Новый Сенчин
О «новом» Сенчине заговорили два года назад — с тех пор как перестали узнавать его героя. Мыслями бродящий внутри себя — прощупывая, разоблачая, похмыкивая, — герой-рассказчик вдруг передал слово другому, принципиально не замороченному персонажу. Наблюдатель смолк — наблюдаемые задвигались, заговорили. Сам характер истории изменился: повествование, ранее размыкавшее литературу в философию, документ, публицистику, эссе, подвисавшее на рассуждениях, не смевшее, подобно задумавшемуся герою, сделать решительного сюжетного шага, прибавило в художественности, освоило событийную крепость и драматичность.
И вот несомненный итог этой эволюции: «Елтышевы», настоящий роман с классическим сюжетом — гибель семьи на руинах эпохи. Крепкая история с четырьмя убийствами.
Врешь, от Сенчина не уйдешь! — уже предчувствую, что и в сердце последней опоры стариков Елтышевых автор направит нож. А ведь считался мастером рассказывать о том, что не свершилось: миновало, застыло в мечтах… Сочетание предсказуемого, типично «сенчинского» исхода: крах всех надежд — и того, что против обыкновения исход этот выражен так зримо, проявляясь за пределами душевной жизни героя, интригует и зовет измерить масштаб перемены.
С механической точки зрения, новый роман — узнаваемый и довольно полный набор лабораторных персонажей и ситуаций Сенчина. Писатель всегда отличался склонностью проводить экзистенциальный эксперимент средствами литературы и сюжеты своих произведений, кажется, не переживал, а моделировал. История подчинялась интересам рефлексии: Сенчин задавал себе вопрос и при помощи героев и обстоятельств изучал возможные ответы.
Лаборатория мысли приходит в движение по слову «катастрофа», мигнувшему на одной из первых страниц романа. Глава семьи Николай Елтышев, пожилой капитан милиции, уволен за едва не кончившуюся фатально расправу над узниками вытрезвителя. Теперь он сам, его жена Валентина, старший сын Артем, а заочно и младший сын Денис, ныне отбывающий срок за драку, в которой покалечил человека, должны покинуть ведомственную квартиру, вобравшую столько благ и дней жизни. Припомнившаяся Валентине малая родина, деревня, где осталась ее родственница, обещает как будто выход.
Постоянный читатель Сенчина, однако, не обманется насчет жизненных перспектив героев. Катастрофа в произведениях этого писателя обещает не новую жизнь, а новое знание, правду, а не утешение. Катастрофа обрывает налаженную инерцию будней, лишая героев возможности и дальше откладывать решительные шаги, притуплять размеренной возней боль о принципиальных вопросах жизни. Автор прописывает героям срыв как лекарство от видимости. «Яма» деревенской жизни, «ее черное, беспросветно черное дно», где обнаруживают себя Елтышевы, не означает перемену судьбы — а делает зримым ее итог, уже содержавшийся в заведенном семьей моральном порядке.
Бегство или вынужденное переселение из города в деревню — тоже традиционный мотив для сенчинской прозы, ищущей альтернативу победившему в современном обществе стандарту жизни. В повестях «Минус» и «Малая жизнь», рассказах «В норе», «Чужой» деревня представала, с одной стороны, тенью больших городов, расплатившейся разорением и гибелью уклада за приманки цивилизации, а с другой — средоточием тягот человеческого существования в любые эпохи, в любых поселениях. В романе социальный и духовный образы деревни впервые слиты в цельную картину человеческого тупика.
Деревенский быт на выживание испытывает в героях не только житейскую стойкость. Городской человек попадает в деревню — и начинает с особой остротой ощущать, что его жизнь уходит только на то, чтобы продлиться. Здесь необходимость всевластна, и озабоченность мельчайшими подробностями быта не дает задуматься о главной заботе: зачем быть? Бессмыслицу будней обличает ключевой персонаж этой прозы — вялый бунтарь, «недоделанный», бессознательный адепт обломовщины, которого сразу узнаем в Артеме Елтышеве. Артем как будто движется по добротной тропе становления: на новом месте заводит друзей, женится, производит на свет сына, — но все это сделано как дань абсурдному сну, от которого героя так и тянет «проснуться» в настоящее забвение смерти.
Апатия героя способна привести в бешенство не только его отца, но и читателей, однако в этой модели поведения автор выразил правду, с которой трудно спорить: «неинтересно». Неинтересно жить, чтобы только не умереть, — апатичный герой Сенчина, отрицая власть необходимости, косвенно утверждает свободу человека выбирать, во имя чего суетиться.
Грохочет поехавший быт, привывает уныние, бренькает мелочевка мыслей, глухая апатия дожимает паузу — эти опознавательные для Сенчина мотивы слышны в романе, но перестали звучать самодостаточно. Перед нами жизнь, выращенная новым для автора, не лабораторным путем. Еще «Конец сезона», повесть позапрошлого года, производила это впечатление: автор научился делать из рефлексии — литературу.
Писатель открыл в своем мире источник жизни — и это не прирост мастерства, а духовный прорыв, до которого Сенчин, в силу особенности своего дара, додумался.
Начавший с исповедей и манифестов маргинала, который сознательно выламывал себя из общей закономерности жизни, ранний Сенчин только такого героя наделял жаждой свободного и осмысленного бытия. И даже если сокрушающее озарение о быстротечности дней, перемолотых в пустоту, дано было пережить скромному обывателю, тот становился меченным этой болью, маргиналом в своем окружении. Такая асимметрия кривит, например, повесть «Ничего страшного» о жизненном тупике членов одной семьи, из которых только дочь прочувствовала безысходность не как продукт социальных обстоятельств эпохи, а как всечеловеческую судьбу.
Сенчин не видел «маленького» человека целиком, а присматривался к нему с разных сторон. Изучал, а не изображал. Та же тема деревни раскрывалась, например, в повести «Малая жизнь» благодаря наблюдениям и рассуждениям главного героя, художника, в образе которого автор только и мог испытать эту «малую», постороннюю ему по смыслу модель существования.
Прочувствовать кожей то, во что вникал умом, удалось только тогда, когда Сенчину открылось глубинное родство «малой» и «большой» жизней. Как будто залечил разрыв, восстановив ток крови. Логика мысли слилась с логикой образа: драма семьи Елтышевых прожита как история, а не раскрыта как заданная ситуация. Эта история вовлекла в свое течение ключевые мотивы, которые перестали обозначать самих себя, зажив в деталях, разговорах, событиях.
Сам характер образов переменился: «толстоногая клава» из рассказа «Чужой», травля тараканов в «Погружении», девушка на фото в развлекательном журнальчике из «Афинских ночей», «норка» писательского стола из «Вперед и вверх…» — все это были плоды умозрения, иллюстрации к мысли, которые впечатляли, как может впечатлить удачно приведенный аргумент. Образы в «Елтышевых» не доказывают — а выражают. Они многозначней и в то же время более закрыты от толкований: они не значат, а существуют. «Съежившаяся от вещей и выросших сыновей, располневшей жены квартира»; «стеклянная тумбочка», которую глава семьи по переезде «бережно, но и словно на свалку, понес в избу»; «задранные» ноги «невесты», увенчавшие рандеву в предбаннике; «маленькая золотистая дынька», вкатившаяся в бедный список покупок осиротевшей старухи Елтышевой, — это одновременно и идеи: бренность вещей, искаженность плотского лика любви, хрупкая иллюзия земной радости, — и настоящие, прочно ощутимые, жалкие и дорогие, вынужденные к жизни явления реальности.
Сенчин научился высказывать правду бунтаря на языке привычной обыденности, видеть отклик личному страданию в постороннем опыте — благодаря тому, что осознал универсальность тех самых исканий, на исключительности которых настаивал в ранних произведениях.
Конфликт между писательским и человеческим, изводивший героя повести «Вперед и вверх на севших батарейках», обнаружил свою не только мучительность — но и вымученность. Перед громадою маховика земного времени, проворачивающего жизни от зарождения до тлена, все люди — до обидного «маленькие». Но и так велики, что не вмещаются в навязанный им порядок существования. В этом анти-романтический и одновременно романтический пафос Сенчина. Анти-романтический — потому что усилием постоянно активизируемого сознания он прозревает за видимостью жизни ее предельный итог: прах. И романтический — потому что, против доводов сознания, ощущает неполноту этой последней правды. И поневоле, сохраняя тон беспристрастности, судит ее с такой точки зрения, которая, перестав быть коллективной, скрепляющей наше общество верой, живет еще благодаря, может быть, литературе.
Эта точка зрения дополняет драму существования — его задачей, в романе «Елтышевы» втихую, но дважды провозглашенной: «оставаться человеком». Все равно — художником-человеком или человеком-обывателем. Ведь, как понимаем мы вслед за Сенчиным, человеческое во всех моделях существования одинаково подвержено испытанию.
Отрицательное, от противного высказанное христианство — вот что меня поражает в прозе Романа Сенчина. Религиозное жизнеощущение, действующее в писателе не как культурный след, ни тем паче как осознанная позиция — а как своего рода духовный инстинкт. Откуда-то закрадывается в его произведения конфликт между внутренним и внешним зрениями. Автор видит только вещное и любит подчеркивать эту суженность взгляда. нарываясь на обвинения в цинизме, дурном глазе. Но динамика этого вещного в его прозе может быть понятна только при опоре на законы незримой жизни: души.
Эффект двойного зрения в романе «Елтышевы» выразился с новой силой. О деревне ли этот роман? О том ли, как угасает, покладая руки и лучших сынов, этот тыл современной цивилизации? О том ли, как на просторах страны, озабоченной демографической реформой, главы семейств пускаются в пьянство и воровские аферы, отчаявшись прокормить шестерых детей? О том ли, что в государстве с пошатнувшейся верой в земные, не говоря о прочих, авторитеты люди приучились надеяться на собственные силы — и вооружились друг против друга?
Конечно. Но сказать, что только об этом, — значит закрыть глаза на значение человеческого образа в литературе, превратить ее в художественный дубликат «Левада-центра». Социальная обусловленность делала бы роман безболезненным для читателя — и при этом опасным. Она по-простому объясняла бы поступки Николая Елтышева понятием «не повезло» и предполагала бы, что любому человеку, окажись он в сходных условиях, суждено, статистикой предписано последовать путем этого персонажа — путем расправы.
Это логика социальной справедливости: меня обложили препятствиями — я сосредоточен на том, чтобы убрать их. Это логика маленького человека: постоянной оглядки, обиды и зависимости.
Обидой Сенчин открыл роман, показав героя жертвой переломной эпохи: «Исчезли уже те возможности, какие были в начале девяностых, когда с нуля — горлом, кулаками, за бутылку коньяка — можно было завести свое дело. Открыть бизнес. Да и возраст… Пятьдесят все-таки». Но вскоре он далеко разводит планы обстоятельств и человеческой воли. Они и движутся в намеренно разном ритме: быт романа замедлен, запаян в природный цикл сезонов и погод, в нем долгое время ничего не меняется по существу — меж тем как план духовный развивается по стремительно нисходящей линии.
За проблемой выживания маленького человека встает проблема его, в религиозном смысле, спасения. Потому что если художник страдает, как маленький человек, то и маленький человек свободен, как художник. А значит, виновен в своей судьбе. Из жертвы обстоятельств Николай Елтышев обращается в их вершителя.
С чего началось? Уже то, как определит читатель отправную точку падения героя, зависит восприятие событий романа: включение или паралич внутреннего зрения. Встретившееся в ЖЖ-обсуждениях мнение, что герой наказан за «милицейский произвол», так же очевидно, как далеко от смысла романа. Расплата «мента», злоупотребившего властью, — это такая же безопасная мысль, как о деревне, в которой нельзя жить: и мундир и топография изолируют читателя от опыта героя. С сокровенной точки зрения, безобразная сцена в вытрезвителе — не о служебном преступлении, а о том, кому служите? Автор вводит нас в мир ценностей и упований своего героя.
Первый же абзац дает исчерпывающий духовный портрет: «Подобно многим своим сверстникам, Николай Михайлович Елтышев большую часть жизни считал, что нужно вести себя по-человечески, исполнять свои обязанности и за это постепенно будешь вознаграждаться. Повышением в звании, квартирой, увеличением зарплаты, из которой, подкапливая, можно собрать сперва на холодильник, потом на стенку, хрустальный сервиз, а в конце концов — и на машину…» Абзац обрывается на пике меты: «Когда-то очень нравились Николаю Михайловичу “Жигули” шестой модели. Мечтой были». Горе тому, кто прочтет эти слова тоном жалости, а не обличения.
Не эпитафия потерянному поколению, у которого эпоха отобрала ожидаемое, а приговор самим его ожиданиям, мерившим жизнь в телевизорах: «сначала цветной (1)Рубин(2), а потом (1)Самсунг(2)». Николай изначально занимает жертвенную, обусловленную жизненную позицию: носит мундир добра, пока нашивают лычки. И когда меняется принцип выслуги благ — государство стимулирует не труд, а рвачество, — герою остается только досадовать, что вовремя не сменил форму: «Тот момент, когда, как в сказке про богатыря, нужно было выбрать путь, по которому двинуться дальше, Елтышев проспал <…> не веря, что ход жизни ломается всерьез и появляется шанс вырваться вперед многих. <…> Постепенно росло, обострялось раздражение». Сенчин показывает духовную беззащитность среднего гражданина страны перед атакой этой подмены, перед новыми требованиями социальной морали.
Покатилось.
Честный труженик, маленький человек, последний и первый аргумент в публичных политических спорах выказал свое несогласие быть честным безвозмездно. И в этом — сознательный нравственный рывок того, кого считают пассивным планктоном, носимым волной эпохи. Героем завладевает наитие социальной мести, толкающее его под руку каждый раз, когда он думает, что встретил олицетворение своего несчастья: упущенного чуда обогащения, бессилия перед судьбой, обманутых надежд, пережитого позора. Катастрофическая цепочка убийств в романе сплетена как будто из случайно подвернувшихся звеньев. На деле же все случайное в романе имеет уверенную душевную предпосылку. От этого возникает удивительный эффект: герой, как будто вынужденный оступиться, остается от начала до конца свободным в своем последнем решении.
Добро, обусловленное стяжанием: «нужно вести себя по-человечески, исполнять свои обязанности и за это постепенно будешь вознаграждаться», — скоро обращается в свою противоположность. Полюса добра и зла меняются местами в сознании героя, и он научается испытывать чувства освобождения, умиротворения после того, как переставало дышать его очередное «препятствие». В романе очень точно показан путь закрепощения грехом, который чем большей свободой манит, тем жестче связывает. Герой думает обрести власть над жизнью — но с каждым актом произвола оскудевает его способность выбирать.
Испытания, показывающие герою тупиковость выбранного направления жизни, и были шансом — передумать. Мы подошли к одному из ключевых духовных мотивов прозы Сенчина: призыву бодрствовать. Сознательность заменяет в его мире благодать, и прозревать правду жизни для его героев значит достичь высот человеческого развития. Поэтому то, что персонажи романа, от главных до эпизодических, избегают задумываться о себе, об основаниях своей жизни, является их принципиальной характеристикой.
Жена Николая Елтышева, мысленно перекладывающая его вину на других: «Известно же, как журналисты милицию ненавидят, а среди пострадавших оказался их коллега. Вот и раздули…» Его младший сын, ставший преступником по бездумью, от небрежения своей и чужой жизнью. Старший, Артем, важнейшие поступки совершающий безвольно, по наущению или инерции. Его захваченная женской тоской, захватанная невеста, переставшая различать границы любви и распущенности. Сосед Харин, желающий сохранить достоинство, живя обманом. Деревенский участковый, отчаявшийся отделить жертв от преступников и сознательно не мешающий Николаю Елтышеву: «Я понимаю вас и раньше понимал…» Наконец, повальное пьянство в деревне — такой же образ самозабвения, бегства в дремоту, сна души как прижизненной смерти: «Спасались спиртом. Не допивались до бесчувствия, но и не давали себе протрезветь. Боялись».
Импульс пробуждения достигнет в финале сердца Валентины Елтышевой, которую автор одну оставит — обдумывать судьбу ее семьи.
Нравственная безоружность человека перед бедой показана в романе, но в нем не может быть исцелена. Источник высшей правды, которая осветила бы события романа, тщетно искать. Взявшись как будто максимально объективно исследовать реальность, автор раздражает читателя отсутствием авторской воли, которому в философском смысле соответствует молчание воли Божественной. Не веря в высший суд, автор не берется от своего лица разбирать дела героев — для Сенчина это значило бы совершить идеалистический подлог.
Но незримые законы души, отображенные в его прозе правдиво и непредвзято, сами свидетельствуют о неизбежности воздаяния — совсем иного рода, чем то, на какое уповал Николай Елтышев. В этом — вывернутый религиозный инстинкт писателя, который наделен истовым отторжением от тленного, видимого, скоромимоходящего — и при этом лишен веры в его вечную незримую альтернативу. Отсюда зависшая между небом и землей, беспочвенная, отрицательная духовность его прозы, преодолевшей вещь, но не взыскавшей Бога.
Поэтому, хотя морали в романе нет, он написан на прочных нравственных основаниях. Выход автор не нашел — но в тупике выставил впечатляющий знак.
(Опубликовано в журнале «Новый мир»., 2009. № 12)