Часть четвертая: О таких вещах не говорят

Не могу сказать, когда я впервые увидел Элияху или когда мы с ним познакомились. Возможно, я встречал его иногда по дороге в гимназию — я учился в гимназии «Герцлия», а он — в гимназии «Бальфур» на улице Мазе. Может быть, встречал, а может быть, и нет. «Маленький» Тель-Авив, в котором мы родились и выросли и который по привычке продолжаем называть так по сей день, вовсе не был так уж мал. Во всяком случае не настолько, чтобы все его жители были знакомы между собой и даже не настолько, чтобы были знакомы между собой все гимназисты.

Помню, что нас познакомили в конце тридцать девятого года у Даниэля Элирама (тогда Дойча). Я был тогда учеником последнего класса, а Элияху готовился сдавать экзамены экстерном. Мне показалось, что мы уже встречались где-то раньше. Скорее всего, я помнил его с двадцать девятого июня тридцать восьмого года.

В этот день англичане повесили в Акко Шломо Бен-Иосефа. Он был первым казненным из еврейского ишува. Я думаю, что в трагической и весьма насыщенной событиями истории нашей страны эта дата является одной из важнейших, во всяком случае она не менее важна, чем 19 апреля 1936 года (в этот день разразились первые погромы 36–39 годов), или чем 17 мая 1939-го (день опубликования «Белой книги»), или чем 29 июля 46-го, названное «Черной субботой»[11]. 29 июня 1938 года явилось поворотным моментом в истории боевого подполья, определившим переход к широкой освободительной борьбе против державы-оккупанта (в духе манифеста Уриэля Шелаха «Наши глаза обращены к правительству». Год спустя он же сформулировал окончательно сложившиеся к тому времени принципы «ивритской» идеологии).

В начале июня этого года Шломо Бен-Иосеф вместе с двумя товарищами вышел из Рош-Пины в Галилее, имея твердое намерение, каким угодно образом взорвать тактику пассивной самообороны. До тех пор, несмотря на все зверства многочисленных арабских террористических банд, еврейский ишув блюл «святость оружия» и не позволял себе никаких ответных действий, уповая, с одной стороны, на добрую волю мандатных властей, а с другой, на совесть мира, хотя обе эти великие силы нисколько не торопились прийти на помощь. Шломо Бен-Иосеф решил подкрепить свое намерение конкретными действиями и обстрелял из засады арабскую машину. С профессиональной точки зрения операция была выполнена неумело и неэффективно, и все трое ее участников тотчас попали в руки палестинской полицейской разведки, были арестованы и предстали перед военным судом. Один был осужден на несколько лет тюрьмы, другой приговорен к пожизненному заключению, а третий, Бен-Иосеф, бывший инструктор Бейтара[12] в Польше, лишь год назад прибывший в страну, — к смертной казни. Все попытки — как здесь, в Палестине, так и в Англии, и в других частях света — помешать возникновению рокового прецедента оказались безрезультатными. Не только политические соображения, но и желание внести раскол в еврейский ишув и настроить «левых» против «правых» заставили англичан прибегнуть к высшей мере наказания. Британское правительство полагало, что таким образом ему удастся уничтожить в зародыше еврейское освободительное движение.

Шломо Бен-Иосеф шагал к месту казни, высоко подняв голову и распевая «А-Тикву». Спустя семь лет точно так же взошли на эшафот в Каире Элияху Бейт-Цури и Элияху Хаким.

А в тот день, когда был повешен Бен-Иосеф, Элияху Бейт-Цури вместе с сотнями и тысячами других еврейских юношей и девушек, покинувших, никого не спросясь, классы гимназий и профессиональных училищ, вышел на улицы Тель-Авива протестовать, кричать, обличать палачей. Я сознаю, что в этих словах присутствует некий театральный пафос, но мне хочется донести до читателя ощущение этих часов. А пафоса все равно не удастся избежать, если не сейчас, то потом, когда под нашими биографиями — как личными, так и коллективными — будет подведена последняя черта.

Учебный год заканчивался. Мне было пятнадцать лет, и я учился в шестом классе гимназии на сельскохозяйственном отделении. Утро было душным, но помимо жары в воздухе ощущалось еще какое-то особое напряжение. Оно достигло высшей точки, когда гимназию облетело сообщение, что приговор приводится в исполнение. В наш двор ввалилась взволнованная делегация учащихся торгового училища («Масхиры», как называли его питомцы «Герцлии») и потребовала, чтобы мы немедленно вышли на демонстрацию. Не все откликнулись на этот призыв, но я был среди тех, кто пошел.

На улице Алленби были закрыты все лавки и магазины и прекратилось всякое движение. Тут и там шныряли грузовики, набитые английскими полицейскими с дубинками и пистолетами, что, однако, нисколько не смущало подростков, собравшихся на перекрестках улиц в ожидании «действий», а пока что подхватывавших хором вслед за каким-нибудь крикуном, сложившим ладони рупором у рта, лозунги типа: «Позор мандатным властям!» или «Позор полиции!», а также «Позор политике сдержанности!»

Демонстрация была стихийной, неподготовленной и закончилась пустячными стычками с полицейскими, в результате которых несколько человек было арестовано, однако она была всерьез воспринята британским правительством и несомненно имела огромное значение для нашего духовного формирования.

Во мне, например, именно в тот день созрело решение вступить в ряды организации, с оружием в руках (никак не меньше!) борющейся за освобождение.

Несмотря на свой юный возраст, я отдавал себе отчет в том, что значит настоящее действие. Несколькими неделями раньше, в пасхальные каникулы, душным и темным вечером, я пробрался на чердак нашей гимназии. Здесь находился физический кабинет, где мы под руководством инженера Виженского, сердитого старика с нависавшей на лоб седой шевелюрой и бескровными, пожелтевшими от табака губами, изучали свойства световых и звуковых волн. Виженский любил повторять своим осипшим от курения и долгих лет педагогической работы голосом: «Мир держится на трех вещах — физике, физике и еще раз физике!» Там, в этом кабинете с опущенными черными шторами на окнах, что еще больше увеличивало ощущение необычности происходящего, при свете мощного слепящего фонаря, я повторил подавившим всякие сомнения, звенящим голосом звучавшие у меня в сердце слова. Это были слова клятвы, которую произносили вступавшие в члены Хаганы. Так я присоединился к молодежным отрядам еврейской самообороны в гимназии.

После этого я кубарем скатился по ступеням вниз, столкнув при этом мою одноклассницу и первую любовь (она была старше меня на два года). Я кусал губы, силясь сдержать охватившее меня волнение. Разумеется, моя подруга тоже произнесла вместе со мной слова клятвы. Мы шагали рядом вверх по безлюдной улице Ахад-Гаам, и я изумлялся и завидовал ее хладнокровию. Она вела себя так, словно ничего и не случилось — шутила и смеялась своим дробным, хрипловатым смешком, будто где-то рядом ссыпают щебень. Мы подтрунивали над родителями, учителями, товарищами, перемывали косточки родным и знакомым, но о том, что сейчас произошло в физическом кабинете, мы не обмолвились ни словом, хотя, конечно, только это в данный момент и занимало наши мысли. Мы не говорили об этом именно потому, что понимали, насколько это серьезно. Мы поклялись друг другу хранить тайну и больше об этих вещах не говорили.

Потом начались «смотры». Каждую субботу мы подымались ни свет ни заря и собирались в просторном гимнастическом зале, сером здании под черепичной крышей. Сотни юношей и девушек, одетых в одинаковые рубашки и брюки цвета хаки и высокие носки того же цвета. Наш командир, агроном Иона Швартфингер, преподавал садоводство в пятых, шестых и седьмых классах гимназии и заодно поддерживал связь между «Герцлией» и сельскохозяйственной школой «Микве-Исраэль». Может показаться странным, что этот безобидный человек, показывавший детям, как управляться с граблями и сажать редиску, взял на себя руководство боевыми отрядами, которым вскоре предстояло принять участие в столкновениях на границе между Тель-Авивом и соседним Яффо. Поговаривали, однако, что, обучаясь в Италии агрономической науке. Иона Швартфингер заодно закончил и Болонскую военную академию.

Бывали и более многолюдные «учения» на стадионе на берегу Яркона, на которые собиралось несколько тысяч молодых людей, одетых в хаки. Здесь встречался чуть не «весь Тель-Авив» (от пятнадцати до двадцати лет) — учащиеся различных школ, представители самых разных слоев населения. Участвовать в учениях — это значило подняться на заре, на бегу перехватить что-нибудь вместо завтрака, а потом почти час шагать в утренней прохладе, встречая по дороге все больше и больше своих сверстников, одетых в хаки, чистеньких и отутюженных, — с боковых улиц они стекались на аллею Бен-Цион, улицу Мелех Джордж, улицу Дизенгоф и толпами двигались к «Восточной ярмарке». Участвовать в учениях — это значило прислушиваться к напряженной тишине в полутемной родительской спальне — мать и отец не спрашивают, с какой это стати ты поднялся в такую рань и куда собрался, они и потом не спрашивают, где ты был и почему пришел так поздно, они вообще не говорят с тобой на эту тему — ведь о таких вещах нельзя говорить.

Во всех этих смотрах и учениях было много общего — «смирно», «вольно», опять «смирно» и снова «вольно», долгие промежутки между переменой положения, долгое ожидание нового приказа. Маршировка тройками в плотных либо растянутых колоннах, подмигивание и усмешки во время бесконечных «равняйсь» и «вольно», перешептывание, подталкивание соседа локтем — ведь все мы здесь ровесники, одноклассники, прекрасно знакомые друг с другом по «гражданской» жизни, то есть сидящие за одной партой и вместе проводящие время после уроков.

Бывало, что учения проводились и в будние дни. Каждое отделение выстраивалось в ряды, и начинались все те же «вольно» и «смирно» и «на первый-второй рассчитайсь». Ходили слухи, что вот-вот начнутся «настоящие» учения, когда нам дадут оружие, и все гадали, что же это будет за оружие — пистолеты, парабеллумы, наганы, а вдруг маузеры? Некоторые заходили так далеко, что уверяли, будто нам выдадут «лимонки», то есть гранаты, и мы будем не только изучать их, но даже и метать. С видом знатоков мы болтали о пулеметах «Виккерс», «Милас» и «Шварцелоза» и обсуждали их достоинства и недостатки. Иногда нас рассаживали на скамьи в физическом кабинете, который с той ночи клятвы окутан в моих глазах величием тайны, или в каком-нибудь другом классе, и директор Гиллель Биргер читал нам курс топографии. Хмыкая и заикаясь, он пытался разъяснить нам, что такое «координаты» и что такое «линия высоты», в чем разница между «котловиной» и «седловиной» и как надо читать карту 1:10000.

Итак, двадцать девятого июня во время большой перемены ко мне подошел высокий, светлый, голубоглазый, а главное, бритый парень из седьмого класса и, как Мессия перед началом Страшного Суда, спросил, действительно ли я — это я. После того как я ответил утвердительно, он объявил, что его зовут Даниэль Дойч, и спросил, как я отношусь к политике «сдержанности». Я мигом сообразил, к чему клонится разговор. Ему не пришлось долго меня агитировать — я сказал, что готов вступить в члены Эцеля. Он натянуто улыбнулся, покосился по сторонам и ответил, что передаст это куда следует и через некоторое время вызовет меня, дабы я предстал перед «приемной комиссией».

Долгие месяцы я ждал этого вызова в приемную комиссию. Между тем связные молодежных бригад почему-то перестали оповещать меня о днях «учений». Одноклассники приходили по утрам на занятия полусонные, с красными глазами, опаздывали на полчаса и даже на час, на вопросы учителей отвечали, что у них были «дела», шептались и секретничали, а я вынужден был оставаться в стороне и помалкивать.

Я, конечно, недоумевал, но никогда не задавал вопросов. Лишь несколько дней назад, через тридцать восемь лет после начала этой истории, я наконец понял, в чем было дело. Мой одноклассник Меир Барэли, теперь редактор «Давара», сказал: «Мы знали, что Аарон — член Эцеля, но никогда не задавали ему никаких вопросов. О таких вещах тогда не говорили».

Уже в конце августа, так и не получив ожидаемого вызова, я однажды наткнулся на улице неподалеку от своего дома на Якова Хилевича. Ему было в то время лет тридцать, он не так давно прибыл в страну из Литвы, но уже успел посидеть в тюрьме в Акко, куда был брошен вместе с другими активистами и еврейскими общественными деятелями — в том самом Акко, где был казнен Шломо Бен-Иосеф. Выяснилось, что он заходил повидать моих родителей. Хилевич затеял со мной «серьезный» разговор, в продолжении которого, правда, успел немало рассказать мне о выложенных мрамором домах терпимости Триеста, где он останавливался и совершенствовался по пути в Палестину, но потом вдруг спросил, собираюсь ли я наконец записаться в организацию. Я ответил, что с этим все в порядке, и не стал входить в подробности, он расплылся в улыбке и одобрительно хмыкнул, но тоже не стал ни о чем расспрашивать — о таких вещах не говорят. Мы никогда не касались этого вопроса и в дальнейшем, хотя я частенько заходил к нему послушать его рассказы об «операциях» — вначале в его комнату на аллее Ротшильда в Тель-Авиве, а потом в Зихрон-Моше в Иерусалиме. Я был уже студентом-первокурсником, а он управляющим «Керен Тель-Хай» — новой сионистской организации. Он всегда был прекрасно одет, увлечен женщинами и карточной игрой и никогда не рассказывал, что со дня своего освобождения из тюрьмы является тайным агентом британской полиции и постоянно осведомляет власти, передавая имена и адреса членов подпольных организаций. О таких вещах тем более никогда не говорят.

Этот человек исчез из Палестины в один прекрасный весенний день, в субботу, после того, как англичане арестовали чуть ли не всех командиров и рядовых Эцеля — согласно точному списку, подготовленному Яковом Хилевичем (он получил вознаграждение пятьдесят тысяч лир — по тем временам целое состояние — и поспешно вылетел в Соединенные Штаты, что тоже входило в условия сделки).

Я не раз думал, что хороший режиссер в компании с хорошим сценаристом и актером мог бы создать увлекательный фильм о судьбе этого предателя. Вся его личная история могла бы занять пятнадцать-двадцать минут из общих ста минут фильма. Затем можно было бы показать облаву на членов Эцеля и черную машину, бешено мчащуюся на сонный и провинциальный аэродром в Лоде. Перелет из Лода в Каир, а оттуда, вопреки сложностям военного времени, в Нью-Йорк. И потом — тридцать лет в Америке. Рассказать, как главное дело его жизни — предательство, которое он совершил в расцвете лет, — подчиняет себе все остальные мысли и поступки этого человека. Неотступный страх перед возмездием, воспоминания, догадки, ассоциации в долгие бессонные ночи. Вот он зажигает настольную лампу, закуривает сигарету и, опершись на локоть, вновь и вновь перебирает те дни. В чем он ошибся? Можно ли было остановиться? Когда он достиг той точки, откуда уже не было возврата?

И так дни, недели, месяцы, годы, десятки лет — тридцать с лишним лет… С каким чувством он должен был прочесть в газете сообщение о захвате израильскими агентами Адольфа Эйхмана, а затем о состоявшемся в Израиле суде над ним? И с каким чувством он должен был читать о победе Израиля в Шестидневной войне? Вот он сидит, допустим, за столиком в придорожном ресторане в какой-нибудь стране Нового света и ест свой гамбургер и вдруг он слышит, как двое за соседним столиком говорят на иврите. Несколько мгновений он зачарованно слушает, даже успевает схватить одно или два слова, которых прежде не было в языке, бросает косые взгляды на своих соседей, пытаясь определить их возраст и разглядеть лица, потому что вдруг ему кажется, что… Он чувствует, что не в состоянии справиться с едой, расплачивается и размеренным шагом, стараясь владеть собой, направляется к своей машине, которую незадолго перед тем купил из вторых рук, садится за руль, включает зажигание и ждет, пока успокоится сердце.

Вот он выходит с сеанса порнографического фильма в Таймс-сквер в Нью-Йорке, толстый старый человек с двойным подбородком и лысиной, подозрительно щурится на сияющие неоновые огни, вспыхивающие и гаснущие рекламы, пробегающие объявления, направляется к поджидающей клиентов проститутке — негритянке в парике блондинки, идет за ней в ее мерзкую комнатушку и вдруг чувствует непреодолимое желание поведать ей историю своей странной жизни. Но вовремя прикусывает язык и вспоминает, что следует раздеться. Он смотрит на черную голую девку и вдруг начинает рыдать как ребенок.

А она кривит губы и бормочет:

— Hey, funny guy… What’s eatin’ you… go on, say somethin…[13]

Но об этих вещах не говорят. Все еще не говорят…

Загрузка...