Глава 7. МАША, БАНЬКА, СЫНОВЬЯ

Ну вот чего этим бабам надо? Стала девка богата, первая на селе — нет, вздумала, как бы его изловить. Обиду, видать, какую затаила. Раз приплыл он к ней на кошме и говорит:

— Ну-ка, сходи, принеси четверть водки!

Принесла.

— А истопи-ка мне баньку!

Истопила. А сама побежала на село (хата, понятно, на отшибе строена, чтоб народ зря углём не марать) и сказала старшине: Стенька, мол, в бане парится. А тот дал знать в город. Наезжает из города начальник со стрельцами, да и не с простыми со стрельцами — особыми. Обступили баньку, думают, как им Стеньку взять. Один посмелее глянул в оконце, откуда дым выходит, а внутри-то вроде и нету никого — один стакан стоит на низком полке. И видит стрелец: стакан поднялся сам собой и так в воздухе испрокинулся, как будто кто его пил. Страшно стало стрельцу — отпрянул и всё рассказал, что видел. Только ему не поверили: кто ж в бане водку-то пьёт? Разве дурной какой! Банный дедушка и жена его Обдериха страсть как пьяных не любят — удушить норовят. Это ты, говорят стрельцу, сунулся в оконце да угорел.

Хотя, ежели умом-то пораскинуть, Стеньке законы не писаны: ни в бане, нигде. Ему только квас нельзя было пить — Господь проклял.

А что незрим сделался — так это он стебель травки Железа за правую щёку положил. Добрая травка, только говорить ничего не надо: скажешь слово — тут же явишься воочию.

В ту пору идёт из села старый старичок.

— Что у вас за сходка?

— Да вот хотим Стеньку изловить.

— Где вам, братцы, его изловить? Тот ещё на свете не рождён! Рази мне старые кости потревожить да показать вам Стеньку?

Снял шапку, перекстился три раза, постучал в стенное бревно — и тихим голосом:

— Степан, а, Степан…

— Ась? — отозвался Стенька — и сразу стал виден. Показал свой живой образец.

Оделся, подпоясался, вышел. Тут его и взяли.

Начальник говорит:

— Надо в кандалы заковать.

Ан, старичок опять встрял:

— Нет, — говорит, — нельзя его в кандалы. Дай-ка сам свяжу.

Взял мочёное лыко, связал ему руки и ноги — знал, видать, старый хрен, что железо Стеньку не берёт. Посадили на подводу, привезли в острог.

Трое суток он там сидел, на четвёртые является аж сам губернатор. Увидел — раскричался:

— Может ли, — кричит, — сидеть такой разбойник связан мочалами? В железо его!

Ему толкуют: так, мол, и так, нельзя Стеньку в железы ковать — вырвется. Куда там! Слышать ничего не хочет. Что тут прикажешь делать — сковали. И только они за дверь — тряхнул руками-ногами, кандалы-то и распались. Взял уголёк — и давай что-то на полу малевать.

Прочие колодники смотрят, дивятся:

— Ты чаво там малюешь, малевич?

Стенька ухом не ведёт — знай себе мажет. Намазал большой чёрный ковадрат. Надел обратно кандалы (для виду) и просит водицы испить. А тюремщики, видать, не разумели, что Стеньке только квас подносить можно — с квасом он ничего поделать не мог. Сколько раз так бывало: поднесут ему водицы, не знаючи, а он нырь в неё — и поминай как звали.

Но тут он по-другому учинил.

— А ну-ка, ребята, айда ко мне!

Скричал всех поближе, плеснул из ковшика на пол — и как хлынула вода отовсюду, а чёрный-то ковадрат возьми и обратись в ковёр трухменской работы (мог бы, конечно, Стенька и лодку начертать, но так попроще). Весь острог до подстенков размыло. И тюремщики утопли.

Так и уплыл на ковре с новыми товарищами на Волгу. Поприбавилось разбойничков в шайке.

А с чёрным этим ковадратом многие потом живописцы-изографы колдовали, но так у них ничего и не вышло.

* * *

Его, пока в остроге сидел, положили и стали пытать: иголками кололи, кошками били — всё без толку. И тут опять этот старый хрен:

— Да вы чего бьёте-то? — говорит. — Ведь вы не Стеньку бьёте, и не он у вас в кандалах, а чурбан! Стенька вам глаза отвёл да и хохочет.

Смотрят: а и впрямь…

* * *

— Так что за старичок-то был?

— Да Бог его знает… — мрачно отвечал мне Степан Тимофеевич. — А може, и не Бог…

— А кто? Чёрт?

Неопределённо повёл плечищами, промолчал.

— Думаете, это Маша старичка подослала?

— Али сама старичком прикинулась…

— Маша?! Ну фартит вам на колдуний! — восхитился я. — То Настя, то Марина-безбожница, а теперь ещё и Маша…

— Не то на колдуний фартить, — уклончиво откликнулся он, — не то на колдунью…

Боюсь, что смысла последней его фразы я не уловил. Кого из своих полюбовниц он имел в виду? Вроде бы все три друг дружки стоят…

— И что с ней стало?

Хмыкнул, подвигал бровями.

— С Машей? Утопла, видать. Там така волна до Волги шла от острога — половину села слизнуло. А уж от угольной хаты, где она жила, и бревёшка не осталось.

— Да, но если она прикинулась старичком… А старичок, по вашим словам, присутствовал при пытках…

— Так ведь и острог волной смыло!

— То есть фактически вы её тоже утопили?

— Выходит, так…

— А сын у вас от кого был? От Марины?

Развеселился старик.

— Который? У меня по всей Руси сыновьёв…

— Я про Афанасия.

— А-а… — покивал. — С Афонькой — бяда. Ушлый, весь в меня. Куды ни приедет, везде в казамат посодють. В Ленбурге[7] я его выручал, в Астрахани выручал… Баек про него наплели — тьму. Будто и Синбирск он взял. Стоит-де там стена на выезде из города и будто бы прописано на той стене: «Взял Синбирск Афонька».

* * *

Какой утёс ни возьми — всяк известен тем, что был там Стенька Разин: где табором стоял, где шапку оставил, где клад зарыл. А уж могил Стенькиных и вовсе не счесть. В Персии — могила, в Жигулях — могила, на Каспицком море — ещё могила. Что ни год слухи шли, дескать, порешили Стеньку: то четвертовали его в Москве на Красной площади (иные говорят, на Болотной), то нательным крестиком из ружья застрелили…

Услыхал Афонька, что опять отца его убили, — опечалился. Дай, думает, съезжу на Балхинско-Чёрно море, на зелёный Сиверский[8] остров (говорили, будто бы там похоронен).

Подъехал к морю — тихо было. А сел в лодку — буря. Тут-то Афонька страху наимался! Чуть не захлебнулась его лодка. Добрался до отцовского дома — стоят одни голые стены. Заплакал да и пошёл прочь.

А лодки-то у берега нет уже, угнал кто-то лодку.

Едут два перевозчика, он и крикнул:

— Братцы, посадите меня!

Те подъехали и говорят:

— Что дашь за перевоз?

А денег у него в кармане — один кистень.

— Что спросишь, то и дам!

— Ну садись!

Сел он к ним, плывут. Перевозчики впереди вёслами гребут, промеж собой пересмеиваются:

— Ты, парень, больно бесстрашный, — говорят Афоньке. — Тут ведь народ — волгарь.

— Да я, брат, и сам с Волги.

Зазевался один перевозчик — Афонька цоп его в ухо кистенём, убил до смерти. Другого из лодки вышиб, сам сел в вёсла и поехал куда надо.

Вот каков был Афонька. Весь в отца.

* * *

Или вздумал это он однажды честно жить, без разбоя. Идёт себе путём-дорогой, а навстречу ему артель мужиков с золотых приисков.

— Здравствуйте, робята! Куда ходили?

— Идём с работы.

— А мне таких людей и надо! Третий день не жрамши — хоть на кусок хлеба добьюсь собе!

Мужики друг на дружку искосырились и говорят:

— Неужто мы одного побирушки испужаемся?

— Ну как, мужики, много денег у вас?

Ухмыляются:

— Да есть у кажного по сотняжке! А ты возьми поди!

Приуныл Афонька и молвит сам себе:

— Ну делать неча… Примусь-ка за прежнюю работу!

И лезет в карман за кистенём. А те, видать, смекнули.

— Да ты не Стенькин ли сын? — спрашивают. — Не Афонька ли Разин?

— Афонька.

Всё с перепугу отдали.

Известный был разбойник, чего там…

* * *

Шайку собрал поменее, конечно, Стенькиной, но человек семьдесят пять набралось бы. И посылает он своих ребят в Синбирск — проведать, как там евойный братец Ванька поживает.

Разузнали все дела, вернулись, сказывают: хорошо живёт Ванька. Суда разбивает, лоцманов в воду кидает.

— Ну, это он незаконно[9], — сказал Афонька. — Пусть бы он деньги и добро брал, а лоцманов в воду кидать незачем.

Написал ему письмо: «Ожидай меня в гости!»

Ванька отвечает: «Милости прошу, незнакомый человек!»

(Не знал, значит, что брат.)

Приехал Афонька в Синбирск, а Ванька его не признаёт — взашей прогнать хотел. И произошла промеж них война. Крепко упорствовали, много народу извели. Убежал Ванька в Рязанскую губернию, а Афонька сам стал баржи разбивать, только уже лоцманов в воду не кидал. За это его в Синбирске шибко любили. Даже надпись на стенке написали. Стенку-то снесли давно, а надпись так, говорят, и осталась — ночами проступает.

И получает он от Ваньки письмо: «Эх, братец, не признал я тебя тогда и войну упорную сделал. Я теперь третий месяц в несчастье: в тюрьме сижу».

Жаль тому стало родного брата, поехал он в Рязань. А народ его за отца принял, потому как с лица Афанасий был — писаный глазок Стенька. Шум поднялся, гвалт:

— Держи, лови! Энто тот самый, что архиереев с колокольни бросал!

Только ведь и Афонька-то был не прост: прошёл тихо сквозь народ и выпустил братца из крепости.

— Бросим всё это дело, — говорит ему Ванька. — Будет, брат, погрешили, пора на покаяние!

— Нет, — отвечает Афонька, — я до смерти свои дела не брошу!

А не долго ему озоровать осталось: нагрянуло войско, поймали Афоньку в лесу. Решил его суд сквозь тысячный строй три раза провести. Забили Афоньку до смерти, а Иван пустился в моленье и покаялся в девяносто семи людских душах.

Вот оно как бывает-то…

* * *

— Так от кого же у вас Афанасий?

Степан Тимофеевич наморщил лоб и вроде бы что-то там счёл в уме.

— От Афросиньи… — то ли ответил, то ли предположил он.

— Кто такая? Почему не знаю?

Покосился с ехидцей.

— Гля-ко-ся! А я уж мнил, ты всех моих баб знашь наперечёт!

— Да ну что вы!

— Афросинья… — повторил он едва ли не мечтательно. — Иду впрямки лесом, а она в лукошко грибы сбирает… Семнадцати лет девица. Я уж ножик из голенишша вынул, потом думаю: пошто её резать таку? Возьму-ка лучше в жёны. Взял. Пожили чуток — душа в душу. Послал родителям письмо: «Дочери своей больше не ищитя». А батянька ейный Егор, мужик богатый, четыре села взбулгачил: кто с дубиной, кто с топором, кто с ружьём — весь лес окружили.

— И как же вы?

— Взял плётку да разогнал. Не морок же на них наводить!

— А могли?

— И посейчас могу. Хошь, Волкодиром представлюсь?

Я содрогнулся и сказал, что не надо. Мне и змей за глаза хватило. Нагляделся уже на пресмыкающихся!

— А то смотри… — с некоторым сожалением молвил он. — Мне это запросто…

Необходимо было срочно сменить тему.

— Но хоть Афросинья-то, надеюсь, не колдунья была?

Слава богу, уловка сработала. О Волкодире больше не вспомнили.

— Не-эт… Куды ей! Простая, добрая… Пироги пекла, робят рожала… Меня из походов ждала…

— И померла, чай, своей смертью?

Пригорюнился.

— Куды там! Пошла по воду да утонула в пролуби…

Опять утонула! Что ж за напасть такая! И ведь не врёт, наверное, — какой ему смысл врать? При таком количестве убиенных — Афросиньей больше, Афросиньей меньше…

— Ну хорошо! А Ванька? Тоже от неё?

— Може, и от неё. Да я его, по правде, и не видел ни разу, Ваньку. Слыхать — слыхал…

А ночка-то становилась всё холоднее. Кажется, дело шло к утру. Из чёрной пробоины входа ощутимо тянуло сыростью. Я уже стучал зубами.

— Да ты возьми чо-нить из сундука, — подсказал мне сердобольный хозяин.

Поднялись, подошли к резному дубовому саркофагу. Я убрал бермуды и футболку, Степан Тимофеевич откинул крышку, и глазам моим предстала лежащая поверх прочего добра побитая молью шуба — кунья, с бобровым воротником и тусклым золотым позументом.

— Та самая? — не поверил я.

— Та-а… заветная… — протяжно подтвердил он.

Вскоре я уже был окутан нежным, тяжким и несколько затхлым теплом, что, впрочем, не спасло меня впоследствии от жестокой простуды. В поликлинике сказали: пневмония — и погнали в больничный комплекс. Там, впрочем, утешили, что бронхит. Но, по-моему, просто отфутболили — ремонт у них шёл, и свободных коек в палатах не было.

Загрузка...