Часть третья ЗДРАВСТВУЙ, ТЕАТР!

ДВЕРИ ОТКРЫТЫ

Летят, летят птицы с севера!

Низко над берегом проносятся чайки, утки, кулики. Высоко в небе кричат журавли. Летят, летят птицы с севера, где осень и непогода, а здесь, на Апшероне, небо все еще синее, и ласково светит солнце.

Быстро летят птицы, и также быстро летят годы!

Семь лет назад Баджи вошла в это здание впервые — прикрытая чадрой, чуть поотстав от мужа, как требовал старый закон, и, сидя в душной ложе, смотрела сквозь густую кисею на сцену, где толстый актер изображал красавицу Лейли.

А теперь Баджи входит сюда с открытым лицом, вместе с товарищами, окончившими театральный техникум, и в руке у нее коричневый чемоданчик. С этой осени она — актриса театра, настоящая актриса. Видно, не только в снах и в сказках свершаются чудеса!

— Как хорошо, что Виктор Иванович и здесь будет с нами! — шепчет Баджи.

— Боюсь, что и здесь будет он мучить нас своими экзерсисами и этюдами, или еще что-нибудь придумает в этом роде! — отвечает Телли, не разделяя радости подруги.

Ах, Телли!

Была бы сейчас на ее месте Халима… Жаль, что так быстро уехала она в Узбекистан, на следующий день после выпускного спектакля, — спешила на работу в театр, не поддалась на уговоры погостить в Баку, хотя бы недельку. Что поделывает она сейчас там, в Ташкенте? Села бы да написала еще одно письмо своей подруге в Баку! Впрочем, много ли расскажешь на листке бумаги о том, что творится у тебя в душе! Хотелось бы хоть одним глазком поглядеть, одним ушком послушать, как она сейчас там у себя — славная, талантливая Халима!..

Помещений для актеров в старом здании театра не хватает — труппа разрослась, — и нередко в одной актерской уборной размещается несколько человек.

Для Баджи и Телли, однако, отведена отдельная комната на двоих — не каждый день поступают на работу в театр молодые актрисы-азербайджанки. По обе стороны от входа стоят одинаковые столики с большими зеркалами, цветы.

Баджи стоит посреди комнаты, вдыхая запах цветов. Осеннее солнце освещает все вокруг мягким золотистым светом. Где-то за стеной прозвучала фраза из разучиваемой роли. Откуда-то донесся звук гонга. Чье-то загримированное лицо заглянуло из коридора в полуоткрытую дверь и исчезло.

Это — театр. И она, Баджи, в этом театре актриса. Да, не только в снах и в сказках свершаются чудеса!

Телли нервно ходит взад и вперед, смотрится то в одно, то в другое зеркало, подправляет челку, прикидывает, какой из столиков ей занять.

— Я, признаться, была уверена, что у каждой из нас будет отдельная уборная, — разочарованно говорит она, так и не решив, на каком из столиков остановить свой выбор.

Ах, Телли, Телли!

Кто внушил тебе эту самонадеянную мысль? Уж не твой ли друг Чингиз?

Вот он стоит рядом с Гамидом, они о чем-то горячо толкуют.

— Сейчас двери театра широко раскрыты для нас, для молодежи, — говорит Чингиз, самодовольно подкручивая усики: приятно сознавать, что ты — нужный человек. — Мы должны забыть все техникумские раздоры, жить сплоченно, чтоб стариканы нас не заели. Хорошо бы организовать нечто вроде союза актерской молодежи: в единении, как говорится, — сила!

— Насчет того, что нам нужно жить сплоченно и дружно, я с тобой согласен, — отвечает Гамид. — Но чего будет стоить такое объединение молодежи? Не отъединит ли оно нас от всех остальных актеров? По-моему, мы должны войти в большую актерскую семью как младшие товарищи, научиться у старших всему, что у них есть хорошего, отбросить отжившее, слиться с ними.

— И незаметно раствориться, как капля в море?

— Напротив: самим стать широким морем!

АЛИ-САТАР

Али-Сатар невысок ростом, склонен к полноте. Он лыс, у него большой, толстый нос, пухлые щеки. Далеко не артистическая внешность!

А с театром Али-Сатар связан давно, с юношеских лет. Он начал рабочим сцены, был осветителем, суфлером, стал, наконец, актером. Теперь ему лет пятьдесят.

В окружении молодежи он не прочь потолковать о театре той далекой поры. Печальное переплетается в его рассказах с веселым, страшное со смешным.

— В те времена многие наши актеры-азербайджанцы отказывались смывать грим вазелином, — рассказывает он.

Заметив удивление на лицах слушающих, он поясняет:

— Они считали, что в вазелине — свиной жир!

Баджи понимающе кивает: свинья, по корану, — нечистое животное.

В те времена актерские коллективы не имели ни реквизита, ни костюмерной, а женские костюмы нередко приходилось брать из дурных домов, так как ни одна так называемая порядочная женщина не решалась дать свое платье в театр в страхе, что его осквернит тлетворный дух сцены.

— Почти никто из актеров, даже в роли муллы, не рисковал выйти на сцену в чалме, остерегаясь навлечь на себя гнев и месть духовенства, — продолжает Али-Сатар. — А сколько раз приходилось играть, всматриваясь в зрительный зал, чтоб видеть, откуда угрожает пуля! — с горечью восклицает он.

Неистощимы рассказы Али-Сатара об актерах прошлого. С кем только он не встречался — с Варламовым, с Савиной, с Шаляпиным, с Комиссаржевской. Был он близок и с известными актерами армянского театра, знал почти всех актеров родной азербайджанской сцены.

Какой маленькой, беспомощной ощущает себя Баджи, слушая рассказы Али-Сатара об этих замечательных людях, прошедших столь многотрудный, но славный путь в искусстве! Сможет ли она стать похожей на них? Сейчас она лишь вступает на сцену — но разве не правильно говорится, что любая дорога начинается с первого шага?

Не только рассказы о прошлом связывают Али-Сатара с актерской молодежью — он интересуется ее жизнью, работой, всегда охотно оказывает помощь.

Вот он беседует с Баджи об английской комедии «Тетка Чарлея», которую театр готовит к постановке и в которой Баджи предстоит впервые выступить на сцене в качестве профессиональной актрисы…

Два студента, Джек и Чарлей, пригласили к себе на завтрак двух молоденьких девушек, согласившихся посетить их при условии, что на завтраке будет присутствовать и тетушка Чарлея. Но в самый критический момент тетушка присылает телеграмму, что приедет только на следующий день. Студентов выручает их товарищ Бабс, который как раз в этот вечер собирается изображать в любительском спектакле старуху. Бабс переодевается в женский костюм, и его выдают за тетку Чарлея. Это ведет к ряду запутанных комических положений, которые, однако, разрешаются с приездом настоящей тетки…

Нравится ли Баджи «Тетка Чарлея»? Пожалуй, да: пьеса живая, веселая, зрители, надо думать, не проскучают.

Довольна ли Баджи своей ролью — одной из девушек, приглашенных в гости к студентам? Тоже, пожалуй, да: приятно сыграть молодую, жизнерадостную девушку, повеселить, посмешить зрителей!

— Разве в том дело, чтобы зритель только смеялся? — говорит Али-Сатар, охлаждая ее пыл. — Нужно, чтобы актер раскрыл перед зрителем природу смешного в характере данной роли. Так, помню, советовал наш замечательный комедийный актер Джагангир Зейналов.

Точно ли передает Али-Сатар слова покойного актера? Али-Сатар сам затруднился б ответить на этот вопрос. Избегая злоупотреблять собственным авторитетом, он нередко приписывает большим актерам прошлого свой опыт и мысли. Он позволяет себе действовать так в глубоком убеждении, что будь те актеры живы, они не протестовали бы. В иные минуты, впрочем, ему кажется, что он когда-то и впрямь слышал от них подобные слова.

— А не считаете ли вы, товарищ Али-Сатар, мою роль слишком маленькой, чтоб осуществить ваш совет? — озабоченно спрашивает Баджи.

— Маленькой? — осуждающе восклицает Али-Сатар. — Помню, как молодым актером я однажды отказался от роли, показавшейся мне слишком незначительной. И вот на другой день один мой товарищ по сцене, большой актер, подал мне несколько мелко исписанных листков — подробную биографию человека, разъяснение его места среди окружающих людей, смысла существования. И когда я прочел все написанное, мой товарищ сказал: «Вот твоя роль — разве она маленькая, незначительная?» Я до сих пор благодарен за этот урок покойному Гусейну.

— Актеру Гусейну? — вырывается у Баджи, и в памяти ее возникает мужчина с гордой осанкой, тонким лицом, высоким лбом, и будто вновь звучит голос, в котором песнь и музыка. — Актеру Гусейну?

— Да, — подтверждает Али-Сатар, не понимая причины волнения Баджи.

И Баджи узнает, что Али-Сатар встречался с покойным актером Гусейном в течение многих лет, деля с ним обильные невзгоды и скупые радости, выпадавшие на долю актера старого азербайджанского театра.

— Я же проводил его в последний путь… — печально заканчивает Али-Сатар.

Баджи вспоминает окно, завешенное черной материей, толпу людей в тесном тупике, обычно молча и благоговейно внимавших голосу актера Гусейна, доносившемуся из окна, а в тот день гневно посылавших проклятия тем, кто преступно оборвал этот голос.

— Я тоже была там… — тихо говорит Баджи.

И она рассказывает Али-Сатару историю своих мимолетных встреч с покойным актером Гусейном.

— Вот оно что… — понимающе говорит Али-Сатар, и по взгляду, каким он смотрит на нее, она чувствует, как между ними протягивается незримая дружеская нить.

ВРОЖДЕННЫЙ ТАЛАНТ

Как не похож на Али-Сатара другой старый актер — Сейфулла!

Все в нем иное — начиная с высокой, тощей фигуры, нервного беспокойного взгляда, ворчливых ноток в голосе.

Как и Али-Сатар, впрочем, он склонен потолковать, поспорить с молодежью. При этом стоит кому-нибудь сослаться на принципы и навыки, усвоенные в техникуме, как Сейфулла тотчас вздергивает свои худые плечи и небрежно восклицает:

— В техникуме!..

За этим кроется нечто в таком духе:

«Я, как вы знаете, в техникумах не обучался, однако актер из меня вышел хороший. Актерами рождаются. Единственно необходимое для того, чтоб быть актером, — врожденный талант!»

Всем в театре известен рассказ Сейфуллы о том, как однажды, пятилетним мальчуганом, лакомясь ягодами красного тута, он перемазал себе лицо и одежду и, боясь наказания, улегся под дерево и стал стонать, прикидываясь, что упал и разбился в кровь. Свой рассказ Сейфулла сопровождает выразительными ужимками, жалобными стонами и лукавыми взглядами пятилетнего хитреца, переполошившего родных к соседей своим ловким притворством. Талантливо исполнив сценку, Сейфулла обычно самодовольно восклицает:

— Как видите, в пять лет я уже был актером!

Свою жизнь на сценических подмостках Сейфулла и впрямь начал в весьма раннем возрасте. Его отец — служка при мечети, а в дни траура-праздника участник мистерий, умевший своей игрой не только исторгнуть слезу умиления, но и получить за нее мзду у фанатически настроенных прихожан.

Едва подрос сын, служка сделал его своим непременным партнером. С той поры, из года в год, в торжественный день шахсей-вахсей совместно актерствовали отец и сын в мистериях. Своей непосредственной игрой мальчик трогал сердца зрителей — базарных торговцев, хозяев кебабных и чайных, владельцев бань, темной городской бедноты — и этим удвоил доходы отца. Так было до тех пор, пока юный актер не возбудил против себя гнев прихожан какой-то богохульной выходкой и не потерял право участвовать в мистериях.

Однако хмель актерского успеха продолжал бродить в крови молодого Сейфуллы и заставил его выступать в любительских спектаклях, а затем подняться и на профессиональную сцену. Прошло уже свыше трех десятков лет, как Сейфулла стал актером, успев за это время снискать симпатии, как ни странно, именно у тех, гнев которых он некогда возбудил своей богохульной выходкой.

К актерам, окончившим техникум, Сейфулла относится скептически. К Телли, однако, он благоволит, находя у нее врожденный талант, который даже техникуму не удалось загубить, и щедро одаряет ее советами.

Покровительство известного актера представляется Чингизу весьма завидным, и он изо всех сил старается подладиться к Сейфулле.

Именно это заставляет его, выслушав суждения Сейфуллы о техникуме, сказать:

— Я сам проторчал там три года — и что же он дал мне, наш хваленый техникум? Ровным счетом ничего!

Как больно задевают Баджи эти слова, как хочется ей крикнуть Чингизу:

«Такому, как ты, может быть, в самом деле — ничего! Тебя ведь ничем не проймешь — бессовестный, неблагодарный!»

Но она сдерживает себя, остерегаясь попутно обидеть старого, уважаемого актера.

А Телли, хотя в глубине души сознает, сколь многим она обязана техникуму, в угоду Чингизу и Сейфулле поддакивает:

— Пропащие три года! Следовало бы мне сразу поступить в театр!

Врожденный талант!

Глаза Сейфуллы обретают умильное выражение, стоит ему произнести эти слова.

К людям, одаренным такого рода талантом, Сейфулла без колебаний причисляет и своего племянника Али.

Алику восемнадцать лет. Он строен, у него красивое, чуть женственное лицо. Особенно привлекательны его глаза — темные, глубокие, обрамленные четкими дугами бровей.

Алик — способный юноша, по протекции дяди не раз исполнявший на сцене эпизодические детские роли. Теперь Сейфулла стремится устроить его в театр на постоянную работу.

— А не лучше ли будет, товарищ Сейфулла, если ваш племянник предварительно пройдет курс техникума? — неосмотрительно спросила как-то Баджи.

Сейфулла, по обыкновению, вздернул плечами:

— Ты помнишь, что говорили о техникуме твои товарищи Телли и Чингиз? Алику не к чему зря терять три года. В свободное время я сам буду обучать его, — надеюсь, опыта и умения у меня хватит. Посмотрим года через два — кто кого обгонит: мой Алик — ваших техникумцев или техникумцы — его!.. Верно, Алик?

Алик смущенно опускает глаза: ему лестно мнение дяди, но одновременно тревожит мысль, не обижает ли оно Баджи и бывших техникумцев?

Сейфулла смотрит на своего племянника, уверенный в ответе: он знает, что Алик не посмеет ему возражать. Да и как иначе? Ведь он, Сейфулла, — его дядя и благодетель, взявший годовалого сироту на воспитание и заменивший ему и мать, и отца.

Алик звался племянником Сейфуллы, но злые языки судачили, что он его внебрачный сын. Вызваны эти толки, возможно, тем, что Сейфулла души в нем не чает, любит горячей ревнивой любовью, гордится им, хотя и держит его в строгости и повиновении. От дяди племянник слепо заимствовал суждения о всех актерах: этот хорош, тот дурен, этот талантлив, а тот бездарен.

При всем этом Алик развитой, славный малый и уж во всяком случае не подлежит сомнению, что он способный актер.

К Баджи Алик относится с уважением: она значительно старше его, уже окончила техникум, успела стать актрисой, а он только еще собирается поступить на сцену. Юноша держит себя очень почтительно, и лишь взгляд его темных, глубоких глаз под четкими дугами бровей задерживается на ней порой дольше, чем это кажется ей нужным.

ЮЛИЯ-ХАНУМ

Эта хрупкая, с виду застенчивая женщина с черными, подернутыми сединой, гладко причесанными волосами провела весьма примечательную жизнь.

Дочь актера армянского театра и сама с ранней юности актриса, она много лет назад впервые встретилась с Али-Сатаром, выступая в одном смешанном армяно-азербайджанском благотворительном концерте.

Они подружились, полюбили друг друга, стали неразлучны. Преданные театру всей душой, оба с горечью сознавали, как много теряет театр Азербайджана из-за того, что лишен актрис азербайджанок. И молодая актриса армянской сцены Юлия Минасян решилась на смелый шаг — она перешла в азербайджанский театр.

Уже самим фактом связи с иноверцем, не освященной ни крестом, ни даже завитками арабской вязи на брачном договоре-кебине, молодая женщина снискала суровое осуждение своих сородичей. А переходом на азербайджанскую сцену она вконец опозорила себя в глазах буржуазно-мещанской, националистически настроенной части армянской театральной публики, усмотревшей в поступке молодой актрисы армянки оскорбление и измену.

Не снискала Юлия Минасян благодарности, уважения и у буржуазно-мещанских зрителей азербайджанцев, увидевших в ней лишь дерзкую чужачку, нарушившую обычай их театра. И только в рабочих районах, где появление на азербайджанской сцене актрисы любой национальности рассматривалось как прогрессивный культурный акт, — только здесь чувствовала себя молодая женщина вознагражденной за все испытания. Мало-помалу самоотверженным служением чужой, но ставшей для нее родной сцене она завоевала всеобщее уважение и любовь. Ее признали «своей» и стали именовать на новый лад: Юлия-ханум.

Славное прошлое Юлии-ханум известно всем в театре, хотя сама она говорит о нем очень мало. Знают о нем и бывшие техникумцы, чьи уши и глаза жадно впитывают все, касающееся жизни актеров старшего поколения.

Знает о нем, конечно, и Баджи. Вот почему, проходя через актерское фойе и видя Юлию-ханум, одиноко сидящую в кресле с книгой в руке, она замедляет шаг и с особой почтительностью и дружелюбием здоровается:

— Добрый день, Юлия-ханум!

— Добрый день, Баджи, добрый день! — отвечает Юлия-ханум, отрываясь от книги.

Они не сразу находят общий язык — знакомство их совсем недавнее, — к тому же дает себя знать разница в возрасте и положении.

Поймав любопытный взгляд Баджи, брошенный на книгу, Юлия-ханум любезно протягивает ее Баджи.

— Станиславский, «Моя жизнь в искусстве», — читает Баджи.

С именем Станиславского как режиссера Баджи познакомилась в стенах техникума. Теперь, в повседневной работе, ей нередко приходится следовать его взглядам на мастерство актера. Слышала она и о его личной жизни от Виктора Ивановича, который запросто и любовно зовет его Константином Сергеевичем. Но вот книгу «Моя жизнь в искусстве» Баджи видит впервые. Она неловко перелистывает страницы, смущаясь, словно незнакомство с ними свидетельствует о ее невежестве.

— Книга только что вышла в свет, — говорит Юлия-ханум, улавливая смущение Баджи.

Ну, тогда совсем другое дело!

— Интересная? — спрашивает Баджи, более смело перелистывая страницы.

— Я бы советовала прочесть ее каждому актеру, каждой актрисе — она многому учит.

— Я прочту ее, Юлия-ханум, непременно!

Речь заходит о «Тетке Чарлея».

— Нравится тебе твоя роль? — спрашивает Юлия-ханум.

— Нравится!

В глазах Юлии-ханум вопрос:

«Может быть, объяснишь — чем?»

Но, поскольку Юлия-ханум не произносит этого, вопрос в ее темных внимательных глазах остается без ответа.

— Ну что ж, желаю тебе успеха! — говорит она и протягивает свою тонкую руку за книгой.

Не успевает Баджи выйти из фойе, как сталкивается с Телли и Чингизом.

— О чем это вы судачили? — подозрительно спрашивает Телли, кивая в сторону фойе.

— Да так, ни о чем особенном, — отвечает Баджи, удивляясь тону Телли.

— А все-таки? — Не дожидаясь ответа, Телли забрасывает подругу вопросами: — Что это у тебя за странная дружба с этой старухой? И почему ты первая, да к тому же униженно, кланяешься ей?

— Не униженно, а почтительно, — меня с малых лет отец и мать учили кланяться первой тому, кого уважаешь!

— Может быть, так приходилось поступать зависимым людям в прежние времена. Но теперь… Я, признаться, никогда не тороплюсь кланяться первой. Пусть сначала поклонятся мне, а я, если захочу, отвечу. Так-то люди будут больше уважать тебя!.. Не правда ли, Чингиз?

Чингиз многозначительно усмехается:

— Пожалуй, что так! Но Баджи, как видишь, считает, что и поклонами можно немалого добиться, если только знать, кому и как кланяться… Скажем, жене своего будущего покровителя.

— Моего будущего покровителя? — восклицает Баджи, и краска заливает ее лицо. — Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего дурного, упаси аллах! А всего лишь то, что молодой актрисе без покровителя из видных старых актеров не обойтись, не прожить в театре. Так, по крайней мере, утверждает наш Сейфулла, а уж он-то, старый черт, про театр знает все, с ним не спорь! Только беда твоя, Баджи, в том, что ставку ты делаешь не на ту карту.

— Не понимаю тебя!

— Не прикидывайся дурочкой! Впрочем, могу объяснить: эта Юлия в нашем театре недолговечна.

— Недолговечна? Почему?

Глаза Чингиза прищуриваются:

— Как зовут эту почтенную актрису — ты знаешь?

— Знаю, конечно.

— А все-таки — как? Скажи!

— Ну, Юлия-ханум.

— Нет! Как ее настоящее имя, отчество, фамилия — по паспорту — знаешь?

Смутная догадка мелькает в голове Баджи.

— Паспорта ее я не смотрела — я не милиция и не управдом! — говорит Баджи резко.

— В таком случае, я тебе напомню: настоящее имя ее, отчество и фамилия — Юлия Минасовна Минасян! — Чингиз делает ударение на последнем слоге.

Вот, оказывается, куда он клонит! Он хочет сказать, что Юлия-ханум армянка, а потому ее дальнейшая деятельность на азербайджанской сцене обречена. Чингиз остается верен себе!

— А что из того, что она Юлия Минасовна Минасян? — спрашивает Баджи, в свою очередь с вызовом отчеканивая три последние слова.

Чингизу ясно, что Баджи его поняла. Но, опасаясь повторения урока, полученного в свое время на репетиции «Ромео и Джульетты», он не решается ответить прямо.

— Что из того? — переспрашивает он. — А то, что с нашим приходом на сцену многим старым актерам и актрисам придется уступить свои насиженные местечки. Особенно это коснется старых актрис, места которых займут наши молодые, такие, как ты и Телли. Разумеется, старушки, и в том числе Юлия, все это сами хорошо понимают и относятся к молодежи так, как любой человек стал бы относиться к тем, кто собирается вышвырнуть его за борт.

— Вышвырнуть старых актрис за борт? — восклицает Баджи. — Что за глупости ты городишь! Просто нужно помочь нашим молодым актрисам азербайджанкам поскорей стать на ноги.

— Это — слова! А по существу… Послушал бы я, какую песенку ты бы запела, если б сама оказалась на месте этой Юлии!

Телли поддерживает своего друга:

— Эта Юлия, к тому же, завидует нам — ведь мы с тобой получили в «Тетке Чарлея» выигрышные роли молодых девушек, а она — старуха, осталась не удел.

— Но ведь и нас когда-нибудь сменит молодежь, — возражает Баджи. — Все в мире меняется. Таков закон жизни!

Телли небрежно машет рукой:

— Баджи без философии никак не обойтись!

— А, по-твоему, жить, как слепой крот — лучше?

Они долго спорят и расходятся в разные стороны, так и не придя к согласию…

Баджи чувствует себя правой.

Но теперь, встречаясь с Юлией-ханум, она не в силах отделаться от неловкого чувства: может быть, та в самом деле видит в ней человека, который только и ждет, чтоб занять ее место?

Конечно, Юлия-ханум не могла слышать того, что говорили о ней Чингиз и Телли, — она оставалась в фойе, — и все же Баджи испытывает стыд, как если б Юлия-ханум присутствовала при разговоре и не Чингиз и Телли, а она, Баджи, так дурно и зло о ней говорила.

Как радостно поэтому в один из ближайших дней услышать от Юлии-ханум:

— У нас дома время от времени собираются друзья. Али-Сатар и я очень хотели бы видеть среди них и тебя!

КОСТЮМЕРША

— Кто там? — доносится из глубины комнаты женский голос, едва Баджи переступает порог.

Эта комната сплошь, заставлена шкафами, ящиками, картонками. Всюду развешаны костюмы, платья. Воздух насыщен запахом нафталина.

— Это я, Натэлла Георгиевна, — Баджи! Я к вам на одну минутку, можно?

— Хотя бы на час!

Из-за шкафов появляется полная женщина лет сорока пяти. У нее смуглое желтоватое лицо, черные глаза, черные брови и совершенно седые волосы. В высоко поднятой руке она держит вешалку, на которой висит новенькое голубое платье с бантами.

Лицо Баджи расплывается в благодарную, виноватую улыбку.

— Я ведь только хотела справиться…

— А уже, как видишь, готово! А ну-ка, примерь!

Натэлла Георгиевна — заведующая костюмерным цехом. Под ее началом несколько человек: портнихи, сапожник, прачка. В ее обязанности не входит заниматься примеркой театральных костюмов, но бывают обстоятельства, когда она предпочитает заняться этим сама.

Ловкими, умелыми движениями накидывает она на Баджи платье, в котором той предстоит выступать в «Тетке Чарлея». Она внимательно осматривает его детали, с неожиданной для ее полной фигуры легкостью опускается на колени, закалывает одну булавку за другой, что-то приметывает. Затем, отступив на несколько шагов и прищурившись, долгим взглядом оценивает платье в целом.

— А ну-ка, повернись!

Робко, опасаясь измять платье, Баджи поворачивается.

— А ну, еще раз! Так! Ну, теперь хорошо!

Баджи бросает взгляд в огромное зеркало, доходящее до полу, и мысленно переносится на сцену в этом голубом красивом платье. Да, теперь совсем хорошо!

Остается поблагодарить костюмершу за внимание и уйти. Но что-то удерживает Баджи. Костюмерша чувствует это и, указывая Баджи на табурет, предлагает:

— Присядь, расскажи что-нибудь о себе, ведь ты у нас в театре новичок!

Баджи не любит рассказывать о своей жизни: не так уж много было в ней хорошего и тем более интересного, чтоб рассказывать. Но в глазах костюмерши она читает нечто большее, чем простое любопытство. И Баджи рассказывает о своем детстве в Черном городе, о жизни в Крепости, о том, как она стала актрисой.

Узнав, что Баджи живет на промыслах и каждый день ездит в город, тратя на поездки по нескольку часов и иной раз не успевая даже пообедать, костюмерша сочувственно качает головой:

— Нужно тебе, девушка, переехать в город, иначе — изведешься.

— Легко сказать: переехать! А как оставить брата?

— Сколько лет ему?

— На пять лет старше меня.

— Не маленький, значит!

— Но, кроме меня, у него никого нет.

— Не женат он, что ли?

— Холостой.

— Ну, значит, поторопится жениться!

Голос у костюмерши низкий, гортанный, с грузинским акцентом. Манера говорить резкая, пожалуй даже грубоватая.

— А жить-то мне в городе где, у кого, если б я даже решилась перебраться? — говорит Баджи.

К ее удивлению, у костюмерши находится неожиданный ответ:

— Комната для тебя у меня уже есть — в моей квартире! Не царский дворец, конечно — предупреждаю. Но на первых порах, пока не приищешь себе чего-нибудь получше, жить можно. Согласна?

Баджи затрудняется ответить: прежде чем решиться на такой шаг, нужно все обстоятельно обдумать, посоветоваться с братом.

По костюмерша не дает ей опомниться:

— Пойдешь вместе со мной после работы — посмотришь свою комнату!

Она говорит тоном, не терпящим возражения, и Баджи не остается ничего иного, как пробормотать:

— Спасибо…

Живет костюмерша неподалеку от театра в отдельной квартирке из двух небольших комнат.

В маленькой передней-галерейке пришедших встречает старуха азербайджанка. На голове у нее розовая косынка, из-под которой выбиваются подкрашенные хной волосы; на ногах — «джорабки», пестрые грубошерстные носки, заменяющие дома обувь.

— Это наша соседка, тетушка Кюбра́! — говорит костюмерша. — Кюбра-хала́ — замечательная женщина! Она в нашем доме — все: экономка, уполномоченная по закупкам, шеф-повар, инспектор по санитарии…

Костюмерша готова продолжать, но старуха недовольным жестом отмахивается, как бы говоря: всегда выставляют ее перед гостями в смешном виде. Чувствуется, однако, что в душе Кюбра-хала не обижена, что, напротив, слова костюмерши даже льстят ей.

Кюбра-хала — одинокая, бедная старуха, ведущая хозяйство костюмерши, с утра до вечера находящейся в театре. В сущности, она домашняя работница, но так повелось, что Натэлла Георгиевна представляет ее не иначе, как свою соседку, любезно оказывающую ей всяческую помощь по дому.

— А это наша новая актриса — Баджи, как все у нас ее зовут! — говорит костюмерша, кивая в сторону гостьи.

Старухе известно, что в последнее время появились на сцене актрисы-азербайджанки. Больше того: костюмерша не раз водила ее в театр и та своими глазами видела на сцене азербайджанок и кое с кем из них даже познакомилась. Но вот эту молодую женщину, которую сейчас привела Натэлла-ханум, она среди тех никогда не видела.

— Актриса? — переспрашивает Кюбра-хала, с недоверием поглядывая на Баджи.

В ответ костюмерша кивает на коричневый чемоданчик Баджи:

— Разве не видишь?

Да, Кюбра-хала видит: такие чемоданчики обычно носят актрисы. Но…

— Азербайджанка? — с сомнением произносит она, обращаясь одновременно к костюмерше и к Баджи, хотя внешность гостьи говорит сама за себя.

Разговор между костюмершей и Кюброй-халой ведется на русском языке — единственном, на котором они могут понять друг друга, — но Баджи, чтоб окончательно рассеять сомнения старухи, отвечает ей по-азербайджански.

В первой комнате, куда хозяйка вводит Баджи, стоит письменный столик, тахта, покрытая потертым, но чистым ковриком, одностворчатый платяной шкаф. В комнате все тщательно прибрано, но чувствуется, что здесь никто не живет.

Внимание Баджи останавливает висящая на стене увеличенная фотография миловидной смуглой девочки лет пяти. Девочка — в коротеньком платьице, в белых мягких башмачках. Густые локоны струятся вдоль ее щек, ниспадают на белый кружевной воротник, на плечи.

— Это моя дочурка Ниночка, — поясняет хозяйка.

Вторая комната — спальня. Аккуратно застланная кровать, туалетный столик, полка с книгами. Книг гораздо больше, чем можно было ожидать в скромной спальне костюмерши. И снова большой портрет: миловидная девушка с длинными темными косами до пояса. К рамке приколот пучок засохших фиалок.

— Это тоже она…

Что-то подсказывает Баджи не спешить с расспросами, но костюмерша начинает рассказывать сама.

До двадцатого года Натэлла Георгиевна с дочкой Ниночкой жила в Грузии, в Тифлисе, где работала в театре костюмершей. В Грузии в ту пору у власти были меньшевики. В одну из зимних ночей Натэллу Георгиевну арестовали, а затем предписали покинуть Грузию. На беду, в это время заболела Ниночка. Натэлла Георгиевна ходатайствовала об отмене или хотя бы об отсрочке высылки, но ходатайство не удовлетворили и ее с больной дочкой, вместе с группой высылаемых, повезли к границе Советского Азербайджана. По шаткому полуразрушенному мосту через Куру перенесла мать на плечах свою вконец разболевшуюся дочку, довезла ее до Баку, и там обнаружилось, что у девушки сыпной тиф. Мать ухаживала за дочкой, сама свалилась от тифа, много дней пролежала в жару и в беспамятстве, а когда пришла в себя, то узнала, что дочки уже нет в живых. Еще не оправившись после тифа, Натэлла Георгиевна вновь заболела — на этот раз тяжелым нервным недугом — и почти три года пробыла вне жизни.

— Вот что осталось у меня от тех дней… — говорит костюмерша, указывая на свою совсем седую голову.

Затем она рассказывает, как случайно встретила в Баку Виктора Ивановича, которого знала еще по Тифлису, и как он проявил к ней участие, ободрил ее, устроил на работу в театр, и как мало-помалу она вернулась в жизнь.

— А за что вас, Натэлла Георгиевна, выслали? — спрашивает Баджи.

— Как коммунистку, как члена партии. Меньшевики боялись переполнять свои тюрьмы большевиками и многих наших товарищей попросту высылали в Советскую Россию, в Советский Азербайджан… — Словно стремясь стряхнуть с себя воспоминания о тяжелом прошлом, костюмерша, меняя тон, спрашивает: — Ну, так как — переедешь ко мне?

Баджи кажется, что в этом вопросе звучит не только желание помочь, удружить ей, но таится и нечто, похожее на просьбу. Быть может, осиротевшая мать тешит себя надеждой обрести в своей молодой жилице то, что она утратила со смертью дочки? Вот ведь сама она, Баджи, разве не тянется она сердцем к тому, что ушло со смертью матери?

— Я посоветуюсь с братом! — говорит Баджи, прощаясь с костюмершей…

Нелегко было убедить брата.

Он подробно, настороженно расспрашивал сестру о костюмерше, долго хмурился, прежде чем согласиться с ее доводами. И даже в минуту расставанья строго погрозил пальцем, словно предупреждая: «Смотри, сестра, не опозорь брата!» Баджи вспыхнула: неужели брат считает, что она вела себя достойно лишь потому, что, живя у него в доме, боялась его? Странный народ эти старшие братья-азербайджанцы: по сей день тешат себя мыслью, что власть над сестрами в их руках!

Нелегко было убедить брата.

Но еще трудней было с ним расстаться. Семь лет прожили они под одной крышей, душа в душу. Кто теперь будет за ним ухаживать? Не обидела ли она его, покинув, не предстала ли в его глазах неблагодарной? Не затоскуют ли они оба, родные брат и сестра, живя раздельно?

А вместе с тем было и нечто такое, что радовало Баджи в ее жизни в городе. Сознание самостоятельности? Близость к театру? Может быть, и к Саше, часы разлуки с которым все чаще вызывали в ней беспокойство и тоску? И Баджи было стыдно признаться самой себе, что она рада переезду, и она оправдывала себя, рассуждая:

«Таков закон жизни… Ведь даже птенцы, оперившись, покидают родные гнезда, чтоб вить новые, свои…»

На новоселье первой явилась Телли.

Критически оглядев узкий старый шкаф и потертый коврик на тахте, она сказала:

— Комнатка, правда, не ахти какая, но зато — своя. Вставай, ложись когда хочешь! Приглашай кого угодно!.. — Кивнув на стену, за которой жила костюмерша, Телли, понизив голос, добавила: — А Натэлла поможет тебе приодеться: она, говорили мне, первоклассная портниха!

Вслед за ней пришли Саша и тетя Мария.

Расспросив о людях, живущих вокруг, тетя Мария принялась рассматривать комнату, остановила долгий взгляд на фотографии Ниночки.

— Это — дочка хозяйки, — подсказала Баджи и поделилась тем, что узнала от Натэллы Георгиевны, придя сюда впервые.

— Видно, хорошая женщина, эта костюмерша, — заметил Саша.

А тетя Мария, отводя глаза от фотографии, с уверенностью добавила:

— Тебе здесь будет хорошо!

РЕПЕРТУАР

Спор царит во всем мире!

Об этом Баджи узнала еще девочкой — из песни матери. Небо в той песне спорило с землей, горы — с низинами, день — с темной ночью.

Так оно, видно, ведется и в театре. Кажется, нет такой области, в которой не возникали бы разногласия. Вот даже здесь, среди друзей, за чайным столом в доме Али-Сатара, идет жаркий спор о репертуаре, звучат запальчивые голоса.

— Поменьше волнуйтесь, друзья, и отведайте лучше моей стряпни! — говорит Юлия-ханум, пытаясь отвлечь спорящих, и раскладывает на тарелки сладкие пирожки. — Я, как вы знаете, печь не мастерица, но сегодня, кажется, они мне удались!

Спор прекращается: сладкие пирожки — шеке́р-бура́ — и впрямь весьма вкусны.

Мир однако недолог: пирожки лишь на время разрядили атмосферу споров, и стоило им исчезнуть с тарелок, как спор возобновляется с новой силой.

— Наш советский театр должен учить, воспитывать людей! — восклицает Гамид.

— Этим должны заниматься школы, университеты, а в театр люди приходят, чтоб отдохнуть от работы, развлечься! — с жаром возражает Сейфулла.

— И таким отдыхом вы, как видно, считаете созерцание «Трильби», «Двух подростков», «Семьи преступника» и других дешевых мелодрам, которыми наводнена наша сцена? Одна «Тетка Чарлея» чего стоит!

— «Тетка Чарлея»? — вскрикивает Сейфулла таким тоном, словно Гамид произнес нечто кощунственное, осквернил святая святых. — А знаете ли, молодой человек, почему публика любит эту пьесу? Не знаете? В таком случае загляните в зрительный зал, и вы поймете: публика буквально валится с кресел на пол от смеха.

— Пошлый буржуазный фарс! — стоит на своем Гамид. — А наш зритель хочет видеть пьесы, которые отражают жизнь, дух нашего времени.

— Таких пьес у нас нет!

— Есть и будут! На русской сцене идут «Любовь Яровая», «Бронепоезд 14-69», «Шторм», у нас в театре идет «Соколиное гнездо» Сулеймана Сани.

Гамида горячо поддерживает Али-Сатар:

— И все эти пьесы — согласись, Сейфулла! — идут с не меньшим успехом, чем твоя пресловутая «Тетка»!

Баджи прислушивается к спору.

Да, на уроках в техникуме она неоднократно слышала, что театр должен учить, воспитывать зрителей. О том же свидетельствовали и спектакли сатир-агиттеатра, который она тогда ревностно посещала. Но вот сейчас один из спорящих восстает против этого, утверждая, что театр должен давать только отдых, развлекать, и высказывает мнение не какой-нибудь случайный для театра человек, а старый, уважаемый актер, и ссылается при этом на самих зрителей.

Уже не впервые испытывает Баджи это досадное чувство, когда слушаешь спорящих и не можешь решить, кто из них прав. В техникуме она успокаивала себя, что с годами, набравшись знаний, сама сумеет во всем разбираться. Но время идет быстро, ей скоро двадцать три года, она актриса, а досадное чувство это и теперь дает о себе знать. В данную минуту оно особенно чувствительно — ведь спор о «Тетке Чарлея», естественно, затрагивает и ее.

Как хочется вмешаться в разговор, сказать свое слово!

Но Баджи молчит. Не знает она, что ли, о чем говорить? Опасается ли сказать невпопад? Или в глубине ее души все еще властвует древний запрет вымолвить свое женское мнение, когда спор ведут мужчины?

Среди возбужденного говора ровный голос Виктора Ивановича звучит особенно спокойно, мягко:

— Вот вы, дорогой Сейфулла, утверждаете, что театр должен давать зрителю отдых, не так ли?

Сейфулла энергично кивает:

— Именно так!

— Я вполне согласен с вами. Но, дорогой Сейфулла, согласитесь, что пьесы, которые упомянул наш молодой друг Гамид, тоже дают зрителю отдых, одновременно вызывая размышления о жизни, пробуждая в сердцах лучшие чувства.

— Это — отдых так сказать гигиенический, не в пыли под креслами, как советует товарищ Сейфулла! — с усмешкой вставляет Гамид.

Все переглядываются, сдерживают улыбки: не много нужно, чтоб Сейфулла обиделся и, чего доброго, разгневался.

И верно: резким движением отставив от себя тарелку, Сейфулла встает из-за стола. Этот юнец Гамид вконец распоясался — вздумал спорить с ним, с ветераном азербайджанской сцены! Сейфулла нервно закуривает папиросу, направляется к двери, ведущей в гостиную. Его никто не задерживает, даже хозяева: пусть покурит, пусть успокоится!

Встретившись взглядом с Гамидом, Баджи неодобрительно качает головой:

«Вот до чего ты довел старика!»

По существу спора она, пожалуй, склоняется к мнению Гамида — сказываются годы учебы в техникуме. Однако тон, каким Гамид говорит со старым заслуженным актером, Баджи считает непозволительным. Так имел бы право говорить с Сейфуллой его старый друг Али-Сатар, но не Гамид, едва переступивший порог театра и годящийся Сейфулле в сыновья. Такого человека, как Сейфулла, нужно уважать, если даже ты иного мнения о репертуаре.

Стены маленькой гостиной, куда вошел Сейфулла, сплошь увешаны фотографиями известных артистов.

Вот Варламов. Вот Шаляпин. Вот большеглазая, хрупкая Комиссаржевская. Вот Петрос Адамян и Васо Абашидзе. А вот и актер Гусейн, старый друг Али-Сатара.

В углу гостиной — гора афиш и программ, скопившихся за долгие годы. Свежие приколоты к стене, старые, ветхие, иные давностью в полтора-два десятка лет, сложены в стопки на этажерке. Есть здесь одна афиша под стеклом — о первом спектакле азербайджанского театра — «Визире Сарабского ханства», подаренная Али-Сатару одним из постановщиков и участников спектакля; теперь подобная афиша — уже музейная редкость.

Сейфулла внимательно разглядывает ее, читает:

«С дозволения начальства…»

Так обычно начинался текст театральных афиш в ту далекую пору.

А вот еще афиша, помеченная одним из дней февраля двадцатого года, — о пьесе Абдурахмана Ахвердова «Несчастный юноша».

На афише напечатано:

«Каждый должен посетить этот спектакль, в котором изображается тяжелая жизнь рабочих и бедственное положение крестьян под гнетом беков».

И тут же, на афише, на фоне нефтепромыслов могучая фигура рабочего с молотом в левой руке и с обнаженным мечом — в правой.

О многом напоминает Сейфулле эта афиша, ее дата и особенно надпись и фигура рабочего!

Такие афиши выпускались во времена мусавата драматическим кружком Центрального рабочего клуба, недвусмысленно выражая революционные устремления кружка.

В ту пору над составлением такого вида афиш немало поработал Али-Сатар, тесно связанный с кружком. Он же, Сейфулла, чуждаясь политики, высказался однажды на общегородском собрании против подобных афиш, якобы натравливающих одну часть азербайджанцев на другую. И хотя сделал он это, как уверял впоследствии, с благой целью — уберечь товарищей по сцене и Али-Сатара от опасности, многие актеры стали коситься на него, а кое-кто даже перестал раскланиваться.

Дело это, правда, давнее, и стоит ли сейчас останавливать внимание на пожелтевшей афише, едва не послужившей причиной к разрыву между ним, Сейфуллой, и его товарищем Али-Сатаром? Пора забыть этот неприятный, но, в сущности, малозначительный инцидент! Ведь ни Али-Сатар и никто другой никогда не напоминают ему об этом прошлом, а вызвала его в памяти лишь эта пожелтевшая афиша, случайно попавшая сейчас под руку и усугубившая и без того неприятный осадок от спора, возникшего за столом.

Не впервые рассматривает Сейфулла эти старые афиши, фотографии в этой маленькой гостиной, и всегда они напоминают о прошлых годах, о совместной работе с Али-Сатаром. О многом бывает очень приятно вспомнить! Однако сегодня они вызывают лишь чувство печали и горькие мысли.

Конечно, Али-Сатар и он — оба опытные старые актеры, друзья. Этого никто не станет отрицать. Но почему ж, в таком случае, в последнее время в спорах Али-Сатар так редко поддерживает своего давнего товарища по сцене? Почему позволяет мальчишке в присутствии своих гостей издеваться над ним? И было бы из-за чего — из-за репертуара! И где же она, в таком случае, поддержка, на которую вправе рассчитывать один старый заслуженный актер от другого?

ЗА ПЕРЕГОРОДКОЙ

Расставшись с потертым порыжевшим портфелем лектора, Хабибулла прочно утвердился в управлении театрами при Наркомпросе, где занимал теперь далеко не последнее место.

Его походка день ото дня теряла свою настороженность, становилась уверенней. Угодливо согнутая спина все чаще выпрямлялась, особенно в тех случаях, когда Хабибулле приходилось иметь дело с людьми, стоящими на более низкой ступени служебной лестницы. А в голосе, недавно вкрадчивом, порой приторно сладком, стали появляться твердые и даже повелительные нотки.

Комната, куда Хабибулла перебрался из прокуренного, заставленного канцелярскими столами помещения, представляла собой, в сущности, лишь отделенный перегородкой уголок того же помещения, но Хабибулла, водворившись сюда, испытал истинное удовлетворение: наконец-то избавлен он от постоянного и тягостного для него созерцания всех этих советских служащих!

Здесь, за перегородкой, Хабибулла в иные минуты чувствовал себя хозяином: в его обязанности входила работа по подготовке репертуара театров, и от него — в известной мере, разумеется, — зависела постановка той или иной пьесы. Его самолюбию льстило, когда к нему обращались авторы и переводчики пьес, а он, порой, в зависимости от настроения, благосклонно осуществлял или небрежно отклонял их предложения.

Но вот раздавался звонок — конец занятиям, пора домой.

За тонкой деревянной перегородкой один из сослуживцев, молодой человек, со стуком захлопывал ящик письменного стола, торопясь на свидание с невестой. Другой, почтенный глава семейства, вежливо прощался и степенно направлялся к родному дому, где ждали его любовь и уют.

Куда и зачем было спешить Хабибулле? Что интересного, радостного мог он найти дома?

Опять этот ненавистный нос, опять эти некрасивые, толстые губы! Опять эти детишки, которых он и рад был бы приласкать, если б они не жались так упрямо по углам, словно понимая отчуждение между матерью и отцом, а может быть, просто побаиваясь своего сурового, всегда погруженного в думы родителя.

Свою неприязнь к Фатьме Хабибулла распространял и на Шамси. Плохую роль сыграл в его жизни старик. Шайтан бы взял этого хитрого торгаша! Всучил ему, Хабибулле-беку, свою длинноносую дуру, подобно тому, как всучают товар с гнильцой зазевавшемуся простаку. А ведь, по правде говоря, было время, когда он, Хабибулла-бек, считал старика своим ближайшим другом, испытывал к нему почти сыновнее чувство.

Нет, нет, не радовал Хабибуллу его дом, не доставляла радости семья!

Хабибулла зачастил в салон к Ляля-ханум: здесь можно было сбросить маску, какую приходилось носить на работе, здесь был он избавлен от необходимости томиться с опостылевшей ему Фатьмой.

И, наконец, сама Ляля-ханум… Хотелось верить, что подле этой женщины найдет его душа покой, Ведь они понимали друг друга с полуслова, так удивительно сходились во вкусах. Ляля-ханум восхищала Хабибуллу, являя в его глазах некий идеал мусульманки-дамы из высшего круга, каких, считал он, можно встретить в Стамбуле, и каких, увы, почти не найти здесь, в Азербайджане. Дружба с такой женщиной издавна представлялась ему заманчивой, желанной.

Однако Хабибулле не везло: Ляля-ханум, хотя и симпатизировала ему, однако свою благосклонность она давно отдала одному из завсегдатаев салона, беку Шамхорскому, в прошлом владельцу крупных земельных угодий в Елисаветпольской губернии, другу ее дяди Ага-бека. Это был мужчина огромного роста, тучный, не первой молодости. Невесть какими путями ему удалось сохранить изрядную долю фамильных драгоценностей и жить, нигде не работая.

Хабибулла знавал и недолюбливал этого человека со времен своего детства, наслышавшись от отца немало дурного о беках Шамхорских, как, впрочем, и о других богатых соседях-помещиках, к которым покойный Бахрам-бек питал злобную зависть. Теперь эта давняя неприязнь усугублялась у Хабибуллы тем расположением, какое бек Шамхорский снискал в сердце Ляли-ханум. Однако Хабибулла благоразумно скрывал свои чувства, опасаясь навлечь на себя немилость хозяйки и тем самым лишиться возможности посещать ее салон.

Да, здесь, в салоне, Хабибулла чувствовал себя в родной стихии, здесь были люди, с которыми он легко находил общий язык, мог поговорить по душам, отдохнуть.

Здесь можно было поразглагольствовать о своей деятельности в Наркомпросе, в управлении театрами, в комнате за перегородкой, при этом, по обыкновению, преувеличивая и приукрашая свою роль.

Гостеприимство хозяйки, приветливость посетителей салона обязывали Хабибуллу к ответным чувствам, поведению. Связи между комнатой за перегородкой в управлении театрами и завсегдатаями салона крепли. Все уже знали, в этой комнате сидит свой человек, всегда любезный, готовый к услугам Хабибулла-бек. Да и мог ли он отказать человеку, с которым еще вчера говорил в салоне на одном языке? Нередко раздавался телефонный звонок с просьбой помочь пристроить какую-нибудь пьесу, и, бывало, Хабибулла затруднялся различить, где кончается просьба и где начинается требование, приказ.

Случалось, на письменный стол Хабибуллы попадала пьеса, устами героев которой вел проповедь завуалированный, но все еще цепкий буржуазный национализм, живучий пантюркизм, панисламизм, и тогда хозяин комнаты за перегородкой превращался в ретивого пронырливого слугу тех, кто хотел бы видеть эту пьесу на сцене. Он понимал: не для того пристроили его, верного сына партии мусават, в Наркомпрос, не для того дали возможность занять не последнее место в управлении театрами, чтоб он забыл о своих друзьях-единомышленниках, ограничился бы заботой о себе.

Отстаивать подобные пьесы становилось день ото дня трудней, особенно после того, как в театрах был провозглашен лозунг: «Долой искусство, несущее шовинизм!» Потерпев две-три неудачи, Хабибулла, с обычной для него легкостью, повернул на другой фронт: он стал ратовать за так называемую европеизацию театра, попутно объявляя азербайджанскую и русскую классическую драматургию устаревшей.

В комнату за перегородкой потянулась вереница переводчиков и драмоделов, перекраивавших произведения западной драматургии на азербайджанский манер, причем на практике эта европеизация сводилась к тому, что сцену наводнили старомодные мелодрамы, примитивные приключенческие пьесы, чисто развлекательные комедии и даже фарсы — все, давно сошедшее со сцены передового русского театра.

Такое положение с репертуаром не представлялось Хабибулле особенно мрачным, и с ним, пожалуй, можно было б мириться, если б не тучи, как всегда невесть откуда набегавшие, едва солнце готово было обогреть Хабибуллу своими живительными лучами.

Сейчас эти тучи шли с севера, из Москвы, где состоялось театральное совещание при Центральном Комитете партии, и оно встревожило и омрачило Хабибуллу. Поворот к жгучим вопросам современности, создание идейно-политически целеустремленных спектаклей, помогающих партии и народу в строительстве социализма, — вот какие задачи ставило это совещание перед советским театром. Гражданская война, реконструкция народного хозяйства, культурная революция, международное пролетарское движение — вот что должно было найти глубокое отражение на сцене.

Да, было от чего тревожиться и омрачаться Хабибулле-беку, сидевшему в комнате за перегородкой над составлением репертуарных планов!

ПРОМЫСЛОВЫЕ БУДНИ

Где тот долговязый паренек с узелком в руке, впервые появившийся на промыслах?

Не обделила Юнуса природа ростом и в те юные годы, а позже подняла еще выше, расправила чуть сутулившиеся тонкие плечи, укрепила тело мускулами. И хотя находились люди, которые и теперь называли его долговязым, многие молодые женщины и девушки задерживали на нем свой одобряющий взгляд.

Юнус не склонен был отвечать на эти взгляды. Важность, что ли, одолела молодого человека с той поры, как назначили его заведующим промыслово-ремонтной мастерской? Едва ли: ведь сейчас, наряду с ним, выдвинуто было на ответственную работу множество таких же простых рабочих.

Может быть, потому, что еще не нашел он ту, кому хотел бы ответить от всего сердца, или мечтал уже об одной, кому не хотел изменять даже взглядом? А может быть, просто заняты были его мысли промысловыми делами и некогда было ему переглядываться с молодыми женщинами и девушками?

Скорее всего, что так!

Шли они, эти промысловые дела, как будто не плохо. Всего три-четыре года прошло с тех пор, как стали внедрять в производство глубокие насосы, а уже три четверти общего количества нефти добыто посредством новых насосов — не помешали, значит, рыхлые пески, о которых так много твердили некоторые люди, и особенно инженер Кулль! Увеличилась и добыча на одного рабочего: с двухсот тонн в год до четырех, четырех с половиной сотен. Повысилась и реальная зарплата. Так что горевать, конечно, не было нужды.

Но и плясать от радости тоже не приходилось: куда ни глянь — трудности, нехватки, неполадки. Не составляла исключения и промыслово-ремонтная мастерская, которой заведовал Юнус: оборудована была она не богато, не хватало то одного, то другого инструмента, приходилось ловчить, на полный ход применять рабочую сметку.

Нередко приходилось, почесав затылок, крепко задуматься, чтобы исправить поломку, выполнить сложное задание. А когда начнешь пошевеливать мозгами, то одна мысль, словно шестеренкой, тащит за собой другую, третью, и попутно находишь решение для многих других задач. Иной раз неделями, месяцами ломает рабочий человек голову над тем, как помочь делу, но зато какая радость и гордость охватывает его, когда он решит упрямую задачу!

В таких-то именно трудностях особенно ощущал Юнус нехватку в образовании. В прошлом доброй советчицей служила ему книга, подаренная Арамом: «Тартание нефти. Теория и практика». Но теперь эта книга устарела: жизнь оставила позади и само тартание и его теорию.

Юнус стал захаживать в библиотеку, где работала Сато. Находилась библиотека довольно далеко и книгами была бедней, чем другая, более близкая, но Юнус предпочитал именно ее: всякий по собственному опыту знает, сколь многим может быть полезен знакомый библиотечный работник.

Стоило Юнусу подойти к барьеру, за которым мелькала знакомая стройная фигурка в синем халате, перетянутом пояском, и поведать о своих технических затруднениях, как мигом исчезнув в тесном царстве стеллажей, Сато вскоре вновь появлялась у барьера со стопкой спасительных книг.

Нередко, правда, в эту стопку попадали не только технические книги, но и роман и стихи, прихваченные Сато по собственной инициативе. К большинству из таких книг Юнус относился скептически — слишком много, на его взгляд, писалось в них неправды, особенно о производстве и рабочем люде, и лишь для того, чтоб не обидеть Сато, он добросовестно их прочитывал.

Случалось Юнусу засиживаться в читальном зале до самого закрытия библиотеки — сестра переехала в город, незачем теперь спешить в свою одинокую комнатку. Почему ж в таком случае не проводить домой Сато, дочь своего друга Арама? Идти вечером по опустевшим промысловым улицам, конечно, гораздо приятней и веселей вдвоем. Это тоже, по собственному опыту, известно каждому человеку на нефтепромыслах.

Много нужного, полезного находил Юнус в библиотеке. Но иной раз книга не в силах была помочь решить задачу, возникшую в промыслово-ремонтной мастерской. Снова и снова повторял он тогда про себя: эх, знать бы ему хотя бы малую долю из того, что знает этот пьяница инженер Кулль! Не раз хотелось Юнусу обратиться к Куллю за помощью, но он не забывал, как, будучи совсем молодым парнем, отдал на суд инженеру свой проект ускорения тартания и что из того получилось, и не рисковал теперь обращаться вновь.

Ох, уж этот инженер Кулль!

Пить он не бросил — теперь его и вовсе не видели трезвым, даже на работе. Случалось, что он не появлялся на промысле в течение нескольких дней, ссылаясь на какую-то заморскую малярию, схваченную им во время его странствий по свету. Все, впрочем, знали, что собой представляет эта малярия и чем инженер от нее лечится, особенно если необходимо было человеку прийти к нему домой по неотложному промысловому делу. Ни намеки, ни просьбы, ни требования прекратить пьянство ни к чему не приводили.

В последнее время Кулль, к удивлению сослуживцев, сдружился с Министрацом.

Однако удивляться было нечему: у бывшего приказчика водились свободные деньжонки, и он охотно ссужал ими инженера, всегда нуждавшегося в деньгах на выпивку. В компании с инженером прикладывался к рюмке и сам Министрац, а когда случалось ему проштрафиться, он всегда находил в инженере защиту и поддержку.

Откуда водились у Министраца свободные деньги? Работая в промысловом складе, он ведал снабжением рабочих спецодеждой, обувью, рукавицами. Всеми правдами и неправдами он оттягивал выдачу сезонной спецодежды, и это давало ему немалый доход. Выдачу ватников, необходимых на нефтепромыслах в пору холодных осенних и зимних ветров, он порой ухитрялся оттягивать до знойных летних дней, когда сама мысль о стеганом ватнике казалась невыносимой, и нередко случалось, что спецодежда так и оставалась неистребованной. Министрац списывал ее как выданную и продавал затем на рынке. Бывало и так: более отсталым рабочим, привыкшим видеть в старом приказчике начальство и не решавшимся ему прекословить, он выдавал вместо новой одежды держаную, приобретенную за бесценок у какого-нибудь нуждающегося или подвыпившего рабочего. До поры до времени подобные проделки сходили Министрацу с рук, — видно, не зря ссужал он инженера Кулля деньгами на водку.

Числился за Куллем и другой грех — жаловались люди на промысле, что инженер затирает рабочие изобретения, рационализаторские предложения.

Однажды в промысловый партийный комитет явился рабочий и с обидой в голосе рассказал, как долго и прилежно работал он над проектом аппарата, определяющего местонахождение нефти, а инженер Кулль, к которому он обратился с просьбой дать оценку этой работе, даже не взглянув на проект, положил его под сукно.

Воздействовать на Кулля, с целью помочь рабочему-изобретателю, комитет поручил Араму и Юнусу.

Юнус охотно взялся за дело: когда-то он сам был в таком же положении, как этот рабочий-изобретатель, а ходатайствовать за другого, как известно, удобней, чем за самого себя.

— Партийные комитеты не уполномочены входить в производственные дела, — сухо прервал Кулль Арама, едва тот заговорил от имени, комитета о проекте нефтеразведывательного аппарата.

Юнус не выдержал:

— Так, инженер Кулль, уже давно говорят троцкисты!

Выделяя каждое слово, Кулль с упрямым спокойствием ответил:

— Ведение производства поручено партией большевиков именно нам, спецам — как вы изволите нас называть, — и незачем вам вмешиваться в эти дела и заниматься спецеедством, что, к слову сказать, осуждается вашей партией.

— Товарищ Ленин считает… — пришел было Арам на помощь Юнусу, но Кулль не дал ему договорить:

— У Ленина не сказано, где и как добывать нефть, и мой долг руководствоваться геологией нефти, а не диалектическим материализмом. — Кивнув на геологическую карту, висевшую на стене, он безразличным тоном добавил: — Пожалуйста, если угодно, разбирайтесь во всем этом сами!

Невольно Юнус перевел взгляд на карту, испещренную разноцветными линиями, условными знаками, цифрами… Разбирайтесь во всем этом сами?.. О, если б он был в силах разобраться! Кое-что, правда, он в этой карте понимал, но уж, конечно, не настолько, чтоб можно было поставить себя на место инженера Кулля, черт бы его побрал!

Разговор с Куллем ни к чему не привел.

— Да, плохо у нас обстоит дело с нашим инженером! — угрюмо промолвил Арам, выйдя из кабинета Кулля, и сердито пыхнул трубкой. — Вбил он себе в башку, что рабочему человеку незачем заниматься изобретательством и что не его, инженера, обязанность возиться с этими, как он выражается, доморощенными потугами.

Юнус сочувственно кивнул: он испытал подобное на своей шкуре еще лет десять назад. Но, видно, не остыла в нем давняя обида, к тому же разогретая только что происшедшим разговором, и он в сердцах воскликнул:

— Выгнать нужно такого инженера к чертовой матери!

— Выгнать — легко! А кем заменить? — Арам развел руками.

Юнус и сам это понимал.

Ведь Кулль — что ни говори об этом пьянице — свое дело знает хорошо. Он словно по-писаному читает, что делается у него под ногами, в недрах! Удивительно, что даже постоянный хмель этому не мешает! Кулль знает себе цену, учитывает нужду в специалистах и пользуется этим положением. В самом деле: где найти другого опытного геолога-нефтяника, когда повсюду в них такая нужда? Кем заменить Кулля? Вот и говори после всего этого: выгнать!

ПРАЗДНИЧНЫЙ СТОЛ

В один из первых дней ноября, в необычный час, собралась за столом семья Арама.

Глава семьи — с неразлучной трубкой в зубах, Сато — с листом бумаги и карандашом.

— Ну что ж, дочка, записывай! — молвил Арам, открывая семейный совет. Он пыхнул трубкой и тут же с привычной опаской взглянул на Розанну.

Чудеса!

Никогда не думали они, что у них так много родственников, свойственников, друзей, товарищей по работе, которых хотелось бы видеть у себя за праздничным столом в день близящейся годовщины Великого Октября.

Сато назвала с десяток имен — подруг и сослуживцев по Дому культуры, Кнарик, не желая отставать от старшей сестры, — столько же своих подруг по школе. Вот уже два десятка человек! А у Розанны? Мало, что ли, у нее родичей, да к тому же, как водится, обидчивых, и друзей-соседок, которых тоже нужно уважить? И, наконец, у самого Арама, прожившего на промыслах сорок лет? Да у него на каждом шагу товарищи и друзья!

Пригласить хочется многих, но нужно считаться с тем, что мала квартира и всех не разместить. Если даже попросить у соседей второй стол и приставить к своему — все равно мест не хватит. Придется, видно, произвести тщательный отбор гостей. Семейный совет судит, рядит, кого-то вычеркивает, снова включает и под конец, так и не справившись с задачей, решает: пусть приходит, кто хочет, — для хороших людей дверь дома всегда открыта, а дурные люди вряд ли празднуют такой славный день, как годовщина великого Октября.

Правильно, оказывается, решил семейный совет!

Едва наступило утро торжественного дня, стали приходить люди — поздравить Арама и его домочадцев с праздником. И хотя квартира в этот день не стала просторней, чем в день семейного совета, места для всех гостей хватило, как, впрочем, всегда хватает места для хороших людей среди друзей.

Все были празднично одеты.

Хозяин — в белом воротничке, с галстуком, завязанном, правда, не слишком привычной рукой. Хозяйка — в добротном синем шерстяном платье, слегка пахнувшем нафталином.

А старшая дочь Сато? Но ее простыми словами не описать! В светло-зеленом новеньком платье, гибкая, тонкая, с алым цветком в гладко зачесанных волосах, она сама, как цветок, выделялась среди подруг — так, во всяком случае, казалось Юнусу. И так же это казалось Кнарик, в подражание старшей сестре воткнувшей цветок в свои взлохмаченные, иссиня-черные кудри.

Все, все принарядились — хозяева и гости.

Даже старик кирмакинец и ардебилец, обычно не щеголявшие нарядами, в этот день радовали глаз: кирмакинец явился в новой папахе, ардебилец в новых ярко-желтых башмаках, с виду, пожалуй, не слишком изящных, но бесспорно готовых долго и верно служить их владельцу. Спасибо промысловому комитету: не позабыли там в этот торжественный день старательных работников, порадовали их подарками!

О чем говорили за праздничным столом? О многом. И, конечно, затронули промысловые дела — таков уж здешний люд!

Немало толковали и о глубоких насосах. Да, неплохая штука эти насосы, теперь это ясно даже глупцам. А ведь поначалу сколько было недоверия и сомнений у стариков!

Кирмакинец, внимательно прислушивавшийся к беседе, обиделся: спорить не приходится, немало теперь сделано хорошего, такого, чего людям и не снилось, но, если быть справедливым, то люди и в прежнее время не были такими глупыми, как их теперь изображает молодежь.

— Много нынче об этих глубоких насосах толкуют, а если сказать правду, так я такие насосы видел еще тогда, когда сам был молодым! — буркнул он и, обведя взглядом сидевших за столом, указал заскорузлым пальцем на Юнуса: — Моложе, чем он!

Все переглянулись. Моложе, чем Юнус? Странно! Ведь Юнусу сейчас лет двадцать семь, двадцать восемь, а кирмакинцу много за семьдесят, и выходит, значит, что он видел глубокие насосы еще с полвека назад? Быть того не может!

— Не у тебя ли, старик, в Кир-Маки, где ты ведром на гнилой веревке таскал нефть из колодца, видел ты эти глубокие насосы? — подтрунил над своим другом сидевший рядом ардебилец.

Кирмакинец стоял на своем:

— Говорю, что видел, — значит, видел!

— Не верится что-то!

— Не верится, потому что тебя в ту пору на свете не было!

Взгляды присутствующих обратились к Араму: он хотя и моложе кирмакинца, но все же человек в летах — немало на своем веку повидал, — может быть, он разрешит спор?

Арам неторопливо раскурил трубку:

— Признаться, не помню, чтоб видел я в давние годы глубокие насосы… — начал он. Не желая, однако, ставить в неловкое положение старика, и притом своего гостя, он дипломатически добавил: — Правда, лета наши с дедушкой кирмакинцем уже немалые, и многого из прошлого не упомнишь.

Ответ этот кирмакинца не удовлетворил.

— Ты, Арам, помоложе меня и, может быть, не видел, а я видел! — настаивал он.

Ардебилец покрутил пальцем у виска и сказал:

— Ты, дед, что-то путаешь, это у тебя, видно в голове мешается от старости.

— Это у вас, у ардебильцев, башка с детства слабая, а я хорошо помню с того часа, как впервые открыл глаза! — в сердцах вскричал кирмакинец.

Пришла пора вмешаться Газанфару.

— Скажу вам, товарищи, что уже не впервые слышу от стариков, что пятьдесят лет назад видели они в наших краях глубокие насосы, — сказал он. — Поначалу мне тоже не верилось, но позже я узнал, что именно в те далекие времена делались здесь опыты с такими насосами, но неудачные, и решили тогда господа нефтепромышленники, что применять в наших краях глубокие насосы невозможно.

— А в чем трудности заключались, не знаешь? — поинтересовался Юнус.

— Точно не скажу, но, кажется, нефтепромышленники считали, что препятствуют работе насосов глубокие пески.

— Так же думал и инженер Кулль!

— Именно!.. — повернувшись к кирмакинцу, Газанфар дружески спросил: — Так ты, старик, о тех, что ли, насосах вспоминал?

Кирмакинец удовлетворенно закивал головой:

— О тех, о тех!

— Выходит, значит, что ты прав!

Ободренный словами Газанфара, кирмакинец воскликнул:

— Вот я и говорю, что нечего вам, сынки, бахвалиться — деды и отцы ваши не хуже вас в нефтяном деле понимали!

Но с этим Газанфар согласиться не захотел.

— Не хуже, ты говоришь? — переспросил он с хитринкой. — Но ведь хозяева-то прежние от глубоких насосов отказались — испугались рыхлых песков. А мы? Мы стали с песками бороться, применили, как сам знаешь, фильтры. И выходит, значит, что есть нам чем гордиться, если сравнить с тем, что было. Так ведь, отец? Только добавлю: гордиться, а не бахвалиться!

Старик развел руками: ну разве с таким человеком, как Газанфар, можно не согласиться? Все он до тонкости знает, понимает и, вдобавок, умеет толком объяснить человеку…

Славно было в этот день в доме Арама за праздничным столом, обильно, вкусно было угощение!

И особенно понравился всем шашлык, приготовленный хозяином. С утра сходил Арам на базар, купил баранью заднюю ногу, отделил мякоть, нарезал, посолил, посыпал перцем, мелко накрошенным луком, полил уксусом, лимонным соком и, поставив на три часа в холодок, чтоб мясо промариновалось, насадил эти куски баранины на вертела. Разжег затем в укромном уголке позади дома мангал-жаровню и принялся жарить баранину, повертывая вертела над раскаленными углями. А когда пришла пора, потчевал гостей, как заправский кебабчи, тупым концом ножа снимая с вертелов шипящий шашлык, ловко накладывая его в тарелки и следя, чтоб не пренебрегли приправой — гранатовым соком, молодым барбарисом. Немало было выпито за этим шашлыком красного кюрдамирского, немало было сказано при этом, по доброму кавказскому обычаю, красивых пышных тостов в честь гостей и хозяев, немало прозвучало шуток, веселого смеха. Да, не женское это дело — готовить шашлык и угощать им гостей!

Не забыта была за праздничным столом и Баджи, занятая в этот день в спектакле и не имевшая возможности прийти, — не такие люди здесь собрались, чтоб забыть старых друзей! Надо думать, придет время, Баджи порадует своим искусством тех, кто в этот день не был в театре. А пока — и гости и хозяева не раз поднимали за здоровье и за успехи Баджи стаканы с красным кюрдамирским…

Славно было в этот день в доме Арама за праздничным столом, обильно, вкусно было угощение!..

Но не только едой, как бы обильна и вкусна она ни была; и не только тостами, как бы искренни и красивы ни казались они тем, к кому обращены; и не только смехом, как бы весел он ни был, жив настоящий человек. Есть у него всегда немало забот, беспокойных стремлений и тревог, и если б не было всего этого, быть может и не стать бы ему настоящим человеком.

Заговорили о международном положении.

— Теперь никто не посмеет на нас напасть, разделаем всех под орех! — воинственно выкрикнул один из гостей помоложе, которому красное кюрдамирское разгорячило голову.

Что-то знакомое, хотя и далекое, послышалось Юнусу в этих словах. Ну, конечно же!

— Помню, — начал Юнус, — было это лет десять назад, вскоре после того, как разгромили контру в Шемахе, Ленкорани, Сальянах, Кубе. Вот так же сидели друзья за этим столом у Арама Христофоровича и тети Розанны и так же толковали о международном положении, о будущем.

— Ты, мне помнится, хватил тогда лишку и стал хорохориться! — с усмешкой вставила Розанна, услышав свое имя.

— Именно так, тетя Розанна, именно так! — подхватил Юнус, словно сам собирался сказать о том же. — От того лишку мозги у меня пошли набекрень, и я стал заноситься, кричал, что никто уже не посмеет на нас напасть. Правда, нашлись тогда здравые люди — вправили мне мозги… — Юнус бросил взгляд на Арама и Газанфара. — Спасибо, что образумили!.. Разбитая контра вскоре призвала на помощь немцев, турков, англичан, американцев, и много еще рабочей крови пролилось тогда в борьбе за Баку, за Советский Азербайджан.

Наступило молчание. Арам глубоко вздохнул:

— Тяжелые были времена…

— Но кое-кому они приходились по душе, да и сейчас есть люди, которые стараются вернуть нас к тем временам, — заметил Газанфар. — Поглядите, товарищи, что творится в мире в последнее время! Налетели мерзавцы на наш «Аркос» в Лондоне, на наши полпредства в Берлине, Пекине, Шанхае, Тяньцзине, спровоцировали нас к разрыву отношений с Англией. Эти негодяи дошли до того, что убили в Варшаве нашего посла, товарища Войкова, бросили в Ленинграде в Деловом клубе бомбу. Приходится думать, что они еще не раз на нас нападут. Но только все это до поры до времени — как говорится, волк своим воем на себя же накличет беду. Враги наши раз от разу будут делаться слабее, а мы — сильнее. А пройдут два-три десятка лет, и к нашей правде примкнет много людей, много народов!

Все зашумели:

— Да будет так!..

Гости засиделись допоздна.

Когда все разошлись, Розанна сказала:

— Хорошо было у нас сегодня, вот бы так каждый день!

Арам самодовольно пыхнул трубкой и, словно в ответ своим мыслям, промолвил:

— Да, народ у нас неплохой!

Начав убирать со стола, Розанна спросила:

— Что ты скажешь, Арам, если я предложу Юнусу столоваться у нас? Он ведь теперь один.

— Скажу, что умно придумала. Сама знаешь, Юнус для нас — родной человек.

— Назначим ему небольшую плату за стол и…

Арам нахмурился:

— У нас, Розанна, не кухмистерская, чтоб брать за обеды деньги! Юнус ответит нам так, как сам найдет нужным.

Розанна смутилась, покраснела. Неужели Арам не понимает, с какой целью заговорила она о деньгах? Ну, раз не понимает, придется ему объяснить.

— Юнус — гордый малый и столоваться бесплатно не согласится.

— Ну и пусть ходит гордец по столовкам или сам себе стряпает, а я денег брать за обеды не позволю! — в сердцах воскликнул Арам. Он вдруг рассердился, будто Юнус и впрямь нанес ему обиду. — Чудак он какой-то, этот Юнус, — не видит разве, что к нему относятся, как к сыну? Еще чего не хватало — брать деньги за обед!

Арам сердито запыхтел трубкой.

Розанна молча собрала посуду, вынесла в кухню. Арам встретился взглядом с Сато, помогавшей матери убирать со стола, прочел в ее взгляде беспокойство. Конечно, ему только показалось, что цветок в ее волосах вдруг поблек, увял.

Когда Розанна вернулась, Арам, смягчившись, промолвил:

— Ну, ладно… Пусть ходит обедать, а там видно будет.

Теперь Сато стояла к нему спиной, и он не видел ее лица, но почувствовал, что беспокойство в ее взгляде сменилось радостью, а цветок, казалось, вновь ожил…

Пусть ходит обедать?

Мог ли Арам, давая свое согласие, предположить, что спустя месяц за этим же столом откроется его глазам нечто такое, чего он не знал о своей старшей дочке? Ничего дурного, впрочем, господь упаси!

Признаться, его удивил и Юнус. Хорош тихоня! Оказывается, малый давно влюблен в Сато, добился у девчонки ответных чувств, и теперь у них на уме одно: совместная жизнь до гроба. Вот уж поистине слепы отцы!

Был ли Арам недоволен тем, что так неожиданно открылось его глазам? Скорее, он был смущен: ему, как это часто бывает с отцами, казалось, что его дочь, несмотря на свои двадцать два года, — девочка. Сато не сравнить с ее сверстницами, с Баджи, скажем, — та жила без родителей, в людях, прошла нелегкую жизнь в замужестве. А что знала его Сато? Отчий дом и библиотеку. А вот теперь, как говорится, совместная жизнь до гроба!

Арам вспомнил свои юные годы, первую любовь. Разве не так же, как Юнус, твердил он, что будет любить свою избранницу всю жизнь? Правда, слова его сбылись: и в молодые годы и в зрелые не мог он даже представить себе, что разлюбит Розанну, а тем более теперь, когда ему под шестьдесят… Впрочем, как иначе? Разумом он, пожалуй, понимает, что есть, наверно, женщины не хуже его Розанны — она и поворчать любит, и жестоко разлучает с трубкой, — но сердцем, сердцем он до сих пор твердо знает, что лучшей женщины ему во всем свете не найти.

Хорошо, если б Сато и этот тихоня Юнус прожили жизнь в таком ладу и счастье, как он с Розанной!

КТО ЖЕ ПРАВ?

Не успела Баджи обжиться у костюмерши, как вновь довелось ей побывать на промыслах — с выездным спектаклем «Тетка Чарлея».

Играли в Доме культуры — там, где несколько месяцев назад был выпускной спектакль техникума. Так же, как тогда, явились друзья, знакомые: не упустить же такой случай — увидеть Баджи на сцене!

И, как тогда, сквозь квадратный глазок в занавесе Баджи видела: вот Арам с семейством и, конечно, тут же Юнус; вот Газанфар с Ругя и Балой; вот старик кирмакинец и ардебилец; вот бывшие обитатели «казармы для бессемейных мусульман», почти все успевшие обзавестись семьями, и множество, множество других — незнакомых.

Баджи понимала: всем любопытно увидеть на сцене актрису азербайджанку, да и к тому же сестру апшеронца Юнуса. Не каждый день доводится увидеть такое! Что ж, она покажет своим друзьям апшеронцам, всему рабочему люду, что не попусту прошло у нее время с той поры, как она выступила здесь впервые в «Визире»!

Кого только не было в этот вечер в зрительном зале!

Был здесь даже инженер Кулль. Под вечер, удвоив обычную порцию спиртного, он вышел пройтись и, проходя мимо Дома культуры, остановился у входа, привлеченный большой, ярко освещенной афишей о «Тетке Чарлея».

Кулль вспомнил, что видел эту пьесу много лет назад в одном из лондонских театров. Забавная комедия! Интересно, черт возьми, посмотреть, как выглядит эта пьеса здесь. Любопытно было бы взглянуть на ту хорошенькую азербайджаночку, сестру этого назойливого малого из промыслово-ремонтной мастерской, — судя по разговорам, уловленным утром на промысле, актриса азербайджанка, участвующая в сегодняшнем спектакле, не кто иная, как она.

Спиртное подчас диктует быстрые и неожиданные решения. Сейчас оно подтолкнуло инженера Кулля к билетной кассе. И Кулль не раскаялся: сидя в зрительном зале, он искренне смеялся, хотя далеко не все понимал, о чем говорили на сцене. Смешило его, однако, не столько развитие действия пьесы, сколько то, каким искаженным изображался на сцене быт Англии и как нелепо выглядели англичане. Впрочем, он снисходительно одобрял спектакль: похвально уже одно то, что здешний темный рабочий люд начинает приобщаться к европейской культуре.

Да, было чему посмеяться в этот вечер людям, наполнившим зрительный зал Дома культуры, хотя и не по той причине, по которой смеялся инженер Кулль.

В значительной мере тому способствовала игра Сейфуллы: стоило ему появиться на сцене, как в зале возникал веселый шепот, вскоре переходивший в смех, а затем и в безудержный хохот.

Сейфулла и впрямь выглядел чрезвычайно комично в женском платье, в соломенной шляпке с вуалью. По ходу действия он прыгал из окна, падал со стула, опрокидывал на себя стол с посудой, неуклюжим галопом проносился по сцене, показывая мужские брюки из-под женского платья. В этот вечер Сейфулла превзошел самого себя. Куда девались его годы?

Зато со сцены он возвращался за кулисы, тяжело дыша, мокрый от пота, правда, с торжествующим видом победителя.

«Ну, кто же был прав? — говорил весь его вид. — Вы убедились теперь, чего хочет публика? Простой рабочий люд хочет развлечься после трудового дня, похохотать вволю — вот и все!»

С Сейфуллой не спорили: судя по тому, что в этот вечер происходило в зрительном зале, казалось, что так оно и есть.

Выездные спектакли на промыслах не столь уж часты, и благодарным любопытным зрителям не хочется сразу по окончании спектакля расставаться с теми, кто только что радовал их со сцены.

Обычно вокруг актеров собирается народ, расспрашивают о театре, о профессии актера, порой критикуют, спорят. Нередко по пути к вокзалу движутся вместе с актерами большие группы попутчиков, затем мало-помалу тают, рассеиваются.

В этот вечер, однако, кучка людей, сопровождавшая Баджи, не таяла, не рассеивалась: разве можно не проводить Баджи до самого вокзала, не усадить в вагон электрички, не помахать на прощание рукой!

По дороге друзья говорили о спектакле, расхваливали его участников, особенно игру Баджи. Приятно, радостно было слышать такое! Но вдруг Баджи показалось, что говорилось это не столько потому, что понравился спектакль, сколько из любезности, из чувства дружбы к ней самой.

— А ты, дедушка, что скажешь? — обратилась она к старику кирмакинцу, ковылявшему рядом.

— Я?.. Что скажу?.. — замялся старик, застигнутый врасплох, и развел руками. — Я в этом деле судья плохой… Спроси лучите кого-нибудь, кто грамотней и умней.

Баджи поняла, что он уклоняется от ответа, стала настаивать:

— А ты все же скажи! Не ты ли когда-то говорил, что за правдой готов пойти на край света? А теперь готов от нее бежать?

— Ну, если так… — старик помедлил, затрудняясь высказать свою мысль. — Что-то не понял я, дочка, к чему вся эта беготня мужчины в женском платье? И еще не пойму я: почему и другие носятся по сцене, как шуты базарные, и не видят того, что ясней ясного — что мужчина этот в юбке совсем не тетка?

— Так ведь это же, дедушка, комедия!

— Комедия?..

Кирмакинец впервые услышал это слово и уж конечно не разбирался в жанрах драматургии. Пришлось Баджи, как бог на душу положит, объяснить, что это слово означает.

— А в прошлый раз про визиря и про его жен — тоже была комедия? — спросил старик в раздумье.

— Тоже!

— Мне, по правде сказать, та больше понравилась… — промолвил кирмакинец виновато. — Я тогда вволю посмеялся, глядя на визиря и на его жен, и потом еще не раз о них вспоминал и снова смеялся.

Его друг ардебилец, явно с ним соглашаясь, что бывало не часто, добавил:

— И говорили-то сегодня как-то малопонятно — все смахивало на турецкий лад!

Он произнес это тоном осуждения: видно, крепко засел в его памяти тот язык, который слышал он из уст Нури-паши и Вали-бея и на котором так неумело пытался говорить хозяин «Апшерона» Мухтар-ага.

Баджи нахмурилась: оказывается, ни кирмакинцу, ни ардебильцу пьеса не понравилась. Остальные спутники смущенно приумолкли, и Баджи показалось, что они в глубине души того же мнения, что эти двое.

Однако нашлись и защитники спектакля:

— Уж больно вы, товарищи, судьи строгие! — прервав молчание, воскликнула Ругя с упреком. — Это у тебя, старик, в Кир-Маки, или у тебя в твоем Ардебиле посещал ты театры лучше и веселей?

Ардебилец вспыхнул:

— Ты моего Ардебиля не трогай!

— Ну и ты наш бакинский театр не задевай!

А старик кирмакинец только печально покачал головой; часто же его попрекают за тот прежний Кир-Маки! А чем он, старик, виноват, что там в те времена не то что театр, а даже канатный плясун никогда не появлялся? Бывало, спасибо скажешь, если кто-нибудь из рабочих веселую песенку затянет!.

На вокзале, в ожидании электрички, участники спектакля и провожающие объединились, разговор стал общим.

— Помню, лет двадцать назад приезжала в наш район труппа «Товарищества мусульманских артистов» со спектаклем «Медный рудник», — говорил Газанфар. — Вы, товарищ Сейфулла, наверно, знаете эту пьесу?

Сейфулла с важностью кивнул:

— Мне ли не знать: я сам в ней играл!

— Замечательная была пьеса, не правда ли? Как ярко показывала она положение рабочих, их нищету, бесправие! Как остро бичевала соглашательство и попрошайничество отсталых рабочих, их рабское чувство и религиозный фанатизм! А с какой страстью призывала эта пьеса к борьбе против насилия и беззакония, к осознанию человеческого достоинства трудового народа! Замечательная была пьеса!

Газанфар говорил с увлечением, и было в его словах и тоне нечто такое, что, казалось, бросало тень на «Тетку Чарлея» и что заставило Сейфуллу возразить:

— Может быть, подобные пьесы нужны были в ту пору, но теперь — другие времена.

— Другие, уважаемый Сейфулла, другие, согласен с вами! Но товарищ Ленин учит нас, что борьба за сочувствие большинства трудящихся не прекращается с завоеванием власти пролетариатом. Борьба продолжается, хотя в иных формах, — значит, и теперь необходимо нам большое, настоящее революционное искусство!

Кто-то из присутствующих постарше заметил, что «Медный рудник» в свое время настолько взволновал рабочих, что они своими силами поставили эту пьесу в рабочем драматическом кружке.

— Да ведь ты, Газанфар, сам играл в тех спектаклях, и, помнится, очень хорошо это у тебя получалось, тебя после спектакля даже качали! — воскликнул Арам, не подозревая, в какое смущение введет своего друга.

Баджи удивленно взглянула на Газанфара… Играл на сцене? И хорошо получалось? Впрочем, когда дело касалось Газанфара, удивляться не приходилось: вот уже много лет, как она знает этого человека, жила рядом с ним по соседству, в одном доме, а вот то и дело открываешь в нем такое, чего никак нельзя было предполагать.

— Случалось, грешным делом, играл… — признался Газанфар и, словно оправдываясь, добавил: — Но ведь не я один, да и то по необходимости… Вспоминаю покойного нашего друга Ханлара — как-то заболел актер, исполнявший роль в спектакле «Хаджи Гамбар», и Ханлар его заменил… Ведь мы, рабочие люди, считали, да и сейчас считаем, сцену не забавой, а важным общественно-политическим делом.

Баджи насторожилась: не в бровь, а в глаз Сейфулле! Интересно, что он скажет в ответ?

Но Сейфулла не стал возражать: ни к чему! Этот Газанфар, по-видимому не глуп, но он не человек искусства, а партийный работник, а у таких людей, когда они рассуждают об искусстве, в голове одно — идеология. Их не переубедить! Хватит с него, с Сейфуллы, подобных разговоров в театре.

К словам Газанфара внимательно прислушивался и Юнус. Да, он, как и многие другие в зрительном зале, до слез смеялся, глядя, что вытворяет в женском платье и шляпке этот Сейфулла. И все же Газанфар, пожалуй, прав — ведь у каждого рабочего человека есть много серьезных вопросов, и было бы хорошо, если бы театр помогал эти вопросы решать. Юнус вдруг вспомнил о Кулле, об этой волоките с рабочим изобретательством и еще о многих других промысловых делах. Чем помогает рабочему человеку такая пьеса, как эта «Тетка»? Да ровным счетом ничем!

Подошла электричка. Актеры с шумом устремились в вагон.

Несмотря на поздний час, там было много народу — возвращались с вечерней смены рабочие, живущие в городе. Кое-кто готов был уступить Баджи место, но она осталась стоять в тамбуре.

Электричка плавно тронулась, мелькнули на перроне дружеские лица, поднятые руки и шапки провожающих, яркие станционные огни. Поезд легко набрал скорость.

Дверь из тамбура в вагон была полуоткрыта, и до Баджи доносились голоса товарищей. То и дело к ним присоединялись голоса случайных попутчиков, еще не успевших задремать в этот поздний час после работы и склонных потолковать с встретившимися им необычными пассажирами.

— Мы за такую пьесу, которая всем нужна и интересна! — слышался голос Виктора Ивановича.

— На всех, дорогой худрук, не угодишь, — звучал в ответ голос Сейфуллы. — Уж я-то нашу вздорную публику знаю — поверьте мне!

— Не угождать нашему зрителю призываю я, а побеждать его — силой правды и таланта!

— А разве мы не победили его сегодня — смехом?

— Из того, что зал смеялся, вы заключили, что пьеса и спектакль имели подлинный успех?

— Разумеется!

— Это глубокая ошибка! Как часто люди искренне смеются во время спектакля, но уже в гардеробной, у вешалки, вдруг неожиданно изрекают: «Пустая вещь!», «Нежизненно!» Да, сидя в зале, они находились под обаянием игры актеров и смеялись, подсознательно веря драматургу и театру, что те приведут их к каким-то интересным выводам о жизни. Но, поскольку этого не случилось, зритель выносит театру суровый приговор. К сожалению, этого приговора актер обычно не слышит.

Баджи вздрогнула: разве не так получилось сегодня? Но только она, Баджи, по дороге на вокзал слышала этот приговор собственными ушами…

— Ты чего губы надула? — послышался вдруг подле нее голос Телли.

Баджи не ответила. Уткнувшись в окно, она с преувеличенным вниманием вглядывалась в ночную мглу.

— Впервые вижу тебя такой мрачной! Обиделась, что ли, на кого-нибудь?

— Да, право же, ничего…

Телли покачала головой: нет, здесь что-то неладно! Интересно узнать, в чем дело? Набравшись терпения, Телли принялась допытываться.

— Только всего? — с облегчением и несколько разочарованно воскликнула она, узнав, что тревожит подругу.

— А по-твоему — мало? Неужели недостаточно, что рабочие нас раскритиковали?

— Я больше слушала, как нам аплодировали! — Телли покровительственно обняла Баджи за плечи. — Пойми, не наше это дело — заботиться о том, какие пьесы нужны рабочим.

— А чье же?

— Тех, кто составляет и утверждает репертуар — Наркомпроса, управления театрами. Что же до нашей «Тетки Чарлея», то мне известно, что эту пьесу рекомендовал сам Хабибулла-бек.

Так вот, оказывается, кого нужно благодарить за эту злосчастную «Тетку»!

— Ну и что ж из того, что Хабибулла-бек? — спросила Баджи с вызовом.

Глаза Телли широко раскрылись:

— Уж не хочешь ли ты сказать, что разбираешься в этих делах лучше, чем он?

— Я хочу сказать, что эта глупая «Тетка» нашему зрителю не нужна!

Телли махнула рукой, отошла. Странная она все же, эта Баджи! Придумывает себе всяческие беды, неприятности, расстраивается по пустякам и других баламутит…

Электричка неслась сквозь ночь. Прильнув к окну, Баджи всматривалась в огни промыслов, заводов!

Где-то там, в Черном городе, стоял знакомый «фирменный дом» в тридцать два окна, где-то там находился завод, ворота которого некогда охранял ее отец, сторож Дадаш.

В тамбур доносились знакомые голоса — кто-то продолжал спорить о пьесе, о спектакле. Но Баджи не вслушивалась. Теперь все о «Тетке Чарлея» стало для нее ясным. И Баджи испытывала стыд — будто она обманула тех, кто хотел в нее верить и верил.

„СКУПКА КОВРОВ“

Время от времени Шамси брал из дому какой-нибудь ковер и направлялся к магазину с вывеской «Скупка ковров».

Входя в магазин, он вздыхал: входишь сюда со своим ковром, а уходишь с пустыми руками, хотя и с толикой денег, вырученных от продажи. Это про такие деньги говорят «сало на реке»: вода утечет — унесет с собой сало. Мало радости доставляют такие деньги!

Но странно: стоило Шамси погрузиться в бесшумный полумрак коврового царства, как возвращалось утраченное чувство уверенности и покоя, какое некогда испытывал он, бывший владелец коврового магазина. Правда, некогда он входил в магазин как хозяин, со связкой ключей в руках, а теперь, уподобляясь амбалу Таги, с ковром на плече. Да, многое изменилось…

Прошли времена, когда, раскидывая перед покупателем один ковер за другим, Шамси умел утомить, сбить с толку глаз покупателя и под конец подсунуть ковер, который ему хотелось продать; прошли времена, когда он посылал Таги в ближнюю чайную и покупатель, распив с хозяином пузатый фарфоровый чайник, вновь принимался разглядывать и откладывать в сторону ковры из числа ранее отобранных. Теперь продажа совершалась быстро — никого не уговоришь, ничего не выторгуешь… И все же Шамси не спешил уходить. Он задерживал взор на коврах, присматривался, прислушивался к разговорам, изредка сам вставлял словцо.

В магазине «Скупка» Шамси обретал чувство уверенности и покоя. Но в этот раз ковер, принесенный на продажу, был, по мнению Шамси, оценен столь низко, что нельзя было не выйти из себя.

— Ты что, смеешься надо мной? — вскипел Шамси, вырывая ковер из рук оценщика. — Где ваш заведующий?

Оценщик указал на дверь в глубине магазина. Шамси свернул ковер в трубку и направился туда. За столом, стуча костяшками счетов, сидела женщина.

— Аллах праведный!.. — воскликнул Шамси, недоуменно останавливаясь в дверях. — Ты ли это, Ругя?

— Я самая!

— Каким образом?

— Я здесь уже второй месяц, выдвинули меня на должность заведующей… Входи!

Шамси не мог опомниться: Ругя, его бывшая жена, женщина, — заведующая магазином?

— Всегда ты что-нибудь да выкинешь! — пробормотал он, медленно приближаясь к столу.

Они разговорились — есть о чем потолковать старому ковроторговцу с заведующей ковровым магазином. А беседа, как известно, что мешок проса: прорвется — рассыплется, одно слово тянет за собой другое.

— В Баку скоро будет много ковров! — сообщила Ругя.

— Откуда им взяться? — усмехнулся Шамси. — Границу с Персией, что ли, открыли? — Он в этот день был настроен особенно скептически.

— Здесь строится большая ковровая фабрика, — ответила Ругя.

— Для того позакрывали одни мастерские, чтоб открывать другие?

— На новой фабрике станки будут новой системы.

— Неплохо ткали на старых!

— На новых будут ткать еще лучше!

— Не верится что-то… Фабрика! А где напасетесь ковровой пряжи?

— Пряжу будет выделывать другая фабрика. Уже отпущено сто тысяч рублей на постройку.

— Сто тысяч! — Деньги всегда настраивали Шамси на деловой лад, и он спросил: — А где хорошие краски возьмете? Старухи-то ведь унесли с собой секрет.

— Найдем новый секрет! Есть у нас лаборатория, в которой работает инженер-химик — он секрет любой краски знает! Синюю сделает не хуже, чем из бобов индиго, красную — не хуже, чем из марены или дубового червеца.

Шамси задавал вопрос за вопросом, и на каждый, к его удивлению, у Ругя находился исчерпывающий ответ.

— Вижу, боевая ты стала, Ругя. Как мужчина! — сказал Шамси, и в тоне его сквозь удивление и укор прорвались одобрительные нотки.

Ругя улыбнулась:

— Недаром, видно, говорится: веретено в руках женщины — все равно что меч в руках мужчины! — Ей было приятно видеть, какое впечатление производят ее слова на Шамси, и она добавила: — И еще у нас будет экспериментальная мастерская!

— Какая?.. — Шамси пытался переспросить, но завяз в слове «экспериментальная». Ишь каким словечкам научилась — не выговоришь с одного духу!

— Это такая мастерская, где делают опыты, пробы, — пояснила Ругя.

— Кто же их будет делать?

— А мы пригласили двадцать лучших мастериц художественного ковротканья — из Шуши, из Кубы, из Казаха — со всех концов Азербайджана!

Ругя говорила с увлечением. И Шамси поймал себя на том, что все, о чем она говорит, интересует также и его. Но ему не хотелось этого выказывать, и он буркнул:

— Мы да у нас!.. Чего только у вас не будет, как послушаешь!.. Ты лучше расскажи о самой себе, что слышно в твоем доме.

— О себе?.. — Только сейчас Ругя вспомнила, что не виделась с Шамси уже много месяцев: он теперь не ездил на промыслы — Бала, став старше, сам ездил в город навещать отца. — Ну что ж, есть у меня что рассказать и о себе: направляют меня на курсы инструкторов по ковроткачеству. Буду учиться там два года, без отрыва от работы.

— Уж не хочешь ли стать ученой, вроде вашего знатока красок? — усмехнулся Шамси, но про себя подумал: «С нее станет!» От баб теперь всего можно ожидать, — еще в самом деле заделается инженером-химиком! Вот ведь стала же дочка сторожа Дадаша актеркой, и о ней даже в газете что-то писали — читал ему недавно Бала.

— У меня свое дело неплохое — ковротканье, — спокойно ответила Ругя. — Не к чему мне быть ученой.

— А сама что-нибудь ткешь? — спросил Шамси: обидно, если такая мастерица перестанет ткать!

— Делаю на конкурс большой ковер, три метра на пять. В центре — портрет, а вокруг — азербайджанский орнамент.

— Опять портрет! — воскликнул Шамси с досадой. — Да ведь ковер не картина, а вещь солидная… Знаешь ли ты, что такое ковер для мусульманина?

— Знаю, Шамси, знаю! — мягко остановила его Ругя: сколько раз распространялся он на эту тему! — Знаю… Но только народ наш, пойми, стал теперь другим!

Шамси вздохнул: пожалуй, есть в словах Ругя правда.

— А чей портрет-то? — спросил он, смирившись.

— Поэта Сабира.

Сабира? Того самого, кто когда-то испортил ему новруз?

— Надо бы кого-нибудь другого!.. — сказал Шамси угрюмо.

— Может быть, назовешь — кого?

Шамси перебрал немногие имена писателей и поэтов, застрявшие у него в памяти… Мирза Фатали Ахундов? Молла Насреддин?.. И безнадежно развел руками: все они безбожники и насмешники! Один не лучше другого!..

Рассказать о самой себе просил Шамси свою бывшую жену, и она рассказывала, а он смотрел на нее и изумлялся: заведующая? инструктор? участница конкурса? Не слишком ли много? Не привирает ли она?

— Дел, Шамси, у меня вот сколько! — сказала Ругя в ответ его мыслям и провела рукой над головой.

Тень озабоченности прошла по ее лицу, и Шамси не преминул хвастливо ввернуть:

— А у меня ты целыми днями слонялась без дела! Разве что изредка, да к тому же по своей воле, садилась за станок.

— Зато и успевала не столько!

Они помолчали: незачем прошлое ворошить!

Ругя кивнула на свернутый в трубку ковер и спросила:

— Принес на продажу?

— Да, — ответил Шамси, и тут же добавил, словно оправдываясь: — Кому теперь нужны ковры? Только моль разводить! А лишний рубль в доме не помешает.

— Лишний ли? — спросила Ругя, глядя Шамси в глаза: она знала, что он без особой нужды ковры продавать не станет.

— Рубль, конечно, никогда не бывает лишним, — ответил он, отводя взгляд. — Я не работаю, Ана-ханум стара, болеет… — Он помедлил и тихо добавил: — А тут еще Фатьму с ее тремя кормить приходится.

Ругя удивилась:

— Это почему же?

Шамси не ответил.

— Не заботится, что ли, о них Хабибулла? — допытывалась Ругя.

Шамси горестно усмехнулся:

— Если бы только это! Теперь таких отцов можно живо образумить — через суд — сама знаешь… Дело с моим зятьком похуже… — Шамси огляделся и, наклонившись к уху Ругя, шепнул: — Хочет уйти от Фатьмы, совсем!

— Плохой он человек, твой зять! — Не обижайся, Шамси, если скажу правду: испортил ты жизнь своей дочери, выдав ее за Хабибуллу.

Шамси вспомнил о бедах, в которые некогда вверг его Хабибулла. Доверился бы тогда он, Шамси, своему собственному уму-разуму — не дал бы спрятать ружья в своем подвале… До сих пор ноет у него плечо, едва подует холодный северный ветер.

— Неважный он человечек, вредный… — печально согласился Шамси.

— А как Фатьма себя чувствует? — спросила Ругя.

— Поначалу, конечно, плакала. А потом вытерла слезы и решила: «Может быть, это к добру? Конец моим мукам с таким мужем!» — Шамси развел руками, словно хотел сказать: «Трудно понять женщин!», и заключил: — Вот так и живем… — Он вспомнил о Бале и добавил: — А сын мой еще молодой, чтоб помогать старику отцу…

— Скоро вырастет, будет помогать. А пока… — взгляд Ругя упал на ковер. — А ну, разверни!

Шамси, однако, не торопился: видно, придется ему краснеть, если Ругя узнает, что он принес для продажи ковер, некогда вытканный ее руками. Но Ругя решительно взялась за ковер, развернула его и сразу узнала:

— Моя работа!

Шамси смутился — дьявол привел его именно в этот магазин! Но Ругя, не обращая на него внимания, принялась рассматривать ковер. Она загнула угол ковра, чтоб на изнанке определить густотканность, а затем, проведя ладонью по бархатистому ворсу лицевой стороны, деловито, словно оценивая чужую работу, заключила:

— Хороший ковер!

Шамси обрадовался:

— Я и сам это знаю! А твой оценщик — тряпичник, в коврах ничего не смыслит!

— Неопытный еще, молодой… Хотя иной раз и опытный не сразу верно оценит: с виду ковер будто хороший — и ткань густая, и рисунок красивый, и ворс нежный, а если как следует разобраться — рогожа! А бывает и наоборот. Уж на что я сама ковроткачиха, двадцать лет с шерстью да с утками вожусь, и то, случается, ошибаюсь.

— А я вот никогда не ошибусь! — сказал Шамси, и спокойная уверенность прозвучала в его голосе. — В чем угодно ошибусь — на то мы люди, чтоб ошибаться, — да только не в коврах! Там, где ковер, — я впросак не попаду! И за полвека, что в ковровом деле варюсь — клянусь аллахом! — ни разу не ошибался!

— Верю тебе, — сказала Ругя. — И, не льстя, скажу, что еще не встречала человека, который бы лучше тебя понимал в этом деле.

Прищелкнув языком — так, как не щелкал он добрых полвека, — Шамси задорно воскликнул:

— То-то!..

А на смену задору пришло великодушие:

— Ну и ты, Ругя, зря не скромничай: разбираешься ты в коврах не хуже меня! — Помедлив, он осмотрительно добавил: — Ну, разве что чуть похуже!

— Нет, Шамси, много хуже. Иной раз натолкнешься на такой ковер, что призадумаешься: что за ковер? где такой выткали? какая ему цена? И скажу прямо — не раз придет в голову: был бы тут Шамси — он бы с одного взгляда определил.

Сладостные слова! Почти столь сладостные, как слова любви! Шамси чувствовал, что Ругя говорит искренно, — теперь ей незачем льстить ему и подлаживаться. И за эти слова он готов был простить все ее прегрешения, все нанесенные ему обиды.

И он сказал:

— Ты пошли за мной, если я тебе понадоблюсь. Ведь мы с тобой не конкуренты, как это бывало в прежние времена среди нашего брата, ковроторговца, а просто — люди…

— Как раз завтра у нас день скупки ковров. Может быть, придешь?

Шамси поразмыслил немного и ответил:

— Зайду…

Он взялся за ковер — разговорами плова не сваришь! — но Ругя его остановила:

— Если бы ты работал, не пришлось бы тебе домашние вещи продавать. Неужели не хочется работать?

Глаза Шамси загорелись:

— Хочется, Ругя, очень хочется! Я ведь не лежебока. А нынче бродишь из угла в угол — некуда деться! По соседям ходить, разводить сплетни — не по мне. Читать газеты и книги? Мало я, по правде сказать, в них разбираюсь. Дома — тоска. Фатьма — с детишками у себя. Сын — с тобой… Тебя самой нет… — Лицо Шамси стало печальным. — Работать хочется, очень хочется! Только кому я нужен? — Он с горечью усмехнулся.

— Теперь любой человек нужен, если он хочет честно работать. Только надо понимать, кого на какую работу определить. Кому ты нужен?.. — Неожиданная мысль мелькнула у Ругя. — Да хоть бы в этом магазине!

В этом магазине? Вот это да! Слова Ругя рассмешили Шамси, и ему самому захотелось пошутить:

— На должность хозяина, что ли?

— Хозяева уже есть — советская власть. А вот эксперт-специалист нам нужен, ищем.

— Что еще за должность?

— Знаток в ковровом деле, оценщик товара, — пояснила Ругя.

Знаток ковров? Шамси приосанился: да кто же в городе лучший знаток, чем он?

И предложение Ругя вдруг показалось Шамси заманчивым: в самом деле, доколе он будет сидеть сложа руки, вдали от коврового дела, которым занят был всю свою жизнь? Неужели он конченый человек, подобно тем, кто не желает смириться перед новой властью? Работают же некоторые бывшие торговцы у советской власти, — почему бы и ему не заняться любимым делом? Ковры — слава аллаху! — советская власть не уничтожает и даже строит, как сказала Ругя, новую, большую ковровую фабрику.

Боясь, однако, что ему помешает его прошлое, Шамси озабоченно спросил:

— А примут ли меня?

— Я поговорю о тебе в правлении, быть может возьмут внештатным, — ответила Ругя.

Но тут Шамси вновь обеспокоился и спросил с опаской:

— Что еще такое — внештатный?

Ругя объяснила и добавила:

— Справишься, надо только хорошо и честно работать.

— А где же я буду работать?

— В наших магазинах.

— И у тебя, значит?

— И у меня.

Голова у Шамси пошла кругом. Все в этом мире перевернулось вверх дном! Женщина готова помочь своему бывшему мужу, и он вроде как бы пойдет под ее начало?.. В сказках подобного не придумать!

— Так, значит, договорились? — спросила Ругя.

— Ладно уж… — Шамси протянул ей руку с таким видом, словно его с трудом уговорили. И на лице у него появилась слабая, странная улыбка, соединявшая, казалось, несоединимое: смущение и веру, бессилие и надежду. — А ты все же прикажи своему тряпичнику, чтоб он правильно оценил ковер, — сказал он, поднимаясь.

— Скажу…

Шамси принялся сворачивать ковер. Ругя следила, как скрывается вытканный ее рукой рисунок.

— Это — первый ковер, который я для тебя выткала, выйдя замуж, — произнесла она задумчиво.

Что-то подступило к горлу Шамси, глаза его увлажнились.

— Только тебя одну любил я в своей жизни… — сказал он глухо.

Ругя опустила глаза.

— Поздно нам, Шамси, говорить о любви. О любви, наверно, скоро будет говорить какой-нибудь девушке наш сын Бала.

— А я и сейчас тебя люблю — клянусь Балой! — хотя мне пошел шестьдесят четвертый, — упрямо произнес Шамси. — Люблю… И если я в чем виноват перед тобой, прости меня, старика!..

Шамси печально покачал головой: быть может, и впрямь справедливо говорят: любовь старика — все равно что зима для цветка? Слеза скатилась по его щеке.

Ругя пронзила жалость:

— Ах, Шамси!.. Не злой ты человек, да только жизнь у нас была тогда злая, неправильная… Многого ты не понимал, да и сейчас еще плохо понимаешь. Вот у нас с тобой ничего хорошего и не получилось…

Лицо Ругя стало печальным. И Шамси захотелось сделать ей что-то доброе, приятное.

— Возьми-ка ты этот ковер себе! — вырвалось вдруг у него.

— Да что ты, Шамси? Не для того я тебе его дарила, чтоб отнимать.

— Возьми, прошу тебя, не обижай меня!

— Деньги-то ведь тебе нужны?

Шамси небрежно махнул рукой:

— Деньги да деньги!.. Всю жизнь только о них и слышишь! Будто нет в нашей жизни ничего иного, что стоило бы ценить дороже.

О деньгах в таком тоне Шамси говорил впервые…

Ругя улыбнулась сквозь набежавшие на глаза слезы. Она долго отказывалась, но Шамси был упорен и настоял на своем. Словно кто-то другой действовал за него в этот день. И только уже на полпути к дому Шамси осознал, что возвращается без ковра и без денег.

Расчувствовался он, видно! В прежнее время с ним бы такого не приключилось. Подумать: еще с час назад хвастал он, что там, где дело касается ковров, он, Шамси, впросак не попадет. Ан и попался! Без ковра, да без денег, да без жирного плова, каким мечтал побаловать себя сегодня!

Но странно — огорчения Шамси не чувствовал. Напротив, ясный осенний день казался ему на редкость приятным. Проходя через сквер, Шамси сел на скамейку, нагретую солнцем, заложил ногу на ногу, как молодой человек, и стал любоваться листвой деревьев, вслушиваться в пение птиц. В их щебете ему чудилось:

«Экс-перт!.. Специа-лист!..»

КЛЕЕНЧАТАЯ ТЕТРАДЬ

Не так-то просто разобраться во многих сложных вопросах театра, хотя с некоторых пор Баджи не беспомощна, как прежде. Спасибо «Тетке Чарлея»!

Порой хочется поделиться своими мыслями. Увы, не всегда бывает рядом понимающий, чуткий слушатель. А вот толстая клеенчатая тетрадь, которую Баджи недавно приобрела, та готова предоставить для этого свои страницы в любую минуту.

Записи в тетради Баджи ведет вперемежку по-азербайджански и по-русски: излагать свои мысли на родном языке ей легче, но она считает, что ей необходимо совершенствоваться и в русском. Для этого есть много, очень много причин!

«Клянусь сердцей?..»

Так, правда, говорила она давно, и с тех пор она сильно продвинулась в русском языке, но, по совести говоря, она и сейчас еще далеко не великий грамотей, несмотря на «весьма успешно» по русскому языку в свидетельстве об окончании техникума. В отсутствии снисходительности экзаменаторов не обвинишь!

А стоит только взглянуть на любое ее писание, прошедшее через руки Саши, который интересуется ее успехами… Как и в тетрадях своих учеников в школе, Саша решительно действует красным карандашом и неумолимо подводит итог: ошибок — столько-то, исправить, переписать. Увы, следов от его красного карандаша больше чем достаточно!

Однако толстая клеенчатая тетрадь от всего этого избавлена, и не потому, что Баджи наконец стала писать без ошибок, а потому, что тетрадь эту она осмотрительно прячет в ящик стола, запирает на ключ, а ключ кладет на платяной шкаф. Пусть лучше таятся в этой тетради сотни грамматических и всяких других ошибок, чем заглянет в нее чужой нескромный глаз.

Страницу за страницей исписывает Баджи в своей толстой клеенчатой тетради. И кое-кому было б любопытно заглянуть в нее хотя бы одним глазком!

Не мало строк уделено здесь новым друзьям Баджи, особенно — Натэлле Георгиевне и Кюбре-хале, Али-Сатару и Юлии-ханум. Славные люди! Как хорошо, что она сошлась с ними, подружилась!

Не изменяет ли она этим своим старым друзьям, — ведь говорится же, что старый друг лучше новых двух? А как быть тому, чье сердце широко открыто для многих новых хороших людей? Но, может быть, эта пословица справедлива лишь для тех, чье сердце столь скупо и тесно, что не в силах вместить новых друзей без того, чтоб не изгнать старых?

Почему уже не впервые тянулась Баджи к пожилым хорошим людям? Разве не было достойных ее дружбы сверстников? Потому ли так происходило, что, с ранних лет осиротев, видела она от тех людей нечто, напоминавшее ей ласку матери и отца, которой она была лишена? Потому ли, что она уважала пройденный ими большой жизненный путь, их седины? А может быть, просто потому, что стремилась узнать от них многое, чего еще не знала, многому научиться?

Разве не был, скажем, достоин ее дружбы Гамид, и разве не готова была она еще в годы, когда училась в техникуме, дружить с ним? Тогда Гамид помогал ей в учебе, теперь помогает в работе, дает умный, полезный совет, никогда не отказывает ей в любой ее просьбе.

Однако с Гамидом все было далеко не просто: Баджи чувствовала, что, внешне ведя себя только дружески, он в душе отвергал эту дружбу, молчаливо ища в ее сердце чего-то иного, чего он не мог найти и чего она не могла ему отдать.

Гамид не был назойлив, он не твердил ей о своих чувствах, о своей любви. Напротив, будто стремясь заменить слова нежности, а может быть, страсти, которые готовы были вот-вот сорваться с его губ и которые лишь гордость мужчины держала в плену из страха, что они останутся без ответа, он никогда не упускал случая подтрунить над Баджи, метко, а порой и зло высмеять ее недостатки, заблуждения.

Острое словцо, сказанное к месту, — оно, как говорится, словно гранатовый сок к плову! Нет ничего обидного в том, чтоб обменяться друг с другом смелым и даже дерзким словцом. Но с Гамидом и тут оказывалось не просто: Баджи не решалась отвечать ему в том тоне, каким он говорил с ней, опасаясь причинить его гордости боль, и, обычно находчивая, бойкая на слово, она подчас чувствовала себя скованной, неуклюжей, глупой.

Вот с Аликом — совсем иное дело!

С ним было легко и весело. Правда, он был много моложе Баджи и в иные минуты чем-то напоминал ей Балу. Но стоило заглянуть в его темные глубокие глаза под четкими дугами бровей, как разница в годах куда-то исчезала…

А с Сашей?

Баджи вспоминала книгу «Кавказский пленник», уроки русского языка, совместные прогулки, кино, беседы. Дружба? Да, в дружбе Саши, верной и бескорыстной, сомневаться не приходилось.

Но было, конечно, и в его отношении к Баджи нечто такое, чего она тоже никак не могла считать только дружбой. Разве не странным было смущение Саши, когда на уроке грамматики она заговорила о сердце женщины и мужчины? А как вспыхнул его взгляд на выпускном вечере, когда они стояли друг против друга с бокалами в руках? И что означают его частые посещения с тех пор, как она переехала в город? Да, и с Сашей, оказывается, не так просто! А вот как легко складывались у других женщин их отношения с мужчинами — у Сато с Юнусом, скажем, или у Ругя с Газанфаром, или у Телли с Чингизом…

Страницу за страницей исписывает Баджи в своей клеенчатой тетради.

Кто знает, быть может, из этих записок получится когда-нибудь целая книга воспоминаний, вроде тех, какие она недавно приобрела и какие теперь украшают ее книжную полку над тахтой?

М. Г. Савина. «Горести и скитания»… К. С. Станиславский. «Моя жизнь в искусстве»… А как она, Баджи, назовет свою книгу? «Записки актрисы азербайджанки»? «Моя жизнь на азербайджанской сцене»? «Полвека в театрах Азербайджана»?

Одно за другим придумывает Баджи названия для своей будущей книги воспоминаний, пока наконец не спохватывается: в двадцать три года, едва переступив порог театра, в первый сезон работы на сцене, рано, пожалуй, думать о таких вещах!

Не успевает Баджи закрыть тетрадь, как в комнату вваливается Телли.

— Специально тащилась к тебе — цени! — передать приглашение на вечеринку! — запыхавшись, возбужденно расхаживая по комнате, говорит она. — Там будут интересные люди, цвет искусства… Обещал прийти наш старик Сейфулла… Может быть, заглянет Хабибулла-бек из театрального управления, — ты ведь с ним близко знакома?

— О да!

— Там будет музыка, танцы… — Телли переходит на опасливый шепот: — и вино!

— А по какому поводу такое торжество?

— Просто так, решили повеселиться!

— Хорошее дело!

— В таком случае, одевайся и — пошли!

Телли подходит к платяному шкафу, бесцеремонно раскрывает его, разглядывает, ощупывает висящие там платья, кофточки. Небогатый, однако, у Баджи гардероб. Видать, не сумела она подладиться к Натэлле!

— Ну что же ты? — спрашивает Телли, видя, что Баджи медлит.

— Право, не знаю, смогу ли я пойти… — нерешительно говорит Баджи, кивая на тетрадь.

— Неужели предпочтешь тетрадь веселой вечеринке? — удивленно восклицает Телли.

— Сегодня, пожалуй, предпочту.

— А что так?

— Собираюсь записать кое-какие мысли.

— Запишешь завтра!

— Да и Саша, возможно, заглянет.

— Можешь оставить ему записку — пусть тоже придет на вечеринку, — великодушно предлагает Телли. — С тех пор как ты перебралась в город, вы, я вижу, неразлучны. Ни дать ни взять — Ромео и Джульетта!

— Встречаемся мы не так уж часто и не подолгу — оба заняты, сама знаешь… — Баджи скрещивает руки над тетрадью, опускает на них подбородок, задумчиво устремляет взгляд в пространство. — Вот ты, Телли, смеешься: Ромео и Джульетта! Может быть, это в самом деле смешно, если речь идет о Саше и обо мне. Но я… Я, как ты знаешь, давно не девочка, была уже замужем и многое в моем проклятом замужестве повидала, пережила, а вот — стыдно признаться! — мне и сейчас хочется любить и быть любимой, как Джульетта!

— Такая любовь бывает только в книжках или на сцене.

— А мне верится, что и в жизни!

— Советую тебе поговорить на эту тему с моим Чингизом.

— Не все же так думают, как он.

— А по-моему, все мужчины любят, на один лад!.. Не обижайся, если напомню тебе о твоем бывшем муженьке: он ведь тоже, как я поняла из твоих рассказов, любил тебя. Ну и как — был он похож на Ромео?

Баджи брезгливо отмахивается:

— Не о таких мужчинах идет речь!.. — Но, видно, вера в любовь сильней горечи опыта, если Баджи упрямо добавляет: — Есть, есть, Телли, в жизни настоящая любовь, настоящие Джульетты и Ромео!

— А я, признаться, ни в одном из них не встретила Ромео!.. — Внезапно спохватившись, что явилась она к подруге не для споров о Ромео и Джульетте, Телли восклицает: — Шайтан с ней, с этой вечной любовью, ты лучше скажи прямо: пойдешь на вечеринку или нет?

Баджи встает.

— Нет, Телли, не составлю я тебе сегодня компании! — уже решительным тоном говорит она. — Как нибудь в другой раз — охотно. А сегодня — ты уж не сердись на меня, не обижайся!

Телли пожимает плечами: чего ей обижаться? Но, конечно, досадно: хотелось пойти вместе на вечеринку, развлечь подругу, а та… Да и вообще, неужели азербайджанка сбросила чадру лишь для того, чтобы снова сиднем сидеть в четырех стенах, как эта Джульетта со своей клеенчатой тетрадью?

НА БУЛЬВАР!

Неделя работы — позади. Сегодня — свободный день. Можно поспать лишний часок, понежиться в постели, помечтать.

Чего только не вспомнишь, о чем только не передумаешь, залежавшись утром в постели! Однако пора вставать: дел, несмотря на свободный день, множество.

Дела эти, правда, малозначительные: убрать комнату, кое-что постирать, выгладить, зашить, заштопать. Но сделать их необходимо: не жить же в такой скудости, в какой жила она некогда в Черном городе.

Комната у Баджи маленькая — не случайно, видно, пришло на ум сравнение с гнездом! — зато уютная, светлая. Над тахтой — пестрый коврик, подарок от Ругя, на новоселье. Над изголовьем — фотографии Юнуса, Арама с семейством, Газанфара и Ругя с Балой. И получается так, будто все эти близкие ей люди и сейчас находятся рядом с ней. Жаль только, что нет, никогда не было, да и не могло быть у нее фотографии матери и отца…

С домашними делами Баджи справляется быстро: низкий поклон Шамси и его старшей супруге Ана-ханум — позаботились, чтоб племянница не была белоручкой!

А теперь можно выйти в город погулять. Как говорится, на людей поглядеть и себя показать. Она, Баджи, не из тех, кто до сих пор упрямо, глупо прячет себя под чадрой.

На людей поглядеть Баджи любит: у каждого человека свое особое выражение лица, своя походка, одежда — интересно за всем этим наблюдать, а затем использовать в своей работе.

Но и себя показать Баджи не прочь. Помнится, Таги говаривал, что она и ее мать Сара — на одно лицо. Так ли это? Ведь ее мать, Сара, была красавицей. А она, Баджи? Правда, и у нее, как у матери, брови у висков чуть загибаются кверху, и черные густые ресницы как щеточки, и на щеках нежный пушок. Вряд ли кто скажет, что она нехороша собой…

По давней бакинской традиции, в праздничные дни горожане устремляются на бульвар.

В свое время богатая нарядная публика прохаживалась по главной приморской аллее, а народ попроще — по боковой, прилегающей к улице. Революция и здесь произвела своеобразные перемены: бывшие завсегдатаи той и другой аллеи по негласному сговору обменялись местами.

Приморский бульвар!

Как красиво он опоясывает прибрежную часть города, отделяя зеленью серо-желтый известняк домов от переменчивых вод бухты и вместе связывая город с морем в одно целое! Среди зелени алеют цветы, привлекая глаз. Вдоль берега, над водой резвятся чайки, то и дело залетая на бульвар, словно для того, чтоб взглянуть, как ведут себя люди. А дальше, в бухте, до самого горизонта — пароходные дымки и белые паруса, как везде и всегда манящие в неизведанную даль.

Приморский бульвар!

Баджи предвкушает удовольствие от прогулки, тем более что два прошлых свободных дня ей не удавалось порадовать глаз зеленью и цветами бульвара, вдохнуть полной грудью свежий воздух моря, — препятствовали прогулке какие-то неожиданные дела, хлопоты. Но вот сегодня Баджи полна решимости: никто и ничто не заставит ее свернуть с намеченного пути. Тому есть еще одна важная причина: на бульвар придет Саша, и возможность погулять с ним она ни за что не упустит.

В новом костюме, тщательно причесанная, надушенная — любит она, грешным делом, духи! — Баджи в последний раз оглядывает себя в зеркале, прежде чем уйти.

И тут, в зеркале, она видит, как приоткрывается дверь, и в комнату медленно просовывается взлохмаченная женская голова, а вслед за ней неуклюжая фигура Кюбры-халы.

— Извини, Баджи-золотце, что беспокою тебя… Но завтра с утра мне идти на ликбез, а я еще не приготовила урока — не дается мне эта шайтанова арифметика, никак не пойму я правил деления. В голове у меня все верно получается, когда делю-считаю, а как возьмусь за бумагу и карандаш… — Кюбра-хала беспомощно разводит руками. — Помоги, Баджи-золотце, иначе придется мне, старухе, краснеть от стыда на ликбезе.

Баджи бросает взгляд на часы. Вот уж некстати принесло старуху — самое время идти на бульвар!

Но Кюбра-хала смотрит на Баджи виноватым, просящим, почти жалобным взглядом, в взгляд этот трогает сердце Баджи. Как не вспомнить свои первые шаги в учебе?.. Подлежащее? Сказуемое? Обстоятельство образа действия?.. Нелегко даются они, эти первые шаги! Ничего не поделаешь — придется задержаться, помочь старухе.

Баджи терпеливо объясняет Кюбре-хале правила деления, но та никак не может усвоить их. В уме она и впрямь считает весьма бойко, действуя какими-то таинственными приемами, но стоит ей взяться за бумагу и карандаш, как она становится в тупик. Ученица пытается хитрить: делит в уме, а результат пишет на бумаге, в положенном месте. Но Баджи разоблачает ее наивное плутовство. Проходит час, другой. Лицо преподавательницы раскраснелось, волосы растрепались не меньше, чем у ученицы.

Ах, Кюбра, Кюбра-хала! Не нашла ты другого времени со своими правилами деления, как именно в это солнечное утро свободного дня!

Наконец старуху осеняет:

— Поняла, Баджи-золотце, поняла! Клянусь аллахом всемогущим, поняла!

Она радостно хлопает в ладоши, как дитя.

Но Баджи не слишком доверяет ей: кто однажды сплутовал, способен на такое еще не раз. Она заставляет Кюбру-халу решать пример за примером, зорко следя за каждой цифрой, выведенной на бумаге дрожащей старческой рукой. Восемь, девять, десять примеров. Хватит! Похоже, что Кюбра-хала в самом деле усвоила правило. Что ж, тем лучше!

— Желаю тебе, Кюбра-джан, здоровья и дальнейших успехов в математике! — говорит Баджи на прощание, и трудно понять, чего в ее голосе больше — радости за свою ученицу или за самое себя…

Кого только не увидишь, с кем только не встретишься в свободный день, идя к бульвару!

Вот шествуют по-праздничному разодетые Телли и Чингиз. Баджи хочет избежать встречи с Чингизом — не лежит у нее к нему душа. Но лицо Телли расплывается в улыбке, и уже невозможно не остановиться, не обменяться с подругой хотя бы несколькими словами.

— Пойдем с нами! — предлагает Телли.

Баджи медлит с ответом: вот уж никак не улыбается ей прогулка в обществе Чингиза!

— Ну, что же ты? — торопит Чингиз.

Обычная самонадеянная усмешка, наглые глаза. Баджи понимает: он не теряет надежды добиться ее расположения, и сдерживает его только присутствие Телли.

Как бы улизнуть?

И тут внимание Баджи привлекает на противоположном тротуаре женщина в чадре с тремя детьми, шагающими за ней гуськом с тазами и узелками в руках. Конечно, это Фатьма со своими ребятишками — Лейлой, Гюльсум и маленьким Аббасом.

— Извините, товарищи, но сейчас я не смогу пойти с вами — есть у меня небольшое дельце к моей сестре, необходимо кое о чем потолковать… — говорит Баджи, кивая на противоположный тротуар. — Ты, Телли, наверно, помнишь ее — она была у нас на выпускном вечере, — жена Хабибуллы-бека из Наркомпроса.

Да, Телли помнит ее. Нечего сказать, подходящую супругу выбрал себе такой солидный человек, как Хабибулла-бек! Во всем Баку не нашел никого лучше этой длинноносой!

— Что ж, если тебе так необходимо… — говорит Телли с ноткой обиды в голосе. — Надеюсь, встретимся на бульваре! До скорого свидания!

И вот Баджи переходит улицу, окликает Фатьму.

— Ну, как живешь, рассказывай! — приветливо спрашивает она свою неожиданную избавительницу.

— Да вот младший что-то прихварывает, — вздыхает Фатьма.

— А что с ним?

— Жалуется, что болит головка.

Баджи внимательно оглядывает черноглазого худенького малыша, жмущегося к юбке матери, ласково гладит его по щеке.

— Что ж не сведешь его в детскую консультацию?

— Сведу…

Фатьма готова продолжать свой путь.

— А почему нет с вами Ана-ханум — не захворала ли? — осведомляется Баджи.

— А с чего ей хворать? Торчит целый день на кухне и гремит горшками… А на мне, как видишь, — трое.

В голосе Фатьмы — горечь. Баджи сочувственно покачивает головой: да, трое детей — не шутка. И все же… Как ни тяжело Фатьме — есть у нее кого любить, о ком заботиться. А у нее, у Баджи? Нет спору, она красивей Фатьмы, она актриса, на нее частенько заглядываются мужчины. Но вот ни мужа, ни детей у нее нет.

— Есть ли что-нибудь новое в твоей жизни? — спрашивает Баджи.

— Новое есть, да ничего хорошего в этом новом нет… — нехотя отвечает Фатьма.

— А что случилось?

— Да вот все не ладится моя жизнь с Хабибуллой — совсем бросил меня, переехал к какой-то женщине, второй месяц не приходит домой, даже о детях не позаботится.

— Негодный человек! — срывается с уст Баджи.

Три пары детских глаз обращены на нее. Она спохватывается. Пожалуй, не следовало так говорить об отце при детях — их и без того жаль. Славные малыши! Не хочется верить, что их родитель — Хабибулла.

— А что, если нам пристыдить его? — предлагает Баджи.

— Он давно уже потерял стыд! — Фатьма безнадежно машет рукой.

— А что, если припугнуть?

— Нет, нет, не надо! — восклицает Фатьма встревоженно. — Он разнюхает, что это идет от меня, и станет нам всем мстить… — Фатьма умолкает на мгновение и затем доверительным тоном продолжает: — Слушай, Баджи, я с тобой кое-чем поделюсь… Только смотри, никому меня не выдавай — обещаешь?

— Даю слово!

— Ну, так вот… — Фатьма собирается с духом. — Видишь ты эти тазы и узелки?

— Не слепая! Вижу, что идете в баню.

— В том-то и дело, что нет!

— Не понимаю тебя… А к чему все эти… — Баджи кивает на тазы и узелки.

— Это я взяла с собой для отвода глаз соседей, чтоб не гадали, не любопытствовали, куда иду. А иду я на самом деле вовсе не в баню.

— Не в баню? — Баджи удивлена. — А куда же?

Фатьма приближает свои толстые губы к уху Баджи.

— К юристу… За советом… Научила меня этому одна русская женщина — сказала, что он специалист по женским делам, поможет мне справиться с Хабибуллой.

Фатьма — дочь торговца коврами Шамси Шамсиева, жена Хабибуллы-бека — идет к юристу за советом, как воздействовать на мужа? Вот это да!

— Молодец Фатьма — правильно! — одобрительно восклицает Баджи. — Хватит твоему беку над тобой измываться — теперь не те времена! Покажи ему, что и ты чего-нибудь стоишь! Вспомни-ка Ругя: не побоялась она пойти против своего мужа, твоего отца, и, как видишь, правильно поступила — теперь она свободна, живет с любимым человеком, счастлива, а ее сын, твой брат Бала, успевает в учебе и скоро станет студентом… Да, Фатьма, ты должна действовать решительно, как Ругя!

— Пожалуй… — вяло соглашается Фатьма и, спохватившись, что в своей откровенности зашла слишком далеко, торопливо подталкивает ребят, одного за другим: — Ну! Чего уши развесили? Пошли!..

Баджи смотрит им вслед… К юристу! Только вряд ли сумеет Фатьма там чего-нибудь добиться: бестолковая такая, не в обиду будь ей сказано. Сделает, как говорится, сто кувшинов, и ни у одного не будет ручки!.. Незаметно для себя Баджи делает шаг вслед за Фатьмой, нагоняет ее, и вот все впятером они входят в парадную, где висит табличка:

«Член коллегии защитников».

У ЮРИСТА

Как много здесь женщин — в этой тесной душной передней, освещенной тусклой, засиженной мухами лампочкой!

Большинство разместилось на стульях, расставленных вдоль серых стен, а тем, кому стульев не хватило, расположились на полу. Время от времени у той или у иной из груди вырывается приглушенный вздох.

Видать, не слишком заботлив этот специалист по женским делам к своим клиенткам! Все здесь словно говорит: в прошлом я — видный присяжный поверенный, владелец квартиры в несколько комнат, в том числе просторной приемной; а теперь нет у меня той квартиры, той приемной — так что придется вам, женщины, дожидаясь очереди, потерпеть в этой неприглядной комнатенке; не моя в том вина — не взыщите; скажите спасибо, что берусь за ваши дела и оказываю вам помощь; дел у меня, слава аллаху, хватает!

И клиенткам приходится терпеть: беды женские, как говорится, хуже зубной боли, хуже родов, и, подобно тому, как при зубной боли и родах нужен врач, так и в бедах женских теперь без юриста не обойтись.

В томительном ожидании женщины шепотом поверяют друг другу свои невзгоды. Эта стремится развестись с мужем-деспотом — прошло то время, когда право на развод имел только мужчина, а женщина принуждена была нести бремя несчастливого брака до той поры, пока смилостивится над ней слепая судьба. Та, другая женщина, уже разведенная, хлопочет, чтоб ей выделили комнату в квартире бывшего мужа — не для того прожила она там четверть века, чтоб на старости лет оказаться без угла. Третья, старуха, украдкой покуривая трубку, жалуется на своего сына: он хорошо зарабатывает, но забыл ту, которая выкормила его своей грудью и научила сделать первый шаг; надо думать, что новая власть напомнит ему об этом и не даст в обиду старуху мать.

«Взялись за ум наши женщины — отстаивают свои права!» — удовлетворенно думает Баджи, прислушиваясь к разговорам.

Наконец, после долгого ожидания в передней, приходит очередь Фатьмы.

Фатьма, а вслед за ней Баджи и дети, гремя тазами, проходят в кабинет юриста.

Их встречает усталым, равнодушным взглядом пожилой обрюзгший человек, сидящий за большим письменным столом, заваленным бумагами.

— Ну, что у вас? — не слишком любезно спрашивает он вошедших и, не дожидаясь ответа, кивком головы указывает на два громоздких кресла перед столом: — Садитесь!.. А вы… — Только сейчас заметив в руках малышей тазы и мочалки, он несколько оживляется: — Куда вы, куда вы с этим хламом? Здесь не баня!

Дети вопросительно поглядывают на мать. Но та так растеряна, что не в силах вымолвить слово. На помощь приходит Баджи:

— Разрешите, товарищ юрист, поставить эти вещи в уголке — там они никому не помешают.

— Ставьте где хотите! Только поскорей!.. Ну, что у вас там такое стряслось? — обращается он к Фатьме. — Да садитесь же наконец!

Фатьма робко присаживается на краешек кресла, смущенно начинает свой рассказ.

Баджи не сидится: как неумело, как бессвязно излагает Фатьма суть своего дела!

— Так что же вы, собственно, хотите? — никак не может понять ее юрист.

— Пожалейте меня… Ради аллаха… Прошу… Сами видите, какая я несчастная… — Фатьма кивает на ребят, успевших взобраться на неуклюжий высокий диван в углу комнаты и с любопытством наблюдающих оттуда за необычной картиной, и на глазах у нее появляются слезы.

Женских слез юрист повидал на своем веку немало, женских жалоб наслышался вдоволь — он к ним привык и стал равнодушен.

— Мое дело — не жалеть, а оказывать юридическую помощь клиенткам, — говорит он сухо. — Но я все же никак не пойму, чего вы хотите от вашего супруга? Развода? Алиментов? Жилплощади?

— Пожалейте меня, несчастную… — твердит Фатьма, и слезы струятся по ее щекам.

Слегка приподымаясь в кресле, Баджи обращается к юристу:

— Позвольте, я объясню вам?

Юрист переводит взгляд с Фатьмы на Баджи.

— А кем вы приходитесь клиентке? — недовольным тоном спрашивает он в ответ: теперь эта вторая дура отнимет у него полчаса драгоценного времени.

— Я — ее сестра! — не моргнув глазом, отвечает Баджи: пусть сам разбирается, если хочет — родная или троюродная!

Юрист недоверчиво поглядывает на Баджи. Где-то он уже видел ее, где? Не похоже, что они сестры. Впрочем, это не играет роли.

— Ну, говорите… — снисходит он.

Коротко, толково излагает Баджи то, о чем должна была бы рассказать юристу Фатьма.

— Ну, теперь все понятно! — с облегчением восклицает юрист. — Вашей сестре, следовательно, нужно предъявить иск на алименты отцу ее детей, поскольку он от нее отделился. Так?

Баджи кивает:

— Именно так!

Но тут Фатьму охватывает страх… Алименты? Такой шаг Хабибулла ей не простит… Фатьма готова идти на попятный, но у нее не хватает для этого ни решимости, ни слов.

— Как фамилия вашего супруга? — обращается к ней юрист, берясь за перо.

Фатьма называет.

— Где он работает?

— В Наркомпросе.

— В Наркомпросе? А как его имя?

— Хабибулла-бек.

Перо мгновенно застывает над листом бумаги… Конечно, это тот самый Хабибулла-бек, бывший журналист, с которым они в свое время неоднократно видались в «Исмаилие» и с которым теперь случается встретиться в доме славной Ляли-ханум. Этот Хабибулла-бек занимает какой-то пост в Наркомпросе. Стоит ли портить отношения с таким человеком, возбуждая против него дело в надежде получить, по-видимому, весьма скромный гонорар?

И юрист кладет перо на стол.

— К сожалению, я не смогу вести ваше дело — сейчас я очень перегружен. — Юрист кивает на дверь, ведущую в переднюю. — Вы сами видели, сколько народу.

Фатьма облегченно вздыхает: ну и хорошо, что все так окончилось! Она встает, делает знак детям: собирайтесь! Они послушно сползают с дивана, берутся за тазы, мочалки.

Но Баджи, хотя и озадаченная таким неожиданным поворотом, проявляет настойчивость:

— Поскольку я понимаю, наше дело не слишком сложное, и оно не отнимет у вас много времени, — говорит она.

— Так представляется каждой клиентке, когда речь идет о ее деле.

Юрист встает, давая понять, что разговор окончен. Баджи подходит к нему и, слегка тронув за рукав, говорит:

— Вы не должны отказывать моей сестре — вы видите, как она несчастна.

— Но ведь есть другие юристы — к ним и обратитесь, — холодно отвечает юрист, не глядя на Баджи.

Какой упрямый человек! Придется, видно, подойти к нему с другой стороны.

— Нам советовали обратиться именно к вам… Рассказывали о вас, Юсуф Агаевич, столько хорошего… Как о юристе и как о человеке… — голос Баджи становится вкрадчивым, задушевным.

Пауза.

— Кто же это вам про меня рассказывал?

— Секрет!

— Ну, а все же?

— Тепло отзывалась о вас Амина-ханум… Таира-ханум… — Баджи называет первые пришедшие ей на ум женские имена.

— Гм.

— Особенно восхищалась вами Наимэ-ханум — вы ей так помогли в ее семейных бедах!

Голос Баджи звучит искренне, взгляд правдив — видно, не зря прошли годы учебы в техникуме и работа в театре!

— Наимэ-ханум? — Юрист напрягает память: мало ли клиенток прошло чрез этот кабинет и мало ли кому он оказал помощь. — А как ее фамилия, этой Наимэ-ханум?

Баджи не может сдержать улыбку: старый сухарь явно заинтригован!

— Я готова была бы вам многое рассказать об этих благодарных вам женщинах… Но, поскольку вы так заняты… — и теперь уже не юрист, а Баджи кивает на дверь, ведущую в переднюю, и делает вид, что собирается уходить.

Юрист протягивает руку:

— Подождите…

Он колеблется: ему не хочется вести дело против Хабибуллы, но еще больше не хочется упустить возможность поближе познакомиться с этой милой, хорошенькой женщиной, которая, как видно, немало знает из того, что может его интересовать. И он приосанивается, и на его усталом, равнодушном лице появляется ответная улыбка.

— Ну, хорошо, так и быть, только ради вас! — говорит он, подчеркивая последние слова.

И снова берется за перо…

Взволнованные, раскрасневшиеся, выходят они от юриста.

— Ну, теперь все будет хорошо! — говорит Баджи, прощаясь. — Желаю тебе, Фатьма, и твоим детишкам счастья! — Она целует Лейлу, Гюльсум, маленького Аббаса. Неожиданно, от полноты чувств, она добавляет: — Передайте от меня родственный привет деду и бабке!

— Спасибо… — за всех четверых чуть слышно отвечает Фатьма. — Спасибо… — стремясь скрыть от Баджи слезы благодарности, набегающие на глаза, она круто поворачивается к детям. — Смотрите, не проболтайтесь, где мы сейчас были. Иначе… — и награждает одного за другим многообещающим пинком в спину.

И вот Баджи остается одна.

Может быть, еще не поздно пойти на бульвар? Увы, солнце клонится к закату, и поток людей движется теперь уже со стороны моря, разветвляется, рассеивается в городских улицах, в переулках. Конечно, бульвар уже опустел.

Как не досадовать, променяв встречу с Сашей, солнце и небо, море и листву на улещивание старого сухаря, на облупленный потолок, серые стены в передней юриста? Как не злиться, что вместо плеска волн пришлось наслушаться женских вздохов и охов, а вместо свежего морского воздуха надышаться табачным дымом? Опять придется перенести прогулку на следующий свободный день!

Но Баджи утешает себя: по ее настоянию юрист уже составил исковое заявление на алименты и гарантировал полный успех. Отлично! А ведь был момент, когда казалось, что его не уговорить. Обратиться к другому юристу? Но Фатьма и от этого едва не сбежала при первых же затруднениях. Хорошо, что ей, Баджи, пришли на ум эти женские имена. Амина-ханум, Таира-ханум, Наимэ-ханум! Да, ловко она провела этого старого сухаря!

Провела?

А не она ли поучала свою подругу Телли, да и не только ее, говоря, что в наше время обманом и хитростью далеко не уйдешь, многого не возьмешь? Это, конечно, верно. Но вот сейчас почему-то так получилось, что она сама обманула и схитрила, и однако ж этим самым помогла несчастной Фатьме и ее детям… Выходит, значит, что если обман и хитрость во благо человека, то можно в таком случае немножко обмануть и схитрить!..

— Ты что ж так поздно — все уже в сборе! — с мягким упреком встречает гостью Юлия-ханум.

— Уверен, что нашу Баджи задержал какой-нибудь молодой человек, подобно тому, как я когда-то задерживал мою Юлию Минасовну! — шутит Али-Сатар. — Что же еще могло задержать Баджи в свободный день?

«Что еще?..»

В памяти Баджи мелькают события дня… Уборка. Правила деления. Юрист… Но не рассказывать же обо всех этих пустяках здесь, у вешалки, задерживая хозяев, в то время как из соседней комнаты доносятся оживленные голоса гостей.

И Баджи, делая серьезное лицо — видно, такой уж выдался день, чтоб прикидываться и присочинять! — говорит:

— Извините, уважаемые хозяева, но задержали меня сегодня очень важные дела!

СВЕТ В ОКНЕ

Подходя к дому, Баджи замедлила шаг: свет в ее окне?

Она быстро взбежала по ступенькам, распахнула дверь комнаты — и в удивлении остановилась на пороге:

— Саша!

В первый миг она обрадовалась — она всегда была рада его приходу. Но вслед за тем встревожилась: в такой поздний час?

— Я был днем на бульваре, как мы договорились, хотел тебя видеть… — чуть смущенно произнес Саша, поднимаясь со стула с раскрытой книжкой в руках. — Не сердишься?

Ах, Саша, милый! Какой же он все-таки глупый, несмотря на то, что умный! У мужчин это часто бывает.

Нет, она не сердится, нет! Но все же не следует поощрять такие поздние визиты к молодой одинокой женщине.

— Уже первый час… — строго молвила Баджи, бросив взгляд на часы.

— Я думал, ты рано вернешься, решил тебя подождать и зачитался.

«Зачитался?..» Значит, если б не эта книга, которую она собиралась сегодня читать, он бы ее не дождался?

— Ну и как — понравилось? — спросила Баджи с вызовом.

— Понравилось. А тебе?

— Нет!..

Баджи подошла к окну. Дождь, моросивший, когда она шла к дому, зачастил, забарабанил по стеклу. Сквозь струйки воды, стекавшие по стеклу, виден был мутный, расплывчатый свет уличного фонаря.

— Что ж, я пойду… — сказал Саша. — И в самом деле — поздно. Пора!

— А ты посмотри-ка лучше в окно! — ответила Баджи, не оборачиваясь.

— Не сахарный — не растаю!

— Вот приспичило ему уходить! — воскликнула Баджи с досадой, отходя от окна. — Посиди, пока не пройдет дождь, а я тем временем поставлю чай. — Она вышла и вскоре вернулась с посудой, накрыла на стол.

Заговорили о театре.

Баджи не хотелось рассказывать о неудаче с «Теткой Чарлея», стыдно с первых шагов на сцене брюзжать. Но она не выдержала: с кем же, как не с Сашей, поделиться ей тем, что ее так тревожит, волнует?

Нет, она об этом не пожалела! Как правильно понял он ее тревоги, как легко становилось от его спокойных, убеждающих слов! И как было не улыбнуться дружески в ответ?

— А у тебя что нового? — спросила Баджи.

— Мама здорова, по-прежнему возится с ребятами в детском саду. А у меня?..

Обычно Саша рассказывал о своей работе подробно, с увлечением. Но в этот вечер мысли его, казалось, были заняты другим. Он словно был чем-то озабочен, хотел и не мог чего-то высказать и томился этим. Спросить, что тревожит его? Нет, он сам расскажет, если доверяет ей. Она лучше попробует его развлечь.

— Хочешь, я спою тебе песенку, азербайджанскую? — вдруг пришло ей на ум.

— Спой, конечно! — Ее пение всегда трогало и волновало Сашу, особенно, когда она пела на родном языке.

— Ну, тогда слушай!..

В песенке той девушка шутя спрашивала юношу: что стал бы он делать, если б она превратилась в просо, высыпавшееся из его рук? Юноша, так же шутя, отвечал: он стал бы наседкой с цыплятами и быстро бы это просо склевал! Девушка посмеивалась: стоило б ему превратиться в наседку, как просо вмиг обратилось бы в куропатку и скрылось бы в облаках, — тогда что стал бы он делать? Юноша отвечал: он стал бы соколом и сумел бы ее настичь! Девушка подзадоривала юношу: куропатка обратилась бы в газель и убежала бы в горы. Юноша не оставался в долгу: он стал бы в таком случае стрелком и подстрелил бы газель! Девушке хотелось поставить юношу в тупик: а если б газель стала яблочком и спряталась бы в кованом сундучке, — тогда что стал бы он делать? А юноша, не теряя решимости, отвечал: он стал бы ключом и отпер бы тот сундучок!..

Наивная, игривая, поэтичная песенка!

— Это — «деишмэ», народная песня-диалог, — пояснила Баджи, окончив: она всегда пользовалась случаем щегольнуть не только талантом, но и своей ученостью.

— Ты хорошо спела!

— Правда?

Еще сегодня утром она дала себе зарок не очень-то доверять похвалам: в театре их наслушаешься вдоволь — не разберешь, где правда, где лесть. Но сейчас ей хотелось верить.

Саша сидел, облокотившись о столик. В свете лампы его русые волосы казались еще светлей. Баджи всматривалась в него и только сейчас заметила, что рука его лежит на ее толстой клеенчатой тетради, забытой второпях перед уходом.

Сердце Баджи екнуло: а вдруг он прочел то, что она о нем писала? Он имел право заглядывать в ее письменные работы, но разве мог он предполагать, раскрыв одну из ее тетрадей, что проникнет в ее «хранительницу тайн»?

— Саша, ты знаешь, что я была замужем? — спросила она неожиданно для самой себя, дивясь и страшась этого вопроса, который давно хотела ему задать.

Он не ответил, и она, опустив глаза, добавила:

— За кочи…

Тогда Саша сказал:

— Не надо об этом.

Баджи поняла: он знает, конечно. Как глупо было думать иначе, обманывать себя! Воздвигнутая ею хрупкая стена рухнула, и Баджи упрямо сказала:

— Я хочу, чтоб ты знал все, все!

Она принялась рассказывать. О, как стыдно, как трудно, как больно ей ворошить те страницы ее жизни!

Саша чувствовал это, пытался ее остановить, но она движением руки сама останавливала его и продолжала свой рассказ.

Она говорила долго, не таясь, и рассказала все. Она лишь умолчала о той рыжеволосой с накрашенными щеками и золотыми зубами, к которой ока приревновала ненавистного Теймура и которая била ее пухлым зембилем по лицу под смех базарных зевак, — рассказать об этом было свыше ее сил.

— Та жизнь — позади, — сказал Саша, когда она умолкла. — Не будем о ней вспоминать!

Баджи сидела, понурив голову, прислушиваясь к дождю, шумящему за окном. О, если б он мог унести вместе с песком в пылью те прошлые годы, смыть следы минувших горестных событий!

Саша взял Баджи за руки, ласково обнял.

Сердце Баджи забилось… Саша, родной! Он понял ее и не осудил… Как хотелось теперь, чтоб он знал все, что написала она о нем в этой толстой клеенчатой тетради! Как хотелось, чтоб он узнал и все то, что еще не дописано, осталось в сердце! Как радостно, что он сейчас здесь, рядом с ней, что его рука обнимает ее. Как хотелось в ответ за все обнять его, расцеловать!

Но Баджи овладела собой и отстранилась, едва слышно промолвив:

— Не надо…

Что удерживало Баджи дать волю своим чувствам? Разве не мечтала она давно о такой минуте? Стыдливость? Робость? Следствие долгих веков женской неволи? Но разве не была она уже в столь многом открытой, смелой? Может быть — гордость? Но чем же ей было перед ним гордиться? Может быть, то, что в старой сказке побуждало царевну томить юношу, которому втайне — боясь признаться даже себе — она уже отдала свое сердце? А может быть, то, что заставляло девушку в песенке «деишмэ» хотеть быть просом, высыпавшимся из рук, и куропаткой, скрывшейся в облаках, и газелью, убежавшей в горы, и яблочком, спрятавшимся в кованый сундучок?

Саша спросил ее:

— Почему ты такая?.. — И в голосе его прозвучало невысказанное желание, а в глазах, устремленных в ее глаза, была мольба.

Баджи не ответила.

Он взял ее за руки. И руки его показались ей горячими, властными, какими она их никогда не знала, и ее охватило томление идти навстречу этой силе и теплоте.

В наступившем молчании он прочел ее чувства и коснулся губами ее лба, глаз, щек. Теперь она не отстранялась, словно замерла. Тогда он снова обнял ее. Она повернулась к нему на мгновение, и он ощутил теплоту и нежность ее губ.

Загрузка...