Ну вот чего этим бабам надо? Стала девка богата, первая на селе — нет, вздумала, как бы его изловить. Обиду, видать, какую затаила. Раз приплыл он к ней на кошме и говорит:
— Ну-ка, сходи, принеси четверть водки!
Принесла.
— А истопи-ка мне баньку!
Истопила. А сама побежала на село (хата, понятно, на отшибе строена, чтоб народ зря углём не марать) и сказала старшине: Стенька, мол, в бане парится. А тот дал знать в город. Наезжает из города начальник со стрельцами, да и не с простыми со стрельцами — особыми. Обступили баньку, думают, как им Стеньку взять. Один посмелее глянул в оконце, откуда дым выходит, а внутри-то вроде и нету никого — один стакан стоит на низком полке. И видит стрелец: стакан поднялся сам собой и так в воздухе испрокинулся, как будто кто его пил. Страшно стало стрельцу — отпрянул и всё рассказал, что видел. Только ему не поверили: кто ж в бане водку-то пьёт? Разве дурной какой! Банный дедушка и жена его Обдериха страсть как пьяных не любят — удушить норовят. Это ты, говорят стрельцу, сунулся в оконце да угорел.
Хотя, ежели умом-то пораскинуть, Стеньке законы не писаны: ни в бане, нигде. Ему только квас нельзя было пить — Господь проклял.
А что незрим сделался — так это он стебель травки Железа за правую щёку положил. Добрая травка, только говорить ничего не надо: скажешь слово — тут же явишься воочию.
В ту пору идёт из села старый старичок.
— Что у вас за сходка?
— Да вот хотим Стеньку изловить.
— Где вам, братцы, его изловить? Тот ещё на свете не рождён! Рази мне старые кости потревожить да показать вам Стеньку?
Снял шапку, перекстился три раза, постучал в стенное бревно — и тихим голосом:
— Степан, а, Степан…
— Ась? — отозвался Стенька — и сразу стал виден. Показал свой живой образец.
Оделся, подпоясался, вышел. Тут его и взяли.
Начальник говорит:
— Надо в кандалы заковать.
Ан, старичок опять встрял:
— Нет, — говорит, — нельзя его в кандалы. Дай-ка сам свяжу.
Взял мочёное лыко, связал ему руки и ноги — знал, видать, старый хрен, что железо Стеньку не берёт. Посадили на подводу, привезли в острог.
Трое суток он там сидел, на четвёртые является аж сам губернатор. Увидел — раскричался:
— Может ли, — кричит, — сидеть такой разбойник связан мочалами? В железо его!
Ему толкуют: так, мол, и так, нельзя Стеньку в железы ковать — вырвется. Куда там! Слышать ничего не хочет. Что тут прикажешь делать — сковали. И только они за дверь — тряхнул руками-ногами, кандалы-то и распались. Взял уголёк — и давай что-то на полу малевать.
Прочие колодники смотрят, дивятся:
— Ты чаво там малюешь, малевич?
Стенька ухом не ведёт — знай себе мажет. Намазал большой чёрный ковадрат. Надел обратно кандалы (для виду) и просит водицы испить. А тюремщики, видать, не разумели, что Стеньке только квас подносить можно — с квасом он ничего поделать не мог. Сколько раз так бывало: поднесут ему водицы, не знаючи, а он нырь в неё — и поминай как звали.
Но тут он по-другому учинил.
— А ну-ка, ребята, айда ко мне!
Скричал всех поближе, плеснул из ковшика на пол — и как хлынула вода отовсюду, а чёрный-то ковадрат возьми и обратись в ковёр трухменской работы (мог бы, конечно, Стенька и лодку начертать, но так попроще). Весь острог до подстенков размыло. И тюремщики утопли.
Так и уплыл на ковре с новыми товарищами на Волгу. Поприбавилось разбойничков в шайке.
А с чёрным этим ковадратом многие потом живописцы-изографы колдовали, но так у них ничего и не вышло.
Его, пока в остроге сидел, положили и стали пытать: иголками кололи, кошками били — всё без толку. И тут опять этот старый хрен:
— Да вы чего бьёте-то? — говорит. — Ведь вы не Стеньку бьёте, и не он у вас в кандалах, а чурбан! Стенька вам глаза отвёл да и хохочет.
Смотрят: а и впрямь…
— Так что за старичок-то был?
— Да Бог его знает… — мрачно отвечал мне Степан Тимофеевич. — А може, и не Бог…
— А кто? Чёрт?
Неопределённо повёл плечищами, промолчал.
— Думаете, это Маша старичка подослала?
— Али сама старичком прикинулась…
— Маша?! Ну фартит вам на колдуний! — восхитился я. — То Настя, то Марина-безбожница, а теперь ещё и Маша…
— Не то на колдуний фартить, — уклончиво откликнулся он, — не то на колдунью…
Боюсь, что смысла последней его фразы я не уловил. Кого из своих полюбовниц он имел в виду? Вроде бы все три друг дружки стоят…
— И что с ней стало?
Хмыкнул, подвигал бровями.
— С Машей? Утопла, видать. Там така волна до Волги шла от острога — половину села слизнуло. А уж от угольной хаты, где она жила, и бревёшка не осталось.
— Да, но если она прикинулась старичком… А старичок, по вашим словам, присутствовал при пытках…
— Так ведь и острог волной смыло!
— То есть фактически вы её тоже утопили?
— Выходит, так…
— А сын у вас от кого был? От Марины?
Развеселился старик.
— Который? У меня по всей Руси сыновьёв…
— Я про Афанасия.
— А-а… — покивал. — С Афонькой — бяда. Ушлый, весь в меня. Куды ни приедет, везде в казамат посодють. В Ленбурге[7] я его выручал, в Астрахани выручал… Баек про него наплели — тьму. Будто и Синбирск он взял. Стоит-де там стена на выезде из города и будто бы прописано на той стене: «Взял Синбирск Афонька».
Какой утёс ни возьми — всяк известен тем, что был там Стенька Разин: где табором стоял, где шапку оставил, где клад зарыл. А уж могил Стенькиных и вовсе не счесть. В Персии — могила, в Жигулях — могила, на Каспицком море — ещё могила. Что ни год слухи шли, дескать, порешили Стеньку: то четвертовали его в Москве на Красной площади (иные говорят, на Болотной), то нательным крестиком из ружья застрелили…
Услыхал Афонька, что опять отца его убили, — опечалился. Дай, думает, съезжу на Балхинско-Чёрно море, на зелёный Сиверский[8] остров (говорили, будто бы там похоронен).
Подъехал к морю — тихо было. А сел в лодку — буря. Тут-то Афонька страху наимался! Чуть не захлебнулась его лодка. Добрался до отцовского дома — стоят одни голые стены. Заплакал да и пошёл прочь.
А лодки-то у берега нет уже, угнал кто-то лодку.
Едут два перевозчика, он и крикнул:
— Братцы, посадите меня!
Те подъехали и говорят:
— Что дашь за перевоз?
А денег у него в кармане — один кистень.
— Что спросишь, то и дам!
— Ну садись!
Сел он к ним, плывут. Перевозчики впереди вёслами гребут, промеж собой пересмеиваются:
— Ты, парень, больно бесстрашный, — говорят Афоньке. — Тут ведь народ — волгарь.
— Да я, брат, и сам с Волги.
Зазевался один перевозчик — Афонька цоп его в ухо кистенём, убил до смерти. Другого из лодки вышиб, сам сел в вёсла и поехал куда надо.
Вот каков был Афонька. Весь в отца.
Или вздумал это он однажды честно жить, без разбоя. Идёт себе путём-дорогой, а навстречу ему артель мужиков с золотых приисков.
— Здравствуйте, робята! Куда ходили?
— Идём с работы.
— А мне таких людей и надо! Третий день не жрамши — хоть на кусок хлеба добьюсь собе!
Мужики друг на дружку искосырились и говорят:
— Неужто мы одного побирушки испужаемся?
— Ну как, мужики, много денег у вас?
Ухмыляются:
— Да есть у кажного по сотняжке! А ты возьми поди!
Приуныл Афонька и молвит сам себе:
— Ну делать неча… Примусь-ка за прежнюю работу!
И лезет в карман за кистенём. А те, видать, смекнули.
— Да ты не Стенькин ли сын? — спрашивают. — Не Афонька ли Разин?
— Афонька.
Всё с перепугу отдали.
Известный был разбойник, чего там…
Шайку собрал поменее, конечно, Стенькиной, но человек семьдесят пять набралось бы. И посылает он своих ребят в Синбирск — проведать, как там евойный братец Ванька поживает.
Разузнали все дела, вернулись, сказывают: хорошо живёт Ванька. Суда разбивает, лоцманов в воду кидает.
— Ну, это он незаконно[9], — сказал Афонька. — Пусть бы он деньги и добро брал, а лоцманов в воду кидать незачем.
Написал ему письмо: «Ожидай меня в гости!»
Ванька отвечает: «Милости прошу, незнакомый человек!»
(Не знал, значит, что брат.)
Приехал Афонька в Синбирск, а Ванька его не признаёт — взашей прогнать хотел. И произошла промеж них война. Крепко упорствовали, много народу извели. Убежал Ванька в Рязанскую губернию, а Афонька сам стал баржи разбивать, только уже лоцманов в воду не кидал. За это его в Синбирске шибко любили. Даже надпись на стенке написали. Стенку-то снесли давно, а надпись так, говорят, и осталась — ночами проступает.
И получает он от Ваньки письмо: «Эх, братец, не признал я тебя тогда и войну упорную сделал. Я теперь третий месяц в несчастье: в тюрьме сижу».
Жаль тому стало родного брата, поехал он в Рязань. А народ его за отца принял, потому как с лица Афанасий был — писаный глазок Стенька. Шум поднялся, гвалт:
— Держи, лови! Энто тот самый, что архиереев с колокольни бросал!
Только ведь и Афонька-то был не прост: прошёл тихо сквозь народ и выпустил братца из крепости.
— Бросим всё это дело, — говорит ему Ванька. — Будет, брат, погрешили, пора на покаяние!
— Нет, — отвечает Афонька, — я до смерти свои дела не брошу!
А не долго ему озоровать осталось: нагрянуло войско, поймали Афоньку в лесу. Решил его суд сквозь тысячный строй три раза провести. Забили Афоньку до смерти, а Иван пустился в моленье и покаялся в девяносто семи людских душах.
Вот оно как бывает-то…
— Так от кого же у вас Афанасий?
Степан Тимофеевич наморщил лоб и вроде бы что-то там счёл в уме.
— От Афросиньи… — то ли ответил, то ли предположил он.
— Кто такая? Почему не знаю?
Покосился с ехидцей.
— Гля-ко-ся! А я уж мнил, ты всех моих баб знашь наперечёт!
— Да ну что вы!
— Афросинья… — повторил он едва ли не мечтательно. — Иду впрямки лесом, а она в лукошко грибы сбирает… Семнадцати лет девица. Я уж ножик из голенишша вынул, потом думаю: пошто её резать таку? Возьму-ка лучше в жёны. Взял. Пожили чуток — душа в душу. Послал родителям письмо: «Дочери своей больше не ищитя». А батянька ейный Егор, мужик богатый, четыре села взбулгачил: кто с дубиной, кто с топором, кто с ружьём — весь лес окружили.
— И как же вы?
— Взял плётку да разогнал. Не морок же на них наводить!
— А могли?
— И посейчас могу. Хошь, Волкодиром представлюсь?
Я содрогнулся и сказал, что не надо. Мне и змей за глаза хватило. Нагляделся уже на пресмыкающихся!
— А то смотри… — с некоторым сожалением молвил он. — Мне это запросто…
Необходимо было срочно сменить тему.
— Но хоть Афросинья-то, надеюсь, не колдунья была?
Слава богу, уловка сработала. О Волкодире больше не вспомнили.
— Не-эт… Куды ей! Простая, добрая… Пироги пекла, робят рожала… Меня из походов ждала…
— И померла, чай, своей смертью?
Пригорюнился.
— Куды там! Пошла по воду да утонула в пролуби…
Опять утонула! Что ж за напасть такая! И ведь не врёт, наверное, — какой ему смысл врать? При таком количестве убиенных — Афросиньей больше, Афросиньей меньше…
— Ну хорошо! А Ванька? Тоже от неё?
— Може, и от неё. Да я его, по правде, и не видел ни разу, Ваньку. Слыхать — слыхал…
А ночка-то становилась всё холоднее. Кажется, дело шло к утру. Из чёрной пробоины входа ощутимо тянуло сыростью. Я уже стучал зубами.
— Да ты возьми чо-нить из сундука, — подсказал мне сердобольный хозяин.
Поднялись, подошли к резному дубовому саркофагу. Я убрал бермуды и футболку, Степан Тимофеевич откинул крышку, и глазам моим предстала лежащая поверх прочего добра побитая молью шуба — кунья, с бобровым воротником и тусклым золотым позументом.
— Та самая? — не поверил я.
— Та-а… заветная… — протяжно подтвердил он.
Вскоре я уже был окутан нежным, тяжким и несколько затхлым теплом, что, впрочем, не спасло меня впоследствии от жестокой простуды. В поликлинике сказали: пневмония — и погнали в больничный комплекс. Там, впрочем, утешили, что бронхит. Но, по-моему, просто отфутболили — ремонт у них шёл, и свободных коек в палатах не было.