Часть пятая: И каждый поступал так, как считал справедливым

Даниэль Элирам, разумеется, прочтет эти строки. Может быть, мой рассказ польстит ему, а может, заденет — мне трудно угадать. Пути наши разошлись больше тридцати лет назад, и с тех пор мы почти не встречались. Но как бы там ни было, я продолжаю.

Вспоминая прошлое, я вижу теперь, что на протяжении почти трех лет он был для меня не просто старшим товарищем и наставником. Он был образцом, по которому я строил свою жизнь. Я уже упоминал, что это именно он привлек меня в организацию. Чем больше я сближался с ним, тем ярче передо мной вырисовывался образ человека незаурядного, терзаемого сильными страстями. Он был честолюбив и не признавал никаких преград на своем пути, он был одинок и ревностно охранял это орлиное одиночество. Он сознавал свое предназначение и высокомерно презирал народ, толпу, мелкую буржуазию, филистеров, обывателей — словом всех, кто трусливо и покорно мирился с несправедливостью и избирал проторенные пути. Окружающие охотно признавали его власть. Авторитет его был непререкаем, он подчинял себе людей без всякого усилия и, не колеблясь, выносил свой приговор кому и чему угодно. Литература, искусство, музыка, общественные отношения, система воспитания — все подвергалось его суду. Он бывал жесток в своей иронии, но при этом всегда оставался изящным и блестящим. Бескомпромиссный и самолюбивый, он был абсолютно свободен — свободен в полном смысле этого слова — и сочетал в себе «великодушие и беспощадность гения» — по Жаботинскому. Прибавьте к этому ореол опытного и закаленного подпольщика. Даниэль казался мне воплощением мужества, и каких только самоотверженных поступков я ни приписал ему в своем воображении!

Отец его, детский врач, женился поздно и к тому времени успел превратиться в желчного деспотичного старика. Даниэль отвоевал для себя комнату на чердаке отцовского дома и провел в ней последние гимназические годы и еще год после окончания гимназии. Здесь он писал, рисовал, слушал музыку, читал и изучал «действительность». На этом его чердаке я познакомился с симфониями Бетховена, идеями Ницше, великими мастерами Ренессанса, прочел биографию Перси Биши Шелли. Наши беседы, которые были в основном монологами Даниэля, сильно расширяли мой горизонт — выражение банальное, однако в данном случае верное. Всю первую половину дня я, как правило, проводил в библиотеке музея старого Тель-Авива (здание это завещал своему городу мэр Тель-Авива Меир Дизенгоф; здесь впоследствии состоялась торжественная церемония провозглашения государства Израиль). Сидя в одиночестве в полутемной читальне. Я, как зачарованный, рассматривал репродукции картин великих европейских художников, от Джотто до Ван-Гога, и читал статьи об искусстве. Нужно сказать, что происходило это летом 40 года, когда Гитлер одерживал одну победу за другой. Именно в эти дни разразилась Дюнкеркская катастрофа, в Средиземном море начались первые стычки итальянского и английского флотов, шли бои в Западной пустыне, в Палестине не прекращалась борьба с англичанами и назревал раскол Эцеля.

Я вступил в Эцель учеником седьмого класса гимназии. Декабрьским вечером 38 года я поднялся на второй этаж городской школы на улице Калишер (возле рынка Кармель). Темнота в вестибюле, обмен паролями при выходе во двор и еще раз — при входе в главное здание оставляли впечатление крайней несерьезности всего происходящего. Ни о какой конспирации не было и речи. В освещенном коридоре на длинных скамьях сидели юноши, будто в очереди к зубному врачу. По одному мы проходили в классную комнату. Здесь молодой врач в очках, отпуская профессиональные шуточки, проверял состояние здоровья кандидатов. Некто рядом записывал данные на отдельные карточки и заполнял какую-то анкету. Потом меня провели в темную комнату, где, стоя против традиционного слепящего фонаря, я поклялся в вечной верности организации и ее целям. Не помню слов клятвы, помню зато, что я был холоден и спокоен — фокус с фонарем уже был мне известен…

«Операции» и учения Эцеля казались мне более серьезными, чем те, что проводились в молодежном отделении Хаганы. Командиры Эцеля выглядели щеголями, обожали военные церемонии, но при этом производили впечатление людей деловых. Правда, период моего пребывания в организации не ознаменовался никакими событиями. Миновало несколько месяцев, прежде чем меня вызвали на учения. Один-единственный раз, душным летним вечером, мы собрались в подвале дома глазного врача доктора Штейна на улице Гесса и при свете электрической лампочки по очереди разбирали и собирали пистолет. И еще несколько раз мы собирались по субботам в школе на улице Калишер. Потом нас распустили на «каникулы», возможно, потому, что в это время Эцель проводил свои наиболее серьезные операции, но может, и потому, что организацию постигло несколько тяжелейших провалов из-за полного отсутствия конспирации. В результате полицейского налета на курсы командиров Эцеля были арестованы все тридцать девять слушателей. Их приговорили к длительным срокам заключения. Начало учебного года совпало с началом второй мировой войны. В тот же день, 1 сентября 39 года, в Тель-Авиве было арестовано все командование Эцеля. Правда, после подписания (при посредстве Пинхаса Рутенберга) соглашения о «прекращении огня» между мандатными властями и Национальной военной организацией, арестованные были освобождены. Соглашение это было одной из причин раскола Эцеля. В начале зимы, если память мне не изменяет, нас стали снова собирать в здании школы, а весной обозначились первые признаки внутреннего кризиса в руководстве. Причины его нам, щенкам подполья, были неясны, но результаты не заставили себя долго ждать. Вскоре нас всех, откровенно пренебрегая какой бы то ни было осторожностью, собрали в огромном дворе той же школы, и командиры с несвойственной им нервозностью принялись объяснять сложившуюся ситуацию и призывать к спокойствию.

Мне, семнадцатилетнему юнцу, было ясно, что я должен присоединиться к одной из двух вновь образовавшихся организаций — к Национальной военной организации Израиля (Пелег[14]). Я понимал, насколько серьезен выбор, но весьма смутно представлял, в чем причина раскола и какими принципами руководствоваться при выборе. Как и другие члены моей «роты», я удостоился того, что обе стороны буквально ходили за нами по пятам, разъясняя свои позиции. Те, что остались верны Эцелю, доказывали, что их большинство и что основная часть оружия, принадлежавшего организации, находится в их руках, несмотря на ряд преступных попыток Пелега завладеть складами. Как ни странно, эти доводы возымели на меня совсем обратное действие. Возможно, мне не понравился безапелляционный тон представителей Эцеля, а может, тут сыграла роль юношеская склонность к романтике, сочувствие слабым и отверженным. Я убедил себя, что, если люди Пелега в меньшинстве, значит, правда на их стороне. Окончательное решение я принял, когда в один прекрасный день возле общественного туалета на площади Маген-Давид меня поймал курьер Эцеля, смуглый, курчавый парень из нашей «роты», уроженец Триполи, и объявил, что Пелег взял ориентацию на Италию — и это сейчас, когда пала Франция! Пелег собирается предложить итальянцам свою помощь в изгнании англичан из Палестины. Я прикусил язык и ничего не ответил возмущенному товарищу, но сама идея показалась мне необычайно смелой и плодотворной — настоящей политикой! — и я понял, что путь Пелега — это мой путь.

Мне удалось связаться с одним человеком и при его посредничестве вступить в Пелег. Не было никакой церемонии, и я никому о своем поступке не сказал. Даниэль выбрал Эцель, о чем сам и сообщил мне. Я никак не отреагировал на его признание. С Элияху Бейт-Цуром я встречался за это время раз или два, но и с ним мы не касались темы раскола. Даниэль сказал мне, что Элияху остался «вне», не примкнув ни к тому, ни к другому лагерю. Многие поступили подобным образом, но я знал, что таким декларациям не следует особенно верить. Ведь я и сам уверял всех, что держусь в стороне. Уж насколько тесная дружба связывала нас с Даниэлем, но и ему я не доверил своей тайны. Более того, когда несколькими месяцами позже мы оба жили в Иерусалиме, в Старом городе — он в доме Тияно, я в семье Дасы, — Даниэль как один из руководителей Эцеля считал своим долгом время от времени беседовать со мной о том, что происходит в организации. Я мотал на ус все, что он говорил, стараясь не проявлять при этом особого интереса, а потом слово в слово передавал все услышанное командиру своей ячейки в Пелеге, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести.

Организация отколовшихся была тщательно законспирирована. Она делилась на маленькие ячейки — в каждой три члена и командир. Члены одной ячейки знали друг друга только по кличкам. Несколько раз мы собирались в одной из двух комнат нашей квартиры на улице Мазе. Обсуждались главным образом правила конспирации. Иногда нам поручалась слежка за соперниками или сыщиками и полицейскими, иногда мы занимались «передачей информации». Беседуя с нами, командир старался не проронить ни единого лишнего слова, поэтому все, что он собирался нам сообщить, писалось на клочках бумаги, которые он извлекал из нагрудного кармана своей рубахи. Во время каждой встречи на столе стояла спиртовка, и прежде чем разойтись, мы сжигали эти листки. Потом, когда они уходили, я сметал пепел в мусорное ведро на кухне.

Переехав в Иерусалим, я присоединился к новой ячейке, в нее входили еще два студента первого курса. Один из них, Бен-Цион Миллер (теперь Тахан), холеный блондин из Реховота, выглядел настоящим англичанином. В течение зимы 40–41 года мы несколько раз встречались в его просторной квартире в Рехавии. Третьим в ячейке был парень несколькими годами старше нас, которому удалось бежать из оккупированной Польши и добраться до Палестины. Звали его Йехезкиэль (возможно, это была подпольная кличка). Бледный и хрупкий, в кепке, надвинутой на широкий лоб, с горящими глазами, он казался воплощением духовного начала. Рот его был плотно сжат, если он и говорил, то только шепотом. Печать смерти уже тогда лежала на его лице. Он умер от рака в сорок шестом году.

На тех встречах в Иерусалиме командир зачитывал нам «Четырнадцать принципов возрождения», которые были идейной программой Пелега, и подробно разъяснял каждый из этих принципов. Мы задавали вопросы, а командир отвечал. Я думаю, что ни он, ни мы не придавали большого значения точности формулировок. Иногда разговор касался дел нашей организации, операций, благодаря которым она снискала такую ярую ненависть всех слоев еврейского населения Палестины. Эту ненависть можно сравнить разве что с презрением, которым наградили членов Нили в годы первой мировой войны, когда выяснилась их шпионская деятельность. Нас учили, что такая революционная организация, как наша, не вправе выбирать средства. Мы собирали информацию о происходящем в лагере врага — сюда входили мандатные власти, полиция, сыщики, арабы, Хагана, Эцель — и передавали добытые сведения командиру. Расходились по-одному, а если затем случайно встречались в городе или в университете, делали вид, что не знакомы. Лишь изредка искра тайного братства вспыхивала в наших глазах.

За все это время мне так и не пришлось принять участия ни в одной операции. Нам поручалось лишь привлечение в организацию новых членов, расклеивание воззваний и объявлений. Даже подержать в руках оружие не довелось ни разу. Между тем преследование нашей малочисленной организации усиливалось день ото дня. Связи ячеек с руководством и просто связи между членами одной ячейки все слабели, пока не прекратились вовсе. Тот же процесс, мне кажется, происходил тогда и в Эцеле, хотя, возможно, по иным причинам.

Загрузка...