Часть шестая: Кузница

Я чувствовал себя как птенец, который наконец-то выпорхнул из гнезда. Весь этот год — первый год моей свободы и независимости — я жил такой напряженной внутренней жизнью, что ни до, ни после мне уже не пришлось испытать ничего подобного. Принадлежность к преследуемой подпольной организации стала казаться мне странной и даже парадоксальной — ведь, по сути дела, это была моя единственная связь с внешним миром. «Принципы возрождения» не захватили меня настолько, чтобы мне захотелось подчинить все свое существование преданному служению организации и ее целям.

Мое отношение к занятиям в университете было еще более формальным и поверхностным. Правду сказать, я попросту не дорос к тому времени до университета. Хоть я и присутствовал на лекциях, делал конспекты и даже читал материал, который рекомендовали профессора, но ни сердце мое, ни разум не принимали в этом участия. Ни один, даже самый блестящий преподаватель, не мог расшевелить меня. Иврит нам читал доктор Иосеф Иоэль Ривлин, человек весьма остроумный, постоянно шутивший и сопровождавший свои лекции всякими забавными историями. Ивритскую литературу преподавал профессор Д. Ц. Бенат, лекции его текли медленно и спокойно, как воды широкой равнинной реки. Еврейскую социологию читал доктор Артур Руппин, социологию культуры — профессор Мартин Бубер (все, что он говорил, было абсолютно недоступно моему пониманию). Новейшую ивритскую литературу читал профессор Иосеф Клаузнер, человек сентиментальный и чувствительный. Когда он принимался дрожащим от волнения голосом описывать трагическую судьбу еврейских писателей прошлого века в царской России, на глазах его выступали слезы.

Оставаясь равнодушным к университетским дисциплинам, я в то же время испытывал жадный интерес к окружавшей меня действительности, к людям, с которыми сталкивался, но в первую очередь к самому себе. Я пытался изложить свои мысли и чувства на бумаге и проводил за этим занятием все свое свободное время. В декабре 48 года в журнале «Листы», издаваемом каторжником литературного труда поэтом Ицхаком Ламданом, был напечатан мой первый рассказ «Зависть к смерти младенца». Рассказ предваряла краткая заметка, в которой говорилось о моем литературном призвании (я-то был уверен, что не нуждаюсь в такой рекомендации). Возвращаясь из университета в свою крохотную сырую комнатушку в углу двора мясника Дасы, я усаживался за стол и принимался писать (не думая ни о каких публикациях). В маленькую записную книжечку я заносил свои мысли и ежедневные наблюдения. Помимо этого, существовала толстая тетрадь в черном переплете — дневник. Другая тетрадь предназначалась для афоризмов, аккуратно пронумерованных и касавшихся всего на свете — человечества, Бога, народа, литературы, искусства, истории, политики, взаимоотношений мужчины и женщины и так далее. На отдельных линованых листах я писал прозу — романы, повести, рассказы, эссе и — разумеется, для собственного удовольствия — стихи. Иногда даже длинные пророческие поэмы. Кроме того, я выписывал из хрестоматии все, что считал полезным запомнить.

В просторном высоком читальном зале Национальной школы на горе Скопус — зимой там протекала крыша, но зато летом было прохладно — я просиживал час за часом, глотая литературные журналы и альманахи за многие годы: «Послания», «Эпоха», «Весы», «Собрание», «Листы» и прочие. Один или два раза в неделю я брал книги домой и, забравшись в свою нору, жадно проглатывал все, что удавалось получить. Часто выбор писателя был чисто случайным — просто я брал все, что мне попадалось под руку и казалось любопытным. Причем я убедил себя и искренне верил, что прекрасно понимаю прочитанное.

Но больше, чем все эти книги, моему развитию способствовало общение с Даниэлем, которого я обожал и которому старался следовать во всем. В то время он изучал живопись в «Бецалеле», и его просторная комната в доме Тияно вся была уставлена полотнами, над которыми он работал. В его картинах преобладали энергичные драматические краски, сочетания черного с красным, желтого с серым, писал он широкими смелыми мазками, и главной темой всех его картин была трагическая судьба художника. Глядя на них, я чувствовал себя полным ничтожеством. Та атмосфера, которую создавал вокруг себя Даниэль, сама по себе побуждала к творчеству и активному изучению окружающей нас действительности. Он тоже писал — и стихи, и прозу, которые в то время казались мне замечательными. Его рассказы были написаны теми же яркими, широкими мазками, с тем же ощущением трагичности существования, что и его картины. Страстные, энергичные, то возносящиеся на вершины радости и страдания, то вдруг низвергающиеся в пропасть отчаяния, они всегда изображали героические ситуации, острые конфликты, резкие, непримиримые характеры. Я должен признать (хотя и не без некоторого внутреннего смущения), что в значительной степени сформировался как писатель под влиянием своего друга. Он воспитал мой вкус, привил мне жажду творческой деятельности, на каком-то этапе послужил для меня, если только позволительно так сказать, стремянкой, взобравшись на которую я уже не оглядывался назад. В свое оправдание могу сказать, что чувства мои к Даниэлю были искренними, и мне никогда не приходило в голову взвешивать, какую пользу может мне принести это знакомство. К счастью (и стыду моему), он был не последним, кто послужил мне посохом на моем жизненном пути. Видно, так уж заведено в этом мире.

Но может быть, еще больше, чем чтение и литературные опыты и даже чем дружба с Даниэлем, обогатила меня в тот первый мой академический год окружающая действительность. Умудренный годами, многое повидавший (и по-прежнему ничего не понимающий), смотрю я сейчас на того щенка, которым был тридцать пять лет назад. Каждая клеточка в этом еще сонном и неповоротливом сознании жаждет видеть, слышать, усваивать, понимать, впитывать новые и новые впечатления. Я бродил по переулкам Старого города, который избрал своим пристанищем, и по улицам нового Иерусалима, и по горам и долинам за его пределами, вглядываясь в расстилавшиеся вокруг просторы и вслушиваясь в речь торговцев, лоточников, мясников, сапожников, пекарей, рассыльных, носильщиков, чистильщиков обуви, торговцев «петушками», монахов, монахинь, погонщиков ослов и верблюдов, извозчиков, туристов, паломников, проводников, солдат, офицеров (семидесяти национальностей и языков), полицейских, шоферов, чиновников, сутенеров, детей, сестер милосердия, водовозов, крестьян, крестьянок, официантов, продавцов, бедуинов, возчиков, художников, торговцев книгами, переписчиков мезуз, студентов, пьяных, нищих, слушателей духовных семинарий, жестянщиков, сыщиков, служек и синагогальных старост, маляров, стекольщиков, продавцов благовоний, скорняков, гончаров, молочников, слепых, эпилептиков, сумасшедших, шулеров, дорожных рабочих, строителей, каменотесов, уличных фотографов, епископов, имамов, угольщиков, трубочистов, плотников, ремесленников, неторопливо плетущих табуретки на порогах своих мастерских, эфиопов, армян, суданцев, ассирийцев, хасидов, ешиботников, портных, парикмахеров. Я платил за место в зале суда на Русской площади и слушал вздорные тяжбы, бурные разбирательства, гражданские, уголовные и политические процессы, изучая повадки и язык судей и подсудимых, обвиняемых и обвинителей, адвокатов и свидетелей. Я заходил в церкви и синагоги, мечети и духовные училища, воровал под покровом ночи записки из щелей в Стене Плача и поочередно попадал под влияние различных «ловцов душ». Я ходил на встречи «Движения пробуждения» во внутреннем дворе Батей-Махсе, присутствовал на праздничной молитве среди развалин синагоги рабби Иегуды Хасида, простаивал рождественскую службу в церкви Рождества в Вифлееме, посещал собрания партий Мапай и Шомер ацаир, протискивался на концерты для безработных, присутствовал на собраниях коммунистов (тщательно законспирированных) и верующих (не нуждающихся в конспирации), принимал участие в политических дискуссиях в студенческом клубе, что возле кинотеатра «Орион». И все это, как правило, в одиночку.

Но выше всего этого — и всего дороже — было для меня окутывающее душу лимонно-розовое сияние иерусалимских стен, горение пурпурного заката, мерцание звезд в пучине ночных небес. Затаив дыхание, смотрел я с высоты горы Скопус на Храмовую гору, омытую солнечными лучами и утопающую в послеполуденном мареве. Ненастными зимними ночами я любил следить за бегущими облаками и прислушиваться к свисту ветра и к звону колоколов в храмах. Часами я мог любоваться округлостью бледно-розовых холмов Иудейской пустыни, матовой гладью Мертвого моря и синей стеной гор за ним. Я провожал взглядом стада коз, спускающихся с холмов, и месяц, движущийся по небу в сопровождении череды облаков. Счастливый и ненасытный, я впитывал стужу и пылание зноя, подставлял себя дождю и ветру, тощий и мокрый, шагал в бурю по пустынным улицам и смеялся от радости.

Мне приходилось довольствоваться малым и вести образ жизни в полном смысле слова аскетический. Я не смел покупать даже книг. Отец, который сам тогда находился в очень трудном положении, мог выделить мне на все мои потребности две с половиной лиры в месяц. 50 агорот я платил за квартиру. Второй статьей расхода были поездки в Тель-Авив, раз в три-четыре недели, обычно на поезде, 8 агорот в один конец. По нескольку дней кряду я старался вовсе не выходить из своего жилища, чтобы тем самым свести на нет расходы и не гореть от стыда при случайной встрече с каким-нибудь приятелем. Я взял за правило расходовать не больше шестидесяти-шестидесяти пяти прутот в день. Этого хватало на скудную еду и пять-семь сигарет. Любой расход я тут же вносил в записную книжку и по вечерам подводил итог, проверял, не выбился ли я из «бюджета». Я не хочу сказать, что существовать на такие гроши было вовсе невозможно. Можно думать, что и другие студенты жили примерно также.

Даже дешевая студенческая столовая на Хар-Ацофим была мне не по карману, поэтому обычно, я выбирался из дому в одиннадцать утра, когда открывалась маленькая харчевня на Керен Гамидан или на улице Иегудим. Тут за одну агору (самое большее — пятнадцать прутот) я получал дымящуюся миску вареного риса с фасолью, запах которого дурманил сознание и веселил желудок (вкус этой пищи я с благоговением вспоминаю до сих пор), и порцию цветной капусты (или зеленой фасоли, или баклажанов, смотря по сезону). Поев, я успевал к полудню добраться до вершины горы Скопус. Если же мне нужно было идти на утренние лекции, я старался набить брюхо поплотнее, чтобы оно не слишком досаждало мне днем. Понятно, что я не позволял себе никаких прогулок и встреч, и сразу после занятий шагал домой, успевая по дороге купить хлеба, редьку, помидоры и маслины. Дополнял мой ужин стакан крепкого душистого чая, — Малка Даса, прекрасная моя хозяйка, присылала мне его в мою комнату с кем-нибудь из детей.

Четыре или пять раз в неделю я пешком взбирался на Гар-Ацофим. Чтобы добраться до Шхемских ворот, нужно было пересечь весь Старый город. Потом я шел по Шхемской дороге — мимо собора Святого Георгия, мимо синагоги Шимон Ацадик и мечети Шейх Джерах, пересекал вади Джоз и по горной извилистой тропинке, ведущей к пещере Никанора, выходил на вершину горы. Весь путь занимал сорок пять минут туда и сорок обратно. Часто бывало, что Элияху провожал меня до синагоги Шимон Ацадик, там он садился на девятый автобус и ехал в центр города, домой, к бабушке, а я продолжал свой путь к стенам Старого города. Иногда, если он не особенно торопился, мы вместе заходили к Даниэлю.

Я уже говорил, что у нас с Элияху основной специальностью были иврит и ивритская литература, поэтому мы почти всегда посещали одни и те же лекции. Помнится, привычка к конспирации заставляла нас не особенно афишировать нашу дружбу, и мы никогда не садились в аудитории рядом. Мне кажется, в наших отношениях присутствовала какая-то застенчивость. Я в душе считал себя сопляком и мальчишкой по сравнению с ним, опытным подпольщиком. Не от него самого, разумеется, а от того же Даниэля я знал, что Элияху, начиная с 38 года, занимает важный пост в организации. Даниэль не был склонен к откровенности и сердечным излияниям, но однажды он рассказал мне, как они с Элияху в той самой, так хорошо знакомой мне комнате на чердаке, летом 39 года сделали большую адскую машину (изготовление бомб и адских машин было для них привычным занятием) и, упаковав ее в плетеную корзину, на автобусе отвезли к шоссе Тель-Авив — Яффо, а там положили в машину Г., члена другой организации, по происхождению европейца, пробывшего всего несколько лет в стране, но с виду настоящего араба. Он доставил бомбу на рынок в Яффо, где она и взорвалась, убив десятки людей. (Это была одна из самых жестоких операций в рамках встречной террористической деятельности Эцеля, в ответ на еврейские погромы 36–39 гг.) Вместе с тем я считал тогда — в гордыне своей, — что интеллектуальное и духовное развитие Элияху не соответствует нашему уровню — моему и Даниэля. И лишь много позже мне стало ясно, насколько я ошибался.

Спускаясь по узкой извилистой тропинке из университета в город, мы болтали о том о сем, стараясь за шуточками скрыть неясную напряженность. Мы говорили о занятиях, о профессорах, обсуждали положение дел на фронтах — пока еще достаточно далеких от нас, но почти никогда не заговаривали о политическом положении в стране.

Я помню, как мы в последний раз шли из университета в город. Был жаркий летний день. Мы говорили о том, что нас волновало, и, кажется, никогда еще наша беседа не была столь откровенной и задушевной. Тогда как раз «Национальные учреждения ишува» приказали еврейским высшим учебным заведениям отчислять всех студентов, отказывающихся записаться добровольцами в британскую армию. Обсуждая этот приказ, мы с Элияху пришли к общему мнению, что он направлен, возможно, и на то, чтобы нейтрализовать опасные силы воинственно настроенной молодежи. Потом мы обсуждали наше экономическое положение и поняли, что оно у нас обоих одинаково печально. Не было никакой надежды внести плату за обучение в университете (10 лир в год!). Элияху сказал, что пойдет работать. У него были знакомства в правительственном геодезическом отделе, и в пасхальные каникулы он уже работал в Шомроне. Хорошо заработал, а главное — здорово усовершенствовал свой разговорный арабский. Он успел рассказать мне кое-какие подробности о своей жизни в бригаде рабочих арабов. Вечерами у костра, разложенного на обочине дороги, он слушал рассказы, из которых почерпнул массу интересного как в смысле языка, так и житейской мудрости вообще. Вначале арабы приняли его в штыки. Но под конец они относились к нему с явной симпатией.

Загрузка...