность применять свои творческие способности и рассудительность, то есть возможность самовыражения и самоутверждения. У многих людей эта деятельность может приводить к значительно большему чувству успеха, чем простое решение задач. В традиционных экономиках меркантилистской или еще более ранней эпохи труд в основном являлся рутиной, а потому возможности и необходимость инициативы, если не брать чрезвычайных случаев, встречались достаточно редко.

Еще одна категория трудового опыта является по своему характеру наиболее современной. В современной экономике профессиональная деятельность буквально вынуждает участников отправиться в сложную исследовательскую экспедицию — буквально прыгнуть в пустоту. Некоторые из жизненных впечатлений людей и сложных задач, с которыми они сталкиваются в своей профессиональной деятельности, могут стать для них наиболее ценными эпизодами и, очевидно, наиболее современными из всех благ, которыми может наделить их современная экономика. В более ранних экономиках исследовательские экспедиции были чем-то исключительным: примерами могут служить путешествие Марко Поло в Китай и экспедиции Лейфа Эрикссона в Винланд. В торговой экономике меркантилистского капитализма случались прыжки в неизвестное, которые, однако, оставались привилегией горстки людей. Но в современной экономике открытие самого себя как современная награда стало доступным всем.

Некоторые конечные результаты труда и профессиональной карьеры также относятся к нематериальным вознаграждениям, получаемым от современного труда. Современная экономика позволяет участникам накапливать достижения, которые нельзя не заметить. Удовлетворение от подобного успеха является ее немаловажным благом. В традиционных экономиках, например в меркантилистских, такие формы удовлетворения были доступны лишь незначительному меньшинству, поскольку и обычных достижений было немного, если не считать постоянно расширяющегося товарообмена. Однако согласно некоторым опросам домохозяйств люди не пытаются найти работу, обещающую те или иные достижения. Они стремятся к личному опыту и внутреннему росту, так что мы должны проявить осторожность и не переоценивать этот аспект.

Существует также опыт свободы. С точки зрения классического экономиста, это был бы двойной счет — считать материальные блага современной экономики, которые стали возможны благодаря ее позитивным институтам и стимулирующей культуре, а затем прибавлять к ним дары свободы, позволяющие людям производить эти материальные блага. Однако в любой реальной современной экономике, а не в теоретической модели, в которой о будущем и настоящем все известно, акторы могут ощущать или учитывать возможности и опасности, о которых очень мало или вообще нет известных знаний. Имеющаяся у индивидов свобода действовать (или бездействовать) в соответствии со своими уникальными знаниями, опираясь на собственное суждение и интуицию, вероятно, является необходимой для чувства самодостаточности и, следовательно, самоценности. С этой точки зрения свобода брать на себя ответственность за выбранный путь и совершать свои собственные ошибки сама является базовым благом, причем крайне важным.

Понятие «приобретения» (attainment) также фигурирует в некоторых обсуждениях тех форм вознаграждения, которые приносит труд в современную эпоху. Некоторые материальные приобретения, такие, например, как накопленное человеком богатство, не относятся к числу конечных результатов, вытекающих из участия в современной экономике. Богатство в первичном смысле является средством для достижения различных благ, в частности, в наиболее очевидном случае — материальных благ, рассмотренных в предыдущей главе, а также для приобретения различных видов трудового опыта. (Люди могут экономить сейчас, чтобы потом позволить себе работу, обещающую особый опыт, но ценой более низкой заработной платы.) Нематериальные приобретения, такие как накопленный авторитет и влияние, также являются спорными. Их недостаток в том, что они являются позиционными благами, то есть они ценны только в той мере, в какой их нет у других. (Так, не раз отмечалось, что удовлетворение получателей Нобелевской премии меркнет в сравнении с неудовлетворенностью тех, кто отстал в соревновании за нее.) Тем не менее неразумно было бы предполагать, что общество не ценит приобретения своих членов или что оно выигрывает только в той мере, в какой стремление к приобретениям помогает идти на риски и жертвы, способствующие порождению некоторых других нематериальных благ, уже указанных нами.

На что же похожа жизнь в современной экономике? В частности, как ощущали себя участники современных экономик, возникших в XIX веке, и тех, что оставались современными и в XX веке? Для ответа на этот вопрос нам потребуется немного напрячь воображение. Свидетельства значимости опыта труда и профессиональной деятельности не слишком бросаются в глаза. Однако крупицы подобных свидетельств встречаются то здесь, то там — некоторые из них можно непосредственно наблюдать и даже измерить, другие же в высшей степени контекстуальны и спекулятивны. Значение этого опыта составляет предмет нашего внимания. И если такой опыт важен, то люди считали его ценным не без причины.

Что касается значимости взаимных обменов, как характерного качества современного труда, она подтверждается прямыми демографическими данными. В меркантилистских экономиках лишь редкие отрасли концентрировались в каком-то одном городе или регионе. Когда гнаться за новыми идеями было не нужно, большинство отраслей распределялось по всей территории. Когда же в XIX веке знакомство с новыми идеями стало ключевым фактором решений, ландшафт изменился. Люди стали перемещаться туда, где были идеи, и так появились крупные агломерации. Компании той или иной отрасли концентрировались в одном месте: французские текстильщики — в Лионе, английские металлисты — в Бирмингеме, итальянские производители одежды — в Неаполе. Позже, в XX веке, в Берлине сосредоточились немецкие кинематографисты, в Детройте — американские автопроизводители, и т. д. Сельские области обезлюдели, а города, напротив, разрослись. В Германии, несмотря на незначительный прирост населения, количество населенных пунктов со статусом города выросло с 5 в 1800 году до 50 в 1900 году. К 1920 году американцы больше жили уже в городах, а не в сельской местности. Впервые в истории люди смогли беспрепятственно взаимодействовать друг с другом по деловым, профессиональным и другим поводам. И люди воспользовались этой новой ситуацией. В XIX веке (а в определенной мере и раньше) и в Британии, и во Франции наблюдалось взрывное распространение таверн и кафе, в которых люди общались друг с другом. С этой точки зрения так называемая перенаселенность, которая, по мнению марксистов, должна была привести к городскому обнищанию, отвечала интересам и труда, и капитала, по крайней мере до определенного момента. (Не было ни одной компании, которая уехала бы из города вместе со своими сотрудниками, с радостью воспринявшими новость о таком переезде, — по крайней мере до недавних времен, когда некоторые интернет-фирмы решили обустроиться на природе.)

Еще одна форма современного опыта — удовольствие от встречи с новым, особенно с новыми проблемами, и удовлетворение от их решения. Такой опыт подтверждается непосредственными клиническими данными, указывающими на стремление к психологическому стимулированию и решению проблем среди приматов. Сотрудники зоопарков рассказывали о своих открытиях:

Раньше животные в зоопарке Бронкса проводили дни в праздности и скуке, слоняясь по своим маленьким клеткам и поедая корм, который им подносили. В результате животные становились апатичными. Когда же появилось больше исследований дикой природы и поведения животных, стало ясно, что скука вредит здоровью животных <…> Сегодня животные гонят скуку прочь. С середины 1990-х в нью-йоркских зоопарках понятие ухода за животными было расширено, и теперь оно включает заботу об их психологическом состоянии <…> По сути, цель — не дать скучать. Однако у ученых есть и более высокие задачи, как заметила доктор Диана Райс, старший научный сотрудник нью-йоркского аквариума. «Мы спрашиваем себя: как дать животным шанс делать собственный выбор, справляться с трудностями, решать проблемы и использовать мозг? Как дать им возможность учиться?» <…> Сотрудники зоопарков экспериментируют с различными способами воспроизводства задач, головоломок <… > в условиях живой природы. К ним относятся различные игрушки, в которых прячется корм <…> «Новизна крайне важна», — комментирует доктор Ричард Дэттис, старший вице-президент «Общества защиты дикой природы», которое управляет пятью зоопарками города и его аквариумом. Проблема в том, что «мы должны все время изобретать что-то новое. Животные устают от одних и тех же старых игрушек»[52].

Хотя на людях подобные эксперименты не проводились, можно быть уверенным в том, что у них стремление к психологическому стимулированию и решению проблем по меньшей мере столь же велико. Тюремные реформы, проведенные десятилетия назад, показали, что, когда заключенным разрешали играть в шахматы или другие игры, а также читать книги, состояние их здоровья улучшалось — и в эмоциональном плане, и в физическом. В некоторых странах проводились эксперименты с существенным сокращением времени труда. По сообщению одного терапевта, в континентальной Европе, где половина мужчин выходили на пенсию в возрасте 55 лет, а женщины — еще раньше, после чего перемены, проблемы и оригинальность уже не играли существенной роли в их жизни, уровень смертности среди его пациентов резко увеличивался через несколько месяцев после того, как они прекращали работать.

Существуют также и статистические данные. Как показывает проведенный в 2002 году «Общий социологический опрос», девять из десяти взрослых американцев, работавших в 2002 году более ю часов в неделю, сообщили, что они «очень удовлетворены» или «весьма удовлетворены» своей работой. Конечно, удовлетворенность трудом ниже среди тех, кто занимается менее содержательным трудом. Однако даже среди тех, кто отнес себя к рабочему классу, 87 % опрошенных сообщили, что они «удовлетворены». Существует, конечно, логическая возможность, что люди просто любят упражняться и уставать, хотя и не получают никакого психологического и интеллектуального поощрения. Но такой вывод, скорее всего, был бы натяжкой. Если бы опрошенные заявили, что они не удовлетворены своей работой, было бы сложно утверждать, что психологическая и интеллектуальная сторона работы высоко ценится, хотя и перевешивается тяжестью труда. Но тот факт, что люди все же сообщают о значительной удовлетворенности своей работой — несмотря на издержки, связанные с усталостью, стрессом и вредом, а также межличностными конфликтами, — производит глубокое впечатление. (Это опровергает мнение Роберта Райха, бывшего министра труда, который на радиопередаче с участием автора этих строк, прошедшей в октябре 2006 года, воскликнул: «Американцы ненавидят свою работу».)

Возможно, эти беглые наблюдения уже достаточно проясняют то, что современная экономика была для людей подлинным даром небес, поскольку обещала вознаграждения, ранее доступные лишь счастливому меньшинству, — увлеченность работой, интеллектуальная удовлетворенность, радость случайного открытия. Теперь стоит посмотреть на возникновение современности через другую призму.

Отражение современного опыта в искусствах и литературе

Есть ли другие свидетельства тех глубоких изменений, которые современная экономика вызвала в трудовой жизни, то есть в жизни как таковой? У эпохи современной экономики своя литература и свое искусство. Мы ждем от литературы, что она прояснит те стороны нашей жизни, которые мы обычно не сознаем. «Да, — говорим мы о сильном произведении искусства, — так оно все и есть на самом деле». И уже тот факт, что одни пишут романы, а другие сочиняют симфонии, может быть признаком того, что люди пребывают в воодушевленном состоянии и пытаются выразить и понять новую систему, которая, как заметил Варгас Льоса, преобразила жизнь. Поэтому разумно будет изучить наиболее значительные произведения художественной литературы, чтобы выяснить, нет ли в них определенных указаний на то, как изменилась жизнь с появлением современных экономик. Разумеется, немногие писатели, размышляя о труде своей эпохи, пользовались точными терминами. Но мы можем найти у них определенные подсказки.

Всегда были писатели, которые писали о приключениях, даже если в жизни они почти не встречались. В лидирующих странах барочной эры, с их меркантилистскими экономиками и финансируемыми государством экспедициями путешественников, писатели не могли на собственном опыте испытать перемены, столкнуться с вызовом или оригинальностью, о которых они могли бы написать. Роман Мигеля Сервантеса «Дон Кихот», вышедший в Испании в 1605 году, с литературной точки зрения представлял собой сатиру на рыцарские романы популярных писателей, которые писали на потребу публике. Но с другой точки зрения его главная тема — это скудость жизни в мире без интересных задач и креативности. Дон Кихот, застрявший в испанском захолустье, не мог познакомиться на собственном опыте с современным трудом или сделать карьеру. Вместе со своим «оруженосцем» Санчо Пансой Дон Кихот бросается придумывать рыцарские препятствия и задачи. Когда болезнь приковала его к постели, он заявляет, что их приключения закончились, — и Санчо не может сдержать слез, поскольку ему тоже были нужны фантазии. В Британии Даниель Дефо, чье воображение было явно сильнее его экономических познаний, интересовался инновациями, но, чтобы написать о них, он поместил героя своего романа «Робинзон Крузо» (1719) на далекий от судоходных путей остров, где Крузо, потерпевший кораблекрушение моряк, пробыл 28 лет. Здесь Крузо делает то, чего он не мог делать в Британии, которая тогда в целом еще не была современной. Он живет инновационной жизнью, — сначала, чтобы выжить, а затем потому, что он был на нее способен. Вначале он несколько месяцев тратит на изготовление лодки, но лишь для того, чтобы понять, что она слишком тяжела, чтобы ее можно было спустить на воду. (В романе Дефо «Молль Флендерс» [1721] авантюристка крадет лошадь, но, не зная, что с ней делать, возвращает ее обратно.) Дефо называли поэтом ошибок, трудностей и провалов.

Когда появляются первые ростки современной экономики, немногие авторы способны в полной мере передать ее смысл. Однако есть три выдающихся романа, которые указывают на то, что происходило нечто эпическое. Самый ранний из них — это роман 1818 года «Франкенштейн, или Современный Прометей» Мэри Шелли (урожденной Мэри Уолстонкрафт Годвин). Для романтических поэтов и художников Британии фигура Прометея символизировала свободу воли, способность к креативности и разрушению. «Франкенштейн» стал наиболее известной версией этого образа[53]. Автор не могла предвидеть современную экономику, не говоря уже о том, чтобы предупреждать о ее опасностях, однако по мере того, как современная экономика становилась все более сильной, роман продолжал притягивать читателей, которые, несомненно, видели параллели между монстром, созданным доктором Виктором Франкенштейном, и инновационными компаниями, созданными предпринимателями. Когда в экранизации Джеймса Уэйла 1931 года доктор Франкенштейн, увидев, как двигается монстр, восклицает — «Он ожил!», можно представить, что он точно так же закричал бы, увидев современную экономику, рождающуюся в Британии и Америке. Компания обычно стремится мягко обходиться со своими клиентами, а работодатели, как и монстр, обычно были вполне доброжелательными. При этом компаний боятся так же, как боялись и монстра. Но был ли роман осуждением прометеевского духа? Выступал ли он против современной экономики? Поэт Перси Шелли, обеспокоенный тем, что роман его жены будут считать критикой всех этих явлений, выступил против подобной интерпретации в предисловии, написанном им к этой книге. Но причин для опасений не было. В книге не критиковались инновации. В ней оплакивалась неспособность Франкенштейна и других горожан принять монстра. И в то же время в романе утверждается, что наука не может заменить креативные способности человеческого ума.

Еще одно произведение романтического периода, примечательное для современной экономики, — это роман Эмили Бронте «Грозовой перевал» (1847). Основа этой трагической любовной истории — противоречия между сельской жизнью, которая сковывает Кэти, и неодолимой силой, которая тянет Хитклиффа в большой город, где можно сделать серьезную карьеру[54]. К середине XIX века динамизм Лондона захватил воображение молодого поколения, хотя некоторые так и не смогут оседлать его волну. В классической экранизации, когда Хитклифф уезжает из «Грозового перевала», Кэти выражает волнение — свое собственное или, возможно, то, как она ощущает его волнение, — одной-единственной строкой: «Давай, Хитклифф. Беги. Но принеси мне мир!»[55]

Взгляды Чарльза Диккенса на мир сложнее, чем обычно считается. Его писательский талант настолько велик, что он мог пробудить в публике симпатии к обездоленным сиротам и неквалифицированным рабочим, раздавленным бездумным трудом на многочисленных фабриках — эти сюжеты нашли отражение в его романах «Оливер Твист» (1837) и «Тяжелые времена» (1854). Непростое знакомство самого Диккенса с Лондоном состоялось, когда он был двенадцатилетним мальчиком, — оно позволило ему глубоко прочувствовать тяготы неквалифицированного труда. И постепенно он осознал более широкий спектр проблем английского общества.

Даже в «Тяжелых временах» речь не о страданиях рабочих, подробно описанных у Миссис Тфоллоп <…> Сатира романа больше направлена не на промышленность <…> а на те силы, которые подавляют жизнь индивида и его воображение. Проблемы Стивена Блекпула проистекают не из индустриализации <…> а (в первую очередь) из неспособности системы, воплощенной в парламенте и истеблишменте, ответить на трудности его брака; а также (во вторую очередь) из его отказа погрузиться вместе со своей индивидуальностью в другую дегуманизирующую систему, профсоюз Слекбриджа»[56].

Взгляды Диккенса на индустриализацию также менялись. К 1850-м годам его начало радовать появление новых трудовых возможностей по всей Европе, хотя он продолжал испытывать ностальгию по традиционной жизни и сохранял неувядающую симпатию к обездоленным. Во время необычных ночных прогулок по городу его всегда ошеломляла оживленность и многообразие, на которые он обращал внимание, — «большой город неугомонен, и смотреть на то, как он ворочается и мечется на своем ложе, прежде чем отойдет ко сну, — одно из первых развлечений для нас, бесприютных». В «Очерках Воза» (1836) он описывает медленное пробуждение города — лавочников, клерков, людей другого сорта, появляющихся к 11 часам: «На улицах полно народу — тут щеголи и оборванцы, богатые и бедные, бездельники и работяги. Жара, сутолока, спешка — близится полдень». После второго осмотра фабрик в Бирмингеме он пишет: «На фабриках и мастерских Бирмингема я видел столь отменный порядок и стройную систему, что и эти предприятия можно назвать в своем роде просветительными <…> А результаты я видел в поведении ваших рабочих, уравновешенном благодаря природному такту, равно свободном как от подобострастия, так и от заносчивости»[57]. Диккенс был не таким наивным, как считал Джордж Оруэлл, полагавший, что его мечтой было «раздать всем по индейке». Например, Диккенс предупреждал работников фабрики о том, что хитрый организатор профсоюза может использовать их для личной выгоды или же в политических целях, которые далеко не всегда подходят им самим.

Диккенс стал рассматривать карьеру в качестве едва ли не единственного средства личностного роста. В своем романе «Дэвид Копперфилд» (1850) он с воодушевлением описывает взросление Дэвида — с детских лет и до зрелости, противопоставляя его развитие стратегии главного врага Дэвида, скользкого карьериста Урии Хипа:

Эгоцентризм Хипа мешает ему увидеть в труде средство подлинного освобождения и самоутверждения <…> Тогда как жизнь Дэвида наполняется смыслом, поскольку он находит работу, которая дает ему цель и идентичность. Самореализация, которая приходит к Дэвиду вместе с его писательским призванием, служит подтверждением точки зрения самого Диккенса, выступающего за ценность труда <…> те ситуации угнетения, против которых Диккенс выступал во многих своих романах, представляли собой извращение трудовой этики <…> [Диккенс], ставший в XIX веке самым поразительным примером успеха, достигнутого упорным трудом, разделял общие представления о том, что труд, в целом, — это благо и что рабочих следует уважать за их индивидуальность и внутреннее достоинство[58].

В произведении Диккенса Дэвид — один из многих героев, которые берут жизнь в свои руки. Глубина и смелость, которые он смог увидеть в жизни простых людей, поражают. Таким образом, Диккенс оказывается не меньшим певцом жизни, чем Шекспир или Сервантес.

Сравнение творчества романистки середины XIX столетия Шарлотты Бронте, родившейся в 1816 году, с книгами писательницы XVIII века Джейн Остин, родившейся в 1764 году, позволяет понять трансформацию жизни в Англии в XIX веке. Роман Бронте «Джейн Эйр» (1847) можно прочитать как «историю женщины, которой удается „подняться“. Она совершает смелые и независимые поступки, строит свою собственную карьеру — сначала как гувернантка, потом как независимая школьная учительница с собственным пансионом <…> К концу книги ей удается значительно „подняться“, несмотря на то что всю свою молодость она сражалась с бедностью и превратностями судьбы, не пользуясь напрямую ни одним из преимуществ, доставшихся по праву рождения или благодаря патронажу»[59]. И наоборот, в произведениях Остин опыт женщин ограничивается домашним хозяйством, а ее героини больше стремятся к браку, обещающему экономическую состоятельность. Для них деньги, которыми они во времена Остин не могли обладать легально, являлись, по существу, возможностью поднять свой жизненный и социальный уровень: в романе «Разум и чувства» (1811) сестры Дэшвуд, Элинор и Марианна спорят о годовом бюджете, который им понадобится. Хотя многие люди сегодня, как и в прошлом, например Сэмюэл Кольридж в Британии и Торстейн Веблен в Америке, стали бы порицать материализм середины и конца XIX века, данные указывают на то, что именно в XVIII веке нажива стала всеобщим увлечением. Уильям Блейк, феминистская писательница Мэри Уолстонкрафт и Томас Карлейль выступали в те времена критиками этого материализма. В эпоху Остин, то есть к началу XIX столетия, даже крупные землевладельцы стали проявлять заинтересованность в увеличении прибыли со своих земель. Но в ее последнем романе «Мэнсфилд-парк» (1814) нажива приобретает определенное интеллектуальное очарование. Генри Кроуфорд заявляет, что «самое интересное на свете, — как заработать деньги, как обратить хороший доход в еще лучший» (р. 226).

В других странах, где начала формироваться современная экономика, также появились литературные произведения, в которых осмыслялась новая деловая жизнь. Во Франции Бальзак посвятил целый том восторженному описанию феномена парижских кафе XIX века, а Эмиль Золя писал об изменениях, происходивших в Париже. Иоганн Вольфганг Гёте, один из первых романистов, ставших писать о личностном развитии, в своих произведениях рассказывал об экономической современности, складывавшейся в 1820-х годах в регионе Рейна, но хотя он и изучал все новое, сердцем оставался со старым. Роман Томаса Манна «Будденброки», впервые опубликованный в 1901 году, повествует о пяти поколениях одной семьи, первое из которых зарабатывает состояние благодаря бизнесу. Книга показывает постепенную утрату жизненных сил по мере того, как каждое следующее поколение все больше удаляется от мира бизнеса.

Можно было бы предположить, что и в Америке должно было появиться много литературных произведений об экономической жизни, поскольку все больше населения включалось в нее. Американцев увлекло общее движение: они бросились создавать новые вещи, селиться в новых местах, они искали приключений и испытывали себя, совершенствовались и шли вперед. Но именно поэтому там было не так много людей, которые предпочли бы писать о новой жизни, а не участвовать в ней. Если бы в Америке было столько же новых произведений, как в Европе, немногие из них нашли бы читателей, готовых потратить время на чтение. Однако романы Германа Мелвилла, величайшего мастера американской литературы XIX века, наполнены гулом формирующегося делового мира.

В двух важнейших романах Мелвилла рассказывается о доверии, надежности и неопределенности. В «Человеке доверия» (1857) действие происходит на пароходе «Верный» и весь бизнес крутится вокруг вопроса о том, доверять ли деньги предпринимателю или потенциальному партнеру. Как заметил один из друзей Мелвилла, «хороший роман <…> и уже то, что человека можно надуть, хорошо говорит о человеческой природе». В романе Мелвилла «Моби Дик» (1851), ставшем его величайшим успехом, множество страниц посвящено процессу ловли китов, причем упор делается на воодушевление и случайности, которые, как мы понимаем, невозможно просчитать. «Гарпунный линь», в котором могут запутаться моряки, что иногда грозит им смертью, выступает метафорой процессов, в которых могут безнадежно запутаться участники экономики[60]. Хотя деловая жизнь — и в хороших ее сторонах, и в плохих, — вместе с умножением профессий оказали большое влияние на Диккенса, понадобился американский наблюдатель с поэтическим даром, чтобы понять притягательность и в то же время неопределенность новой жизни.

Книга Вашингтона Ирвинга «Книга эскизов Джеффри Крэйана, джентльмена», хорошо принятая в 1820 году в Англии и Америке, включает несколько рассказов о глубоких изменениях, произошедших в городах. В «Легенде о Сонной лощине», где действие происходит в местечке, расположенном в 25 милях к северу по реке Гудзон от Нью-Йорка, Ирвинг описывает городок, изолированный от бушующих экономических перемен, происходивших тогда в Америке. Сонная лощина — это место, где «ни население, ни нравы, ни обычаи не претерпевают никаких изменений. Великий поток переселений и прогресса, непрерывно меняющий облик других областей нашей беспокойной страны, проходит здесь совсем незамеченным». Относительно образованный человек — Икабор Крейн — приезжает работать и преподавать в этом городе «безмятежности и тишины», но единственное, чего он в скором времени добивается, — это жесткий отпор со стороны упрямых обитателей, погрязших в предрассудках. Ирвинг остроумно критикует тех, «кто не имеет ни малейшего представления об усилиях, требуемых интеллектуальным трудом». Увлеченность трудом резко контрастирует с праздностью, которую Ирвинг связывает с упущенными возможностями и отгораживанием от перемен.

Формирование современной экономики привело к изменениям не только в литературе, но также и в живописи. До XIX века живопись была в основном статичной и колоритной, и примерами могут быть не только буколические полотна Клода Лоррена или Томаса Гейнсборо, портреты в домашнем интерьере Джошуа Рейнольдса или Диего Веласкеса, но даже то, что Уильярд Шпигельман назвал (несколько неудачно) «живописью действия»:

…живописи действия, в которой могли использоваться мифические, религиозные или исторические события, а иногда изображалось и насилие, не хватало подлинной энергии. Во Франции великолепные цвета и симметрия Пуссена (XVII век), акцентированное благородство Давида (конец XVIII века) и приглаженная красота Энгра (начало XIX века) уступили место взрывному развитию романтизма[61].

Во Франции романтическое движение началось в 1820-х годах с ошеломляющего полотна Теодора Жерико «Плот „Медузы“», на котором, как пишет Шпигельман, изображены измученные ветром и морем люди с разбившегося судна, высматривающие спасательный корабль: по их фигурам можно прочесть весь спектр эмоций — «от воодушевления и ликования до недоверия и истерии». Вскоре появились огромные полотна Эжена Делакруа. Как отмечает Э.Г. Гомбрих, в его картине 1834 года «Арабская фантазия» «нет ясного контура <…> нет ни позерства, ни сдержанности в композиции, нет даже патриотического или поучительного сюжета. Все, к чему стремится художник, — сделать нас участниками захватывающего зрелища романтический сцены с арабскими всадниками и разделить с нами радость от восприятия движения и красоты великолепных чистокровных животных, вздыбившихся на первом плане»[62]. В Британии Дж. М.У.Тёрнер своими эпохальными полотнами — такими, как «Голландские лодки в бурю» (1801), «Пароход у входа в гавань во время шторма зимой» (1842) и «Дождь, пар и скорость» (1844), — передавал едва ли не тактильное ощущение опасностей и возбуждения, присущих рискованным предприятиям современного бизнеса:

Тёрнер — это художник тревоги, беспрерывного вихря движения, мира, который на поверхности может казаться все той же старой, вековечной доиндустриальной планетой, которую писали мастера, с которыми он желал тягаться, но на самом деле это мир, который в самом своем основании сокрушен войной, промышленностью и революцией.

Этот романтизм уносит вас <…> как приливная волна— пробку <…> На картине [художника XVIII века] ван де Вельде «Нарастающий шторм» изображается бушующее море, но в сравнении с «Голландскими лодками» этот образец выглядит столь же странно, как игрушечная ветряная мельница <…> Тёрнер схватывает движение и угрозу волн в красках как таковых — они и есть море, а не картина моря. Он наделяет предметы и энергию физической реальностью <…> тогда как ван де Вельде словно бы просто создавал виртуальную природу на компьютерном экране.

Живопись Тёрнера заставляет вас усомниться в твердости почвы под ногами. Его земля — это не докоперниканская плоскость, а кружащая в пространстве сфера <…> Тёрнер, как заявил его поклонник Джон Рескин, — это само определение «современного художника»[63].

Море и корабли стали символами экономики, появившейся в это столетие, — мощной, опасной, слишком непредсказуемой, чтобы ее можно было контролировать, но при этом захватывающей и волнующей.

Обычно считается, что романтическое движение в искусстве отвергло равновесие неоклассицизма XVIII века, считая его механическим и безличным. Романтики обратились к непосредственности личного опыта, к индивидуальному воображению и стремлениям. Параллели с трансформацией экономики достаточно ясны. Экономики XVIII века, в которых траектории производства, инвестирования и труда считались, в целом, предзаданными, а потому познаваемыми (если не брать случайных внешних воздействий вроде чумы или открытия Нового света), уступили место современным экономикам, в которых инновации постоянно открывают, что именно можно производить, а в решениях о производстве и инвестициях отражается воображение предпринимателей. Но здесь параллель и заканчивается. Демонстрировали ли эти картины, созданные в период до 1850-х годов, значительную вовлеченность в труд и удовлетворенность от него, свойственные формирующимся современным экономикам? Отражали ли они те моменты счастья, когда наконец находишь желанную работу или же доказываешь, что твоя коммерческая идея оказалась стоящей? Видимо, нет. Однако они показывают волнение, связанное с новыми возможностями и опасностями новой эпохи.

Экспрессионизм пытался передать те аспекты экономической жизни, что ранее не нашли достаточного выражения. Винсент Ван Гог, предшественник экспрессионистов и еще один претендент на звание основателя современного искусства, придал немалую эмоциональность сюжетам из повседневной жизни, отображенным на его светящихся полотнах, написанных в Арле, таких как «Сеятель на закате солнца», «Художник на пути в Тараскон», «Ночная терраса кафе» (все — 1888 года). На последней картине изображена летняя терраса кафе, сверкающая не меньше ночного неба, и у нас возникает желание посидеть на ней, чтобы поболтать с друзьями, выпить и поесть с ними. В своих пространных письмах брату Ван Гог демонстрирует определенное понимание современной экономики. Поскольку он и сам был смелым инноватором, он понимал, что людям нужно творить и добиваться успеха благодаря инновациям. Как профессионал, он понимал также, что инновации не могут развиться, если нет возможности наблюдать и учиться на инновационной деятельности других людей, черпая в ней вдохновение:

Человек приходит в мир не для того, чтобы прожить жизнь счастливо, даже не для того, чтобы прожить ее честно. Он приходит в мир для того, чтобы создать нечто великое для всего общества, для того, чтобы достичь душевной высоты и подняться над пошлостью существования почти всех своих собратьев[64].

Экспрессионисты, последовавшие за прорывом Ван Гога, были просто заворожены быстро расширяющейся городской жизнью. До них были такие картины, как «Парад на Оперной площади в Берлине в 1822 году» Юпогера, — здесь мы видим, как традиционный сюжет с его королевскими фигурами превращается в образ «современной толпы», состоящей из обычных граждан и знаменитостей[65]. Экспрессионист Эрнст Людвиг Кирхнер своей серией из полдюжины картин под общим названием «Уличная сцена в Берлине», сумел достичь нового уровня в передаче оживленности, великолепия и суматохи новой городской жизни, сформировавшейся к концу столетия. Позже, однако, Оскар Кокошка и Георг Гросс живописали окружающую их современную жизнь в чрезмерно темных красках, поскольку им довелось пережить ужасы Первой мировой войны и неурядицы 1920-х годов. Более светлая сторона представлена в Средиземноморье — футуристами Италии, которые сумели передать ускорившийся ритм итальянской жизни. Следует привести один из первых примеров — работу Джакомо Балла 1910 года «Динамизм собаки на поводке». Позже Джино Северини прославил своей работой 1915 года «Поезд Красного Креста» головокружительную скорость и изящный дизайн современных поездов, которые начали тогда появляться в Италии. (Тогда как художники, которые пошли путем Констебла, то есть Поль Сезанн и великие кубисты, больше интересовались пространством и перспективой, а не жизнью в городе и в деловой среде.)

В визуальных искусствах редко можно найти выражение ключевого аспекта жизни, появившегося вместе с современными экономиками. В деловой жизни было немало безрассудства — как у викингов, которые были готовы «спустить лодки и отплыть в открытое море». В современной экономике жизнь наполнилась умственной работой — теперь важно было «подняться на чердак, чтобы поразмышлять там». В живописи и скульптуре, впрочем, можно найти определенное признание новой умственной жизни. Портрет, написанный около 1900 года одним филадельфийским художником, изображает бизнесмена, погруженного, по-видимому, в глубокие размышления. «Мыслитель», являющийся едва ли не самым известным произведением скульптуры, был создан в 1889 году Огюстом Роденом, основателем всей современной скульптуры, которого ценили за изображения обычных мужчин и женщин. Возможно, «Мыслитель» был мифическим Прометеем, но эпитет «прометеевский» обычно применялся и к современным экономикам; никто не делал подобных скульптур до появления современной экономики, а вместе с ней родилась и современная скульптура.

В литературе или визуальных искусствах мы не находим значительного акцентирования внутреннего удовлетворения и радости, которые, несомненно, впервые возникли и распространились в XIX веке. Философ Марк К. Тэйлор в своих «Полевых заметках не отсюда», своеобразных размышлениях о смысле жизни, в предпоследней главе спрашивает: «почему так сложно писать о счастье?». Он предполагает, что писатели обычно не пишут, когда они счастливы, а когда счастье, как это всегда бывает, проходит, они начинают писать о несчастье. Возможно, это помогает им справиться с несчастьем. Еще одна причина, видимо, в том, что, хотя моменты радости, веселья или экстаза можно представить, если поместить их в определенный контекст, незаметные повседневные удовольствия и радости, обусловленные участием в том или ином проекте, который может осуществляться как в одиночку, так и коллективно, сами по себе не поддаются выражению в словах или красках.

Музыка же, напротив, доказала, что может лучше перекликаться с этими внутренними чувствами, с внутренними аспектами большей части нашего опыта. Музыке, по всей видимости, удалось схватить опыт преодоления проблем, вступить в резонанс с препятствиями и восторгом творчества. Возможно, это объясняется тем, что музыкальное произведение может состоять из сотен куплетов и тысяч тактов, тогда как картина представляет собой одно-единственное изображение. Поэтому их способности различаются.

Несомненно, эффект, производимый музыкой, — это не просто описание креативности и инноваций других людей, их упорной борьбы, поражения или триумфа. Музыка ценна сама по себе, и в большинстве случаев она не представляет те или иные явления социального мира. Композитор выражает свои собственные чувства, связанные с его творческой работой и с музыкальной инновацией, которой он надеется достичь. И если выраженная композитором задача и борьба каким-то образом оказываются «созвучны» аудитории, эта композиция добивается коммерческого успеха.

Европа и Америка XIX века жили под звуки музыки, которые не умолкали все столетие. Музыка уже не была тем сокровищем, которое предназначалось исключительно европейским епископам и принцам. Так называемую серьезную музыку стал слушать средний класс, то есть люди из делового мира, а популярная музыка нашла дорогу и к рабочему классу. В Америке музыкальная аудитория была весьма значительной. В 1842 году в Вене было основано Филармоническое общество, поддерживающее Венский филармонический оркестр, и в том же году было основано Нью-Йоркское филармоническое общество, которое должно было создать оркестр высокого уровня. В XIX веке все значительные производители музыки были европейцами. Но в следующем столетии Америка стала лидером в популярных песнях, а к 1930-м годам добилась серьезных результатов и в классической музыке.

Должно быть, в музыке происходило нечто значительное, если она нашла отклик в жизни той эпохи. Сегодня понятно, что именно произошло. Композиторы барочной эпохи и классического периода XVII–XVIII веков обычно опирались на запас уже существовавших народных мелодий, используя их как исходный материал, а в развитии своих тем довольствовались формальными методами, то есть действовали по тем же лекалам и формулам, что и меркантилистская экономика тех времен. Работая в таком стиле, композитор Йозеф Гайдн смог создать более юо симфоний. Но в следующие эпохи все эти правила были уничтожены. Несколько лет назад был проведен опрос нескольких музыковедов, которых попросили назвать наиболее инновационных композиторов всех времен. Победителями стали Людвиг ван Бетховен, Рихард Вагнер и Игорь Стравинский. (По четвертому, конечно, консенсуса не было.) Именно благодаря им в 1800–1910 годы были разрушены все правила музыкальной композиции, чему сопутствовало развитие современной экономики, определившей высокий уровень инновационности в сфере бизнеса.

Бетховен внедрил — прежде всего, благодаря своей симфонии № 3 («Героической») — особый метод инноваций, в какой-то мере оставляя нерешенным то, как будет развиваться симфония, — точно так же, как путь современной экономики в определенной мере оставался неопределенным в силу возможных инноваций, которые были открыты для предпринимателей и финансистов. Бетховен может неожиданно начать новую тему — например, последний фрагмент симфонии № 2 с ее бешеными струнными кажется хаотическим, а симфония № 9 нарушает правила, чтобы отобразить беспорядок, — точно так же, как предприниматель непредсказуемым образом берется за разработку нового продукта. Конечно, Бетховен не вдохновлялся обширными коммерческими инновациями: современные экономики тогда только еще начали развиваться, а потому еще почти не было успешных попыток в области бизнес-инноваций. Скорее всего, успех Бетховена в последующие десятилетия обусловлен именно тем, что его музыка задевала какие-то струнки в душах людей, слушавших ее, которые на собственном опыте знали, что такое инновации — их собственные и, главное, инновации других людей, с которыми они сталкивались в деловой жизни. Именно образованная буржуазия носила Бетховена на руках. Они прославляли его, а не наоборот.

Следующее поколение композиторов довело прославление героя до предела. В увертюре Роберта Шумана «Манфред» был схвачен дух поэмы Шелли, а поступательный ритм его фортепианного квартета ми-бемоль мажор, исполняемого с головокружительной скоростью, блестяще отображает натиск эпохи. Ференц Лист вышел к новым рубежам в своих «Прелюдиях (по Ламартину)», оркестровом произведении, не подчиняющемся классическим лекалам, которое он назвал «симфонической поэмой». Название должно было отсылать к оде поэта Альфонса де Ламартина, и его поэма упоминалась в эпиграфе к опубликованной партитуре:

Чем еще может быть наша жизнь, если не чередой прелюдий <…> чем была бы судьба, если бы первые услады счастья не прерывались бурей, смертельным ударом, рассеивающим первые иллюзии <…> если бы душа <…> пройдя сквозь эти потрясения, не попыталась бы остановиться, вернувшись к спокойной трезвости простой жизни? Тем не менее едва ли человек может долго предаваться радостям полезной для него бездеятельности, которой он первоначально наслаждался в лоне природы <…> когда «труба трубит тревогу», он спешит на свой опасный пост, какая бы война ни призвала его в свои ряды, — лишь для того, чтоб наконец обрести в бою полное понимание самого себя и всецело овладеть своими силами. (Резкий звук трубы дает аудитории понять, когда приходит «обретение».)

Симфоническая поэма Рихарда Штрауса «Жизнь героя» (Ein Heldenleben) черпает вдохновение во взлетах и падениях первых лет его собственной карьеры. Действие его последней оперы — «Каприччио» — развертывается в деловых кругах, а именно в театральном бизнесе. Один из героев — театральный директор Ла Рош — служит Штраусу для правдивого и убедительного изображения хвастливого, но великого человека. Но в этой опере и некоторых других Штраус в основном интересуется драматическим представлением того самопознания, к которому стремится героиня. И женщины, и мужчины должны выйти в мир, чтобы понять, кто они на самом деле. К эпохе Штрауса современные экономики совершили культурную и психологическую революцию, начав разрушать даже те старые барьеры, что стояли между полами.

Опера XIX века отражала новое стремление людей к освобождению и самовыражению. Рихард Вагнер и Джузеппе Верди (оба родились в 1813 году) запечатлели в своих произведениях напряжение и страсти современной общественной жизни, бушевавшей вокруг них. У Вагнера самое важное место занимают героини, жизнь наполняется смыслом благодаря страстям, например любви, и больше всего это заметно в его цикле из четырех опер «Кольцо нибелунга», премьера которого состоялась в 1869 году. Он не говорит, что в бизнесе нет страстей или что преодоление препятствий, экспериментирование и исследование в деловом мире не могут дать жизни смысл. Однако «Кольцо» посвящено также и бессмысленности и возможному провалу, который ждет тех, кто увлекается однобоким, необузданным и упрямым поиском материального богатства или ничем не оправданной власти. Искомое золотое кольцо проклято. В цикле выражается также дурное предчувствие: старый порядок престола и алтаря низвергнут пришествием индустриальных наций и концом Священной Римской империи. Когда Вотан, властитель мира, крадет кольцо у Альбериха, который сам его украл, он ломает все старые договоренности и нарушает все обязательства, потому теперь каждый сам за себя. Однако Вагнер — не пессимист. Падение богов в последней части «Кольца» представляет, по мнению самого автора, начало современного мира, в котором люди смогут с большей свободой ковать свои собственные судьбы. Вагнер, как и подобает художнику его таланта и смелости, не был в политическом отношении консерватором. Скорее всего, он был социалистом, хотя и в достаточно размытом смысле, но он не был корпоративистом: в своей единственной комедии «Нюрнбергские мейстерзингеры» он отдает дань искреннего и страстного уважения традициям средневековой гильдии, однако сам становится на сторону индивида и его открытости новому.

В более поздних операх Италии, особенно в «Травиате» Верди и последовавших за ними «веристских» произведениях Джакомо Пуччини и Пьетро Масканьи, драматизируется современная тема эмансипации от угнетения и притеснений. В XX веке в близких к джазу композициях Мориса Равеля, Дариуса Мийо и Жака Ибера прославляется свобода и неприкрытая радость современной жизни, пришедшей в те годы во Францию. Развитие джаза в Новом Орлеане и Чикаго в 1920-х годах стало выражением индивидуальности и силы воображения.

Развивавшийся вместе с современной музыкой современный балет позволяет немного отдохнуть от героизма и реваншизма оперы. Мариус Петипа, французский режиссер, который после работы в Америке и Европе попал в Санкт-Петербург, создал, работая вместе с Петром Ильичом Чайковским, современный балет с его экстатическими прыжками и вращениями. В «Лебедином озере», если брать исходную версию 1877 года, в центре стоит конфликт между правильной и добропорядочной Одеттой, превратившейся в королеву лебедей, и Одиллией, желающей соблазнить Принца, влюбленного в Одетту. Балет, конечно, можно считать аллегорией моральных противоречий современной жизни, в которой любая преданность сопряжена с новыми случайностями, хотя праведный путь тоже обещает награду, ведь добродетель — сама по себе награда. В балете, однако, современные направления развивались и дальше, и очень многое для этого сделал еще один русский — Джордж Баланчин, чей путь пролегал от Санкт-Петербурга до Лондона и Нью-Йорка. Его революционные произведения — от «Аполлона» 1928 года («Я понял, что тоже могу упрощать») и «Блудного сына» 1929 года до «Агона» 1957 года и «Скрипичного концерта на музыку Стравинского» 1972 года — отображали элементы современной жизни: ее бесцельные странствия, ее странность и ее воодушевляющие мгновения. Российская экономика тогда никак не могла считаться современной, как, впрочем, и сегодня. Однако, приобщившись еще в юном возрасте к духу современных западных городов, Стравинский и Баланчин стали гигантами современности.

Можно задаться вопросом, действительно ли закат современного искусства и музыки в 1960-х годах — когда призыв Эзры Паунда «Сделай по-новому!» был замещен бесконечными повторами Филиппа Гласса и иронией поп-арта, — и падение экономического динамизма, которое было уже заметно в Европе и начало проявляться в Америке, в равной мере сигнализировали утрату преданности идеалам исследования и инновации.

Резюме

Современные экономики, пришедшие во многие страны западного мира, оказали глубокое влияние на настроения тех времен. Рождение современных направлений искусства и литературы, несомненно, оказалось связано с духом современной экономики в тех странах, где она сумела пробиться и набраться сил. Однако эти связи являются двусторонними. Наиболее ранние отображения современности, особенно в музыке и философии, судя по всему, предвосхищают и в каком-то смысле разжигают дух, без которого современные экономики были бы невозможны; эти преждевременные прорывы в философии и искусствах — вестники грядущих современных экономик. Тем не менее необычайные волны художественных инноваций в XIX веке и первой половине XX века представляют собой отражения и комментарии к новым аспектам жизни, привнесенным современной экономикой. В целом, искусство, обычно критически относящееся к обществу и отражающее его темные стороны, к современной жизни относилось позитивно, прославляя ее новизну. (В двух последних главах мы рассмотрим главный вопрос: можно ли создать рациональный баланс положительных эффектов экономической современности и ее издержек?)

Теперь у читателя уже должно сложиться понимание того, куда в итоге должно привести наше путешествие. В четвертой главе, которой завершается первая часть этой книги, посвященная становлению современности, обсуждается вопрос развития институтов, как экономических, так и политических, а также экономической культуры, поскольку все эти элементы, судя по всему, как раз и породили современные экономики, проклюнувшиеся в XIX веке. Во второй части рассматриваются сражения и споры XX века, возникшие из-за современной экономики, — некоторые из них привели к изменениям в современной системе, которые бывали как положительными, так и отрицательными.

Глава 4 Как сформировались современные экономики

Большевики понимали, что культура оказывает на людей большое влияние <…> [они] знали, что игра кончилась, когда сыновья коммунистов сами захотели стать капиталистами и предпринимателями.

Йозеф Яничек. Чешская бархатная революция

Формирование к середине XIX века во многих странах Запада современной (по основным своим чертам) экономики изменило жизнь человека, пробудив в нем креативность, страсть к экспериментированию и инновационные способности. Таким образом, ее становление стало переломным моментом в мировой истории. Поэтому можно было бы решить, что историки уже рассматривали важнейшие вопросы, связанные с ее происхождением: что требовалось для современной экономики и как эти требования были выполнены? Что было тогда и чего нет сейчас, и наоборот — что есть сейчас и чего не было раньше?

Но обычные историки не занимаются такими вопросами. Под рубрикой «развитие Запада» они описывают хроники развития государства и демократии. Их история начинается с печатного станка Гутенберга 1444 года, экспансионизма монархов Европы в XVI веке, «95 тезисов» Лютера 1517 года, оспоривших власть Рима, и постепенного признания Великой хартии вольностей в XVII веке. Все это были важные вещи. Однако экономика этой эпохи обсуждается мало — и то главным образом в контексте роста торговли на большие расстояния в 1350–1750 годы.

Небольшое число историков, социологов и других ученых попытались описать развитие нескольких западных экономик, которое они часто называют «развитием капитализма». В экологических трудах Джареда Даймонда рассказывается о том, как развитое зерновое земледелие и животноводство, а также существовавшие благодаря им города привели к большей специализации труда в Евразии, чем в Африке южнее Сахары, Австралии или обеих Америках. Вот почему Евразия стала богаче остальных стран. Однако этот тезис не объясняет развития инноваций и не говорит, почему они появились в Британии, Бельгии, Франции и Германии, но не в Голландии, Португалии, Ирландии, Греции или Испании. Возможные причины — это экономические институты и культура[66].

Социолог Макс Вебер указал на особый культурный сдвиг, предположив, что именно он являлся ключом к бурному развитию капитализма. Он утверждал, что кальвинизм и лютеранство породили экономическую культуру бережливости и трудолюбия и именно поэтому капитализм добился успеха в протестантских странах Северной Европы. Хотя его трактат был принят публикой благосклонно, критики отметили, что в некоторых непротестантских странах, например в Италии, существовали частные сбережения и чистые активы, уровень которых превышал соответствующие показатели Германии, и даже длительность рабочей недели в Италии была больше. Важно, однако, то, что в словаре Вебера нет места для экспериментирования, исследования, дерзаний и непознаваемости, которые как раз и являются отличительными признаками эндогенной инновации. Возможно, его тезис помогает объяснить достигнутый в некоторых странах высокий уровень агрегированных показателей всех видов деятельности, связанных с инвестированием. Однако высокий уровень сбережений не является необходимым условием высокого уровня инноваций. (Страна может финансировать свою инновационную деятельность, увеличивая сбережения или перенаправляя часть уже имеющегося потока сбережений с проектов, которые характеризуются относительно низкой инновационностью, например со строительства или обычных деловых инвестиций. Также она может опираться на иностранные сбережения.)

И, конечно, высокий уровень сбережений не является достаточным условием для инноваций[67].

Немногие исследователи решились заниматься тем, что Уолт Ростоу назвал «взлетом устойчивого роста», случившимся в XIX веке. Алексис де Токвиль, французский политический мыслитель, оставивший нам проницательные заметки об американцах, за жизнью которых он наблюдал в 1837 году, считал, что изобилие природных ресурсов Америки стало причиной, по которой американцы превратились в столь энергичных предпринимателей. Однако инновации в начале XIX века развились как в Америке, так и в Британии. А некоторые страны с богатейшими ресурсами, например Аргентина, известны тем, что их экономика так и не смогла достичь динамизма, причем высказывались даже предположения, что именно ресурсы были (или могут быть) «проклятием». Арнольд Тойнби, британский историк, занял прямо противоположную по отношению к Токвилю позицию. Он утверждал, что британцы первыми занялись инновациями, поскольку у них был плохой климат и скудные природные ресурсы, то есть они выигрывали от инноваций больше других. Без риска они не могли получить прибыль[68]. Но если природные богатства были тормозом, как считал Тойнби, американцы должны были бы быть в целом намного менее предприимчивыми и инновационными, что, очевидно, не подтверждается фактами. Идея Тойнби — per aspera ad astra — содержит в себе рациональное зерно: богатым деткам обычно не хватает сосредоточенности и упорства, которые необходимы для серьезных успехов. Однако известны и важные исключения из этого правила.

Общая проблема всех этих четырех историй в том, что они плохо ладят с фактами. Сначала они указывают на то, что в некоторых странах был выше спрос на рабочую силу (Даймонд, де Токвиль) или же выше было ее предложение (Вебер, Тойнби); потом, перепрыгнув через несколько этапов, они приходят к выводу, что результатом стали высокий уровень рабочей силы, сбережений, богатства или готовности идти на риск. Однако даже в том случае, когда рабочая сила росла, а результатом было значительное богатство и рисковые предприятия, из этого никак не следует, что начались также и процессы инновации. Мысль о том, что экономический динамизм пророс из случайных естественных причин, неявно предполагает, что странам не нужно было разрабатывать комплекс институтов или обладать благоприятной для инноваций экономической культурой, поскольку система была уже готова и ее нужно было только запустить. Хотя, по-видимому, большинство людей, если не все, стремились к самовыражению в творчестве и к новшествам еще с доисторических времен, странно было бы исключать возможность, что некоторые страны добились больших успехов — и политических, и культурных — в определении и строительстве институтов, которые обеспечивают и упрощают инновации, поддерживая склонность к экспериментированию, исследованию и воображению, вдохновляющую и воодушевляющую людей. Примером тут может быть афганский регион, ныне ставший синонимом отсталости, но тысячу лет назад представлявший собой область с великолепными городами, где совершались научные открытия, о которых в остальном мире не могли и мечтать. Этот регион, облагодетельствованный природой, так и не смог развить экономические институты или те элементы экономической культуры, которые открыли бы путь к экономической современности, то есть к плодотворным деловым карьерам и полноценной человеческой самореализации, которые стали бы доступны для всего населения или по крайней мере для большей его части[69].

Если мы хотим разобраться в причинах, условиях и механизмах, порождающих современный сектор, вытесняющих феодализм и обесценивающих меркантилизм, нам необходимо осмыслить силы и условия, лежащие в основе инновационного экономического процесса. Конечно, мы должны признать, что наша история никогда не будет свободной от ошибок и, разумеется, сама по себе никогда не будет полной. Точно так же как у участников современной экономики могут быть только несовершенные знания о будущих последствиях предпринимаемых в настоящий момент действий — слишком много всего нового и слишком много участников совершают новые шаги в одно и то же время, — у теоретиков современной экономики может быть лишь несовершенное понимание того, как убеждения, институты и культуры, созданные в прошлом, обеспечивают и стимулируют креативность и инновации в настоящем (если только они вообще на это способны). В странах, куда пришла современная экономика, в предшествующие десятилетия или столетия происходило слишком много процессов, чтобы мы могли уверенно выделить несколько основных эликсиров. Как и финансисты, мы должны использовать свою способность суждения и воображение. Конкуренция идей привела к тому, что сохранилось более одной истории или «мифа» о сотворении современности.

Конечно, эти истории важны. Любая история, которую нация рассказывает о своей модернизации или ее отсутствии, показывает, как она сама понимает факторы, с которыми связывает успешно проведенную модернизацию или ее провал. Подобная история и постоянное ее воспроизведение нацелены на распространение представления о том, что было сделано правильно, а что — нет. Поэтому некоторые из этих историй, если не все, могут иметь большое влияние. Несомненно, именно это влияние имел в виду Пол Самуэльсон, когда, размышляя в конце жизни о собственной истории, заметил: «Мне не важно, кто пишет для страны законы <…> если я пишу ее учебники по экономике». Конечно, дело не ТОЛЬКО ВО ВЛИЯНИИ, но и в истине (о чем Самуэльсон никогда не забывал). Более верное повествование может быть и более ценным — при условии, что понять его ненамного сложнее, чем то, что лишь немногим уступает ему в верности. Лучшее понимание способно помочь стране найти (или заново открыть) путь к современной экономике или же избежать опасностей, угрожающих уже имеющейся у нее современной экономике. Любая попытка построить более близкое к истине повествование вполне может опираться на ключевые идеи уже известных историй. И все же основное место в нашем повествовании должно занимать возникновение инноваций, которое сделало некоторые экономики современными и даже великими.

Экономические институты: свобода, собственность и финансы

Отчасти история развития инновационных экономик, как зарождающихся, так и зрелых, сводится к созданию и эволюции различных экономических институтов, иногда называемых базовыми условиями. Для защиты и упрощения некоторых действий и структур, необходимых для инноваций, нужен определенный комплекс экономических институтов. Не каждый институт из этого списка играет существенную роль, если рассматривать его изолированно. Однако, в целом, каждый способствует повышению способности и готовности экономики к инновациям.

Распространено представление, что некоторые индивидуальные свободы, достаточно рано утвердившиеся на Западе, высоко ценились теми, кто получил их. Адам Смит пишет о значении «достоинства», а Джон Ролз — о «самоуважении». Также обычно считается, что формирование различных экономических свобод, таких как свобода обмениваться друг с другом товарами или услугами, позволило людям использовать предоставляющиеся возможности к взаимной выгоде. Кроме того, поскольку большинство контрактов по обмену одной вещи на другую можно нарушить, людям нужно было государство, которое защищало бы экономические свободы, следя за выполнением контрактов и гарантируя доверие к ним. Следовательно, такие свободы — например, право вступать в отношения обмена и получать доход — помогают устранить экономическую неэффективность, в том смысле, в каком ее понимал Адам Смит. Однако в исследовании развития динамичных экономик должна учитываться также и роль индивидуальных свобод в достижении экономического динамизма.

Экономические свободы имели ключевое значение для инновационных процессов. Основной момент заключается здесь в том, что две головы лучше одной. Следует ожидать того, что инновации в той или иной национальной экономике будут менее распространены, если значительные сегменты общества не могут приобщиться к социальной жизни или же, если и могут, не имеют юридически закрепленных прав, которые позволяли бы им делиться плодами своего труда. Историки личной свободы — или автономии — выяснили, что в традиционных обществах Востока отцы владели своими дочерьми, так что последних можно было заставить работать или продать, тогда как традиционные общества Запада оставляли за мужьями право владеть всем, что приносили в дом жены. И на Востоке, и на Западе, черных могли продать в рабство. Но в XIX веке современные общества окончательно уничтожили рабство. Чуть позднее они ввели законное право женщин на владение собственностью. Выдвигались теории, согласно которым развитие самой природы труда в инновационной экономике привело к тому, что обществу стало выгодным наличие у женщин автономии, поскольку они получили стимул приспосабливаться и придумывать те неожиданные решения, которые подходили им больше всего[70]. Примерно так же инновации в отдельной национальной экономике обычно получают большее распространение, если потенциальные поставщики изобретений и новых идей имеют полное право открывать новые компании в уже существующих отраслях. Свободный выход на рынок позволяет предпринимателям разрабатывать и запускать новые продукты для тестирования их на рынке или же внедрять новые методы для производства уже имеющихся продуктов. Также инновации получают более широкое распространение тогда, когда фирмы могут с большей свободой предлагать новые продукты или же вести свои дела по-новому. Следовательно, развитие таких свобод привело к непредвиденным положительным последствиям, выходящим далеко за пределы обмена, поскольку в конечном счете им суждено было вывести прогресс человечества на новый уровень.

Также ясно, что люди больше способны и готовы отклоняться от проложенных путей, приходя порой к инновациям, когда могут свободно уйти из дома, покинуть свой регион или даже страну, чтобы набраться знаний о новых и старых продуктах, а также о новых образах жизни. Как сказал бы Вебер, люди не могут понять структуру и функционирование экономики или даже ее небольшой отрасли — экономики или индустрии, в которых в будущем произойдут инновации, если у них нет значительного опыта работы в них, то есть они не могут разобраться в них издалека. Чтобы инновации состоялись, у потребителей и предприятий, принимающих решения в качестве потенциальных конечных потребителей, должно быть полное право принять новый продукт, оценить, соответствует ли он в полной мере наличной потребности, и узнать, как им пользоваться.

Из утверждения, что свободы являются благотворными, особенно для креативности и достижения инноваций, не следует, что они благотворны всегда и везде, поскольку такой тезис был бы преувеличением, характерным для Айн Рэнд, теоретика либертарианства. Не все свободы хороши для динамизма. Нормативные предписания, ограничивающие свободу некоторых производителей, часто позволяют потребителю рисковать и покупать новые товары, не страшась удара электрическим током, отравления или чего-то еще в этом роде. Закон о банкротстве, мешающий кредиторам захватывать причитающееся им имущество, позволяет предпринимателю рисковать и заниматься разработкой инновационного продукта, не боясь того, что он потеряет вообще все (хотя порой такие законы ограничивают кредитование). С другой стороны, некоторые нормы сдерживают инновации, а не способствуют им. (Хотя либертарианцы всегда утверждают, что практически все нормы дурны, сторонники государства указывают на то, что вряд ли существует такой инновационный продукт, который не должен был бы проходить сертификацию, прежде чем попасть на рынок, иначе он может причинить вред первым пользователям, решившим его попробовать.) По мере развития современных экономик путаница норм местного, регионального и государственного уровня привела к созданию барьеров для новых продуктов и производственных баз, тем самым, вероятно, принеся больше вреда, чем пользы. В США строительство аэропортов натолкнулось на стену не потому, что путешественники предпочитают пробки и простои дополнительному налогу на их авиабилеты, который, вероятно, был бы введен, а потому что повсюду местные сообщества твердили одно и то же: «только не на моем заднем дворе». Соответственно, вместо того, чтобы запрещать некоторые проекты, стоило бы потребовать от строителя такой компенсации району, которая позволила бы заручиться его одобрением. Но это также могло бы оказать сдерживающее влияние на многие инновационные проекты.

Есть все основания полагать, что две другие свободы — законное право накапливать доход, полученный благодаря новому успешному проекту, такому как шлягер или удачное кино, и законное право инвестировать этот доход в частную собственность, главным образом капитал, сыграли свою историческую роль в запуске динамизма. (Пока мы можем обойти вопрос о том, сколько именно богатства необходимо — то есть достаточно ли для высокого динамизма предоставить широкие права на владение личной собственностью, такой как одежда и другие товары длительного пользования, например машина, лодка, квартира в городе или дом в сельской местности.) Здесь мы выходим далеко за пределы тезиса, согласно которому законное право получать деньги в обмен на товары или услуги является первым шагом к тому, чтобы сделать инновации выгодными для многих участников экономики. Нам необходимо выяснить, действительно ли свобода владения имуществом в виде фирм (находящихся в единоличной собственности или партнерской), а также свобода владения компаниями через акции — как частными компаниями, так и публичными — имела и по-прежнему имеет большое значение. Предположение, что такая свобода, в целом, способствует инновациям и что, судя по всему, важна именно определенная форма собственности на компании, на данном этапе нашего рассуждения уже не может особенно удивить. Если мы хотим, чтобы на низовом уровне появлялись творческие идеи, а частные предприниматели и финансисты оценивали, какие из этих идей заслуживают риска, мы вряд ли захотим ограничить круг изобретателей, финансистов и экономистов теми, кто занимается своим делом лишь за обычную стипендию, выплачиваемую государством всем подряд, или просто за возможность зарабатывать обычное годовое жалование, получаемое рабочими при полном отсутствии риска или с незначительным риском. При таких условиях в стране не появилось бы подходящего класса инноваторов, ведь у них не было бы достаточных стимулов, чтобы принимать решения из расчета на прибыль, а не ради забавы или славы. И, видимо, нет никакого очевидного способа платить автору идеи, разработчику и финансисту, иначе как по договоренности, в соответствии с которой каждый из этих ключевых участников получает свою долю. То есть должен быть социальный механизм, который вознаграждает тех, кто проводит инновационную работу, по плодам их идей, интуиций и суждений, то есть по достигнутой инновации, а не по затраченному времени. (Социалистический аргумент, согласно которому общество только выиграет, возложив ответственность за большую или значительную часть инвестиций в капитал — включая экономические знания — на государство, мы отложим до следующей главы.)

Если мы признаем важность этих экономических свобод для инноваций, означает ли это, что мы поддерживаем ту версию истории о рождении экономического динамизма в XIX веке, в которой главное место отведено свободе? Конечно, в доисторические времена, когда семьи жили малыми группами, большинство семейных решений, которые ныне принимаются совершенно свободно, должны были получать одобрение группы. Повседневная зависимость не допускала сколько-нибудь существенной инициативы со стороны индивида. Проблема истории, в которой постепенный расцвет инноваций обосновывается свободой, заключается в том, что большинство этих действительно важных свобод возникли в Британии и в других странах вовсе не накануне периода созревания современной экономики, который можно привязать к 1815 году. На самом деле, согласно историческим документам, права собственности появились еще за 3,000 лет до взрыва инноваций. В древнем Вавилоне в своде законов Хаммурапи, созданном примерно в 1760 году до н. э., был представлен корпус законов, которыми утверждалось индивидуальное право на собственность, а собственники защищались от кражи, мошенничества и нарушения контрактов. Примерно тогда же было основано и иудейское право, ставшее основой для общего права и включавшее права собственности. В Древнем Риме гражданское право было кодифицировано и стало доступным для граждан, чьи права собственности определялись и защищались от конфискации, инициируемой правительством. Право также поддерживало контрактные соглашения, определяло частные корпорации и их право приобретать собственность. Эти принципы применялись на всей территории огромной Римской империи.

Эти древние свободы частной собственности, хотя и дошли до XIX века, в Средние века на какое-то время отступили:

когда Римская империя распалась и рухнула, в основном из-за коррупции высших эшелонов власти, ослабление римского могущества привело и к ослаблению римского права <…> Коммерческие сделки на большие расстояния стали более рискованными, а потому структуры трансакций стали более локализованными и компактными <…> Частная собственность уступила место коллективной. Земля и другие ресурсы гораздо чаще, чем раньше, становились собственностью местных аббатств, феодальных деревень и [управляемых семьями] крестьянских хозяйств <…> [которые] стремились к самодостаточности и в немалой степени добивались ее. Взаимные обязательства и коллективный контроль над ресурсами заменили собой частную собственность <…> Церковь и феодальные институты управлялись как кооперативы <…> а крестьянское хозяйство — семьей[71].

Однако частная собственность не исчезла. В городах сохранялась значительная частная собственность на ресурсы. А когда снова начало расти значение торговли между городами, которая велась на большие расстояния, выросло значение и имущественного права. Элементы римского права сохранились в общем праве, которое сложилось в Британии, и в гражданском праве, развившемся в континентальной Европе. Многие принципы римского права были напрямую импортированы во французское гражданское право благодаря Кодексу Наполеона 1804 года. Так что, хотя экономические свободы, связанные с частной собственностью, начали развиваться, пусть и с перерывами, еще в античные времена, постепенное распространение и кодификация этих свобод продолжались даже в самых современных обществах Запада вплоть до XIX века. По замечанию Демсеца, после окончания эпохи Средневековья «возобновилось движение от статуса к контракту и от коллективной собственности к частной». Как уже отмечалось выше, имущественные права бывшим рабам и женщинам были предоставлены только в середине XIX столетия.

Здесь следует отметить, что в начале XIX века правовая защита распространилась на собственность, особенно тесно связанную с инновациями. Были разработаны патенты, авторское право и торговые марки, защищающие интеллектуальную собственность (хотя и с разным успехом). Закладывая основания для этого сдвига, в 1623 году Британия первой стала выпускать достаточное количество патентов и предоставлять защиту от посягательств на «проекты новых изобретений», правда, за относительно высокие взносы. Патентный закон в США обеспечивал менее дорогостоящую защиту, и в результате число патентных заявок резко выросло. (В XIX веке Британия изменила свою систему, сделав патенты такими же доступными, как и в Америке, однако так и не достигла сопоставимого уровня.) Французская патентная система была создана Революцией в 1791 году. Глядя на эти даты, можно было бы с некоторым основанием предположить, что именно патенты были ключом — волшебным заклинанием — к инновационности XIX века. Но экономическая наука не дает достаточного подтверждения этого тезиса. В действительности, значительная часть интеллектуальной собственности остается у собственника безо всякой поддержки со стороны правовой системы. Многие из постоянно проводимых усовершенствований в товарах, продаваемых компанией, или методах их производства попросту находятся вне поля зрения конкурентов. Как сказали бы экономисты из числа последователей Хайека, львиная доля детальных знаний недоступна тем, кто «не посвящен», то есть она сохраняется только у тех, кто достаточно погружен в эти знания, чтобы понимать их. Даже если компании-конкуренту легко скопировать новый метод производства, принадлежащий другой компании, первая может испугаться того, что постройка аналогичного оборудования, необходимого для конкуренции, может свести на нет всю прибыль или значительную ее часть, так что издержки не будут покрыты, а потому и инвестировать в это производство нет смысла. В кинопроизводстве большая часть прибыли зарабатывается за первые две недели, а остальная — в течение года, так что имитация может добиться успеха, но не в ущерб первопроходцу. Даже когда новая книга или пьеса хорошо стартует, другому издательству или театру редко удается сымитировать или улучшить их настолько, чтобы можно было превзойти исходное произведение и его преимущества — его репутацию, славу, связанные с ним слухи. Когда инноватор уверен, что может поставить довольно низкую цену, чтобы можно было отпугнуть потенциальных хищников и при этом сохранить прибыль, потери, связанные с присвоением его инновации другими, бывают не столь большими, чтобы отвратить его от стремления создавать инновации.

Несмотря на эти преимущества, требования, заставляющие государство обеспечивать защиту прав собственности и другие услуги, привели к возникновению органов власти и полномочий, аналогов которым не существовало в Средние века и в меркантилистскую эпоху. Монархии и феодальные бароны, защищавшие простолюдинов друг от друга, не защищали их от государственной власти. Однако в Англии, Шотландии и колониальной Америке эта власть стала встречать отпор, когда простолюдины начали настаивать на «правах по отношению к королю» («rights against the king»), а также на правах по отношению друг к другу.

Понятие прав против короля впервые было публично провозглашено в Великой хартии вольностей, выпущенной при английском короле Иоанне в 1215 году, подтвержденной в 1297 году, а затем воспроизведенной в статуте 1354 года. Короли должны были править по закону и обычаю — эта концепция стала зародышем конституционного правления. Однако эти великие принципы постоянно попирались. (Они не помешали Вильгельму II обложить налогом слабых в политическом отношении и бедных в экономическом отношении крестьян, которых пытался защитить разгневанный Робин Гуд.) На практике положения хартии начали исполняться только после противостояния 1660-х годов между королями дома Стюартов и парламентом, кульминацией которой стали Славная революция 1688 года и Билль о правах 1689 года. В последнем окончательно отменялись такие прерогативы короля, как приостановка действия законов, введение налогов без одобрения парламента, вмешательство в судебные дела. «Право страны» было приравнено к «надлежащей правовой процедуре», а надлежащая процедура означала, что никто не мог лишаться свободы или собственности без соответствующего судебного постановления[72].

Считалось, что конституционное развитие привело в Британии, а позже и в других странах к установлению верховенства закона. Защита компаний, а также домохозяйств от конфискации, проводимой силами короны, или от новых указов, благодаря которым фавориты обогащались за счет остальных, могла стать для предпринимателей и инвесторов сигналом, что Британия и другие похожие страны стали безопасными для предпринимательства в целом и для инноваций в частности. Статья о контрактах в конституции США 1787 года считается отражением принципа верховенства закона, в равной мере применяемого и к сильным, и к слабым. Она стала преградой, защищающей от действий государства, предпринимаемых в интересах политически сильных за счет политически слабых.

Однако высказывались и определенные сомнения относительно того, что введение новых прав в 1689 году могло привести к таким уж радикальным последствиям. Представление о том, что «править должен закон», а власти должны быть «слугами закона», было знакомо еще в Древней Греции, во времена Аристотеля, а еще раньше — в иудейском праве. Тот факт, что после 1689 года прошло чуть ли не столетие, прежде чем начался взрывной рост инноваций, свидетельствует о том, что введение конституции не было причиной, достаточной для резкого изменения хода истории, и не могло само по себе открыть путь для интенсивных инноваций. Размытость некоторых элементов концепции «верховенства закона» (всякое ли изменение в налоговом кодексе несправедливо? А если налог взимается с политических противников?) указывает на то, что к защите свобод от властей нужно относиться с определенным скепсисом.

Хотя эти свободы, несомненно, были необходимы для преобразования меркантилистской экономики в современную, тот факт, что взрыва инноваций не было ни в конце XVII века, ни в XVIII веке, заставляет усомниться в том, что этих свобод, пусть даже в их совокупности, было бы достаточно для рождения современности. Мы пока еще не нашли ту искру, о которой можно было бы с уверенностью сказать, что именно она зажгла костер инноваций, то есть не нашли ту самую корову миссис О’Лири, которая якобы стала причиной чикагского пожара. Однако мы можем поискать более поздние институты, которые бы убедительнее объясняли формирование устойчиво инновационных экономик, особенно тех, что возникли во второй четверти XIX века.

В действительности существуют другие экономические институты, которые начали развиваться ближе к моменту формирования современности. Некоторые ключевые институты восходят в своих истоках к меркантилистской и даже античной эпохе, однако зрелости они достигли только к середине XIX века. Одним из примеров может служить развитие компании. Старейшей и все еще наиболее распространенной формой деловой организации является индивидуальное частное предприятие, которое управляется одним человеком или одной семьей. Чтобы открыть и поддерживать такое частное предприятие, не требуются большие затраты, и оно не влечет моральных рисков, с которыми сталкиваются собственники в более поздних организациях. Для более крупных операций предпочтительной формой ведения бизнеса стало партнерство. Партнерства могут заниматься бизнесом с такими требованиями к капиталу, которым не может отвечать обычное индивидуальное частное предприятие, также их преимущество заключалось в том, что в них объединялись таланты и личные знания людей как с управленческим, так и с инвестиционным опытом. Еще со времен античного Рима компаниям предоставлялись различные права. Например, компания могла заниматься бизнесом от своего собственного имени. В начале XIX века партнерства, несомненно, производили больше продукта, чем любые другие формы бизнеса в Британии и США (на втором месте стояли, несомненно, единоличные предприятия, то есть семейные фирмы). Не все партнерства были небольшими. Некоторые выросли и стали «холдинговыми компаниями» со своеобразным центральным штабом, управляемым старшим партнером, и несколькими зависимыми филиалами, управляемыми другими партнерами. В Америке конца XIX века подобными партнерствами были «инвестиционные банки». При этом партнеры рисковали всем своим состоянием.

Проблема многих партнерств была в дилемме, с которой сталкиваются партнеры. Если у партнеров большое поле для маневра, партнеру, возможно, придется нести ответственность за нечестные или неосторожные действия другого партнера. Если же, напротив, партнеры держат друг друга на коротком поводке, каждое соглашение им приходится обсуждать вместе, рискуя при этом вообще не прийти к нему. Этот недостаток объясняет, почему партнеры часто не склонны браться за сложные задачи или ввязываться в действительно инновационные проекты, отягощенные изрядной неопределенностью. Кроме того, расширение партнерства может привести к умножению рисков, угрожающих партнерам. В результате боязнь ответственности должна была серьезно ограничивать размер и масштабы действий большинства партнерств вплоть до XIX века, становясь тормозом для инновационных проектов, когда изменившиеся условия делали инновации возможными.

Постепенно сложилась новая форма деловой организации, ставшая полноценным механизмом рискованного предпринимательства и в какой-то мере инновации. Это было акционерное общество или, пользуясь современной терминологией, деловая корпорация. Она выпускала акции и ограничивала в обычном случае убытки акционера той суммой, которую он заплатил, чтобы получить долю в капитале компании. То есть собственники несли ограниченную ответственность. Предпринимателям она была крайне выгодна, и правительства предоставляли право на ограниченную ответственность только компаниям, получавшим хартии. В XVI–XVII веках британское и голландское правительства выдали нескольким акционерным компаниям хартии на осуществление частно-государственных проектов в области торговли, исследований и колонизации — Ост-Индской компании, Компании Гудзонова залива, а также знаменитой Миссисипской компании и Компании Южных морей. В период расцвета меркантилизма примерно половина экспортных доходов Англии поступала от компаний, имевших королевские хартии. В XVIII веке Британия начала выдавать хартии производственным компаниям, особенно работающим в области страхования, строительства каналов и алкогольной продукции, создав структуры, близкие к монополиям, выгодные их собственникам и государству. Однако эти монополии не были инновационными. Акционерные компании оказались непривлекательными для инвесторов, которые боялись покупать акции после того, как стали известны злоупотребления в Компании Южных морей и другие скандальные случаи. Так что, вероятно, стоимость капитала была слишком большой, чтобы акционерные компании могли финансировать новое расширение или радикальные перемены. Большинство промышленников — включая Болтона и Уатта, а также Элайю Веджвуда, — понимали недостатки чартерной системы. Хартия была дорогой, процесс ее получения — трудным, прибыли акционерной компании облагались налогом по самой высокой ставке, хартии были сопряжены с регулирующими нормами, причем содержание хартии могло произвольно меняться. В Америке хартии по-прежнему ограничивались «публичными работами» — каналами, колледжами и благотворительными организациями.

Однако на заре современной экономики в Америке и Британии произошли радикальные перемены в статусе акционерной компании. Статья о контрактах в американской конституции, ратифицированная в 1788 году, не допускала для законов, принятых на уровне штатов, обратного действия, которое бы наносило ущерб контрактным правам, однако хартии, очевидно, не подпадали под понятие «контрактов». Но в 1819 году Верховный суд, разбирая дело Корпорации Дартмутского колледжа, постановил, что у всех корпораций есть права, в том числе на сохранение хартии даже в случае принятия штатами новых законов. В 1830-х годах в разных штатах стали сниматься ограничения на образование деловых корпораций: законодательное собрание Массачусетса отменило правило ограничения хартий публичными работами, а Коннектикут позволил компаниям регистрироваться в качестве корпораций без постановления законодательного органа. В Британии парламент, уставший от лицензирования целой кучи железнодорожных компаний, принял в 1844 году Закон об акционерных обществах, позволявший компаниям образовывать корпорации путем простой регистрации, хотя и без ограниченной ответственности, которая оставалась под вопросом, но была весьма выгодна предпринимателям. Закон об акционерных обществах 1856 года предоставил этим корпорациям ограниченную ответственность. Франция пошла по тому же пути в 1863 году, а Германия — в 1870 году[73].

Так в западном мире появилось новое творение. Это произошло слишком поздно, чтобы оно могло претендовать на статус предка современной экономики, родившейся примерно в 1820-х годах, но не слишком поздно, чтобы оказать серьезную помощь великим инновациям индустриальной эпохи, продолжавшейся с 1840-1850-х годов до 1930-1960-х годов. Адам Смит справедливо критиковал акционерную компанию за ее плохо сложенную систему стимулов, указывая на то, что ей свойственно повышенное внимание к затратам и стремление к краткосрочным прибылям. Однако Смит, использовавший классический теоретический аппарат, упустил важный момент. Корпорация, работающая на свое ядро, состоящее из одного или нескольких крупных акционеров, могла заняться исследованием неизвестного, используя широкий арсенал талантов и длительное время покрывая убытки. Следовательно, у нее появились определенные надежды на получение значимых инноваций, обусловленных ее способностью находить акционеров, которые, диверсифицируя свои вложения, готовы пойти на риск и, поскольку они могут сохранять свои акции годами или же продать их другим акционерам с такими же правами, ждать прибылей, которые они получат лишь в будущем. Выгоды от достигнутых инноваций и для инвесторов, и для общества могут значительно перевешивать небольшие возражения, касающиеся убытков корпорации и управленческих проблем.

Джон Стюарт Милль говорил примерно о том же, заметив, что ограниченная ответственность устраняет важное препятствие на пути образования новой фирмы, которое особенно пугает небогатых людей[74]. Это было выдающееся замечание, особенно во времена Милля, когда ограниченная ответственность предоставлялась только на 20 или 30 лет. (Вопрос в том, должна ли она сохраняться в более старых компаниях. Покойный Питер Мартин, экономический обозреватель в Financial Times, как-то предложил ликвидировать компании после 20 лет деятельности.)

Один из институтов, сформировавшихся в числе последних, — это банкротство. В Америке тюремное заключение лиц, неспособных расплатиться по долгам, широко применялось вплоть до 1833 года, когда федеральное тюремное заключение было отменено. Есть много причин приветствовать этот гуманный шаг, и одна из них в том, что людям больше не нужно было бояться того, что, если они откроют фирму, в итоге они могут оказаться в тюрьме из-за неудачи или какой-то ошибки. Неплатежи, конечно, сохранились — их число даже выросло. Четыре из девяти фирм, попавших на литографию 1836 года, изображавшую Либерти-стрит в центре финансового района Нью-Йорка, обанкротились в течение следующих пяти лет[75]. Законы о банкротствах 1841, 1867 и 1898 годов еще больше облегчили наказание за неисполнение обязательств по уплате долга, позволили проводить добровольное банкротство и урегулирование долгов в федеральных судах по делам банкротства. В Британии наказания постепенно эволюционировали — сначала наказывали высылкой и казнью, а в викторианские времена стали сажать в тюрьмы, хотя долговые тюрьмы были не из приятных. (Ссылки на них часто встречаются у Диккенса, чей отец отбыл срок в лондонской тюрьме Маршалси.) По закону 1856 года собственники фирм с ограниченной ответственностью были избавлены от подобной участи. Затем в 1869 году Законом о должниках было отменено тюремное заключение за долги, поскольку собственникам, партнерствам и вообще всем было позволено заявлять о банкротстве. И это почти наверняка оказало положительное воздействие на инновации.

Наконец, среди экономических институтов наблюдался рост финансовых институтов, преимущественно (хотя и не исключительно) ориентированных на финансирование деловых инвестиционных проектов или недавно открывшихся фирм. Кредитные институты, как и многие другие, можно найти еще у изобретательных вавилонян. Богатые землевладельцы и храмы ссужали собственникам и партнерствам средства для производства или торговли под залог земли, домов, рабов, наложниц, жен и детей. В средневековые времена некоторые семьи основали банки, полностью посвящая себя этому делу, — самыми знаменитыми из них стали Фуггеры в Южной Германии и Медичи из Флоренции. Они были известны своими ссудами королям и князьям Европы. В XVIII веке в Лондоне была семья Берингов и семья Ротшильдов, пять сыновей которой стали вести дела во Франкфурте, Лондоне, Париже, Вене и Неаполе. Беринги известны своими ссудами правительствам, например для Луизианской покупки, а Ротшильды — своими кредитами Британии на войну с Наполеоном. Все они также занимались и коммерческим банковским делом. Однако вряд ли можно считать, что эти коммерческие банки были каким-то новшеством, которое могло бы проложить путь в эпоху инноваций.

К началу XIX века американские банки уже усвоили некоторые основные уроки. Банки, как правило, считались источником нестабильности, а потому и тормозом для предпринимательства и экономического развития, мешающим «мобильности» капитала, столь превозносимой неоклассической экономической теорией, а не фактором успешного экономического развития, каковым считался как раз «универсальный банк», сложившийся в Европе. В американской системе было два типа банков. Первый — это коммерческие банки, получавшие от правительств штата хартии на прием вкладов, выпуск банкнот, финансирование производства и торговли. Другой тип был представлен частными банками, которые не могли ни выпускать банкноты, ни принимать депозиты и зависели только от своего капитала. Все эти банки процветали. (Частные банки привлекли много иностранного капитала и превратились в инвестиционные банки, предоставлявшие фирмам ссуды на финансирование инвестиционных проектов.) Столь сложная и тонкая система не поддается простой оценке. Однако недавние исследования показывают, что эти банки хорошо подходили для обслуживания предпринимательской деятельности и развития регионов, то есть они, конечно, не были совершенством, но все же больше помогали, чем мешали. Работая лишь в регионе, который был им хорошо знаком, они стояли на передовой, быстро реагируя на меняющиеся возможности. В своей практике они стремились поближе познакомиться со своими клиентами и следить за деятельностью своих заемщиков:

Чтобы экономическое развитие не прекращалось, промышленным предприятиям нужно было развиваться и расти… Чтобы этот рост проходил своевременно, промышленникам нужен был доступ к внешнему финансированию, особенно банковским кредитам… Банкиры, которые обычно сами были торговцами, — как правило, предоставляли кредиты предприятиям и предпринимателям, которых они знали, то есть в основном другим торговцам[76].

С этой ревизионистской точки зрения отсутствие универсальных банков в американском и британском контекстах не было препятствием, какие бы выгоды они ни принесли Франции и Германии.

Политические институты: представительная демократия

Судя по всему, политические институты сыграли важную роль в создании современной экономики. Одним из них была представительная демократия, возникшая чуть ли не одновременно с формированием экономической современности. По крайней мере, развитие современной демократии, которое шло параллельно с современной экономикой, может навести на определенные идеи.

В большинстве стран на протяжении всей меркантилистской эпохи места в национальных парламентах занимали представители дворянства и землевладельческой аристократии. Поскольку любое представление об экономической справедливости осталось в далеком прошлом, их законотворчество в основном руководствовалось узкими эгоистическими интересами. Однако в XVIII веке идея представительной демократии — или по крайней мере демократии с большим представительством — овладела умами масс и в обеих Америках, и в Европе, что в значительной степени стало следствием растущего спроса со стороны городского рабочего класса и деловых людей на равное представительство. Американская Декларация независимости 1776 года провозгласила право людей на самоуправление, свободное от любых королей и аристократии, хотя полностью эта концепция была реализована только с отменой рабства примерно через до лет. Французская революция 1789 года стала для всей Европы боевым кличем, требующим создания демократии. В польско-литовской конституции 1791 года закреплялось политическое равенство городских жителей и дворянства. Некоторые историки утверждают, что суд в Версале не способствовал появлению у землевладельцев мыслей о необходимости совершенствования своих практик, поэтому инновации пришли во Францию только тогда, когда государство перестало стоять у них на пути.

Конечно, такая демократия грозила экономике определенными рисками. Она больше тяготела к краткосрочным целям, чем наследуемые монархии с их обычными склонностями. Она допускала тиранию большинства, которую в какой-то степени могла ограничить конституция. Также она приводила к власти людей, у которых было намного меньше денег, чем у тех, кем они управляли, поэтому они были более падкими на взятки, чем законодатели из аристократии. Однако в целом она, скорее, была благотворной для инноваций.

Издавна считается, что право на самоуправление способствует общей экономической эффективности. И есть основания полагать, что оно создало благоприятные условия для развития экономического динамизма. Например, представительная демократия способна создавать экономические институты и проводить политические программы, от которых автократ отказался бы или стал бы их подавлять. Демократия нередко подталкивала государственный сектор к поддержке интересов низших и средних классов, защищая и развивая определенные инициативы, например, поддержку предпринимательства или стимулирование государственного образования. Инновации, которым так важны вдохновение, исследование и экспериментирование на низовом уровне, вероятно, выиграли от этой черты демократии. Напротив, в автократии государственный сектор, скорее всего, использовался бы для проектов, служащих интересам аристократии, таких как усиление могущества страны или ее славы. (Оборотная сторона медали — в том, что демократия может привести к созданию системы взаимных услуг, работающей на ряд заинтересованных групп, охватывающих все или почти все общество. В результате государственный сектор может разрастись настолько, что будет приносить инновациям больше вреда, чем пользы. Правда, в XIX веке это было маловероятным, поскольку тогда государственный сектор во всех странах, исключая Францию, был небольшим.)

Представительная демократия способна естественным образом поддерживать институты и культуру современной экономики, что автократии делать гораздо сложнее. Там, где государство приняло законы и тем самым легитимировало институты, защищающие экономическую деятельность, несмотря на неопределенности, перемены, превратности судьбы, прибыли и убытки, начинающий предприниматель или инноватор может быть уверен в том, что его компания не станет жертвой вымогательств со стороны правительственных агентств или общественных партнеров, постконтрактных угроз со стороны кредиторов или сотрудников, а также толп, которым позволено грабить магазины и фабрики, не встречая отпора полиции. Дело в том, что, когда институт создан большим обществом избирателей, имеющих разные мнения, вероятность того, что сумма перемен во мнении будет достаточно большой, чтобы отозвать предыдущий закон, окажется меньше вероятности того, что свое мнение изменит автократический руководитель. (Это следует из положения, известного в теории статистики как «закон больших чисел».)

Этот тезис имеет отношение к вопросу о прочности принципа верховенства закона и возможности опоры на него. Как известно, автократические правители поддерживают принцип верховенства закона только тогда, когда соблюдение этого принципа выгодно для них; даже такой конституционный документ, как Великая хартия вольностей, не гарантирует того, что благодаря той или иной уловке закон не будет обойден. Правда, демократические парламенты тоже могут менять законы или обходить их с помощью новых законов. Но в целом из сказанного выше следует, что законодательному органу в большой и достаточно разнообразной демократической системе сложно нарушать или обходить уже имеющийся закон, в отличие от автократа. «Правление народа» придает верховенству закона определенную надежность.

Инновациям способствует и еще один аспект демократии. Токвиль в своих путешествиях по Америке в 1835 году размышлял о том, что самоуправление помогает выработать уверенность и стремление к самовыражению в бизнесе. Тот опыт, который приобрели американцы, управляя собой, то есть опыт, полученный на городских собраниях, где приходилось выступать на публике, неизменно приносил им пользу, когда нужно было обсуждать договоры, работать с наемными сотрудниками или же составлять контракты, необходимые для образования новой фирмы. Точно так же опыт, полученный американцами благодаря тому, что они сами себя обеспечивали необходимыми экономическими благами, привил им определенные навыки — уверенность в себе, общительность и т. д., — которые понадобились им и в деле политического управления. По мысли Токвиля, добровольные ассоциации стали в Америке «великой бесплатной школой», тогда как в Европе они почти не встречались.

Возможно, для возникновения современной экономики важной оказалась еще одна черта демократии. Представительная демократия — это система, в которой, в сравнении с автократией, во внимание принимается больше голосов, если только политики прислушиваются к ним, надеясь одержать победу на выборах. Автократу обычно неизвестны многие потребности, особенно те, что возникли недавно. Следовательно, представительная демократия, скорее всего, лучше реагировала на потребность в новых институтах в десятилетия своего существования.

Если соглашаться с тем, что правительственные механизмы демократии работают на благо инновациям, остается исторический вопрос: действительно ли механика представительной демократии начала действовать в нужном месте и в нужное время, выступив триггером взрывного роста экономического динамизма в каждой из стран, где этот рост наблюдался? Когда появилась современная экономика в Британии, Америке, Бельгии, Франции и Германии — после представительной демократии или до? В Британии пользующийся немалым уважением двухпалатный парламент стал представлять новых богачей и новые города после революции 1688 года. Парламентская реформа 1832 года распространила избирательное право на выборах в палату общин на всех мужчин, невзирая на имущественный ценз, а также провела перераспределение мест в городских округах. В Америке палата представителей и сенат, основанные американской конституцией 1788 года, были намного более представительными, чем две палаты парламента Англии: выборы были открыты для всех мужчин, отвечающих имущественному цензу, — их число составляло от трети до половины всего мужского населения страны, включая как граждан, так и неграждан. (Расширение избирательного права было произведено за несколько этапов: в 1812 году его получили мужчины без собственности, цветные — в 1870-х годах, а женщины — в 1920 году.) С другой стороны, во Франции, судя по всему, демократия и динамизм утверждались медленно. Великая французская революция привела к установлению не демократии, а наполеоновского правления, которое продлилось до 1815 года, а затем к монархической Реставрации (до революции 1830 года) и правлению Луи-Филиппа (до 1848 года). Демократия в форме выборов со всеобщим избирательным правом для мужчин сложилась только в результате революции 1848 года. Хотя незначительное число инноваций и прирост в благосостоянии отмечались во Франции после Наполеона и даже в несколько большей степени в период царствования Луи-Филиппа, только во второй половине XIX столетия Франция перешла к стадии «взлета» производительности, продемонстрировав относительно высокий уровень инноваций. Случай Бельгии не столь ясен. Страна тоже долго дожидалась демократии, поскольку она находилась под управлением Франции вплоть до падения Наполеона в 1815 году, а затем голландцев — до 1830 года, когда Бельгийская революция учредила парламентскую демократию. Инновации, видимо, опережали демократию, но при демократии развивались даже лучше, чем при иностранном правлении: еще до 1830 года в Бельгии предпринимательство в горнодобывающей и сталелитейной отраслях быстрее всего развивалось именно во франкоязычной Валлонии, которая в этом отношении обогнала любой из регионов Франции. И наоборот, инновации продолжались в Бельгии и после 1830-х годов, когда была создана ее знаменитая резиновая промышленность, а страна оставалась лидером индустриализации вплоть до 1914 года. Если говорить о Германии, то она, скорее, является исключением. В ней демократия на протяжении всего XIX века существовала разве что на местном уровне, хотя во второй половине столетия количество инноваций существенно выросло. Этот факт оставляет открытой возможность того, что с демократией Германия добилась бы еще больших успехов и что большинство стран были структурированы так, что для поддержки инноваций им требовалась демократия. Так или иначе, разумный вывод состоит не в том, что современная демократия создала современную экономику или, наоборот, современная экономика создала современную демократию, а в том, что обе возникли из одной и той же матрицы ценностей и убеждений, то есть из одной и той же культуры.

Экономическая культура: различия и изменения

Что такое современная экономика? С изложенной выше точки зрения ее отличие состоит в том, что она награждает — как деньгами, так и опытом — за изобретение, реализацию и освоение новых коммерческих идей, стимулируя тем самым использование ресурсов для инноваций. С точки зрения данной главы экономика любого общества работает на основе институтов и культуры этого общества. Такая культура сводится к установкам и убеждениям, составляющим социальное наследие, хотя не все члены общества наследуют одну и ту же культуру, которая к тому же не включает экономическую политику страны или какую-либо моральную философию. В общем, мы можем считать, что экономика состоит из своих экономических институтов и экономической культуры или культур. Экономическая культура — это установки и убеждения, касающиеся бизнеса и экономических вопросов. Чтобы экономика того или иного типа работала, должна существовать поддерживающая ее культура. Однако не всякое поведение является «культурой», и поведение нередко само бывает следствием, а не причиной.

Прежде чем историки стали — в основном в XX веке — искать объяснение экономического взлета и процветания современных экономик, возникших в XIX веке, некоторые из лучших умов XVIII века размышляли над объяснением подъема наиболее значительных коммерческих экономик XVI–XVII веков. С точки зрения предложенного Адамом Смитом объяснения развития торговли в Британии, прекращение вмешательств и конфискаций со стороны правительства обусловило развитие «торговли и обмена», то есть процесса постоянного поиска лучших цен. Поскольку люди почувствовали, что могут безопасно накапливать богатство, появилась возможность для развития бережливости. Торговля же, определяющая накопление богатств, могла теперь беспрепятственно развиваться. Следовательно, в коммерческую эпоху процветал материализм. Однако Смит считал, что стремление к материальным благам является универсальным и постоянным, а не тем, что характерно только для коммерческой эпохи или Британии, поэтому оно не может быть первопричиной. Так, в своем «Исследовании о природе и причинах богатства народов» он писал: «к бережливости нас побуждает желание улучшить наше положение, желание <…> присущее нам, однако, с рождения и не покидающее нас до могилы» (р.324; с. 348). (Маркс, конечно, соглашался с тем, что «фетиш» товаров и богатства не был причиной коммерческой экономики; он утверждал, что это ее следствие.) Меркантилистская экономика отличалась и некоторыми другими аспектами поведения. Это честность, уважение к законам, обязательность, услужливость и другие коммерческие добродетели, известные как добропорядочность. Однако Давид Юм и Адам Смит не считали эту буржуазную порядочность основанием меркантилистской экономики. Юм в своем «Трактате о человеческой природе» 1740 года утверждает (в каком-то смысле предвосхищая современных экономистов), что эти коммерческие практики развились из эгоистического интереса торговцев, в том числе и их заинтересованности в своей репутации. В своих «Лекциях о юриспруденции» 1763 года Смит говорит, что заинтересованность торговца в его коммерческой репутации покоится на ставке, поставленной на кон, а не на гордости, а в своем классическом «Исследовании о природе и причинах богатства народов» 1776 года он рассматривает коммерческие добродетели в качестве последствий коммерческой экономики, а не ее условий.

Нас интересует возникновение современных экономик, а не меркантилистских. Главный момент, который здесь необходимо подчеркнуть, состоит в том, что, даже если возросшее прилежание, бережливость и богатство стали следствием культурного сдвига к усердию, скромности и буржуазной порядочности, как утверждал Вебер, трудно понять, мог ли такой культурный сдвиг стать причиной беспрецедентных свершений современных экономик XIX века, поскольку длинные рабочие недели, высокий уровень сбережений, уважение к законам и договорам — все это, видимо, появилось уже в XVII — начале XVIII века, как отмечали Смит и Юм. (Если рабочая неделя и уровень сбережений увеличились в странах, куда пришла современная экономика, есть все основания полагать, что на них повлиял быстрый экономический рост и высокий спрос на инвестиции, обусловленные динамизмом современных экономик.) В лучшем случае можно утверждать, что буржуазная порядочность была необходима для развития современных экономик или же поддерживала их точно так же, как раньше коммерческие экономики.

Но в то же время происходили и подлинные культурные сдвиги, которые можно считать причинами возникновения современных экономик. Очевидно, что западный мир (некоторые страны в значительно большей степени, чем другие) приобрел определенный этос или дух, который, как только его элементы были собраны вместе, дал толчок динамизму, составляющему суть современных экономик. Этот сложившийся этос был частью гуманизма (хотя гуманизм шире этого этоса). В странах, регионах и городах, где эти течения достигли критического уровня, они запустили создание современной экономики. (Не имеет значения, что наиболее ранние из элементов этого нового подхода или культуры возникли несколькими столетиями ранее, поскольку другие ключевые элементы более позднего происхождения.) Для этого этоса хорошо подходит название «модернизм».

Значение «модерна», или «современности», в данном контексте нам вполне знакомо — так, можно говорить о современной женщине, современном городе, современной жизни, современном как нетрадиционном, современном как новом, современном как подрывающем устои и нарушающем границы. Современное общество создает перемены внутри себя, а новые идеи тех, кто участвует в современной экономике, являются основными источниками этих перемен. Первые современные общества, как утверждает Пол Джонсон в своей работе «Рождение современности», датируются 1815 годом. Однако, как показывает Жак Барзен в своем объемном исследовании «современной эпохи» «От рассвета к упадку», современное мышление возникает в конце XV — начале XVI века. Отдельные идеи, которые мы с полным основанием считаем модернистскими, существовали еще в античные времена, но тогда они не были широко распространены, а затем, в эпоху Средневековья, они и вовсе были забыты.

Современные ценности — установки и убеждения — и по сей день превалируют в странах Запада, хотя и в разной степени. К числу модернистских ценностей относятся такие нормы, как самостоятельное мышление, работа на себя и самовыражение. Это также установки по отношению к другим: готовность принять изменения, вызванные или желаемые другими; стремление работать вместе с другими; желание мериться силами с другими, то есть конкурировать с ними, наконец, желание проявлять инициативу, то есть идти впереди. (Все эти культурные элементы не являлись ключевыми для производства, торговли и накопления в коммерческих экономиках[77]. Как уже отмечалось ранее, экономисты начиная со Смита и заканчивая молодым Марксом сетовали на то, что коммерческие экономики не используют все эти элементы своей культуры.) К другим модернистским установкам относятся желание создавать, исследовать и экспериментировать, положительное отношение к препятствиям, которые необходимо преодолеть, стремление к интеллектуальной увлеченности, а также желание нести ответственность и отдавать приказания. За этими желаниями скрывается потребность в применении собственного рассудка, в действии по своему собственному разумению, в упражнении своего собственного воображения. Этот дух не предполагает любви к риску, то есть радости от ставок на подбрасываемую монету. Это дух, который видит перспективы непреднамеренных последствий, связанных с погружением в неизвестное и становящихся ценной частью опыта, а не чем-то вредным. Изучение самого себя и личностное развитие — главные виталистические ценности[78].

Модернистские убеждения включают и некоторые идеи о том, что правильно и что неправильного правильности обязательной конкуренции с другими за более уважаемые позиции, правильности большей оплаты за большую производительность или большую ответственность, правильности приказов тех, кто занимает более ответственные позиции, и правильности их проверок, о праве людей предлагать новые идеи, новые способы производства и новые вещи, которые можно сделать. Все это противостоит традиционализму с его представлениями о службе, долге, семье и социальной гармонии.

Первые признаки этого нового духа обнаруживаются в эпоху Ренессанса. В Средние века представления о том, что активное исследование мира может принести значительное вознаграждение (и не только королям), что не все уже известно и что человеческое воображение способно на открытие новых знаний, были просто невозможными. Гуманист Джованни Пико делла Мирандола (1463–1494), один из главных героев Возрождения, утверждал, используя религиозные понятия, на которых он вырос, что, если люди были созданы по образу Бога, они в определенной степени должны обладать способностью к творчеству. В надгробной речи, посвященной Микеланджело, Пико называет человека «скульптором, который должен создать, изваять свою собственную форму из того материала, который уделила ему природа». То есть Пико сформулировал принципы «индивидуализма», согласно которому люди должны сами упорным трудом определять собственное развитие[79]. Влиятельный гуманист Дезидерий Эразм Роттердамский (1466–1536) писал о «расширении горизонта [человека], проистекающем из надежды на бессмертие, быстроты новых стремлений, намека на бесконечные возможности», которые он связывал с «духом христианства»[80]. Требование Мартина Лютера (1488–1546) даровать членам римско-католической церкви «христианскую свободу», позволяющую самостоятельно читать и толковать Библию, стало вехой на пути освобождения людей от непродуктивного или дисфункционального правления.

Другим решающим периодом стала эпоха Великих географических открытий. Всецело виталистический дух за каких-то 70 лет распространился из Италии на Францию и Испанию, а затем достиг и Британии. (Неважно, был ли этот витализм ответом на героизм первопроходцев и на их исследования либо еще одним проявлением нового витализма.) Родившийся в 1500 году Бенвенуто Челлини, великий скульптор и персонаж одноименной оперы Берлиоза, в своей «Автобиографии» показал себя вечно ищущим и не гнушающимся разными средствами художником-предпринимателем, подлинным воплощением свободного индивидуалиста, нацеленного на достижения и успех. Жан Кальвин, родившийся в 1509 году, прославляет карьеру как продолжение божественного труда. Родившийся в 1533 году Мишель де Монтень в своих «Опытах» ведет хронику собственной внутренней жизни и своего личностного роста, который он называет «становлением». Мигель Сервантес, родившийся в 1547 году, рассказывает в своем «Дон Кихоте» о Доне и Санчо Пансе, застрявших в месте, где ничто не способно бросить им вызов, а потому они сами придумывают себе задачи, стремясь обрести витальность полноценной жизни. Уильям Шекспир, родившийся в 1564 году, в своих пьесах «Гамлет» и «Король Лир» изображает внутреннюю борьбу и смелость своих невероятных протагонистов.

Волна исследований в 1550–1700 годы, названная научной революцией, стала еще одной вехой. Она доказала, что наблюдение и разум можно использовать для раскрытия многих загадок природного мира — так, Уильям Гарвей создал модель кровообращения. Урок состоял в том, что благодаря исследованию и размышлению можно выяснить, как работает какая-то вещь и как можно заставить нечто работать.

Просвещение XVIII столетия — еще один шаг вперед. Глядя на богатство, накопленное торговцами и спекулянтами коммерческой экономики, философы и политэкономы стали видеть в усилии предпринимательства определенное достоинство и социальную ценность. Во Франции фигура предпринимателя пользовалась всеобщим уважением. Николя де Кондорсе ставил производительность предпринимателей выше охотников за рентой, стремящихся к политическим милостям. Жан-Батист Сэй превозносит предпринимателей за постоянное переизобретение экономики, проистекающее из стремления к большей производительности. Вольтер, особенно в своей работе 1759 года «Кандид», прославил жизнь, основанную на индивидуальной инициативе и экономической независимости, а не на соблюдении условностей и согласии с другими, — Il faut cultiver notre jardin[81]. В Америке Джефферсон также отстаивал экономику со многими участниками, «стремящимися к счастью» на небольших предприятиях, погруженных в низовую предпринимательскую деятельность. Все эти идеи привели к выводу, что подобные индивидуальные предприятия, когда их много, способны изменить мир. Этот «прогресс» означал не то, что мир станет совершенным, и не то, что не будет ошибок, но лишь то, что общества смогут устранить некоторые из собственных несовершенств и развить некоторые из своих способностей. В этом отношении гуманизм и его виталистическая разновидность стали частью основных западных убеждений.

Просвещение также принесло с собой первый проблеск понимания работы креативности. Юм, первый современный философ, понял, что воображение является ключевым элементом в развитии всех видов знания. В своей работе 1748 года «Исследование о человеческом разумении» он объясняет, что новое знание не рождается непосредственно из наблюдений за миром и из уже имеющихся идей. Наше знание не может быть абсолютно закрытой системой, поэтому в нем есть место и для оригинальности. Новое знание начинается с воображения, позволяющего представить, как могли бы работать еще не изученные части той или иной системы. (Толчком для такого воображения могут быть новые данные, однако это не обязательно.) Потом Хайек укажет на то, что без достаточного знакомства с соответствующими наблюдениями и идеями ничего вообразить невозможно.

Просвещение дало нам еще одну важную мысль. Немногие вообще говорили о ней, но никто не выразил ее точнее (или короче), чем Томас Джефферсон. Своей бессмертной фразой «жизнь, свобода и стремление к счастью» он вложил в умы своих современников-американцев два тезиса. Первый сводится к представлению о том, что у каждого человека есть моральное право стремиться к самореализации. Тогда об этом мало кто говорил. Эта идея противоречила традиции предшествующей эпохи, утверждавшей, что жизнь следует посвятить другим — семье, церкви или стране. (Конечно, есть определенное удовольствие в самоотдаче, однако Джефферсон, несомненно, говорит о странствии, составляющем становление человека. Он считал, что Америка «богата всем тем, что необходимо для жизни и что делает ее удобной», а потому он, вероятно, имел в виду «стремление» более высокого порядка.) Другое представление, получившее в дальнейшем развитие у Серена Кьеркегора и Фридриха Ницше, заключается в экзистенциальной идее: подлинная жизнь может быть обретена только благодаря собственным свершениям человека. Мы можем найти или не найти «счастье», но мы должны к нему стремиться. Два этих тезиса суммируют все то, что мы обычно называем «модернизмом». Они противоположны идеям традиционализма, которые подчиняли индивида группе.

Никто сегодня не сомневается в том, что эти революционные идеи изменили само содержание жизни. В Европе фаустовская перспектива фундаментального развития знания стала вдохновлять и одновременно тревожить отдельные общества, испытавшие влияние Просвещения. Деловые люди, в том числе в сфере сельского хозяйства, смогли найти в самих себе творческие силы, а их политические представители получили возможность отстаивать такую экономику, которая поддерживала бы творческий подход и изобретательность в бизнесе. Витализм стал искрой современных экономик, эликсиром их динамизма. В XIX веке в участниках современной экономики обнаружилось удивительное доверие к способности открывать новое, которую они постоянно проверяли на практике, и к обещанным ею наградам. Впервые в человеческой истории развернулась бурная гонка за новые методы, новые товары и проистекавшее из них увеличение прибыли. В Британии все больше людей участвовали в новых, в основном городских, предприятиях, где люди обсуждали, как они смогут «подняться». В Америке они тоже добивались успеха. Когда Токвиль путешествовал в 1831–1832 годах по Америке, он обратил внимание на самоуверенность и решимость. «Американский фронтир», западная граница поселений на дальнем Западе, стала символом фронтира методов и товаров бизнеса.

Однако Токвиль сомневался в том, что в Америку пришел новый витализм, или в том, что он, если и пришел, чем-то отличается от витализма во Франции:

Из мыслей, занимающих меня, особенно выделяются две. Первая — о том, что это население является одним из счастливейших в мире, а вторая — что неимоверным благополучием оно обязано не своим особенным добродетелям и еще в меньшей степени форме правления, которая по своей природе превосходила бы все остальные, а своим редким условиям <…> Каждый трудится, и недра пока еще столь богаты, что всякий работающий может быстро приобрести все нужное для довольства <…> Неугомонность, видимо, порождает преуспевание. Богатство — вот что всех манит <…> Если только я не слишком сильно заблуждаюсь, люди на этом берегу Атлантики не отличаются от людей на другом берегу и не лучше их. Они просто находятся в иных условиях[82].

Сегодня, почти два века спустя, позиция Токвиля представляется диаметрально противоположной истине. Связывать оживление и напор американской экономики с «редкими условиями», то есть в основном с возможностью возделывать целину, имело смысл лишь в первой половине XIX века. Целина в Америке практически закончилась к концу столетия, однако стремление экспериментировать, исследовать и создавать не иссякало на протяжении почти всего XX века. Если положение американцев как «счастливейшего» из народов зависело от райских условий, они утратили бы его к 1920-м годам, когда Америка стала городской страной.

Также Токвиль заблуждался, предположив, что экономическая культура должна быть везде одной и той же — по крайней мере в западном мире. Сегодня у нас есть доказательства, которых у него не было. Современные данные по установкам и убеждениям показывают, что, вне всяких сомнений, на разных берегах и в разных странах живут разные люди. Данные исследований World Values Surveys демонстрируют не только различия в убеждениях и установках разных индивидов, но также различия в средних установках и убеждениях между разными странами, то есть различия в средних национальных установках. (Можно доказать, что многие из таких различий являются систематическими, а не просто случайными или даже устойчивыми последствиями временного возмущения.) И трудно представить, что во времена Токвиля положение дел было иным. Если XIX век в период укрепления витализма отличался от XV века и даже от XVIII, маловероятно, что установки и убеждения двигались плотным строем, не отставая друг от друга. Скорее, одни страны усваивали новые ценности Возрождения и Просвещения быстрее, чем другие.

Наконец, Токвиль, видимо, не прав и в том, что «особенные ценности» Америки (которые не всегда совпадали с ценностями Франции) внесли «меньший» вклад, чем другие факторы (например, институты), в бурное развитие Америки 1830-х годов, обогнавшей как Европу, так и саму себя в прошлом. Судя по недавним исследованиям данных современных опросов, касающихся психологических установок, некоторые элементы экономической культуры важны для экономической эффективности — для производительности, уровня безработицы, а также для субъективных оценок удовлетворенности трудом и уровня благополучия. Все эти различия между странами заметно сказываются на эффективности, даже если, как мы показываем в восьмой главе, ограничиваться рассмотрением схожих стран, например развитых стран Запада[83].

Некоторые из многочисленных установок по отношению к работе и карьере, зафиксированные в ходе опросов семей, можно интерпретировать в качестве отражения некоторых аспектов витализма, — это восприимчивость к новым идеям, важность труда, желание обладать определенной свободой и инициативой на рабочем месте, готовность следовать за лидером, положительное отношение к конкуренции, а также стремление к успехам. Важно отметить, что примерно половина этих установок в значительной мере объясняет различия стран в некоторых показателях экономической эффективности. Однако их так много, что только наиболее подходящая или удачная в этом плане установка может существенно прояснить различия всех показателей эффективности. Поэтому в двух недавних исследованиях различные установки, обнаруженные в ходе опросов, были разбиты на несколько небольших групп с общими признаками. Витализм, в целом, — наиболее сильная группа, лучше остальных объясняющая различия стран в показателях экономической эффективности. Следующую по силе объяснения группу можно считать отражением консюмеризма или материализма. Традиционная группа, интерпретируемая в качестве меры общественного доверия, так же важна, как и группа, интерпретируемая в качестве меры уверенности в себе.

Остался еще один вопрос — насколько важны для экономической эффективности различия в экономических институтах? Два новейших исследования указывают на то, что большинство экономических институтов страны, если пока не брать политические институты, не позволяет предложить лучшее объяснение экономических показателей разных стран. При объяснении уровня развития разных стран нам, видимо, достаточно ограничиться данными культуры, поскольку экономические институты служат всего лишь отображениями экономической культуры. За одним уточнением: исключением, видимо, является то, в какой мере институты обеспечивают «экономическую свободу» инвестиций, инноваций, конкуренции и выхода на рынок[84].

Мы быстро проделали длинный путь, так что теперь стоит повторить важнейшие пункты: стремление к приобретению богатства и его накопление не были, в отличие от витализма, элементом той культуры, которая в целом сложилась как раз ко времени запуска новой экономики. Можно разве что сказать, что в темную эпоху феодализма богатство презиралось («презренный металл»). Стремление к богатству, удовольствие от обладания им, а также надежда на приобретение большего богатства — все это стало приемлемым во времена коммерческой экономики, подтолкнув в итоге торговцев к расширению своих рынков и к участию в более рисковых предприятиях. Но для того чтобы возникла современная экономика, необходимо было новое ощущение возможностей жизни за пределами накопления богатства и, следовательно, создание новых экономических и политических институтов.

Отсутствующий фрагмент: население и города

В этой главе была рассказана история о том, как некоторые страны овладели культурой и приобрели институты, которые окажутся важными для эндогенных инноваций. Мы нашли убедительные доводы относительно распространения в этих странах базовых экономических свобод, развития витализма и демократии как главных вех на пути к современным экономикам. Вполне вероятно, что современность не продвинулась бы так далеко вперед без благожелательного отношения к корпорациям — акционерным компаниям с их пресловутой ограниченной ответственностью; то есть, если говорить в целом, без множества институциональных структур и политических программ, раздвигающих экономические горизонты людей.

Но чего-то не хватает. Почему получилось так, что по сравнению с инновациями в XIX веке, особенно в первой четверти этого полного войн столетия, на протяжении всего XVIII века инновации были столь скудными? Ответ, вероятно, в том, что появилось нечто такое, что позволило преумножить или усилить слабые поползновения к инновациям, то есть усилить демократию и витализм, которые достигли уже достаточно высокого уровня в последней четверти XVIII века. Но что именно это было? Историки экономики, похоже, не смогли выделить этот фактор. Почему инновации пришли первым делом в Британию, Америку и, возможно, в Бельгию, и только потом — во Францию и Германию? Нам не нужно соглашаться с мнением Токвиля, будто культура везде одна и та же, чтобы задаться вопросом о том, могут ли различия в уже указанных силах, которые вроде бы играют центральную роль, — то есть различия в силе корпорации, демократии, витализма и экономической свободы, — полностью или частично объяснить, почему Франция и Германия достигли динамизма позже других стран.

Недостающая деталь, которая, как только разберешься в ситуации, становится достаточно очевидной, — это плотность населения, то есть число людей трудоспособного возраста в стране, исключая отдаленные регионы. Немногие инновации могут быть поддержаны в стране ее культурой и развиты ее институтами, если в ней просто мало умов. (Почему в таком случае исландцы, численность которых невелика, не являются отсталыми и, соответственно, бедными? Причина в том, что они в совершенстве владеют английским и скандинавскими языками, что позволяет им встроиться в экономики Америки и Европы.) Наличие большого количества людей, воодушевленных витализмом и готовых противостоять произволу властей, несомненно, увеличивает общее число порождаемых новых идей, даже если это число остается неизменным из расчета на каждого их производителя. Кроме того, если новые продукты и методы обычно не просто используются в частном порядке разработчиками, а внедряются по всей стране, то есть распространяются, итоговым результатом является прирост числа инноваций — новых продуктов, разработанных как компаниями-первооткрывателями, так и следующими за ними предприятиями, число которых растет с ростом населения. Следовательно, чем больше людей в достаточно интегрированной стране, которые могут вдохновлять, развивать, выводить на рынок и испытывать новые идеи, тем больше потенциальный уровень эндогенных инноваций в расчете на душу населения — при условии наличия необходимых институтов и культурных условий. (Почему тогда Китай, который значительно превосходил по численности населения Британию и Америку, не порождал большого количества инноваций в XIX веке, как и раньше? Ирландский экономист XVIII века Ричард Кантильон в своем исследовании 1755 года сообщал, что в китайских городах полным-полно предпринимателей. Причина в том, что Китай испытывал острую нехватку экономических институтов или экономической культуры (или того и другого вместе), которые были необходимы для инноваций, как эндогенных, так и экзогенных. В XXI столетии нехватка уже далеко не так остра.) Если экономика Запада производит сегодня больше инноваций на душу населения, чем сто лет назад, причина этого главным образом в том, что сегодня в этой экономике намного больше людей вовлечено в инновации; отсюда не следует, что каждая (или даже какая-либо) подгруппа заданной величины порождает больше новых продуктов и методов[85].

Преимущества более многочисленного населения обусловлены не только большим количеством изобретений, которые могут быть взяты на вооружение другими людьми. Если новые идеи и основанные на них новые продукты важны для какой-то страны, они, скорее всего, будут распространяться в экономике тем быстрее, чем выше в ней плотность населения, — точно так же, как теплота переносится быстрее, когда в данном объеме больше молекул, а болезни по миру распространяются тем быстрее (и на соответственно большие расстояния), чем больше численность населения. И механизм распространения идей во многом похож на механизм распространения болезней. Чем больше людей, тем больше передаточных звеньев. То есть чем больше людей, тем больше рынок. «Битлз» могли сыграть 1,000 концертов в Гамбурге, поскольку этот город достаточно велик, но в Ливерпуле это было бы невозможно.

Достаточно большое население ведет также к образованию города, поскольку это просто результат различных преимуществ скапливания вместе, то есть агломерации. Еще большее население приводит к появлению еще одного города. И если не происходит соответствующего роста территории, то с увеличением численности населения города становятся все более крупными и многочисленными. Теперь мы знаем, что у городов были особые преимущества, которые не сводились к преимуществам большего числа умов или большей плотности населения на обширной территории. Теоретик экономики города Джейн Джекобе, выступившая против бульдозеров нью-йоркского титана городского планирования Роберта Мозеса, верно схватила основную идею:

Свойственные крупным городам большой объем и плотность населения можно считать положительными факторами <…> нужно приветствовать это как благо <…>

Большие города — естественные генераторы разнообразия и щедрые инкубаторы новых начинаний и всевозможных идей. Более того, большие города — естественные экономические прибежища громадного числа мелких предприятий <…> Без крупных городов они [небольшие предприятия] просто не могли бы существовать. Зависимые от колоссального разнообразия других городских предприятий, они вносят в это разнообразие свою лепту. Этот момент очень важен, и его стоит запомнить. Разнообразие в крупных городах не только допускает, но и поощряет еще большее разнообразие <…> Разнообразие любого рода, генерируемое крупным городом, зиждется на том факте, что в крупном городе собрано воедино великое множество людей с разнообразными вкусами, навыками, потребностями, возможностями и причудами[86].

Замечание Сэмюэла Джонсона «кто устал от Лондона, тот устал от жизни» указывает на креативность, которую можно найти только в городе. Однако Джекобс идет еще дальше, говоря о том, что только от города можно ждать нового разнообразия и оригинальности, то есть возможности инноваций.

Что говорят нам данные об исторической динамике численности населения? Подтверждают ли они сформулированные выше тезисы о том, что рост численности населения влияет на создание и распространение новых идей? Помогают ли они, соответственно, ответить на вопрос о том, почему Британия, Бельгия и Америка производили столь незначительный в национальном масштабе объем инноваций в последней четверти XVIII века, если сравнивать с разгаром инноваций, который начался у них же в середине XIX века? Данные о численности населения настолько скудны, что нам придется обойтись тремя ориентировочными годами. В период с 1700 года по 1820 и 1870 годы население в западном мире (то есть в Западной Европе и ее «ответвлениях») выросло с 83 миллионов до соответственно 144 миллионов и 208 миллионов. Британии помог значительный прирост населения — с 8,5 миллионов до 21 и 31,5 миллионов. В Америке сформировалось наиболее значительное для всего западного мира население — оно выросло с 1 миллиона до ю, а затем и до 40 миллионов. Численность населения Бельгии выросла более чем вдвое — с 2 до 3,5 миллионов, а потом до 5 миллионов. Население в Германии тоже росло, но медленнее — с 15 до 24 миллионов и до 39 миллионов. Численность населения Франции выросла чуть менее чем вдвое — с 21,5 миллионов до 31 миллиона и до 38,5 миллионов.

Не меньше впечатляет и формирование городов в XIX веке. Возьмем города с населением более 100 тысяч человек, что для того времени было немало. Ориентирами будут 1800 год и 1846–1851 годы. За этот промежуток времени в Британии число таких городов выросло с одного до девяти. В Америке — с нуля до шести, в Бельгии — с нуля до двух. В Пруссии был один такой город, а стало два, тогда как Франция увеличила их количество с трех до пяти[87].

В обществах прошлое не является полностью детерминированным. И можно с уверенностью предположить, что, даже если иногда кажется, будто все установки и институты, питавшие инновации XIX века, уже имелись и в XVIII веке, вопреки тому, о чем говорилось в предыдущих параграфах этой главы, до того, как население западных стран достигло критической массы, просто не было достаточного количества умов, вынашивающих новые идеи, способные вызвать взлет инноваций[88].

Итоговые комментарии к первой части

И Карл Маркс, и Макс Вебер писали сценарий для «Всемирной истории. Часть II»[89]. Согласно их представлениям о западном мире после XVI века, накопление богатств авантюристами и торговцами вне феодальной системы поместий породило капиталистов, которые основывали фабрики, нанимавшие рабочую силу в городах с постоянно растущим населением. Вскоре сеньоры начали сбывать в городах какую-то часть своей сельскохозяйственной продукции, ранее распределявшейся среди крепостных. Еще одним историческим фактором, выталкивавшим рабочую силу из деревни в города, были огораживания. Это история об индустриализации, но не описание причинно-следственных связей. Независимо от того, господствовала ли в деревне феодальная система, все равно возникали бы большие и малые города, магазины и фабрики, образующиеся вместе с ростом населения, начавшимся еще в XVIII веке.

История Маркса и Вебера, посвященная последствиям индустриализации, немногим лучше. В их «Истории» индустриализация представлялась первой стадией своего рода модернизации, к которой у них было неоднозначное отношение. Маркс заявлял, что заработная плата характеризуется тенденцией к понижению, которое не компенсируется приростом эффективности или объемов капитала. Однако это утверждение, некогда включенное в кредо рабочих движений, пришлось по-тихому убрать, когда выяснилось, что в XVIII веке падения заработной платы не было, в XIX век она значительно выросла и продолжила свой рост в XX веке. (Маркс в «Манифесте Коммунистической партии», написанном в 1848 году вместе с Энгельсом, сам признавал «прогрессивность» современного капитализма, свидетелем которого он был.)

И Маркс, и Вебер утверждали, что модернизация XIX века привела к ужасающей рационализации и безличной бюрократизации экономической жизни. Однако было бы нелепо на основании этого делать вывод о том, что традиционная экономика феодальных поместий предоставляла работникам возможность действительно «свободной деятельности». Люди, которые имели возможность трудиться и сравнивать жизнь в городе и в деревне, никогда не считали, что деревенская жизнь была лучше городской. Миграция в города на протяжении многих столетий была осевым моментом демографической истории.

Современные версии их «Истории» заканчиваются надеждой на то, что «экономика знаний» и особенно сектор услуг позволят, наконец, трудиться и строить карьеру так, чтобы «раскрывать свои таланты». Эта постиндустриальная модернизация расширит возможности самореализации человека, чего так и не смогла достичь индустриализация[90].

В первых четырех главах настоящей книги был предложен совершенно иной взгляд и совершенно иная история. Современные экономики, возникающие в XIX столетии, были огромным успехом как в материальном, так и нематериальном отношении, поскольку обещали с одной стороны интеллектуальную увлеченность и личностное развитие, а с другой — устойчивый экономический рост и тенденцию к вовлечению все большего числа людей в экономическую деятельность. Это было обусловлено подъемом новой силы — экономического динамизма. Искрой для этого динамизма стала новая экономическая культура. Необходимыми для нее питательными элементами выступили представительная демократия и культурная революция, которая стала возможной благодаря гуманизму Ренессанса, барочному витализму и модернизму Просвещения. Представительная демократия гарантировала права собственности, а также стимулировала уверенность в собственных силах и участие в делах общества. Альтруизм, витализм и модернизм заставили людей выходить в мир и искать смысл жизни в инновационной деятельности. Сложившаяся в итоге культура и экономические институты, к которым она привела, дали людям импульс и способность к инновациям. Достаточное число людей было последним из необходимых, но не достаточных условий.

Ряд современных экономик, в начале которого стоят Британия и Америка, похоже, обрывается на произвольном месте: последней модернизирующейся страной выступает Германия. Почему не Швеция и не остальные страны Скандинавии? Почему не Япония, Италия или Испания? Несомненно, эндогенные инновации в некоторых отраслях развивались и в этих странах. Проблема в том, что в их экономических системах потенциальные признаки общего динамизма стали обнаруживаться так поздно, что в значительной части они могли быть результатом догоняющего развития и заимствования этими экономиками новых продуктов у первопроходцев. Данные не позволяют сделать однозначный вывод. Точно так же продолжается спор об уровне реальных эндогенных инноваций, а не догоняющего подражания и внедрения в экономиках Гонконга, Южной Кореи, Сингапура, Тайваня, а сегодня — Китая и Индии. В этих экономиках образовались некоторые очевидные анклавы инновации, но трудно понять, как далеко в них (да и, по сути, в любых других) распространились инновации и насколько они интенсивны.

Конечно, новые типы экономики, по крайней мере новые экономики XIX века, основывались на капитализме. Однако эти современные экономики существенно отличались от меркантилистских экономик, которые достигли значительного роста торговли и накопления богатств благодаря довольно небольшому приросту в производительности, заработной плате, удовлетворенности трудом и воодушевленности, а также, вероятно, благодаря столь же незначительному приросту в занятости. Конечно, все современные экономики, возникшие в XIX веке, демонстрировали определенные усовершенствования капиталистической системы XVI–XVII веков, — например, финансовые институты стали лучше отбирать инновационные проекты, упрощая их реализацию. Однако эти современные экономики принадлежали современным обществам, которые внесли более серьезный вклад: эти общества обладали политическими институтами и экономической культурой, которые подстегивали капиталистическую экономику. Результатом стал современный капитализм. Первые в мире современные экономики, то есть первые экономики с динамизмом, представляли собой сплав капитализма и современности.

Хотя современные капиталистические экономики были первыми примерами современной экономики, из этого не следует, что они должны быть последним примером. В XX веке Запад стал дискуссионной площадкой для споров о том, может ли страна построить современную экономику, то есть экономику с динамизмом и со склонностью к инновациям, которая не была бы капиталистической. Европейцы, которые создали капитализм, спорили о том, могут ли существовать какие-то другие системы, на которых можно было бы основать современную экономику, то есть экономику с близким уровнем динамизма. Они обсуждали то, можно ли оправдать экономическую современность, несмотря на те издержки, которые, как можно показать, она влечет. Спорили даже о том, нужно ли вообще стремиться к экономическому модерну как таковому. Вопрос об оправдании капитализма и самой современности превращал Европу не только в дискуссионную площадку, но и — местами и временами — в поле битвы.

Загрузка...