А бугров всего было три: один — Ураков (ну об нём уже речь шла), другой — Настин, а третий — Стенькин (на котором он потом трубку свою из озорства оставил).
Приосанился бывший кашевар: весь в шелку, спереди горбат, на поясе сабля в золочёной ножне побрякивает. Ничего не попишешь, стал атаманом — чин блюди. Но, как говорится, по одёжке встречают… Каков ты в деле, покажь!
И вот выходит это он на свой бугор.
— А что, — говорит, — ребята, за кораблик там бежит? Уж не тот ли, на котором капитан не прост?
— Ён, — отвечают. — Тот самый, что тадысь портками своими трёс, а нас в лодке на двадцать сажён отбрасывало…
— Ташши кошму!
Принесли ему кошму. Осмотрел её Стенька — нет, маловата.
— Ковёр ташши!
Принесли ковёр трухменской работы. Ну этот вроде в самый раз. Раскатал его Стенька атаманскими своими руками на прибрежной водице, шепнул заветное словцо, ступил на узоры азияцкие. Не тонет ковёр — плавает. А может и летает низенько-низенько — поди ещё загляни под него!
— Седай, ребята, поехали!
Оробели ребята, помялись — ну да делать нечего, атаман велел. Поместились с опаской на ковре — в тесноте, да не в обиде.
— Ой да!..
И ка-ак этот коврик по Волге припустит! Переняли судёнышко на стрежне, кликнули сарынь на кичку, товар пограбили, а капитана вздёрнули на щёгле заместо паруса, чтобы впредь портками не трёс. Ишь, не прост он… Тут не проще тебя водятся!
До самого вечера дуван дуванили (добычу делили). А там и пирушку затеяли. Гуляют разбойнички — смотреть на них дымно. Один лишь Стенька сидит — свесил головушку на праву сторонушку, и хмель его не берёт.
— Догуливайте, — велит, — без меня.
Встал да пошёл к Настину бугру, где стень ходит. Вот ведь как оно случается-то: жили с ней, ровно кошка с собакой, бранились почём зря, а не стало её — хоть волком вой.
А волки-то в ту ночь и впрямь выли. Это теперь их в наших краях повывели, а тогда не счесть было. И волков, и медведей, и куниц…
Месяц в небе — брюхат, на сносях. Всё видать, как днём. Настину стень атаман издалека углядел. При ясном-то солнышке она понеприметней была — вроде серой дымки, а тут идёт навстречу, будто и не пропадала с бела света. И что ей сказать? «Здорово живёшь?» Так не живёт уже…
— Ой, Настя-Настя…
— Ой да ой!.. — услышал он в ответ. — Всё не отойкаешься никак? Тоже мне атаман!..
И не шипом ответила — голосом, ещё и сердитым.
Тронул — живая.
— А говорите, не Ураков! — вскричал я. — Конечно, Ураков! Застрелили вы его — вот с Насти чары и спали…
— Иех!.. — выговорил он, скривясь, и оглядел меня с презрительным сожалением. — Голова твоя, в темя не колоченная… Чары с неё спали! Стенью-то она только прикидывалась! Чтоб я как раз Уракова в отместку и застрелил!
— Да что вы!.. А дальше?
— Н-ну дальше…
— Ах ты, сучка!
— Сам ты кобель!
Шумно стало на бугре. Даже волки окрест примолкли.
— Трястись бы те лихоманкой! Ураков меня разбою учил, трубку свою подарил!..
— Да угори ты с ним, со своим Ураковым! Отец, вишь, родной! Трубку он ему подарил! Не будь меня, по сей бы день казан чистил!..
— Ладило б тя на осину!
— Пеньковый бы те ошейник!
Так вопили, что на пирушке их услыхали. Сбежалась к бугру вся шайка.
— Ташши кошму! — неистово кричит Стенька.
— Опаньки… — еле вымолвил я. — Так, выходит, княжна не первой была, кого вы утопили?
— И не последней, — мрачно прибавил он. — Вот назови нарочно какую-нить речушку в округе. Назови, ну?
— Н-ну… Хопёр, — сказанул я наугад.
— Хопёр? Топил и в Хопре… Ишшо!
— М-медведица…
— В Медведице — двух! Сначала одну, потом — другу… Бяда-а… Тут, вишь, как лизнул я тады камушек — сразу на баб потянуло. Или их на меня… Поди пойми!
— Но княжну-то всё-таки — в Волге? А то я читал у Людвига Фабрициуса, что вы её в Урале… т-то есть в Яике… И не просто утопили, а в жертву принесли… В лучшие наряды велели одеться… драгоценности нацепить…
— Это который Фабриций? — брезгливо осведомился он. — Это тот, что ли, шут гороховый, который в Астрахани казаком представлялся?
— Ну да! За капитана Бутлера приходил вас просить…
— А ему-то почём знать, петуху гамбургскому? Его ж тады в Яицком городке не было, ён тады с князем Львовым, крёстным моим, войском шёл…
— По слухам, видать, писал…
— Не иначе…
Сплошные иноземцы. Фабрициус — голландец, княжна — та и вовсе басурманских кровей…
— Это что ж получается, Степан Тимофеевич? Русских топили-топили — и никто о них даже не вспомнил! А чуть одну персиянку — сразу шуму на весь свет! Первой-то Настя была?
Крякнул, насупился, кивнул.
— Так вот прямо взяли её и кинули? — продолжал допытываться я. — В набежавшую волну?..
— Ага! Кинешь её… — покряхтывая от неловкости, буркнул старик. — В набежавшую… Токо встал я на кошме, чтоб на руки взять, а она, слышь, ка-ак меня пхнёт! Я кубарем с кошмы в воду… А стрежень, прикинь!
— Н-ни фигассе…
Образ Насти предстал передо мной совершенно в ином свете. Нет, эта бы в жертву себя не принесла. Скорее бы уж всех остальных в стень обратила.
— И как же вы…
— Да вот смекнул крикнуть: «Голон-голон-голынгач!» Кошма и притони… Чаво тут? На дно — так заодно!
— Ну вы-то выбрались… А Настя?
— А Настя, мнится, плавать не умела…
— Как же так?
— А на что ей? Раньше-то её Волкодир на горбу возил…
С грехом пополам, однако выплыл. Не Чапаев — не утоп. Ну так на том-то две кольчуги было, одна своя, другая орлёная, Иваном Грозным подаренная[3], а Стенька-то налегке: сабелька на поясе да кистень в кармане — вся тягота. Да и кистень-то, между нами, не кистень — так, кистенишко. То, что в народе у нас гасилом зовётся, гирька на ремне.
Сидят разбойнички кругом костра, чарки в руках держат, а пить сумлеваются, потому как не знают, за что: за здравие али за упокой? И тут выходит к ним Стенька — весь в мокрых шелках.
— Чаво приуныли? Чару мне, да поболе! Зарок давать буду!
Встревожились, переглянулись. Атаман зарок даёт — жди беды.
Подали кубок. Осушил его Стенька единым махом, губы утёр.
— А зарок таков: никаких больше баб!
Не сдюжили — прыснули.
— Ага! Зарекался пить: с воскресенья до поднесенья…
— Хоть в нитку избожись, не поверим!
— Эк тебя Господь-то перевёртыват!
Нахмурился атаман.
— С ними ночь провожжаисси, — толкует, — сам наутро бабой станешь.
— Да наутро ты и сам обо всём забудешь!
— А забуду — напомни!
Пришло утро. Проснулся атаман раньше всех, вылез из землянки, окинул оком Волгу, степь, бугры. Как бы мне, кручинится, этот Настин бугор отметить: чтоб, значит, посмотрел на него — и всё бы разом вспомнил.
Взлез наверх, глянул: обоз идёт — три воза со стёклами, солнышко от них так и отскакивает.
— Стой! — кричит.
Испугались возчики, стали. Вроде не Ураков на бугре, но голос-то — атаманский. Подбежали, в ножки кланяются.
— Опрастывай! — велит им Стенька. — Ташши наверх!
Опростали, потащили. Весь день трудились. В степи-то взять больше нечего, да и на Волге, как на грех, ни судёнышка. Засыпали битым стеклом — засверкал бугор издалече. Возчики уж не чаяли живыми уйти, ан ушли! Стенька-то им в память не одну меру серебра отвалил да и отпустил с порожними возами по разным дорогам.
Воротился в стан, оглянулся: сияет Настин бугор, лучиками топорщится. Так-то вот! Слово наше крепко: никаких больше баб!
Любо, братцы, любо… Оно и понятно: с таким-то атаманом! Одно не любо — больно уж охоч клады прятать. И с зароком, и без зарока, и на девять голов, и на тридцать девять… Землю рыть замучишься!
Придумал: укрыл в горе по пути к Промзину городищу две бочки серебра. Ну укрыл и укрыл, пускай бы себе там и лежали. Так нет, он же без озорства никак не может: выходят те бочки по ночам из подземелья и катаются, погромыхивая цепями и деньгами серебряными. Лишь бы людей дразнить!
При Уракове всё же попроще жилось. Ограбили, продуванили, опять ограбили… Кое-что прикапывали, конечно, но не так. Без выдумки.
Или вот в Великую Отечественную. Долбанула артиллерия по сталинградскому берегу (сейчас там 7-я Гвардейская улица) — круча-то и оползла. И высунулись две старинные пушки, монетами набитые, а монеты уже в слиток слежались. Солдаты, понятно, обрадовались: сокровище. Сколько танков построить можно! Всё для фронта, всё для Победы! А клад-то — заговорённый. Опять долбанула артиллерия, опять круча съехала. И где теперь те пушки?
Точно говорю — сам на 7-й Гвардейской жил.
А то ещё проговорится для виду в застолье: мол, там-то и там-то зарыто, а на сколько голов — не скажет. Один бедолага подслушал: рыл-рыл, да и провалился в преисподнюю. А из-под земли голос: «Девятый!» Вот и думай теперь: копать, не копать? Ежели на девять голов клад положён — твой будет. А ну как на тридцать девять?
Или припала раз смёртная марь. По-русски сказать, сильная жара.
— Чавой-то мне, — говорит, — братцы, томно. Не то в холодке вздремнуть?
Ушёл — и нет его. А там озерцо было неподалёку. Захотелось одному из разбойничков тоже в тенёк, под иву. Подобрался он по-тихому, чтобы, значит, атамана не потревожить — глядь, а атамана-то и не видать нигде. Наклонился над водой — чуть ум не отшибло.
Озерцо прозрачное, солнышком просвеченное. А атаман-то на дне лежит-почивает! Почешется, перевернётся с боку на бок — и снова дрыхнет. А потому что хитрость знал: есть такая травка, Перенос называется. Положь её семя в рот — и хоть спи в воде, не затопит.
Страсть да и только!
Зато со Стенькой как-то понадёжней, чем с Ураковым. И сам заклят (ну не так, конечно, сильно, как князь Барятинский Юрий Никитич: от того, сказывают, не то что пули — ядра отскакивали), да и шайку свою заговорил. Бывало, прикажут воеводы в них стрелять, а им и горя мало! Стреляют в них, стреляют, стреляют. «Стой-ко-те!» — кричит Стенькина сила. Ну те перестанут стрелять, а они снимут с себя одёжку, повытряхнут пули да ими же в ответ и стрелять начинают.
И раза такого не было, чтобы кто промахнулся!
— Воеводы? — насторожился я. — Так это уже не разбой, Степан Тимофеевич! Это гражданская война, раз до воевод дело дошло!
— Эк ты сгутарил! — поразился он. — Кака така война?
— Крестьянская! — ляпнул я не подумавши.
— Чаво-о?..
— Н-ну как же… «Я пришёл дать вам волю…»
А ещё филолог! Это ж надо так опростоволоситься! Кем только ни представал Стенька в народных сказаниях: и чернокнижником, и еретиком, и щедрым лихим разбойником, а вот избавителем от крепостного права — ну ни разу! Бояр, правда, вешал и с крепостного раската кидал, но ведь и мужичкам, согласно байкам, от него доставалось: «А пойдём-ка, ребята, в поход по деревням — где что попадётся, всё тащить, зря не бросать!» А те в ответ: «Да уж не проглядим что висло висит!»
А я ему, стало быть, с дура ума про крестьянскую войну…
— Ну-ка повтори-ка… — потребовал он.
Деться некуда — повторил:
— Я пришёл дать вам волю.
— А-а… — Старческое лицо прояснилось. — Так это отговор такой, когда клад берёшь. Дорыл до сундучной крышки — энти самые слова денежкам и скажи. Иначе не добудешь…
Честно говоря, образ Степана Разина как исторического лица всегда вызывал у меня множество сомнений. Взять само восстание. Ну не был он, на мой ненаучный взгляд, его предводителем! Подозреваю, что и единого восстания не было как такового. Бунты — да, были, но каждый сам по себе. Полыхнуло повсюду, атаманов — как грибов поганых. А Стенька-то из них самый отмороженный — вот и врезался навсегда в память народную. Куда ж до него Серёжке Кривому или, скажем, Ваське Усу! В их поступках хоть какая-то логика прослеживалась…
Сохранились, правда, Стенькины воровские грамоты (они же прелестные письма). Рассылал — стало быть, смуту сеял. Хотя кому их было читать, если народ грамоте не учён? Выходит, крамола-то через грамотеев шла…
Нет, всё-таки исторический Разин, я считаю, не шибко достоверен. То ли был он такой, то ли не был. Подлинных документов — раз, два и обчёлся. То ли дело фольклорный: был, есть и будет!
— Степан Тимофеевич, — не удержался я. — А вот прокламации ваши…
— Про… чаво?
— Н-ну… письма… которые вы потом в денежный кувшин засмолили… Вы их правда зарыли на том острове — на Дону?
— В урочище Прорве, что ль?
— Ну да… Под кривою вербой… Их ведь там искали, землю щупами тыкали — так ничего и не нашли. Закляли, небось, кувшин?
— Чаво его заклинать! Не грамоты там были, а заговоры скрижальные…
— Скрижальные?
— На бумаге писанные… Их ишшо поди возьми! Не дадутся.
— Ну а народ-то почему восстал?
Разумеется, я спросил его об этом без особой надежды на внятный ответ. И надежда, естественно, сбылась лишь отчасти.
— Да тут, вишь, — с натугой растолковал он, — колдуешь-колдуешь да и нарвёшься…
— На что, простите, нарвёшься?
— На другое колдовство.
Не понял я его. Попросил объяснить.
— Ну вот сшиблись два колдовства. А от энтого всё вокруг бурлить начинает… Вот и вскинулся народишко.
— А на чьё это колдовство вы нарвались? Неужто князя Барятинского?
— Да и на евойное тоже… — с досадой отозвался он. — Пушки мне кто под Синбирском сглазил? Ён и сглазил — стрелять не стали.