Часто, после занятий в институте, Бала приходил в Крепость — навестить отца.
Так было и в этот ясный осенний день. Расспросив отца о здоровье, коротко поделившись институтскими новостями, Бала предложил:
— Пойдем, отец, погуляем!
— Попьем-ка лучше чайку — Ана-ханум нам свеженького, крепкого заварит да инжировым или айвовым вареньем угостит, — в ответ предложил Шамси.
Не хотелось старику уходить из дому… Вот уже год, как он прекратил разъезды по районам в качестве оценщика и скупщика ковров. Теперь вместо него ездили Ругя или Ильяс. Шамси уступил свое право не без боя и сдался лишь после того, как убедился, немало поездив по районам, что не в его годы карабкаться по нагорьям и что Ильяс, обычно сопровождавший его в поездках, вполне сможет его заменить. С той поры Шамси как-то сразу отяжелел и без особой надобности перестал выходить из дому. Чего ради по улицам шататься, словно бродяга, чего ради старые кости трясти?.. И сейчас, состроив жалобное лицо, он просительно промолвил:
— Устал я, сынок…
— Да ты погляди, отец, в окно — какая нынче погода! — воскликнул Бала. — Пройдешься по воздуху — усталость твою как рукой снимет.
Шамси бросил косой взгляд в окно. Небо, действительно, было ясное, голубое, а солнце, уже утратившее томительный летний жар, светило мягко и ласково. Шамси покачал головой и с укоризной проворчал:
— Ну и настойчивый же ты, сынок!
Он все же, кряхтя, поднялся со стула и взялся за папаху…
О, родной город, место, где впервые открылись глаза человека и где утешительнее смежить их в последний раз, чем на чужбине! Разве можно тебя не любить!
Твой серо-желтый камень-известняк кажется чужому неприглядным. Пусть! Ты-то знаешь, что камень этот стоек, не страшится могучих ударов ветра и непогоды, мягок, податлив в руках каменотесов и камнерезов. Из этого камня сложены твои древние крепостные стены и башни, минареты и купола мечетей, своды и порталы, украшенные резным орнаментом и надписями.
О, родной прекрасный город! Правда, есть у тебя еще немало изъянов — узких улиц, кривых переулков и тупиков, и много ветхих домов с тесными зловонными дворами, и пустырей, обращенных в мусорные свалки. Но вот один за другим идут на слом ветхие дома, узкие улицы расширяются, зеленеют скверы, а на пустырях, где были мусорные свалки, вырастают новые красивые дома…
Шамси давно не отдалялся от Крепости, и теперь многое удивляло его.
Особенно поразил его новый сквер на месте старого базара. Шамси помнил большую пыльную площадь, заставленную наскоро сколоченными ларьками, в которых торговали железным ломом, рухлядью, негодным тряпьем. Взад и вперед сновали маклаки, любители нетрудовой наживы, карманщики, нечистые на руку фокусники, предсказатели судьбы. Где она, эта пыльная площадь? Куда исчез старый грязный базар?
Долго бродили по городу в этот день отец и сын.
Шамси внимательно слушал Балу и, время от времени поглядывая на него, испытывал двойственное чувство: он гордился таким славным сыном и в то же время ощущал какую-то неясную обиду за самого себя, за свою прошлую жизнь.
— Вот ты, сынок, говоришь, что будешь строить дома… — медленно сказал он. — Конечно, кров строит себе каждый человек, любая земная тварь — так сам аллах определил, когда создавал наш мир. Чего только не наворотят, даже такие мелкие твари, как муравьи! Или возьми, к примеру, пауков — как хитро они ткут свою паутину! Или пчел — до чего умело лепят они соты!
— Пчел? — с живостью перебил Бала. — Скажи, отец, а слыхал ты про такого человека — Карла Маркса?
— Слыхал, конечно… Твоя мать выткала его портрет на ковре. Видный старик!
— А знаешь ты, отец, что этот великий человек писал о пчелиных сотах?
В тоне вопроса Балы Шамси почудилась нотка превосходства.
— У тебя, сынок, дома книг не меньше, чем в магазине! — сказал он. — Ты их читаешь, о многом узнаешь. А у моего отца, твоего деда, кроме святого корана, никаких других книг и в помине не было. А в коране насчет Маркса и пчел ничего не говорится. Вот и посуди: откуда мне знать, что он писал о пчелиных сотах?
Бала ласково взял отца под руку:
— Прости, отец, я не хотел тебя обидеть!
Шамси помедлил в нерешительности, дать ли волю гневу или умерить его, и наконец миролюбиво промолвил:
— Ну, что ж он, твой Карл Маркс, писал о пчелах?
— Писал он, что пчела умелой постройкой восковых сот иной раз может посрамить человека, зодчего, но зато даже самый плохой архитектор превосходит пчелу, потому что прежде чем строить ячейку из воска, человек заранее строит ее в своей голове. — Бала коснулся пальцем лба и выразительно повторил: — В своей голове!
Шамси не понял сына.
— Ну и что с того? — спросил он.
— А то, отец, что нельзя пчел равнять с человеком! Ни пчел, ни пауков, ни муравьев, ни любую другую земную тварь. Человек — это совсем иное! Высшее…
Шамси задумался. И все, что он знал о человеке и о его делах, заставило его сказать:
— Это, сынок, пожалуй, верно!
Долго бродили по городу в этот ясный осенний день отец и сын. Где только не были, чего только не насмотрелись! Куда девалась усталость старика?
Шамси слушал сына, и снова сердце его наполнялось гордостью… Строитель домов! Архитектор! И странным казалось Шамси, что еще несколько лет назад друг его мулла хаджи Абдул-Фатах советовал отправить Балу в Персию — в Неджеф или в Хорасан, — сделать ученым муллой, а он сам, отец, грешным делом, готов был послушаться Абдул-Фатаха.
Шамси представил себе сына в зеленой чалме, в коричневой абе из верблюжьей шерсти, с широким темно-красным поясом. Он усмехнулся про себя, и впервые шевельнулось в его сердце нечто вроде брезгливости и неприязни к своему старому другу мулле хаджи Абдул-Фатаху. Не повезло ему, Шамси, с советчиками и друзьями — обманулся он в них, глупец!
Шамси слушал Балу и размышлял. Новые дома? Конечно, неплохо жили люди и в старых, но если судить по тому, что увидел он сегодня и о чем рассказывает сейчас Бала, то в новых, пожалуй, будет еще лучше. Новые районы? Нельзя сказать, что некрасива старая Крепость — ее древние стены, мечети, такие, как древнейшая Сынык-кала мечеть, мать всех мечетей города, или бескупольная Лезги-мечеть, или Гилек-мечеть с двумя куполами и резными решетками на окнах, — но и новые районы тоже имеют свою красоту. Вон куда потянулся город — в гору, к старым кладбищам!
И Шамси вспомнил, как лет пятнадцать назад предложил ему Хабибулла перевести магазин в новое помещение, а он, Шамси, отказался, боясь, что соседи поднимут его на смех, скажут: «Надумал, чудак, искать на старости лет новое место — забыл, что оно для него уже уготовано, там, на горе, средь могильных камней!» Ошибся, оказывается, он, Шамси, — место для него, как ни странно, нашлось! Что же до старых могильных камней, то их теперь поснимали с могил и разбили на месте кладбища сад — Нагорный парк…
«Из старых кладбищ — сад? Даже над мертвыми имеют власть большевики, и там, где были тление, вечный покой, там насаждают они жизнь и цветение!» — не то осуждая, не то одобряя, размышлял Шамси.
И, слушая своего сына Балу, Шамси думал о том, каким красивым станет вскоре родной город, где прожил он без малого семь десятков лет, и какая прекрасная будет в том городе жизнь. И Шамси не хотел думать о кладбищах и о смерти и, самодовольно поглаживая седую бороду, которую он с недавних пор перестал подкрашивать хной, он впервые за многие годы почувствовал себя молодым.
Чудесен местный строительный материал — серо-желтый камень-известняк. Издавна славятся здешние каменотесы и камнерезы — искусство обработки доведено ими до высокого мастерства, декоративные эффекты достигаются игрой светотеней, рельефом профилей порталов, сталактитовых сводов, тонким орнаментом и надписями.
Изо дня в день, кладя камень за камнем, воздвигают строители новый дом, в котором предстоит жить Баджи. Но быстрее быстрого дом не построить. И Баджи чувствует себя виноватой: костюмерша, по доброте, временно приютила ее у себя в квартире, а она, Баджи, злоупотребляя добротой хозяйки, живет здесь уже пятый год. За это время сюда переехал Саша, родилась Нинель.
Много раз, правда, Баджи готова была перебраться в Черный город, к тете Марии, но Натэлла Георгиевна и слышать не хотела:
— Будет готов ваш дом — тогда переедешь, — говорила она. — И нас с Кюброй-халой к себе пригласишь на новоселье и угостишь на славу, как старых друзей. А пока никуда мы вас не отпустим, ни тебя, ни Сашу, ни девчонку твою! Нам, старухам, места хватает. Правильно я говорю, Кюбра-хала?
Кюбра-хала, широко улыбаясь, кивала головой: она не меньше костюмерши привязалась к Баджи, к Саше, к Нинель.
Славная Натэлла! Славная Кюбра-хала! Как хотелось отплатить за добро этим двум одиноким хорошим женщинам! Но чем?
С Кюброй-халой это было довольно просто: не избалованная в своей прошлой жизни чьей-либо заботой о себе, она была благодарна любому знаку внимания от Баджи и Саши.
А с Натэллой Георгиевной было сложнее: Баджи стремилась заменить осиротевшей матери ту, о ком столь многое напоминало в этой квартире — фотографии, безделушки, давно увядшие букеты цветов…
Долго строился новый дом, но вот наконец он готов — настал день переезда!
Какой простор по сравнению с недавней теснотой! В этой комнате будет столовая, а в этой — спальня, третья комната — для тети Марии и Нинель.
С сантиметром в руках ходит Баджи по пустым комнатам, измеряет, рассчитывает. Сюда она поставит буфет, сюда — письменный стол Саши, сюда — тахту. На этой стене будет висеть ковер, на той — картина. Здесь будет телефон. А вот и ванная — как приятно будет плескаться здесь в жаркие дни!
Все будет у них удобно, красиво, уютно! Не будет нужды говорить шепотом, когда спит Нинель. Незачем будет Саше выходить в коридор курить. Не придется искать перед спектаклем укромный уголок, где можно сосредоточиться и повторить роль.
Но больше всего радует Баджи в новой квартире вид из окон на море. То и дело выходит хозяйка на балкон. Сейчас дует моряна, и море синее. А подует норд, и сквозь нависшее марево пыли увидишь, что море стало серо-зеленым. А вот потянулись дымки на горизонте и вспыхнули под солнцем белые паруса, все так же, как везде и всегда, манящие человека в неведомую даль…
Все будет хорошо! Баджи хочется петь и танцевать, шутить и озорничать.
Нет-нет, не нужно смеяться над ней! Пусть вспомнят люди Черный город и фирменный дом, заглянут памятью в крайнее окно с разбитыми стеклами, увидят грязные стены со следами насекомых, закопченный потолок, щелистый пол. Пусть вспомнят и дом в Крепости — его, правда, не сравнить с жалким жилищем Дадаша, но здесь она была бедной родственницей-служанкой, взятой в дом из милости. Пусть люди вспомнят «казарму для бессемейных мусульман», где жил когда-то ее брат, — там не могла она найти кров даже на одну ночь и коротала ее под открытым небом, подле штабеля труб. Пусть вспомнят, наконец, и дом Теймура — заколоченное окно в спальне и дверь, которую Теймур запирал на замок, оставляя Баджи в доме. Пусть люди вспомнят все это, и им нетрудно будет понять, почему в новом доме так хочется петь и танцевать, шутить и озорничать…
Вместе с Баджи в новый дом переехал кое-кто из товарищей по театру.
Этажом ниже поселился Виктор Иванович. Баджи пользуется любым поводом, чтобы забежать к нему: интересного здесь превеликое множество. Видать, правильно говорится, что просо соседа кажется крупным!
На той же площадке живет Гамид. Люди утверждают, что соседство это не случайно — друзья постарались поселиться рядом. Что ж, возможно, так оно и есть!
Дверь в дверь живут Виктор Иванович и Гамид, но у Гамида в квартире все по-иному — здесь и в помине нет того строгого порядка, который характерен для квартиры его соседа. Здесь — хаос книг: книгами переполнен шкаф, книгами завалены полки, книги лежат на письменном и обеденном столах, разбросаны на тахте, даже на полу.
Баджи корит Гамида за беспорядок:
— Неужели не совестно культурному человеку так обращаться с книгами?
Гамид отшучивается:
— Все это потому, что книга для меня, как близкий человек, которому в доме всюду место, а не как редкий гость, которого усаживают на главный ковер!
Баджи не убеждают эти слова. С детства она слышала от отца, что хлеб — святыня, и, увидев на полу хотя бы засохшую корку, обязана была поднять ее с земли и положить куда-нибудь повыше — на скамью, на выступ в стене. Но разве не такой же святыней стала для нее книга с той поры, как подарил ей Саша ту книжку с картинками, где солдата вели в цепях, где солдат обнимал женщину и бросался в воду, а женщина, подняв руки, плакала на высоком берегу? Разве не из-за книги пролила она свои первые горькие слезы и кровь? Вот почему приятно видеть, когда Гамид, вопреки своим словам, послушно поднимает книгу с пола, вытирает, бережно ставит на полку.
Еще этажом ниже — квартира Сейфуллы.
К Сейфулле Баджи не ходит, равно как и Сейфулла — к ней: отношения у них вконец испорчены с памятного дня творческого отчета агитбригады.
Вместе с Сейфуллой переехал в новый дом и Алик. Его комната расположена под спальней Баджи. Возвращаясь после спектакля домой и поднимая глаза к своим окнам, Баджи порой скользнет взглядом и по окну Алика.
Баджи нередко встречает Алика возле дома и на лестнице, и он, поздоровавшись, не упускает случая задержаться и заговорить. Особенно дружен он с маленькой Нинель — у него всегда находится для нее какой-нибудь подарок: конфета, занимательная игрушка. Славный малый! Баджи охотно поддерживает с ним разговор, украдкой поглядывая на его темные красивые глаза, обрамленные тонкими дугами бровей, и втайне ими любуясь.
В тот день Юнус то и дело вынимал из бокового кармана книжку в синем коленкоровом переплете, с золотым гербом Советского Союза, с четкой надписью: «Свидетельство об окончании Закавказской Промышленной Академии».
Снова и снова перечитывал он удостоверение, которое знал уже наизусть, вплоть до количества отмеченных учебных часов по каждому из прослушанных предметов. Самыми приятными были строки, свидетельствовавшие, что приказом по академии ему присвоено звание инженера-организатора промысловой специальности в нефтяной промышленности.
Инженер-организатор!
Арам расцеловал Юнуса, крепко хлопнул по плечу. Славного малого выбрала себе в мужья его дочка Сато! И — то ли это показалось Юнусу, то ли в самом деле произошло — глаза тестя увлажнились.
— Ну, что ты скажешь, господин инженер? — спросил Арам, стараясь скрыть волнение, и отвернулся, словно для того, чтоб ветер не мешал ему раскурить трубку.
— Не господин, а товарищ инженер! — многозначительно поправил Юнус. — А что скажу — о том ты знаешь не хуже меня. Скажу: спасибо нашей партии, нашему правительству! И еще скажу: спасибо нашему другу Газанфару — он первый надоумил меня податься на учебу.
А Сато — что испытывала она в эти минуты?
Она была счастлива! Не всякой женщине посылает судьба мужа с такой чудесной книжкой в синем коленкоровом переплете, с золотым гербом Советского Союза, с надписью «Свидетельство об окончании Закавказской Промышленной Академии». Быть может, в эту маленькую книжку воплотились те многие книги, которыми она, Сато, вот уже несколько лет снабжала Юнуса?
Товарищи апшеронцы сердечно поздравляли Юнуса, с почтительным любопытством заглядывали в синюю книжку.
Юнусу не терпелось показать ее Куллю — запомнились, видно, скептические взгляды инженера, на которые он то и дело натыкался, как ни старался инженер скрыть их. Интересно, что скажет Кулль теперь?
Юнус застал Кулля одиноко сидящим за столом перед бутылкой. На столе, вместо скатерти, лежала газета. Повсюду в комнате валялись окурки, не застлана была постель.
— Входите, коллега, я уже все о вас слышал! — воскликнул он, увидев Юнуса в дверях, и, торопливо выйдя из-за стола, протянул Юнусу руку, словно стремясь подчеркнуть, что с этой минуты они в самом деле — коллеги. — Садитесь… Рад вас видеть… Может быть, выпьете со мной рюмку по такому торжественному случаю?
— Спасибо…
Сразу же разговорились о Промакадемии, о новом отряде советских инженеров, их будущей роли и значении в нефтяной промышленности.
Вспомнили и дореволюционных крупных инженеров-новаторов нефтедобычи. Инженер Иваницкий, еще лет семьдесят назад успешно решил проблему «глубинного» насоса, приводимого в движение руками, конной тягой или паровой машиной. Инженер Шухов в семидесятых годах прошлого века блестяще решил проблему компрессорной эксплуатации — подъема нефти из скважин при помощи сжатого воздуха. А инженер Тихвинский впервые применил в нефтедобыче «газлифт» — подъем нефти при помощи сжатого газа.
— Да, много было талантливых русских инженеров-нефтяников! — воскликнул Юнус. — К сожалению, в те времена далеко не все их изобретения внедрялись в жизнь.
— Это потому, что не инженеры играли главную роль в развитии русской нефтяной техники, — заметил Кулль.
— А кто же, по-вашему? — спросил Юнус удивленно.
Кулль, не торопясь, опорожнил рюмку.
— Менделеев, например, в своих работах отмечал заслуги Нобеля и Ротшильда, Тагиева и Рагозина и ряда других талантливых предпринимателей, — ответил он. — Они соорудили нефтепроводы, построили наливные пароходы на Каспии, на Волге — внедрили перевоз наливом по воде. Они завели большие резервуары для складов керосина и вагоны-цистерны, наподобие американских, они пустили в оборот смазочные масла русской нефти. Разве всего этого мало?
— У Менделеева, действительно, есть слова похвалы в адрес нефтепромышленников, — согласился Юнус. — Но великий ученый говорит о промышленниках не как о передовых деятелях техники, а лишь как об энергичных предпринимателях, стремившихся завладеть рынком. И как можно не отличать деятельность передового талантливого инженера от деятельности предприимчивого промышленника-эксплуататора, если даже тот первым внедрил в жизнь изобретение передовой технической мысли?
Юнус говорил увлеченно, его доводы были убедительны, и Кулль, слушая его, дивился: подумать, как вырос этот малый за три года учебы! И вдруг Кулль ощутил страх: с этим человеком ему, пожалуй, придется столкнуться на узкой дорожке.
Юнус слушал Кулля и, в свою очередь, удивлялся. Как странно: он, Юнус, сегодня лишь получивший чудесную синюю книжку, отстаивает значение и честь старых талантливых инженеров-творцов, а Кулль, инженер с большим стажем и опытом, приписывает все достижения нефтяной техники эксплуататорам-капиталистам!
Рюмку за рюмкой опорожнял Кулль, хмелел, и речь его становилась все более бессвязной.
— Инженер!.. — время от времени восклицал он, и порой это слово звучало в его устах торжественно, гордо, будто вмешало в себе все умное, талантливое, дерзновенное, связанное с этим понятием, а порой — горько, насмешливо, словно срывало маску, за которой таилось рабское, продажное наследие, нередко осквернявшее и унижавшее его. — Инженер!
Юнус подал Куллю стакан с водой:
— Выпейте, успокойтесь.
Но Кулль, отстранив стакан, снова налил себе рюмку. Безнадежно покачав готовой, Юнус вышел…
Похвастал Юнус своей синей книжкой и перед Газанфаром. Тот работал теперь в ЦК партии и уж с год как переехал в город вместе с Ругя и Балой.
— Ну, как встретили тебя, инженер, на нашем «Апшероне»? — спросил Газанфар. По старой памяти он называл промысел «Апшероном» и до сих пор считал его своим.
Юнус принялся рассказывать. Время от времени Газанфар останавливал его, расспрашивал о старых друзьях, знакомых.
Заговорили и о Кулле.
— Все так же пьет? — спросил Газанфар и, прочтя в глазах Юнуса ответ, сказал: — Он плохо кончит!
На лице у Газанфара появилось особое выражение, уже не раз подмеченное Юнусом, когда речь заходила о Кулле.
Юнус улыбнулся:
— Не любишь ты, Газанфар, инженера Кулля!
— А за что его любить? Ты, что ли, его любишь?
— Не скажу, что слишком. Но, по правде сказать, дурных дел я за ним в последнее время не замечал.
Газанфар прошелся по кабинету, остановился у окна. Он долго стоял, словно не в силах был отвести глаз от синей глади залива, от зданий, живописным полукругом окаймлявших берег, от голубого ясного неба.
— Бывает, когда о людях следует судить не только по их делам, — сказал он наконец, обернувшись. Встретив, недоуменный взгляд Юнуса, он пояснил: — Представь себе врага советской власти или просто дурного человека — могут ли такие люди в наших условиях беспрестанно и открыто совершать дурные дела? Они попались бы на первых же шагах! Но враги наши не так глупы: они совершают ряд дел и поступков, с нашей точки зрения полезных и даже заслуживающих одобрения. И именно этим, усыпляя нашу бдительность, вредят нам!
— Но если не по делам, то как же иначе узнать человека? — воскликнул Юнус. — Разве дела человека — это не он сам?
— В основном это, конечно, так… И все же человек — не только сумма его дел и поступков, но и многое другое — его мысли, чувства, желания, явные и тайные, и, если угодно, даже такие дела и поступки, которые до поры до времени не совершены.
— Извини меня, Газанфар, но это похоже на мистику!
— Ошибаешься: это то, что образует целостную личность человека и с чем мы не можем не считаться, если хотим понять его…
Возвращаясь на промысел, Юнус размышлял о Кулле. Возможно, что Газанфар прав. Но, так или иначе, с инженером Куллем до поры до времени приходится считаться.
До поры до времени… А затем, надо думать, многими промысловыми делами придется заняться ему, Юнусу, инженеру-организатору. Об этом говорила книжка в синем коленкоровом переплете. Об этом говорило название, которым окрестили выпускников промышленных академий, — «первая стрела, пущенная в лагерь производственной рутины и отсталости».
Нет, не рожден был Хабибулла-бек для счастья!
Как ни старался он угодить малому кругу, противодействуя развитию театра, — успехи театра множились день ото дня.
Расширялся репертуар, появлялись новые пьесы на современные, волнующие зрителей темы, ожили на сцене лучшие образцы национальной, русской и мировой классики. Все чаще слышались разговоры, споры о театре социалистическом по содержанию, национальном по форме.
Социалистическое содержание?
Хабибулла угрюмо вдумывался в эти слова. В борьбе против того, что за ними стояло, он, Хабибулла, сломал немало копий еще в ту пору, когда работал в управлении театрами. Увы — тщетно!
А национальная форма?
Да, он, Хабибулла-бек, всегда ратовал за «свой», азербайджанский театр, отличный от всякого другого — кроме, пожалуй, турецкого — и уж совсем не похожий на русский. Но в последнее время со старым азербайджанским театром происходила, по мнению Хабибуллы, весьма неприятная метаморфоза: сохраняя свою национальную форму, он день ото дня насыщался советскими, социалистическими идеями, а национальная форма, доступная широким массам, увы, только способствовала распространению и усвоению этих идей.
Печальное открытие, если смотреть правде в глаза! В самом деле: разве был бы успех «Севили» столь значительным, если бы пьеса и спектакль не были подлинно национальными по форме? Разве поняли бы простодушные азербайджанские крестьяне хитрые замыслы муллы Меджида и ему подобных, если бы рассказ о них не был облечен в доходчивую национальную форму? Приходилось с горечью признать, что национальная форма театра становилась теперь его, Хабибуллы, врагом.
Хабибулла решил бороться. Он обложился книгами — работами Маркса, Энгельса, Ленина по национальному вопросу. Конечно, он не имел ни желания, ни намерения заняться изучением этих работ всерьез и тем более следовать им — хватит с него, если он извлечет из них возможность козырять цитатами и побеждать ими в спорах по данному вопросу.
Казалось, ему сразу повезло. Просматривая одну из статей Ленина, он наткнулся на фразу, остановившую его внимание, — она говорила о том, что целью социализма является не только уничтожение обособленности наций, не только сближение, но и слияние их. Не дав себе труда вдуматься и осмыслить всю статью, Хабибулла ухватился за эту фразу: она сослужит ему службу в спорах! Он будет аргументировать: к чему она, национальная форма, если нации идут к тому, чтобы слиться одна с другой в единую социалистическую нацию? И разве не явствует отсюда, что форма эта — только помеха на пути скорейшего осуществления целей социализма?
С этого дня Хабибулла по любому поводу затевал разговор о слиянии и отмирании наций.
Однажды в театральной библиотеке, разглагольствуя на свою новую излюбленную тему, он привлек внимание находившегося здесь Гамида.
— Да простит меня наш уважаемый товарищ директор, если скажу, что он плохо разбирается в затронутом им вопросе! — не выдержав, вмешался в разговор Гамид.
Хабибулла метнул в него недобрый взгляд. Ему давно хотелось дать реванш Гамиду, расправиться с ним — не всегда же этому зеленому умнику выходить победителем!
И Хабибулла вызывающе спросил:
— Интересно узнать, молодой человек, где вы сумели разобраться в этом лучше, чем я?
— В Москве, в КУТВе — в Коммунистическом университете трудящихся Востока, где я был студентом, — спокойно ответил Гамид.
— Чему же вас там обучили?
— Тому, что социалистическая революция не только не уменьшила, а, напротив, увеличила количество национальностей, пробудила к жизни новые, ранее неизвестные или мало известные.
— Я, правда, не обучался в КУТВе, но мне приходилось изучать работы товарища Ленина, и, поскольку мне известно, он толкует этот вопрос иначе… — и Хабибулла одним духом выпалил затверженную им цитату из Ленина и готов был торжествовать победу, если б Гамид не воскликнул:
— Плохо, плохо вы, Хабибулла-бек, разобрались в том, что читали!.. — Подойдя к книжному стеллажу и найдя нужный томик в темно-красном переплете с четким силуэтом Ленина, Гамид уверенной рукой перелистал страницы. — Вот, послушайте… «Пока существуют национальные и государственные различия между народами и странами — а эти различия будут держаться еще очень и очень долго даже после осуществления диктатуры пролетариата во всемирном масштабе, — Гамид подчеркнул слова «очень и очень долго», — единство интернациональной тактики коммунистического рабочего движения всех стран требует не устранения разнообразия, не уничтожения национальных различий (это — вздорная мечта для настоящего момента), а такого применения о с н о в н ы х принципов коммунизма (Советская власть и диктатура пролетариата), которое бы п р а в и л ь н о в и д о и з м е н я л о эти принципы в ч а с т н о с т я х, правильно приспособляло, применяло их к национальным и национально-государственным различиям…»
Хабибулла потянулся за книгой: нужно своими глазами убедиться, что Гамид не перевирает текста.
Нет, Гамид не исказил ни одного слова. Хабибулла сконфузился: следовало бы ему в свое время внимательней прочитать статью. И, так как правота Гамида была для всех присутствующих очевидна, Хабибулле оставалось лишь упрямо пробормотать:
— Мне все же кажется, что в этих ленинских высказываниях есть некоторая переоценка значения наций.
Гамид в ответ насмешливо улыбнулся:
— Приходится, в таком случае, сделать вывод, что вы, Хабибулла-бек, бо́льший интернационалист, чем товарищ Ленин, чем большевики!
Хабибулла молча проглотил пилюлю, а все прислушивавшиеся к спору невольно улыбнулись вслед за Гамидом.
Придя домой, Хабибулла присел к письменному столу, заваленному книгами… Маркс, Энгельс, Ленин… Изучить враждебную точку зрения и снова дать Гамиду бой?
Хабибулла взял одну из книг, сосредоточенно нахмуря брови, перелистал ее и безнадежно махнул рукой. Видать, большевики обладают каким-то ключом к пониманию подобных книг. Внезапно обозлившись, он швырнул книгу на шкаф, а вслед за ней полетела туда другая, третья…
Увы, не так-то просто было проводить в театре свою линию! Хабибулла чувствовал и понимал, что его сокровенные мысли и планы чужды большинству работников театра, и это сковывало его… Гамид, Виктор Иванович, Баджи, Али-Сатар, Юлия-ханум, Натэлла Георгиевна… Порой Хабибулле казалось, что эти люди стоят перед ним, как неодолимая стена.
Среди таких людей, кого он мысленно с презрением и злобой называл «наш интернационал», особенно ненавистны были ему неазербайджанцы. К чему они здесь, эти чужаки? Зачем они лезут в азербайджанский театр? Ехал бы этот тверской праведник к себе в Тверь, наводил бы там в своем русском театре свои порядки! Армянке Юлии Минасян давно пора в Эривань, а портнишке Натэлле — в Тифлис!
Помимо всего, Хабибуллу донимало чувство тревоги: он подметил, что успехам театра почти всегда сопутствовали его, Хабибуллы, личные неудачи.
Взять, к примеру, успех «Севили». Долго и тщетно подбивала Баджи Фатьму на развод, а вот «Севиль», снискав общественный успех, послужила последним толчком, чтоб Фатьма решилась. Дело, конечно, не в том, что он расстался с этой опостылевшей ему длинноносой дурой, а в том, что с разводом он потерял своих детей, свой дом.
Хабибулла старался не думать о детях: он давал им на жизнь, а Фатьма, поступив на работу, как ни странно, осталась заботливой матерью — дети сыты, чисто одеты, хорошо учатся. Хорошо учатся! Только чему? Тому, чему учит советская школа и что так ненавистно ему, их отцу!
Любил ли Хабибулла своих детей? Любил, пожалуй. Но он хотел видеть ответную любовь, а встречал лишь угрюмые взгляды исподлобья, отчуждение, страх. Старшей, Гюльсум, было почти тринадцать лет, младшему — девять. Хабибулла чувствовал их молчаливое осуждение, в глубине души испытывал перед ними стыд, и это убивало в нем любовь.
Да, дорого обошелся ему успех «Севили»! Хабибулла чувствовал себя таким же одиноким, как в те далекие времена, когда, изгнанный из родных краев, принужден был переехать в Баку. Но в ту пору он был молод, ему еще не было двадцати лет, и, казалось, жизнь — впереди. А теперь время безжалостно приближало его к старости. Что сулило оно ему — беспощадное, непобедимое время?
Так же было и с успехом агитбригады, с «Могилой имама». В одном из колхозов, вскоре после того, как там побывала бригада, разоблачили и арестовали двоюродного брата Хабибуллы, бывшего царского офицера, поддерживавшего связь с бывшими помещиками и кулаками и пристроившегося в том колхозе, чтоб развалить его. Правда, с двоюродным братом Хабибулла не общался уже в течение двадцати лет, но арест близкого родственника-однофамильца доставил Хабибулле много неприятных минут: его вызывали к следователю и едва не коснулись самых скользких и сокровенных сторон его теперешней жизни.
Случайны ли были подобные совпадения тех или иных успехов театра с его, Хабибуллы, личными неудачами или была в этом какая-то скрытая закономерность?
Хабибулла сопоставлял, задумывался и приходил к мысли, что совпадения эти не случайны. Такова горькая ирония судьбы: он как руководитель обязан стремиться к успехам театра, а между тем эти же успехи наносят жестокие удары ему самому! Эта мысль наполняла Хабибуллу суеверным, почти мистическим страхом.
Как-то, приоткрыв дверь одной из актерских уборных, Хабибулла застал Баджи за переодеванием. Не в силах отвести от нее глаз, он перешагнул порог. Будь что будет!
За кулисами знали привычку директора — без стука, с деловым видом входить в уборные актрис. Кое-кто смотрел на это сквозь пальцы, кое-кто — со снисходительной, а подчас благосклонной улыбкой.
Но Баджи, завидя непрошеного гостя, быстро накинула на себя халат и возмущенно крикнула:
— Прежде чем входить — принято стучать!
Хабибулла хотел было отделаться шуткой, но Баджи не дала ему договорить:
— Сейчас же уйдите отсюда!
Почувствовав, что прекословить бесполезно, опасаясь открытого скандала, Хабибулла попятился к выходу, сконфуженно бормоча извинения.
С этого дня, однако, встречаясь с Баджи, Хабибулла раскланивался с ней любезней, порой останавливал ее, участливо расспрашивал о работе, давал советы, предлагал помощь. И всякий раз в памяти его возникала иная Баджи — какой он увидел ее в тот краткий миг, перед тем как она накинула на себя халат.
Он дивился своему новому отношению к Баджи, корил себя: чего это он так расчувствовался? Разве Баджи не его враг, и разве не следует ему, Хабибулле, где только возможно, причинять ей вред?
На любезности Хабибуллы Баджи отвечала сухо, по-деловому: он — директор, имеет право спрашивать ее, давать советы, а она обязана ему отвечать. При этом глаза Баджи упрямо глядели в сторону, на лбу лежала хмурая складка, губы едва разжимались для ответного слова. Все в ней говорило: ни ваши любезности, ни ваше внимание не вызовут во мне добрых чувств — я знаю вас давно и слишком хорошо!
Хабибулла чувствовал это. Но он считал, что плох тот мужчина, который, добиваясь расположения женщины, падает духом при первых неудачах. А уж себя-то он плохим мужчиной не считал! Хитрости у него хватит, чтоб при желании найти ключ к любой женщине, даже к такой недотроге, как эта Баджи. Неужели он глупей ее первого муженька, кочи Теймура, или ее теперешнего избранника, этого белобрысого учителишки? Нет, конечно! И, размышляя так, Хабибулла молодцевато подкручивал усики, с некоторых пор подернувшиеся сединой настолько густо, что время от времени их приходилось подкрашивать у парикмахера.
Добиться расположения Баджи, сделать ее своей возлюбленной? Хабибулла живо представлял себе блаженные минуты, которые сулила желанная покорность Баджи.
Однако, мечтая о сладости победы, Хабибулла не забывал и о главном: если Баджи станет его возлюбленной, ему, конечно, удастся оторвать ее от старых друзей, нарушить их враждебное к нему единство. Они, впрочем, сами от нее отвернутся, узнав о связи с директором, а он, разумеется, не станет делать из этой связи тайны. На худой конец — если Баджи и не порвет с друзьями окончательно, — ей все же вольно или невольно придется их предавать: в промежутках между любовными утехами умному мужчине не трудно выведать у возлюбленной все, что ему необходимо знать.
«Как говорится, сочетать приятное с полезным!» — мысленно острил Хабибулла.
А вскоре появились и некоторые обстоятельства, казалось, способствующие осуществлению его желаний.
К постановке готовилась новая пьеса, и на художественном совете обсуждался вопрос, кому из актрис поручить главную роль. Виктор Иванович и Гамид советовали занять в этой роли Баджи. Сейфулла, по обыкновению, ратовал за свою подшефную, Телли. Чаши весов колебались, и вот тут Хабибулла заявил, что прежде чем решить этот вопрос, он хочет лично побеседовать с каждой из кандидаток.
Первой Хабибулла вызвал к себе Баджи.
— Садись, Баджи, потолкуем! — радушно проворковал он, указывая на широкий кожаный диван.
Баджи присела на краешек дивана, огляделась. Повсюду новые картины, новые шкафы красного дерева с книгами в красивых переплетах. И лишь по-прежнему с той же знакомой строгой и вместе доброй улыбкой смотрит на нее с портрета Мешади Азизбеков.
Хабибулла вынул из книжного шкафа хрустальный графин с коньяком, вазу с фруктами и шоколадом, поставил на низкий круглый столик перед диваном.
— Впрочем, о чем нам долго толковать? — сказал он. — Для меня и так все ясно!
Быстрым движением он налил коньяк, протянул Баджи рюмку.
— Спасибо, товарищ директор, но я не пью.
— Жена русского человека и не пьет? — с деланным удивлением воскликнул Хабибулла.
— Голова у меня будет болеть от коньяка.
— Не будет! Учти, что разговор у нас пойдет о новой ответственной женской роли! Итак… — Хабибулла высоко поднял рюмку, словно собираясь произнести тост.
Уж не хотел ли директор сказать, что эта ответственная женская роль поручается именно ей, Баджи? Стоило взглянуть на его торжественную улыбку, на высоко поднятую рюмку, чтоб поверить в это. Ну, ради такого случая она, Баджи, готова уступить и сделать небольшой глоточек.
Хабибулла выпил, снова взялся за графин. Баджи рукой прикрыла свою рюмку.
— Мне больше нельзя — я на работе.
Хабибулла покровительственно заметил:
— Можешь не беспокоиться: хозяин здесь — я!
— Нет, нет, товарищ директор, ни в коем случае!
Хабибулла выпил вторую рюмку, третью. Речь его стала быстрой, возбужденной, короткие ручки замелькали в воздухе. Он не мог найти себе места, нервно юлил подле Баджи, пока наконец не присел на диван.
— Ты, Баджи, самая красивая, самая талантливая из наших актрис! — прошептал он, наклоняясь к ее уху.
— После рюмки коньяка мужчины нередко говорят так женщинам! — отшутилась Баджи, отстраняясь.
— Поверь, Баджи, я говорю всерьез… — Хабибулла попытался привлечь ее к себе.
Ну вот — этого еще не хватало!
Баджи выскользнула из его объятий, встала с дивана. Стремясь удержать ее, Хабибулла потянулся за ней, опрокинул рюмку. Но Баджи уже была у двери.
Хабибулла остался в кабинете один. Подняв рюмку, он наполнил ее коньяком, залпом выпил. Шайтан с ней, с этой недотрогой! Найдутся другие — более сговорчивые!
В тот же день Хабибулла вызвал к себе Телли.
— Садись, Телли, потолкуем! — с улыбкой сказал он, указывая на широкий кожаный диван.
Хрустальный графин с коньяком, ваза с фруктами и шоколадом уже стояли на низком круглом столике перед диваном.
— Хочу поговорить с тобой об одной новой ответственной женской роли… Впрочем, о чем нам долго толковать? Для меня и так все ясно! — Быстрым движением Хабибулла налил коньяк, протянул Телли рюмку, присел рядом на диван. — За твои удачи, Телли!
— И за ваши, Хабибулла-бек!..
С этого дня реже стали видеть Телли с Чингизом.
— Ты что, поссорилась со своим другом? — как-то спросила ее Баджи.
— Мы — не Ромео и Джульетта, как некоторые другие, и в вечную любовь не верим, — ответила Телли.
— Что ты хочешь сказать?
— То, что была любовь и ушла.
— И, быть может, есть уже новая?
Телли загадочно промолчала.
Баджи вспомнила, что в последние дни не раз встречала ее с Хабибуллой.
— Уж не директор ли наш к тебе благоволит? — спросила она, испытующе глянув в глаза Телли.
Та усмехнулась:
— А ты что — за родственницу свою длинноносую обеспокоилась? Стоит ли? Хабибулла-бек все равно к этой гусыне не вернется… А может быть, самой стало завидно?
— Чужой беде завидуют дураки!
— Так чего же ты…
— Просто жаль тебя: не по той дорожке идешь.
— Жалость свою прибереги для себя! — глаза Телли сузились, блеснули злым огоньком: эта Джульетта только и знает, что всех учит, а сама… — Ты, что ли, шла по верной дорожке с твоим первым супругом?
О, как больно, оказывается, умеет Телли колоть!
— Я была виновата, конечно, что дала согласие, — тихо вымолвила Баджи, стараясь скрыть волнение. — Но пойми: время было другое — мы, женщины, были тогда в тяжелой неволе.
— Вот нам и нужно теперь пользоваться свободой!
— Так, как ты?
— Каждый пользуется свободой, как считает для себя удобней и интересней!..
Новой ответственной роли Баджи не получила — ее получила Телли.
Произошло это, правда, не без горячих споров: Виктор Иванович и Гамид доказывали, что у Баджи, как у актрисы, больше данных для этой роли, Сейфулла же и особенно директор утверждали, что Телли больше подходит к роли по типу.
Баджи оставалось проглотить обиду и порадоваться за подругу.
— Желаю тебе успеха! — сказала она, как принято говорить в таких случаях.
Телли почувствовала, что Баджи говорит искренне.
— Спасибо, — ответила она, тронутая вниманием Баджи. — По правде сказать, не ожидала я от тебя такого… Ты, впрочем, не думай, что я отняла у тебя роль! — поспешила она заверить. — Хабибулла-бек предложил мне ее уже после того, как вы не договорились. — Помедлив, Телли спросила: — Что это у тебя с ним произошло?
— Ничего особенного.
Понизив голос, Телли с поучающей укоризной заметила:
— Откровенно скажу: не следовало тебе быть с ним такой суровой.
— Не следовало? — Баджи метнула на Телли подозрительный взгляд. — Уж не хочешь ли сказать, что ты была с ним более мягкой?
— Ты меня не так поняла… Хабибулла-бек ко мне хорошо относится еще с техникумских времен — он старый знакомый моего отца. — Видя, что Баджи не сводит с нее испытующего взгляда, она дерзко вскинула голову и, тряхнув челкой, бросила: — Впрочем, думай как хочешь!
— Я и думаю о тебе так, как ты заслуживаешь! — гневно сказала Баджи и отошла.
Почему так резка Баджи с Телли?
Может быть, в самом деле, точит ее зависть к удаче подруги? Может быть, у нее дурной характер, как это утверждает Телли? А может, она и впрямь ханжа и недотрога, осуждающая свободу чувств?
Нет, не потому! Она не завистлива, и, право, характер у нее не такой дурной, как об этом повсюду твердит Телли. И вовсе она не ханжа и не недотрога, чтоб осуждать других женщин. Вот ведь не осуждала она Ругя, когда та сошлась с Газанфаром. Не осуждала она и Телли, хотя той следовало бы найти избранника более достойного, чем Чингиз… И, наконец, она сама… Как не вспомнить тот вечер, когда, вернувшись домой, она застала у себя Сашу, и внезапный ливень задержал его и принес ей счастье?
Нет, нет, не ханжа она, не недотрога! Любовь — дело сложное, загадочное, каждая женщина любит так, как подсказывает ей сердце. Но сейчас, с Телли, дело совсем в ином… Прошло то время, когда женщину продавали и покупали, как скот!..
О причине размолвки между подругами стало известно Сейфулле.
— Чего это ты обижаешь нашу Телли? — с укором сказал он Баджи.
— Она сама себя обидела, сама себя оскорбила! — с жаром ответила Баджи.
— Согласись, милая, что театр — не монастырь.
— Но и не место, где женщина продает свою честь.
Сейфулла поморщился:
— Слишком резко ты выражаешься про свою подругу!
— А как же иначе говорить о таких делах?
Сейфулла развел руками:
— Так в театре издавна ведется.
Юлия-ханум, стоявшая неподалеку, услышала эти слова. Ее доброе лицо омрачилось.
— Напрасно ты, Сейфулла, всех актрис прошлого стрижешь под одну гребенку! — промолвила она строго.
— Речь, конечно, идет не о таких, как ты, Юлия-ханум! — поспешил Сейфулла поправиться. — Я-то знаю, что ты и Али-Сатар прожили совместную жизнь душа в душу, Но согласись, уважаемая, что так обычно бывает и, очевидно, такова уж доля женщины, особенно актрисы.
Юлия-ханум не успела ответить, как Баджи, не сдержавшись, воскликнула:
— Не смейте так говорить про советскую женщину, про советскую актрису! Многие из нас, поверьте, не будут мириться с той долей, какую вы нам отводите в жизни, даже если б пришлось из-за этого отказаться от самой яркой, от самой интересной, от самой выигрышной роли на сцене!
Телли провалила роль.
Многие удивлялись: как могло такое случиться? Ведь Телли — способная актриса.
Но Виктор Иванович, Али-Сатар и Гамид не считали эту неудачу случайной и отчасти винили за нее себя. В свое время, правда, они высказывались, чтоб роль поручили Баджи, однако не сумели убедить, настоять на своем.
Видел провал Телли и Хабибулла, но до поры замалчивал его. Да и как мог он вести себя иначе? Ведь это он, директор, настоял, чтобы роль дали Телли. Признать теперь, что ответственная роль в спектакле провалена, означало также признать и собственную ошибку.
— Что руководило мной, когда я предлагал доверить роль нашей талантливой актрисе Телли-ханум? — спросил он при обсуждении спектакля. — Я придерживался мнения, что, подбирая актера на ту или иную роль, нужно прежде всего отдавать предпочтение тому, кто по своим типажным данным наиболее подходит к этой роли.
— По типажным данным? — с жаром прервал его Виктор Иванович. — Да ведь этот вреднейший принцип уже давно скомпрометирован в сценическом искусстве! Это, с позволения сказать, метод, когда на роль назначается не тот актер, который мог бы лучше других ее сыграть, — я подчеркиваю: сыграть! — а тот, кто по своим чисто внешним данным представляется наиболее подходящим.
Сейфулла, по обыкновению, принялся возражать:
— По-вашему, Виктор Иванович, типажные данные — ничто. А я убежден, что, скажем, роль Отелло не сможет с успехом сыграть маленький щуплый человечек с комической внешностью, точно так же, как роль прекрасной Дездемоны не сможет сыграть старая, уродливая актриса.
— Нет нужды доводить мою мысль до абсурда! Бесспорно, внешние данные имеют большое значение при подборе актера на ту или иную роль, но все же не они должны определять выбор. Иначе перед актером возникает серьезная опасность: он привыкает к самопоказыванию, перестает работать над собой, как актер, и тем самым дисквалифицируется. Подобное мне не раз приходилось наблюдать.
— Но какое отношение все это имеет к нашей талантливой Телли? — воскликнул Сейфулла.
— А вот какое… Неудача, которая произошла с Телли, показательна и подтверждает мои слова. Года четыре назад Телли, хотя и не блестяще, но для начинающей актрисы удовлетворительно провела роль Эдили. Уже тогда она в известной мере «играла себя» и в дальнейшем, в других ролях, она также главным образом показывала себя. И, наконец, теперь, в новой интересной роли мы видим ее — в который раз! — такой же… Скажу прямо: если так будет продолжаться, я не поздравляю Телли. Актриса не может, не должна играть только себя!
— Позвольте!.. — вскинулся Сейфулла, обидевшись за подшефную. — А как же в таком случае ваша пресловутая Мария Николаевна Ермолова? Ведь вы не раз ставили ее в пример, говоря, что во всех ролях она оставалась сама собой, даже гримом почти не пользовалась. Разве не так?
— Так!
Хабибулла усмехнулся:
— Туманно и непонятно!
— Дело в том, что «оставаться самим собой» — не значит «играть самого себя», — спокойно ответил Виктор Иванович. — Бессмертная Мария Николаевна не «самопоказывалась», но умела по-своему вникнуть в сущность образа, по-своему осмыслить его, донести до зрителя, и в этом она «оставалась сама собой»…
Возможно, если б Баджи слышала этот разговор, она не обратилась бы к Гамиду с такими словами:
— Признаться, я верила, что Телли справится с ролью — ведь персонаж-то во многом напоминает ее.
Гамид многозначительно улыбнулся:
— Напоминает ее? Но в этом-то вся беда!
— Беда в том, что образ сходен с натурой актрисы? — удивленно переспросила Баджи: — Странно слышать такое!
— Попробую объяснить… Согласна ты с тем, что если актер не обладает нравственными качествами и воззрениями передового человека нашего времени, он не сумеет хорошо, правдиво сыграть в советских пьесах роли положительных героев?
— Согласна.
— Даже в том случае, если обладает талантом и владеет техникой актерского искусства?
— Пожалуй… Но ведь образ, который воплотила Телли, — далеко не положительный образ!
— Не забегай вперед… Так вот, мне думается, что в советском театре не только положительный, но и отрицательный образ нельзя убедительно и ярко сыграть, если актер не влюблен в тот идеал, который живет в его сознании, в его сердце в противовес отрицательному персонажу, который он воплощает. История актерского искусства нас убеждающе учит, что лучшие сатирические образы созданы людьми, обладавшими высокими качествами ума и сердца… А какой, скажи по совести, положительный идеал живет в душе нашей Телли?
Баджи не ответила: ей не хотелось дурно говорить о подруге — и без того бедняга достаточно наказана.
— Интересная мысль… — пробормотала она, внутренне соглашаясь с Гамидом. Помолчав, она задумчиво спросила: — Не думаешь ли ты, что потому-то и в роли Эдили Телли была не так уж хороша?
— Именно потому!
— А как стремилась она тогда к этой роли, с каким восторгом, не раздумывая, схватилась за нее — помнишь?
— Помню, конечно… Тогда я не вполне понимал, почему она не имела успеха, и относил это за счет лени и неопытности Телли. Конечно, и эти причины оказали свое влияние, но только теперь я понял главное: в сущности, Телли в душе не осуждала Эдиль, а, может быть, даже сама того не сознавая, во многом симпатизировала ей… И вот теперь — почти та же история!
Баджи кивнула: пожалуй, что так!
— Мне жаль Телли… — печально промолвила Баджи. — Она способная актриса, а вот все как-то неладно с ней получается.
— Может быть, в этом есть доля нашей вины…
В тот же день в пустом актерском фойе Баджи столкнулась с Телли.
— Мне нужно с тобой поговорить, — сказала она, останавливая подругу.
— Не о чем тебе говорить с той, кого ты иначе, как челкой, не называешь! — огрызнулась Телли. — И мне тоже не о чем говорить с тобой.
— Нет, есть о чем!
Насмешливо покривившись, Телли с вызовом спросила:
— Снова будешь учить меня, как жить? — Сделав понимающее лицо, она добавила: — То, о чем ты хочешь говорить, — мое личное дело!
— А как смотрят на это личное дело твои товарищи — ты знаешь?
— Пусть не уважают — плакать не стану!
— Постыдись так говорить, Телли!
— Я сама знаю, чего мне стыдиться!
— Не думаю, поскольку ты сдружилась с Хабибуллой.
— Хабибуллу-бека оставь в покое!
Они заспорили горячо, страстно, едва не поссорились снова.
Первой опомнилась Баджи: ссорой ничего не достигнешь. Сдержав себя, она переменила тон. Она продолжала говорить все о том же, но теперь осмотрительно выбирая выражения, избегая резких слов, остерегаясь подводных, камней, которые так опасны, когда люди спорят о дорогом для них и хотят договориться. Теперь Баджи говорила ласково, убеждающе, как могла бы говорить мать, старшая сестра. И она чувствовала, что слова ее мало-помалу проникают в сердце Телли.
О, как много нужно терпения, мнимой уступчивости, доброй хитрости, когда борешься за человека!
Телли опустила глаза, уныло сказала:
— Может быть, ты права, но теперь уже поздно об этом толковать.
— Нет, нет, Телли — не поздно! Ошибку можно исправить. Но ты должна, ты обязана с ним порвать.
— Не знаю…
— Это не ответ.
— Я постараюсь…
— Нет, обещай мне!
— Ну, ладно…
Баджи облегченно вздохнула: вот и все!
— Дай-ка я тебя за это обниму, расцелую, славная ты наша Телли! — воскликнула Баджи, прильнув к подруге. Она почувствовала, как из глаз Телли скатилась слеза…
— Что может быть для директора приятней, чем созерцание столь трогательного мира и благоволения между товарищами по работе? — послышался вдруг знакомый скрипучий голос.
Телли вздрогнула, невольно высвободилась из объятий Баджи. Застигнутые врасплох, обе так опешили, что не сразу нашлись, что ответить. Хабибулла стоял перед ними, заложив руки в карманы брюк, покачиваясь с носков на пятки. Он медленно переводил свой взгляд с одной на другую и ухмылялся, явно наслаждаясь их смущением.
— Баджи-ханум, надеюсь, извинит меня, если я оторву от нее подругу — у меня срочное дело к Телли, — промолвил он с издевкой.
И сразу будто кто-то подменил Телли:
— Ты меня извини… — пробормотала она растерянно и покорно последовала за Хабибуллой.
Досада, ярость охватили Баджи: быть так близко к цели… Какой черный шайтан принес сюда этого проклятого Хабибуллу! Давно не кипела в Баджи ненависть к Хабибулле с такой силой, как в эту минуту.
— Разговор наш еще не окончен! — крикнула она вдогонку не то Хабибулле, не то Телли.
Те уже были за дверью, а Баджи все стояла в опустевшем фойе, в бессильном гневе сжимая кулаки. Оставшись с Телли наедине, Хабибулла спросил:
— О чем это вы болтали и в честь чего обнимались?
Еще не высохли слезы на щеках Телли, еще звучали в ее ушах добрые слова подруги, но она понимала, что слезы и слова эти не придутся по вкусу Хабибулле.
— Просто так… женские разговоры… — ответила она, незаметно смахивая слезу.
Хабибулла искоса взглянул на Телли.
— Рассказывай все начистоту! — приказал он. — Нашла с кем обниматься! Тебе, видно, мало, что эта выскочка и вся ее компания радуются твоим неудачам, распространяют слухи, что ты бездарная актриса.
Задето было больное место Телли. Ко всему Телли знала, что от расспросов Хабибуллы не отвертеться — она убеждалась в этом не раз. И Телли, как приказал Хабибулла, рассказала ему все начистоту.
— Они хотят заманить тебя в ловушку и погубить, а ты, глупая, этого не понимаешь! — сказал Хабибулла. — Что с того, что ты один раз сыграла не совсем удачно? В другой раз я дам тебе выигрышную роль, и ты сыграешь отлично, — так, что эта ханжа лопнет от зависти… А теперь… Неужели ты так глупа, чтоб променять меня, директора театра, твоего покровителя, на пустую болтовню, на сомнительные посулы так называемого театрального коллектива? — Хабибулла вложил в последние слова все свое презрение. — А что такое этот пресловутый коллектив? Сборище завидующих друг другу актеров, костюмерш, гримеров, невежественных рабочих сцены! Кто они тебе — этот ненавидящий тебя тверской худрук, нахал Гамид, эта Юлия Минасян, грузинка-портнишка и, наконец, твоя Баджи, завистница и ханжа? Неужели я, Хабибулла-бек, значу для тебя меньше, чем весь этот сброд?
Хабибулла распалился. Впервые за время своей работы в театре говорил он так откровенно. Он почуял, что у него хотят отнять женщину, которой он еще не пресытился и с которой не намерен был так быстро расстаться. Понимал он и то, что если Телли примкнет к лагерю его недругов, — она с их помощью обретет в конце концов подлинный успех как актриса, а это ему совсем не улыбалось: любовь любовью, но не следует забывать, ради чего он здесь директорствует. «Хорош же ты оказался, наш милый друг Хабибулла-бек! — могут сказать ему в один прекрасный день те, кто его сюда направил. — Мы тебе предоставили руководящее место в театре, чтоб ты выполнял нашу волю, а ты вместо этого, себе и большевикам на радость, выпестовал из своей возлюбленной талантливую советскую актрису? Спасибо тебе за это, старый верный член партии мусават, — остается тебе только получить по заслугам!..»
Нет, этого допустить нельзя, ни в коем случае!
— Ну, что ты скажешь? — спросил Хабибулла Телли.
Она молчала, не зная, что ответить.
— Так что же — перестать мне встречаться с Баджи? — спросила она неуверенно.
— Напротив! — с недобрым огоньком в глазах воскликнул Хабибулла. — Встречайся, встречайся возможно чаще! Но только ни на минуту не забывай, для чего ты это делаешь. Я должен знать о каждом шаге наших недругов. Понятно?
Удержав Телли подле себя, Хабибулла приободрился, вновь поверил в свои силы. Не пора ли ему начать большой поход против врагов?
Баджи уже получила свое — осталась не у дел. Не наступило ли время избавить театр, да и самому избавиться и от ее покровителя, от тверского чужака?
Правда, действовать против такого человека открыто — опасно: худрук пользуется уважением, доверием, в то время как он, директор, в глазах многих не более чем сложивший оружие мусаватист.
Действовать следует сугубо осторожно, за спинами верных людей, самому оставаясь незамеченным, в тени. Кому можно довериться? Кто они, эти верные люди, готовые выступить против худрука и не предать его, Хабибуллу?
Сейфулла?
Да, старик недолюбливает худрука, уже не раз сталкивались они между собой, жестоко препирались друг с другом. Но способен ли Сейфулла, эта нервная развалина, справиться с таким серьезным, опасным делом? Он неплохой актер, но совершенный осел в политике.
Может быть, Телли?
Телли — веселая, приятная женщина. Хорошо, что удалось удержать ее подле себя. Она еще с техникумской скамьи имеет зуб против худрука. Она, конечно, сделает все, что он, Хабибулла, прикажет. Но разве можно ей довериться? Баба есть баба! Не застань он ее в ту минуту, когда она миловалась с Баджи, он, возможно, потерял бы ее навсегда.
А Чингиз?
Тот питает к худруку явно злые чувства за то, что не дают развернуться его воображаемым талантам. Чингиз хитер, ловок, находчив. Не его вина, что все так неудачно обернулось тогда с этой «Могилой имама». Чингиз не трус, решителен. Почему бы и впрямь не остановить внимание на этом молодце?..
— Садись, Чингиз… Рассказывай, доволен ли ты работой? — приветливо начал Хабибулла, вызвав Чингиза к себе в кабинет.
Этим вопросом директор обычно начинал беседы с подчиненными. Стоило кому-нибудь выразить удовлетворение работой, как Хабибулла без лишнего стеснения давал понять, кому тот обязан этим. И наоборот: стоило кому-либо высказать недовольство, жалобу на непорядки в театре, как Хабибулла тут же находил слова сочувствия, сваливал любую свою вину на других. Этим вопросом директор умножал число друзей, наносил удары врагам.
Мягкий, участливый тон Хабибуллы заставил Чингиза вообразить, что Хабибулла чувствует себя перед ним неловко из-за Телли и стремится загладить свою вину.
— Доволен ли я работой? — переспросил он развязно. — Откровенно сказать — недоволен!
— В чем причина? — с притворной озабоченностью осведомился Хабибулла.
— Затирают меня, Хабибулла-бек, и как актера и как режиссера.
— Затирают? — наигранно мрачнея, протянул Хабибулла. — Кто смеет вести себя так с нашей талантливой азербайджанской молодежью?
— Есть такие люди…
Хабибулла понимал, кого имеет в виду Чингиз. Он опасливо покосился на дверь и, лишь убедившись, что она закрыта, ободряюще сказал:
— Ты не стесняйся, мой друг, говори прямо!
— Что ж…
И Чингиз рассказал о своих взаимоотношениях с худруком, перемежая жалобы с нападками, полуправду с ложью, охваченный желанием очернить того, в ком видел причину своих неудач.
Хабибулла слушал с преувеличенным вниманием.
— Совсем распоясался наш Виктор Иванович! — с искренним возмущением воскликнул он, едва Чингиз окончил. — Следовало бы его осадить!
И тут Чингиз понял: не для того вызвал его Хабибулла, чтоб каяться за Телли, а для того, чтоб использовать в борьбе против худрука.
— Осадить Виктора Ивановича не так-то просто! — ответил он, подумав.
Хабибулла едва сдержал кивок: он знал это не хуже Чингиза. Но согласиться с этим означало вселить в Чингиза сомнение с первых же шагов.
— Тот, кто не видел слона, считает, что самое большое животное — верблюд! — сказал он, небрежно махнув рукой.
— Верблюд тоже может укусить.
— Если умело взнуздать — не укусит… — Хабибулла переменил тон, заговорил вкрадчиво и убеждающе. — Неужели ты, Чингиз, не понимаешь, что пока мы не осадим худрука, ни мне, ни тебе, ни любому из наших друзей житья не будет?
— Понимаю… Но как его осадить?
Лицо Хабибуллы мгновенно повеселело. Он хлопнул в ладоши и воскликнул:
— Вот это уже деловой разговор! Как осадить? Есть много путей! Ну, хотя бы такой: вспомни, что существует печать, предоставляющая свои страницы для освещения недостатков.
— Вряд ли газета решится выступить против Виктора Ивановича: он как-никак — заслуженный человек.
— Найдутся в газете люди, которые нам помогут! В твою задачу входит весьма немногое — написать о тех безобразиях, которые творит здесь худрук в отношении нашей молодежи. Все это, конечно, нужно сделать умно, тонко.
Чингиз смущенно заметил:
— Мне, Хабибулла-бек, не написать так, как нужно.
Казалось, Хабибулла только и ждал этого.
— Я напишу с твоих слов, а тебе останется лишь подписаться и отправить статью в газету, — сказал он.
Вспомнив, как много огорчений доставила ему в свое время в молодежной газете безымянная подпись «Рабочий» и словно в отместку тому неизвестному, кто так долго томил его, Хабибулла, зло усмехнувшись, добавил:
— Пожалуй, не нужно подписываться своим именем, подпишешься… ну, скажем так: «Молодой актер».
— Как вы скажете, Хабибулла-бек.
— В таком случае…
Хабибулла рьяно взялся за перо. Пером бывший репортер бакинской светской хроники владел бойко, особенно, если требовалось очернить человека, скрыв себя под маской невинности и благородства. Для него не составило труда состряпать статейку в нужном духе.
Окончив писать, Хабибулла внимательно прочел написанное и с довольной улыбкой приказал Чингизу.
— Садись, перепиши!
Несколько дней спустя в одной из местных газет появилась статейка. Она начиналась словами:
«Художественный руководитель театра — как ответственно и гордо звучат эти слова! Худрук — влиятельнейший человек в театре. Он сверкает, как алмаз в короне. Он повелевает судьбами маленьких театральных людей. День и ночь трудятся эти театральные кроты, и по их склоненным спинам, словно по ступенькам, поднимается художественный руководитель к славе…»
Далее рассказывалось, что Виктор Иванович окружил себя любимчиками, небрежно относится к азербайджанской талантливой театральной молодежи.
Заканчивалась статья словами:
«Прекратите травлю молодых!»
Утром, просматривая газету, Саша воскликнул:
— Посмотри, Баджи, что с вашим бедным Виктором Ивановичем сделали! — и сокрушенно покачал головой.
Баджи заглянула Саше через плечо:
«Прекратите травлю молодых…»
Она пробежала глазами несколько строк, взволнованно выхватила газету, быстрым шагом направилась в переднюю.
— Куда ты, Баджи?
Она не ответила.
Нинель, кинув на стол ложку с кашей, побежала вслед за матерью, обняла ее за колени:
— Мама, не уходи!
Баджи резко отстранила дочь, едва не уронила:
— Я скоро вернусь!
Глаза Нинель наполнились слезами: минуту назад мать обещала пойти с ней в «Детский мир» купить игрушки…
Виктор Иванович, как обычно, священнодействовал над приготовлением утреннего кофе. Он был в ярком узбекском халате, на голове красовалась черная сетка для укладки волос. Язычки голубого пламени спиртовки лизали металлический кофейник, и Виктор Иванович с крышкой в руке весь ушел в созерцание кофе, готового вот-вот закипеть. Он, как обычно, был спокоен, приветлив.
Баджи прошла вглубь комнаты, увидела на письменном столе развернутую газету.
«Уже знает!» — с волнением подумала она.
— Я без кофе — мертвый человек, — сказал Виктор Иванович, словно оправдываясь.
— Вы читали это?.. — не утерпела Баджи, кивнув на газету.
— Читал… — ответил Виктор Иванович, с наслаждением отхлебывая ароматный дымящийся кофе.
— И что вы скажете?
— Скажу, что за долгий свой век видел немало глупых статей. — Тон Виктора Ивановича удивил Баджи безразличием.
— И вы считаете, что такие статьи могут беспрепятственно появляться в наше время?
Не спеша Виктор Иванович отхлебнул еще два-три глотка.
— Не волнуйся, Баджи: меня в Азербайджане хорошо знают, и вряд ли кто поверит этой чепухе.
— Это не только чепуха, это — подлость! А подлецов нужно выводить на чистую воду, гнать из нашей среды, из нашего общества!
— Мы с тобой и делаем это — средствами искусства!
— Извините, Виктор Иванович, если скажу что я на вашем месте дала бы автору отпор не только средствами искусства!
Виктор Иванович улыбнулся:
— Баджи, милая, пойми: у меня — художественное руководство театром, две новые постановки, техникум, подготовка к печати курса лекций. Нет у меня ни времени, ни желания заниматься опровержением этой глупой заметки, разоблачением ее глупого автора!
— Время и желание должны найтись! — строго сказала Баджи.
— Нет уж, уволь!
Кофе давно остыл в их чашках.
— Так, значит, вы отказываетесь высказаться о статье? — спросила Баджи уже скорей для очистки совести, чем с надеждой переубедить.
Виктор Иванович глотнул холодный кофе и беззаботно ответил:
— Правда и так восторжествует!
Баджи ушла с чувством неудовлетворенности, досады. Как может он быть столь равнодушен к статье? Обычно он нетерпим к малейшей несправедливости, а теперь, когда оскорбили его самого, не находит ни времени, ни желания постоять за себя. Этого нельзя допустить!..
В этот же день по дороге в театр Баджи встретила Телли. Сухо поздоровавшись, подруги вместе продолжали путь. Они шли молча, отчужденно, словно вычеркнули из памяти прошлые совместные прогулки, которым неизменно сопутствовал веселый разговор и смех. И только прохожие мужчины, то и дело оборачиваясь им вслед, казалось, напоминали о тех забытых временах.
— Ну, что ты скажешь? — Баджи первая нарушила молчание.
Телли поняла, чем заняты мысли Баджи, и ответила:
— Да, крепко твоему Виктору попало! — И неясно было, чего в ее ответе больше — сочувствия или злорадства.
— По-твоему — справедливо?
— Хотя твой Виктор меня не любит и затирает, я жалею его как нашего старого преподавателя… Говорят, он от нас уйдет.
Баджи замедлила шаг:
— Откуда у тебя такие сведения?
Телли готова была ответить, но вспомнив, что слух был пущен Хабибуллой, сказала только:
— Люди говорят…
— Какие люди?
— Разные…
Час от часу не легче! Мало того, что Виктора Ивановича оклеветали, его, по-видимому, хотят отстранить от работы в театре.
Лицо Баджи выразило тревогу, и Телли, заметив это, сказала:
— Да стоит ли тебе так беспокоиться? Без худрука не останемся — найдут другого. Наконец, рано или поздно ему все равно пришлось бы от нас уйти, — вот, видно, и наступила эта пора… — Снова вспомнив свои старые и недавние обиды, Телли добавила: — Признаться, я плакать не стану — скатертью дорога!
Баджи возмутилась:
— Выходит, по-твоему: с глаз долой — из сердца вон?
— А Виктор у меня в сердце никогда и не был! — спокойно ответила Телли.
Она поправила челку, и губы ее скривились в пренебрежительной, чуть циничной усмешке, подхваченной не то у Чингиза, не то у Хабибуллы.
Как ненавидела Баджи в эту минуту свою подругу! Каким презрением была преисполнена к ее челке, к ее недоброй усмешке! Как хотелось отругать Телли последними словами, отколотить ее!
Так бывало уже не раз, и в такие минуты возбуждения и гнева казалось, что нет ничего проще, как порвать и окончательно разойтись с Телли. Никогда больше не сказать ей ни одного доброго слова, не одарить ни одним дружеским взглядом!
Так казалось… Но, видно, не прошли без следа годы совместной учебы в техникуме и работы в театре. Ко всему, стремясь быть справедливой, Баджи не могла не признать, что Телли обладала и рядом достоинств: она была неглупа, весела, охотно приходила на помощь в тяжелую минуту. Нет, не из одних недостатков соткана была Телли, и не так-то просто было порвать с ней и окончательно разойтись…
Вечером Баджи беседовала с Гамидом.
Кто он, этот «молодой актер»? — силились они разгадать.
— Не Чингиз ли? — предположила Баджи.
— Ему не написать такого — здесь чувствуется более опытная рука, быть может нашего культурнейшего Хабибуллы-бека, — ответил Гамид. — Впрочем, я убежден, что рано или поздно этот «молодой актер» сам себя выдаст.
— Признаться, меня удивил Виктор Иванович своим равнодушием.
— Виктор Иванович считает для себя недостойным реагировать на такие явления. Нужно считаться, что не все люди скроены на один лад.
— С такой мыслью можно зайти далеко и оправдать даже автора статейки!
— Я имел в виду наших друзей, а не врагов… — Гамид помедлил и задумчиво продолжал: — Я где-то читал, что правда похожа на прекрасный благоухающий розовый куст, каждый цветок которого, хотя и отличается от другого, но все же остается розой.
— Красиво сказано! Но я на месте Виктора Ивановича не вытерпела бы такого оскорбления и… — Баджи погрозила кулаком, как некогда в узких уличках и тупиках старой Крепости грозила дразнившим ее мальчишкам. В глазах ее загорелся огонек, ноздри раздулись, брови слились в одну полоску.
Гамид улыбнулся:
— По-видимому, твоя роза обладает колючими шипами.
— Шипы порой предпочтительнее нежных лепестков, — ответила она с укором.
— Поверь, Баджи, что эта гнусная статейка возмущает меня не меньше, чем тебя.
— Однако ты оправдываешь Виктора Ивановича, хотя он готов оставить ее без последствий.
— С чего ты взяла? Я как раз предлагаю действовать серьезней, требовать создания комиссии, которая разобралась бы в этой статейке и раз навсегда положила конец всем этим вздорным обвинениям против Виктора Ивановича.
— Создать комиссию?
Баджи задумалась. Пожалуй, против такой комиссии не приходится возражать. Следовало бы только дать наказ: сурово осудить, покарать клеветников. Так или иначе, нужно сделать все, чтобы смыть грязное пятно с Виктора Ивановича.
Спустя несколько дней Баджи обнаружила приколотую к входной двери записку:
«Поменьше суй нос в чужие дела да побольше присматривай за своим муженьком».
В чужие дела? Очевидно, кому-то не по душе ее высказывания в защиту Виктора Ивановича.
Почерк в записке был явно изменен. Баджи смяла бумажку, брезгливо отшвырнула от себя.
Но в ближайшие дни появилась еще одна записка, затем третья — сходного содержания. И Баджи решила: нужно проверить! Прежде всего — побывать в школе.
Учебный день кончился. Проходя по опустевшим школьным коридорам, Баджи заглянула в учительскую. В дальнем углу комнаты она увидела Сашу — он сидел спиной к входной двери, подле машинистки, обхватив рукой спинку ее стула. Почти касаясь губами пышных светлых волос машинистки, он что-то говорил ей на ухо. Баджи напряженно вслушалась, но стрекот машинки заглушил его слова.
Ревность!
Кто из смертных, в чьих жилах течет горячая кровь, не испытывал ее жестоких укусов?
Пережитком собственнического строя называют ревность некоторые передовые люди. Им-то, умникам, легко мудрить, поскольку у них, видать, этот пережиток не водится. А что делать той, у кого он поедом грызет сердце? Подойти к Саше и к этой белобрысой и… Нет, лучше тихонько уйти, а затем отомстить.
— Я покажу ему, покажу! — шептала Баджи, быстрым шагом удаляясь от школы, впервые проникаясь к Саше жгучей злобой, сама дивясь тому и пугаясь.
Она не так стара, не так безобразна, чтоб безропотно позволить променять себя на другую. Он пожалеет, что пренебрег ею! Она не Фатьма, которая все прощала своему Хабибулле. Найдутся мужчины, которые будут обнимать ее нежней, чем он обнимает эту паклеволосую, которые тоже будут шептать слова любви. Посмотрим, что он скажет тогда о пережитках собственнического строя!
Найдутся мужчины? В этом Баджи не сомневалась.
Разве не говорил ей Гамид о своей любви? Не словами, правда, а всем своим поведением, отношением? Но Гамид слишком умен и горд — он сразу поймет ее игру и не примет подачки. Да и она не позволит себе играть чувствами такого человека, как Гамид.
А Чингиз? Тот был бы рад, как он выражается, поухаживать за ней, особенно теперь, после разрыва с Телли. Баджи представила себе фатоватую внешность Чингиза, его наглый взгляд покорителя сердец и брезгливо поморщилась. Недобрый огонек женского соперничества, на мгновение вспыхнувший было в сердце Баджи, погас, задутый вихрем давнего презрения к Чингизу.
Найдутся мужчины… Но, будучи в этом столь уверенной, Баджи, к своему удивлению и досаде, вдруг обнаружила, что ей не на ком остановить свой выбор. Не вешаться же на шею первому встречному человеку.
Баджи долго блуждала по улицам, не заметила, как очутилась подле своего дома. Когда она поднималась по лестнице, ей встретился Сейфулла, выходивший из своей квартиры. И тут ее осенило:
«Алик!..»
В первый миг она отвергла эту мысль: разве он ей пара, этот мальчик? Но вспомнились слова, сказанные им у ручья, в горах, и она заколебалась.
Если б сейчас кто-нибудь остановил ее и спросил:
— Ты знаешь, зачем идешь к нему? — Она бы ответила:
— Нет!
Это было бы правдой.
И если б тот снова спросил:
— А так ли это?
Она бы пожала плечами и сказала:
— Мы товарищи по работе…
И если б навязчивый встречный стал допытываться:
— А не кажется тебе, что ты играешь с огнем?
Она бы мрачно ответила:
— Пусть!
Дверь открыл Алик. Увидя Баджи, он смутился, но тут же в глазах его вспыхнула радость.
— Я к тебе на минутку… за книгой… — начала Баджи, тщетно силясь продумать, за какой же именно, и тоже смутилась.
Внизу резко хлопнула дверь парадной.
— Входи же! — с мягкой настойчивостью сказал Алик, широко распахивая дверь.
С многочисленных фотографий, развешанных по стенам, глядел на Баджи Сейфулла в разных костюмах, в разном гриме и обличье, но всюду с неизменной улыбкой, словно говоря:
«Ну вот, наконец ты к нам явилась, гордячка!»
Алик провел Баджи в свою комнату. Баджи огляделась, взяла со стола папиросу, присела на тахту. Алик поднес ей зажженную спичку.
Он чувствовал смятение Баджи. Что заставило ее прийти сюда, молча сидеть на тахте, неумело пуская клубы дыма? Нет, не книга! И, зная Баджи жизнерадостной, веселой, а сейчас видя ее притихшей и смущенной, он истолковал все это лестно для себя.
Алик сел рядом с Баджи, взял ее за руки. Она попыталась встать, но вдруг почувствовала, что руки, у него сильные — такие, какие были у Саши в тот вечер, когда он впервые остался у нее. Алик был нежен, ласков, но в глазах его она видела огонь, и сейчас она уже не могла отшутиться, как отшутилась тогда у ручья, сказав, что годится ему в матери.
Алик притянул ее к себе, обнял, поцеловал. Странное ощущение охватило Баджи — не Саша, а кто-то другой держал ее в своих объятиях и целовал. И, не в силах вырвать из памяти то, что она увидела в учительской, Баджи лишь вяло сопротивлялась и этим еще сильней возбуждала и поощряла охваченного, страстью Алика.
— Алик, опомнись! — прошептала она вдруг с непритворным отчаянием, стараясь высвободиться из его объятий.
О, как близка была она к измене — она, поклявшаяся быть верной Саше! Кто знает, чем кончился бы этот поединок, если бы не звонок, возвестивший возвращение Сейфуллы.
Баджи было стыдно идти домой. Она направилась к Натэлле Георгиевне — там всегда услышишь доброе слово.
Хозяйки не оказалось дома, но Кюбра-хала не отпустила Баджи: Натэлла-ханум с минуты на минуту вернется. В ожидании хозяйки Кюбра-хала принялась развлекать гостью. Старуху сладкой халвой не корми — дай только поговорить!
Рассказала Кюбра-хала о своих успехах в учебе. Ликбез она уже закончила — читает теперь без запинки и при этом громко, как мулла; а в счете может поспорить с бухгалтером. Спасибо Баджи-ханум, что в свое время помогла ей в этих делах!
Поговорила Кюбра-хала и о своем здоровье — что-то стало оно пошаливать в последнее время, надо бы сходить в районную поликлинику. Иначе разболеешься и, не ровен час, умрешь. А если азербайджанке в такое счастливое время умирать, то когда же ей, скажи на милость, жить?
И тут принялась Кюбра-хала рассказывать о своей прошлой жизни — в который-то раз! — но Баджи ее не прерывала: видно, крепко засела та горькая жизнь в памяти старухи. Вспомнила Кюбра-хала и о своем покойном муже — тот служил на пароходе, — умница, хороший человек, добряк.
— Хочешь, я тебе покажу его портрет? — спросила она.
Баджи кивнула. Уже не однажды показывала Кюбра-хала эту выцветшую фотографию, которую называла портретом, но, видно, придется посмотреть еще разок.
— Вот, гляди… — Кюбра-хала краем платка стерла пыль с фотографии.
Круглолицый усач с выпученными глазами, в морской фуражке набекрень, в куртке и полосатой тельняшке, облегающей высокую грудь борца, уже не впервые глядел с фотографии на Баджи.
— Красивый, правда? — спросила Кюбра-хала, не отрывая глаз от карточки, уверенная в ответе.
— Красивый…
Наклонять к уху Баджи, старуха прошептала:
— А уж как нравился женщинам… Любую мог улестить!
— Ты, наверно, немало страдала от этого?
— Еще бы не страдать! Ревность — как ядовитая змея: ужалит, и будешь потом корчиться в муках — покрепче, чем в родовых!
— Да, это так… — со вздохом согласилась Баджи.
Кюбра-хала хитро улыбнулась:
— Так-то оно так, но только я от этого яда противоядие знала. Придет, бывало, мой гуляка позже, чем полагается, а я ему такой подарочек преподнесу, что он на другой день к вечеру едва опомнится!
— Какой же это подарочек? — полюбопытствовала Баджи.
— А вот какой… — глаза старухи загорелись недобрым огоньком. — Иной раз опрокину на его пьяную башку ведро с холодной водой, чтоб смыть с него мужскую погань. В другой раз подложу ему на подстилку мышь дохлую: ты, муженек, от такой жены, как твоя Кюбра, бегаешь — ну вот и поспи теперь рядом с дохлой мышью! А случалось еще и так: поставит он на ночь подле своей подстилки кувшинок с водой — мучила жажда после гулянки, — так я в этот кувшинок возьму да и плесну керосину…
— Ну и что ж, эти проделки тебе даром сходили?
— Бил он меня лютым боем! Иной раз после его ответного подарочка пролежишь два-три дня, а то и целую неделю ни жива ни мертва. Был случай, он мне палец сломал — вот!
Старуха гордо протянула руку. Так вот, оказывается, почему у Кюбры-халы мизинец на левой руке безжизненно согнут под прямым углом!
Баджи сочувственно покачала головой.
— Вижу, не сладко тебе жилось… Но скажи, Кюбра-джан, при чем тут твое противоядие!
— Как так — при чем? Ведь ревность-то свою я утоляла!
— Ведром с водой? Дохлой мышью? Керосином?
— Какая разница — чем? Да и чем другим, Баджи-джан, если не этим?
На душе у Баджи вот уже несколько дней тоскливо, беспокойно: ревность, в самом деле, жалит, как ядовитая змея. Но как от всей души не рассмеяться, слушая рецепты Кюбры-халы?..
А вот наконец и сама хозяйка!
Едва взглянув на Баджи, Натэлла Георгиевна поняла, что та пришла неспроста.
— А ну, говори, что случилось! — приказала она.
А выслушав гостью, сказала:
— Я тоже не всегда была седая — любила и была любимой. Мой муж очень меня ревновал — подстерегал, скандалил, угрожал. Пришлось мне уйти от него. Но он не мог жить без меня — я пожалела его, вернулась. Он не изменился, и пришлось мне снова уйти, и еще раз вернуться и снова, уже с Ниночкой на руках уйти от него навсегда. Он, несчастный, уехал в другой город, запил, заболел и вскоре умер… А ведь мы любили друг друга, и я всегда была ему верна, даже в мыслях.
— Кто любит, тот не может не ревновать, — печально заметила Баджи.
— Ревность разрушила нашу любовь, нашу семью, сделала меня вдовой, а Ниночку сиротой. Плохое чувство — ревность. Против него нужно бороться, как против врага!
Может быть, Натэлла Георгиевна права. Но как бороться? Баджи невольно кинула взгляд на Кюбру-халу и грустно улыбнулась: не следовать же примеру этой старухи, ей, советской женщине, матери, актрисе.
И все же от костюмерши Баджи ушла успокоенная, ободренная: она будет бороться!
Как? Она будет внушать себе: ревность — наследие старого мира, пережиток собственнического строя; она оскорбляет человека — того, кого ревнуют, и того, кто ревнует. Она будет твердить так неделю, месяц, год — пока это не войдет ей в плоть и кровь, пока она не изгонит из себя этот шайтанов пережиток. Решено!
День за днем — утром, едва открыв глаза, и вечером, погружаясь в сон, — упорно твердила Баджи про себя эти слова о ревности как заклинание, как молитву. Много раз тянуло ее пойти в школу, и она обманывала себя, убеждая, что пойдет лишь для того, чтобы испытать результат своих стараний, но каждый раз усилием воли останавливала себя.
Однажды, не совладав с собой, она явилась в школу опять к концу занятий, заглянула в дверь учительской комнаты.
Аллах великий! Та же картина! Саша сидел спиной к двери, подле машинистки и, почти касаясь губами ее пышных светлых волос, что-то говорил ей. Стрекот машинки, как в прошлый раз, заглушал его слова, но в позе Саши Баджи почудилось что-то неприятное, предосудительное. Ладно, она ему сейчас покажет!
Недалеко ушла Баджи в эти минуты от Кюбры-халы — такой, какой та встречала своего гуляку-мужа. И будь у Баджи под рукой ведро холодной воды, она не задумываясь опрокинула бы его на голову Саши. Пусть знают школьники, учителя, учительницы, что представляет собой преподаватель Александр Михайлович Филиппов!
«Ревность — наследие старого мира, пережиток собственнического строя; она оскорбляет человека — того, кого ревнуют, и того, кто ревнует…»
Она повторяла про себя эти затверженные слова, беззвучно шепча их, стараясь прогнать овладевшее ею слепое злое чувство. Какими пустыми, неубедительными представлялись они ей сейчас!
И все же разум и гордость одержали верх, и Баджи решила: пусть Саша и машинистка делают что им угодно, она, Баджи, не сдвинется с места. Она справится с собой, с этим шайтановым пережитком, она не оскорбит ни Сашу, ни себя, ни эту чужую женщину. Баджи медленно опустилась на диван, стоявший у дверей, собрала всю себя в комок, стиснула зубы, как под пыткой. О, как трудно не ревновать, когда любишь! О, как трудно ничем не проявить эту муку!..
— Что с тобой, дорогая? — услышала она вдруг подле себя встревоженный голос Саши и поняла, что находилась в забытьи.
Нет, нет, она не оскорбит ни Сашу, ни себя, ни ту, чужую.
— Здесь очень душно, накурено… — тихо ответила Баджи, проводя рукой по влажному лбу и пытаясь улыбнуться.
Но улыбка получилась у нее жалкая, вымученная, почти страдальческая.
— Наверно, переутомилась? — озабоченно спросил Саша.
— Наверно…
— Пойдем на бульвар, подышишь свежим воздухом, и все пройдет.
— Да…
Саша подал ей руку, и Баджи, на миг заколебавшись — ведь этой рукой он только что обнимал машинистку! — протянула ему свою…
Дул легкий норд. Он шевелил листву деревьев на бульваре, нагонял мелкую рябь на тихую серо-зеленую гладь бухты, нежно касался волос Баджи.
И Баджи стало легче, почти совсем легко, и только где-то в глубине червь ревности продолжал точить. Давно ли Саша близок с той женщиной? Любит ли он ее? И чем она, Баджи, хуже этой паклеволосой?
Они присели на скамью.
— Ну как — легче? — спросил Саша.
— Легче…
Но вдруг, к ужасу Баджи, Саша сам завел разговор о машинистке. Она прекрасная работница, исполнительная, спокойная, грамотная.
Баджи в ревнивой тоске снова сжала зубы: нет сил слушать, как он расхваливает этот клок желтой пакли! Уж не хочет ли он упрекнуть свою жену в том, что она, не в пример машинистке, неисполнительна, беспокойна, до сих пор пишет с ошибками?
— Жаль только, что она плохо слышит, — закончил Саша. — Это у нее с детства — последствие скарлатины. Работать с ней трудновато — приходится говорить в самое ухо.
Какой неожиданной голубизной сверкнуло небо над головой Баджи! Какой свежестью вдруг потянуло с моря! Какой яркой показалась зелень на газонах! Вот уж поистине глаза у ревности еще шире, чем у страха!.. И Баджи разразилась веселым облегчающим смехом.
Саша глянул на нее с недоумением:
— Не понимаю тебя, Баджи… Человек плохо слышит, а тебе смешно.
Баджи смущенно умолкла, почувствовала необходимость оправдаться. Она раскрыла сумочку, вытащила оттуда несколько смятых бумажек, протянула их Саше.
Он взял одну из них и, едва развернув, брезгливо произнес:
— Я получал в этом же духе — насчет тебя и Алика.
Баджи всплеснула руками, краска стыда выступила на ее лице, и в голосе прозвучала тревога:
— Неужели ты поверил?
— Ни одному слову!
Снова сверкнуло небо голубизной, снова повеяло свежестью с моря, еще ярче показалась зелень на газонах. Саша милый, Саша умный, хороший, родной!
Баджи тихонько пожала его руку и сказала:
— Спасибо…
— Такие письма пишут низкие, грязные люди, в расчете сделать нас несчастными и тем отвлечь от работы, от важных дел. Они используют наши слабости, но мы не должны им поддаваться.
Баджи вспомнила свою долгую тяжбу с ревностью и печально сказала:
— Это — трудное дело.
— Да… оно вроде труда золотоискателя: много нужно промыть песка, чтоб найти крупицу золота.
Они миновали старую часть бульвара, ступили в новую… Молодые, недавно посаженные деревца, асфальт, дорожки, посыпанные желтым песком, кусты олеандров… Новый бульвар сливался с Петровской площадью.
— Много лет назад мы стояли здесь лагерем, — помнишь? — промолвил Саша, и взгляд его задумчиво устремился в морскую даль.
И в памяти Баджи возникла картина, как стояла она с Сашей на пыльной площади, и как Мешади Азизбеков беседовал с ними и ласково потрепал ее по щеке.
И еще вспомнила Баджи, как отплывали пароходы от этого берега и как ей крикнул Саша: «Мы вернемся!», а она не поверила ему и подумала: «Все вы так говорите, но многие из вас не возвращаются!»
Но Саша вернулся, и вот он рядом с ней. Море их не разлучило. Не разлучили их ни война, ни годы. Неужели их разлучит женщина? Быть того не может!
Узнав, что создается комиссия, Чингиз заволновался и поспешил к Хабибулле.
Он застал его за письменным столом, сосредоточенно разбирающим бумаги. Мельком взглянув на вошедшего, Хабибулла кивком головы предложил ему сесть.
— Придется нам, видно, расплачиваться за эту несчастную статью, — угрюмо начал Чингиз. — В театре догадываются, что она — дело наших рук.
Не отрываясь от бумаг, Хабибулла спокойно переспросил:
— Наших рук? Ты, вероятно, имел в виду твоих? — он подчеркнул последнее слово.
— А разве не вы предложили мне написать статью?
— Она написана и подписана твоей рукой.
— Но ведь вы сами продиктовали ее мне!
— Не помню этого…
Чингиз опешил. Он не переоценивал добродетелей Хабибуллы, но не представлял себе, что наглость может дойти до таких пределов.
— Не помните? — возмущенно воскликнул он, вглядываясь в равнодушное с виду лицо Хабибуллы.
— Не помню! — твердо ответил тот.
— Что ж… — Чингиз зло прищурился. — В таком случае мне придется напомнить вам об этом на заседании комиссии!
— От этого к тебе не отнесутся лучше, поверь, — все так же спокойно заметил Хабибулла.
— Я не намерен страдать из-за вас один. Так или иначе — я расскажу!
— Вряд ли тебе поверят: скажут, ты злишься на меня из-за Телли и клевещешь.
— Посмотрим!
Хабибулла отложил бумаги в сторону, интригующе улыбнулся:
— Впрочем, я уверен, что ты не расскажешь — есть для этого одна весьма существенная причина…
— Уж не чувство ли дружбы к вам, особенно после того, как вы решили свалить всю вину на меня? — с усмешкой спросил Чингиз.
— О нет, гораздо более сильное чувство! Ты, конечно, знаешь, что я бывший член партии мусават?
— Не думаю, чтоб это послужило вам на пользу.
— А вот в этом ты, мой друг, глубоко ошибаешься. И я удивляюсь, как такой умный молодой человек, как ты, этого не понимает.
— Не играйте в прятки и говорите прямо! — грубо оборвал Чингиз.
— Сейчас объясню тебе, — покладисто ответил Хабибулла. — Твою статью могут расценивать как плод горячности молодого человека, стремящегося к активной деятельности, к работе, и не находящего себе достойного применения. Быть может, так оно и есть. Это не так уж страшно и, в общем, простительно… — Хабибулла помедлил. — Но представь себе, мой друг, что рядом с твоим именем появится мое — имя довольно видного в свое время мусаватиста, автора антисоветских статей, человека, который, по-видимому, и теперь не успокоился, поскольку он вдохновляет молодежь на подобные сочинения. Тебе припишут связь с мусаватистами и твою статью будут расценивать не как ошибку молодости, а как политический акт, «вылазку классового врага», как теперь принято говорить. Улыбается тебе получить клеймо и носить его на лбу всю жизнь, как ношу его я? Поверь, с таким клеймом жить не легко! И я убежден, что у тебя хватит ума и благоразумия понять это.
Внутренне соглашаясь с доводами Хабибуллы, Чингиз слушал не перебивая и бессильно сжимал кулаки.
— Как же вы советуете мне поступить? — спросил он упавшим голосом.
— Лучше дать откусить себе палец, чем потерять руку! — холодно ответил Хабибулла.
— А в переводе на обыкновенный язык?
— Признать, во-первых, что статья — твоя, во-вторых, что она плод необоснованной обиды, поспешности и в целом ошибочна.
— И после этого расплачиваться за вас? — снова вспыхнул Чингиз.
— Мы уже говорили об этом — нам незачем повторяться, — устало промолвил Хабибулла и снова уткнулся в бумаги, давая понять, что разговор исчерпан…
Не успел Чингиз покинуть кабинет, как туда влетел Сейфулла.
— Я слышал, что создана комиссия по разбору статьи о нашем худруке… — начал он, запыхавшись. — Я только что встретил Чингиза, и он дал понять, что статья написана им. Ему грозит неприятность. Нужно поддержать нашего друга!
— Я хорошо понимаю ваши чувства, как шефа Чингиза… — сказал Хабибулла с притворным сочувствием. — Я готов был бы поддержать его, если б не мое положение директора, обязывающее быть объективным в оценке статьи.
— А ваше мнение о ней?
— Это — сложный вопрос… — неопределенно ответил Хабибулла.
Лицо Сейфуллы выразило обиду:
— Вы, Хабибулла-бек, можете действовать как вам угодно, а я буду поддерживать моего подшефного и не дам его в обиду!
— Что ж, это делает вам честь! — сказал Хабибулла поощрительно: он был доволен, что, независимо от решения комиссии, Виктор Иванович все же получит удар от Сейфуллы, а он, Хабибулла, останется в тени…
В комиссию вошло несколько человек: Хабибулла как директор, Али-Сатар и Сейфулла от актеров старшего поколения, Гамид, Баджи и Телли — от младшего.
— Подумать, какой шум подняли из-за этой ерундовой заметки! — ворчала Телли перед началом заседания: в театре многие, были убеждены, что статья — дело рук Чингиза, и Телли, по старой дружбе, хотела выгородить его.
— Виктор Иванович наотрез отказался протестовать против заметки, и наш долг — снять с него несправедливое обвинение, а автора этой гнусной заметки вывести на чистую воду! — решительно сказала Баджи.
Телли понизила голос:
— Учти, Баджи, что не сегодня-завтра Виктор от нас уйдет и о тебе, может быть, даже не вспомнит, а Хабибулла-бек ни тебе, ни всему вашему интернационалу не простит, если вы выступите на защиту худрука! — Она говорила почти искренне, стремясь предостеречь подругу от гнева Хабибуллы.
— Ты, что же, предлагаешь мне купить благосклонность нашего уважаемого директора ценой молчания? Или попросту угрожаешь от его имени?
Телли сделала обиженное лицо:
— Я хотела по-дружески предупредить тебя, а там — поступай как знаешь!..
На заседание комиссии явился Чингиз. Он последовал совету Хабибуллы и с притворным раскаянием признал, что он автор статьи.
Все выступали в защиту Виктора Ивановича. С особой горячностью говорили Али-Сатар и Гамид. И все, негодуя, осуждали Чингиза.
Даже Сейфулла, склонный поначалу защищать Чингиза, заколебался: он как шеф проглядел ошибку, которую сам признал его подшефный, того все равно уже не выгородить, а себе можно только навредить. Нет, уж лучше придержать язык за зубами!
Заключительное слово произнес Хабибулла:
— Мы часто спорим с нашим уважаемым художественным руководителем по разным творческим вопросам, спорим и о театральной молодежи, — начал он. — Мы спорим остро, горячо, но я никак не могу согласиться, что Виктор Иванович, один из организаторов нашего театрального техникума, бессменный его преподаватель, воспитатель нашей театральной молодежи, относится к своим воспитанникам так, как написано в этой заметке. Нужно прямо сказать, что Чингиз поступил необдуманно, опрометчиво, и мы со всей суровостью должны его осудить, чтоб впредь никогда не появлялись подобные статьи!
Чингиз сидел как на угольях. Ах, если б он мог выложить всю правду! Интересно, как выглядел бы этот наглец и интриган Хабибулла! Но Чингиз помнил свою последнюю беседу с Хабибуллой. Заработать репутацию классового врага? О нет, это ему никак не улыбается. Хватит того, что есть!
— Я думаю, однако, — продолжал Хабибулла, — что в интересах нашего театра не усугублять инцидент, а ликвидировать его, посоветовав Чингизу принести искренние извинения Виктору Ивановичу и затем дружно приняться за общую работу… — Он помедлил и, чувствуя, что слова его находят отклик, осторожно добавил: — Вместе с тем я хочу подчеркнуть, что нельзя так нетерпимо относиться к рабкоровской — пусть ошибочной — заметке, как это делают некоторые наши товарищи.
— Это не рабкоровская, а клеветническая заметка! — вырвалось у Баджи.
— Клеветническая? Я сам не согласен с ее содержанием, но тебе, Баджи, следовало бы выбирать более приемлемые выражения, когда идет речь о твоих товарищах по работе.
— А я настаиваю, что здесь действовала рука клеветника и негодного человека! — в сердцах подтвердила Баджи.
Ну, это уже слишком! Лицо Хабибуллы передернулось:
— А когда твой брат Юнус писал в «Молодом рабочем», ты его тоже считала клеветником и негодным человеком? — спросил он вызывающе.
— Как вы можете сравнивать то, что в мусаватские времена писали рабочие против мусаватистов, с тем, что написано в этой гнусной заметке о таком человеке, как Виктор Иванович?
— А какая, собственно, разница? — холодно спросил Хабибулла. — Ведь и тот и другой автор писали о недостатках с целью их исправить.
Баджи не выдержала:
— Так говорить может только бывший мусаватист!
Хабибулла вскочил с места:
— Любым преступникам, отбывшим срок наказания, легче, чем нам! — воскликнул он, и фигура его приняла скорбный вид. — Нас до сих пор попрекают!
— Видно, вы того заслуживаете!
— Я уже искупил свои прошлые заблуждения борьбой за советскую культуру!
Гамид слушал их спор молча и терпеливо, но последнее заявление заставило его с усмешкой переспросить:
— В борьбе за советскую культуру?
И на этот раз Гамид был беспощаден. Он напомнил Хабибулле дискуссию о принудительном снятии чадры и роль, которую тот в этой дискуссии играл, напомнил его по меньшей мере странные лекции об искусстве, его отношение к «Севили», к Горькому, нашел едкие слова о типажном методе, который культивировал директор театра. Было о чем рассказать, если уж вспоминать, как боролся Хабибулла за советскую культуру.
Хабибулла слушал и ужасался: длинный список заслуг, который он мечтал развернуть перед своими единомышленниками, когда наступят иные времена, Гамид разворачивал сейчас во всеуслышание, как список прегрешений и жестоких ошибок. Из судьи и обвинителя Хабибулла превратился в обвиняемого.
Он чиркнул записку Чингизу, прося о поддержке.
— Что он пишет? — спросила Телли, заглядывая Чингизу через плечо.
— Не суй нос, куда не следует! — буркнул Чингиз и смял записку: он палец о палец не ударит ради Хабибуллы!
Выступая с ответом, Хабибулла пытался отвести обвинения. Но он сразу почувствовал, что не в силах никого убедить в своей правоте. Словно пропасть вдруг разверзлась между ним и остальными. Он стал ссылаться на успехи, достигнутые театром, — разве не его, директора, в этом заслуга?
— Успехи были достигнуты вопреки вашим желаниям! — воскликнула Баджи.
И вслед за тем все, что накопилось у многих за время хозяйничанья Хабибуллы в театре, прорвалось наружу. Один за другим стали выступать люди, один за другим стали раздаваться против директора суровые голоса.
Хабибулла чувствовал, что теряет почву, катится под откос. Он заволновался, стал выбалтывать то, о чем ему выгодней было молчать. Но он уже не мог себя сдержать — отчаяние и страх толкали его в пропасть. Нервно жестикулируя, он задел вдруг свои очки, и они, отлетев в сторону, с треском разбились. Он бросился их поднимать, но тут же безнадежно махнул рукой.
Впервые увидела Баджи Хабибуллу без очков.
Она всегда представляла себе, что глаза у него большие, проницательные — такое впечатление создавали неизменные темные стекла очков, — но оказалось, что глаза у Хабибуллы маленькие, подслеповатые, как у крота. Привыкнув прятаться от света, они сейчас болезненно щурились, с угрюмой злобой и страхом глядели на окружающих.
И Хабибулла впервые увидел Баджи не через темные стекла своих очков. Она стояла перед ним, освещенная непривычным для него ярким светом, полная сил, гневная, неумолимая. Такой он ее никогда не видел. Что общего было у нее с девчонкой-служанкой, какую он встретил в доме Шамси? Не верилось, что это она, да и как было верить? Темные стекла очков долго скрывали не только его от Баджи, но и Баджи от него.
Счастлив человек, и радостно ему жить, если он верит, что правда в конце концов восторжествует.
И вдвойне счастлив он, и вдвойне радостней ему, если приложил он свой ясный ум, горячее чистое сердце и твердую руку, чтобы правда восторжествовала.
Но горько тому, кто не нашел в жизни верного пути, боролся против правды.
Да, Хабибулле удалось спрятать концы в воду, но многие в театре, зная его отношение к худруку, чувствовали, что он причастен к написанию статьи.
Необходимо тщательно замести все следы! Нужно прекратить вечные споры с худруком, с Баджи, с Гамидом. Нужно наладить с ними добрые отношения, в публичных высказываниях использовать их мысли, одобрять, а по мере возможности и осуществлять их советы.
Попутно Хабибулла решил ослабить свои связи с салоном, с малым кругом: теперь многое подсказывало ему необходимость соблюдать сугубую осторожность. Время суровое, любой неосмотрительный шаг ведет к гибели.
Бывали минуты, когда, томимый страхом и тревожными ожиданиями, Хабибулла задумывался, не заявить ли куда следует о своих делах? Это, быть может, смягчит его участь. Там, конечно, допытаются, что он в своих грехах не одинок. Что ж, он артачиться не станет: разве его не заманили в этот салон, не вовлекли в малый круг, будь он неладен! И злая фантазия Хабибуллы живо рисовала картины, как будут выглядеть все эти господа из малого круга, представ перед следователем.
Но много ли даст ему добровольное признание? В лучшем случае придется отсидеть с десяток лет. Ему уже стукнуло пятьдесят, пошел шестой десяток. Значит, выйти на свободу стариком? Нет! Счастливец этот Теймур! Он уже отстрадал свое и теперь беспрепятственно разгуливает по городу, покручивая усики. Счастливец Теймур! И, думая так, Хабибулла завидовал своему бывшему свойственнику, кочи Теймуру, как завидует болеющий тяжелой болезнью тому, кто этой болезнью уже переболел.
Была и другая причина, заставлявшая Хабибуллу стремиться ослабить свои связи с салоном, с малым кругом: день ото дня Хабибулла терял веру в то, что еще недавно считал смыслом и делом своей жизни и во что, по-видимому, все еще продолжали верить в салоне, в малом кругу.
Хабибулла испытывал боль и горечь разочарования, и его недавние авторитеты из малого круга все чаще казались ему наивными, упорствующими чудаками. Неужели не видят они, что советская власть день ото дня крепнет и что царство мусавата, некогда обогревшее его своим обманчивым теплом, давно сгорело дотла, не восстанет из пепла, не восторжествует?
Хабибулла вспоминал, как несколько лет назад, поздним осенним вечером возвращался он из салона домой и был преисполнен радости, нащупывая в кармане купчую на промысел «Апшерон». А на кой черт оказалась она нужна, это филькина грамота?.. Промысел «Апшерон»?.. Теперь это звучало почти насмешкой: нефтяные участки перепланированы, уничтожены каменные и тросовые ограды, отделявшие их один от другого, часть промыслового хозяйства вовсе переброшена на другие места — теперь сам черт ногу сломит, чтобы разобраться, какой из участков относится к старому «Апшерону»! Все, все изменилось, от старого не осталось и следа!
Хабибулла делал многое, чтоб ослабить связи с салоном, заставляя себя не думать о нем.
Но время от времени малый круг напоминал о себе телефонным звонком, приглашая Хабибуллу на очередную встречу. Хабибулла отговаривался нездоровьем, занятостью.
Однажды голос в трубке сказал:
— Друзья убедительно просят вас зайти вечерком на чашку чая — у хозяйки сегодня маленькое семейное торжество. Мы ждем вас, Хабибулла-бек!
Как обычно, голос в трубке был тихий, приглушенный, но в ушах Хабибуллы он прозвучал как требование, как приказ. И на этот раз, увы, пришлось подчиниться.
В салоне, в малом кругу, Хабибулла был встречен сухо и почувствовал, что это неспроста.
Как и предполагал он, в тот день никакого семейного торжества у Ляли-ханум не было. Даже угощение, каким хозяйка потчевала в этот вечер своих гостей, было скромней обычного, а традиционная ваза с очищенными орехами и изюмом отсутствовала. Казалось, все в этот вечер подчеркивало, что собрались сюда люди не в гости, а на деловую встречу.
— Не скрою, Хабибулла-бек, что в последнее время ваша деятельность в театре вызывает у многих из нас сомнение и тревогу, — сразу же, как уселись за стол, начал бек Шамхорский. — Мы доверили вам важный участок для борьбы с нашим врагом, и вы обязаны были с присущими вам талантами и энергией противодействовать тем разрушительным идеям, которыми пичкает азербайджанского зрителя советский большевистский театр. А вы, какую позицию заняли вы в последнее время? Позицию исполнительного советского чиновника, идущего на поводу у большевиков!
— На деле все оказалось не так просто, как я представлял себе поначалу, — угрюмо заметил Хабибулла.
— Вы имели достаточно богатый опыт в Наркомпросе, в управлении театрами и могли бы использовать его на посту директора, — возразил бек Шамхорский. — Если б только действительно хотели и старались его использовать, — добавил он многозначительно.
— В предыдущие годы нашим людям было гораздо легче работать… — начал было Хабибулла, но его грубо оборвал Мухтар-ага:
— Чем искать отговорки, признайте лучше, что вы не справились с порученной вам задачей! — Он все еще был зол на Хабибуллу и пользовался любым поводом, чтоб задеть, укорить его. — А может быть, остается предположить… — он не договорил и с деланным недоумением развел руками.
Хабибулла вспыхнул: они, видно, подозревают, что он переметнулся к большевикам, к врагам и сознательно проваливает порученное ему дело.
— Уж не хотите ли вы сказать… — начал он гневно, но бек Шамхорский тотчас умерил его пыл.
— Успокойтесь! — сказал он. — Вас никто не хотел оскорбить. Но согласитесь сами, что в последнее время ваше поведение как директора более чем странно… История со статьей, например… Чем все это объяснить?
Хабибулла молчал. О, если б мог он ответить! Но это означало открыто признать свой разрыв с тем, чем он жил сам и чем до сих пор упрямо продолжает жить малый круг. А решиться на это у Хабибуллы не хватало духу.
— Чем это все объяснить? — настойчиво переспросил бек Шамхорский и, видя, что Хабибулла не отвечает, продолжал: — Хочу думать, что не трусостью, — ведь мы знаем вас как участника героических, хотя а печальных для нас мартовских дней восемнадцатого года, когда вы с оружием в руках защищали честь мусульманского тюркского мира.
Почти два десятка лет отделяли Хабибуллу от тех мартовских дней, когда, завидя вдали советские войска, он трусливо сполз с крыши и поспешил в тыл, но в сознании Хабибуллы его роль в тех суровых событиях сложилась именно такой, какой ее рисовал сейчас бек Шамхорский, и тем горестней было слышать слова бека.
— Не понимаю, чем вас так встревожила эта злосчастная статья? — в свою очередь наседал на него Мухтар-ага. — Какая была нужда, чтоб из-за нее пострадал этот славный малый Чингиз?
— А вы считаете, что правильней было б, если б вместо него пострадал я и этим провалил бы свою работу? — огрызнулся Хабибулла и с надеждой перевел взгляд на бека Шамхорского.
Но бек не оправдал его надежд:
— Правильней было бы, если б вы выполняли то, что вам приказывают! — жестко сказал он. — И впредь я рекомендую вам беспрекословно подчиняться и неуклонно выполнять наши приказания.
Хабибулла нахмурился: таким тоном здесь говорили с ним впервые. Ладно, он не останется в долгу!
— А что будет, если я не подчинюсь? — спросил Хабибулла со сдержанным вызовом.
Присутствующие переглянулись. Казалось, они предвидели такой вопрос.
— В этом случае вы рискуете попасть в те неприветливые места, где вы после прихода большевиков однажды побывали, — холодно ответил бек.
Такого ответа Хабибулла не ожидал. Хороши, оказывается, эти люди, которых он привык считать своими друзьями! Он для них не больше, чем пешка и, стоит ему поступить не совсем так, как им это угодно, они готовы предать его, погубить.
— То, чем вы угрожаете мне, — палка о двух концах! — промолвил он, так же холодно улыбаясь и давая понять, что с его, Хабибуллы, гибелью несдобровать и многим другим.
Бек Шамхорский понял его.
— Вы ошибаетесь, уважаемый Хабибулла-бек! — с деланной мягкостью возразил он. — Можете быть уверены, что даже там, куда вы попадете, вы окажетесь в крепких руках наших людей, и голос ваш вряд ли дойдет до тех, кто захотел бы вам помочь.
Имел ли бек основания так говорить? Или пытался лишь припугнуть Хабибуллу? Так или иначе, слова эти возымели действие. Хабибулла размяк, переменил тон:
— Я устал… — жалобно пробормотал он. — Я очень устал… Поймите меня, друзья…
— Усталость не причина, чтоб забыть о своем долге! — резко оборвал его бек.
— Я забочусь не о себе, поверьте… У меня расшатались нервы, я боюсь, как бы не наделать новых ошибок… — продолжал Хабибулла плаксивым тоном и в поисках поддержки вперил просящий взгляд в Лялю-ханум.
Он вдруг впал в странное лихорадочное состояние — лицо его задергалось, руки стали дрожать. Похоже было, что с ним начинается нервный припадок.
Ляля-ханум была старым верным другом Хабибуллы, неоднократно приходила ему на помощь в любых затруднениях. Но в этот вечер все словно сговорились против него, даже она.
— Постыдитесь, Хабибулла-бек, и возьмите себя в руки! — строго приказала Ляля-ханум. — Признаться, я ожидала от вас большего. Я всегда считала вас настоящим мужчиной — с первой минуты нашего знакомства у «Исмаилие», когда вы так благородно и смело защитили меня от кочи. Но вот, оказывается… — Ляля-ханум брезгливо поджала губы.
Лицо Хабибуллы покрылось краской. Будь проклят день, когда он родился, этакий неудачник, несчастливец!..
Домой Хабибулла возвращался обиженный, обозленный. Давно не испытывал он таких унижений, да еще от самых близких ему людей.
Потерять расположение салона, малого круга, Ляли-ханум! В ушах Хабибуллы продолжал звучать властный голос бека Шамхорского, перемежающийся грубыми репликами Мухтар-аги, а перед глазами неумолимо мелькала брезгливая усмешка Ляли-ханум.
Как несправедливо, как сурово обошлись с ним сегодня! А ведь почти двадцать лет жизни отдал он на борьбу за таких людей, за торжество мусавата. Все последние годы жил он в неустанных заботах, в вечном страхе, в маяте. Но теперь — хватит! Он не намерен продолжать эту опасную игру.
Казалось, все потеряно. И все же где-то в глубине души тлел огонек надежды: быть может, придут на помощь западные державы, Германия? В Германии у власти теперь фашисты с неким Адольфом Гитлером во главе — они провозглашают борьбу против коммунизма открыто заявляют о своих планах напасть на Советский Союз.
Германия! Немцы! Хабибулла вспоминал желтоватое хаки немецких солдат, полковника фон дер Гольца, крепкие толстые немецкие сигары, от которых приятно кружилась голова. Великого ума был полковник фон дер Гольц! Жаль, что немцам в те годы не повезло в Закавказье. Но, может быть, этот Адольф Гитлер, ненавидящий большевиков и Советский Союз, окажется удачливей?..
С некоторых пор многие стали замечать в Хабибулле странные перемены. Кто-то сказал:
— Не узнаю я нашего директора — сильно изменился он за последнее время, и, как будто, в лучшую сторону!
Баджи, услышав, с сомнением покачала головой:
— Не верю я этому хамелеону!
А Гамид добавил:
— Про таких людей туркмены говорят: он только переставил своему коню подковы, задом наперед, чтоб замести следы, а сам движется по старому пути!
Вот вновь летят птицы с севера!
Низко над берегом проносятся чайки, утки, кулики. Высоко в небе кричат журавли. Летят, летят птицы с севера, где осень и непогода, а здесь, на Апшероне, небо все еще синее и ласково светит солнце.
Быстро летят птицы, и так же быстро летят годы. Что несут они древней земле Азербайджана?
Вечным сном спит в этой земле Дадаш, страж чужого добра, и его жена, красавица Сара, и четверо их дочерей. Но что несут годы их друзьям?
Говорят, Газанфар получает высокий пост в Совете Народных Комиссаров. Держись, Газанфар, не зазнавайся, не стань чинушей, каких немало на высоких постах!
Помни, каким ты был, когда юношей смело вступился за своего односельчанина Гулама и как повел затем его сыновей в бой за советскую власть. Помни, каким ты был, когда лежал на земле, связанный по рукам и ногам, а Мурсель-паша угощал тебя по лицу каблуком турецкого сапога. Помни, как тебя, избитого, окровавленного, приютили, рискуя жизнью, товарищи апшеронцы в потайной каморке в глубине «казармы для бессемейных мусульман». Помни все это, друг Газанфар, не забывай!
И еще: крепко люби свою жену Ругя — она заслужила это, добрая, жизнелюбивая, с чистым сердцем. Она — родная мять Балы, ставшего тебе сыном, и названная мать Ильяса, бывшего рассыльного паренька из «Скупки ковров», а ныне антиквара. Лет твоей жене уже за сорок, но как много в ней сохранилось от широколицей девушки-толстушки, которую любил Шамси, но которую пришлось отдать тебе…
Есть о чем напомнить и тебе, Шамси!
Многое ты уже увидел и понял в нашем новом мире, но многое еще осталось для тебя закрытым.
Годы назад ты впервые уезжал на пароходе в Закаспий — скупать ковры. Было ясное утро, дул ветерок. Ты стоял на палубе, опершись о фальшборт, и наблюдал, как удаляются от тебя фруктовые лавки на набережной, дома, стены старой Крепости, минареты мечетей.
Нечто подобное происходит с тобой и теперь. Все что занимало тебя в молодые и зрелые годы, постепенно удаляется, ты будто снова стоишь на палубе корабля, плывущего к новой, неведомой земле, и незаметно теряешь из виду все, что привязывает тебя к родному берегу. И лишь одно остается неизменным: все так же тянется твое сердце к красоте ковра, к его узорам и краскам…
А жена твоя Ана-ханум совсем состарилась, хотя годами она много моложе тебя. Даже стряпня перестала ее интересовать. Быть может, исчезла в этой стряпне та сила, какой она долгие годы держала тебя в плену?..
Летят, летят годы…
Вот сидит Баджи у себя за столом в кругу друзей, в идет у них разговор о театре.
Много перемен прошло с той поры, как Хабибуллу убрали с поста директора. Разобрались, в конце концов, в его делах! Есть немало людей, которые знают и могут подробно рассказать, как все это произошло. Теперь обязанности директора исполняет Гамид.
— Что ж, остается мне спокойно вернуться на родину, в Тверь! — говорит Виктор Иванович. — Засиделся я здесь, в Баку, — всем, наверно, успел надоесть!
В таком духе Виктор Иванович высказывается не впервые вот уже в течение трех десятков лет, и никто не придает этим словам серьезного значения.
Но Баджи настораживается:
— На родину? — переспрашивает она. — А знаете, что говорил о вас ваш земляк Михаил Иванович Калинин? Он, собственно, говорил об узбекских крестьянах, но это все равно… Помните нашу Халиму? Так вот, она рассказывала, как к ним в Узбекистан приезжал Калинин… — И Баджи пересказывает услышанное от Халимы о Калинине и заключает: — Вы, Виктор Иванович, хотя родом из Твери, но должны считать своей родиной и наш Азербайджан.
— Так-то оно так, но…
— Может быть, вы не согласны с Калининым?
— В известном смысле Михаил Иванович, конечно, прав…
— Не в известном смысле, а полностью!.. — Неожиданно меняя тон, Баджи с наивным видом спрашивает: — Я слышала, что вам предоставили здесь новую квартиру, чтоб вы поменяли ее на тверскую. Верно это?
Виктор Иванович приперт к стенке.
— Конечно, работы для нашего брата и здесь непочатый край, — признает он. — Задачи, стоящие перед нами, перед советским театром, что в Баку, что в Твери, в конечном счете, одинаковые.
В разговор вступает Али-Сатар:
— Не так-то просто будет тебе отсюда уехать, дорогой Виктор Иванович! — говорит он с лукавой улыбкой.
— Почему же не просто? — удивляется Виктор Иванович.
— А потому, что Гамид как директор театра выдаст тебе такую характеристику, что тебя с ней ни в один другой театр на порог не пустят! Верно я говорю, товарищ директор?
Гамид охотно подхватывает шутку:
— Я, правда, не Хабибулла-бек, но для пользы дела могу дать оценку нашему худруку в духе Хабибуллы!
Ну, как при этом не рассмеяться? Баджи наливает Виктору Ивановичу бокал вина и с чувством говорит:
— Никуда мы вас, Виктор Иванович, не отпустим! — Она ждет, пока он опорожнит бокал, и с уверенностью добавляет: — Да и сами вы никуда от нас не уедете, никуда!..
Летят, летят годы…
А как живут Натэлла Георгиевна и Кюбра-хала?
У них новость: с неделю назад поселилась у них молоденькая девушка из района, приехавшая в Баку учиться в театральном техникуме.
— Ее обещали устроить в общежитие, а пока мы с Кюброй-халой решили приютить ее у себя, — говорит Натэлла Георгиевна, в в голосе ее звучат виноватые нотки.
Ах, Натэлла, славная! Кому ж, как не твоей бывшей жилице, знать, как долго может длиться благодаря твоей доброте это «пока»! Но не оправдывайся: Баджи не будет тебя ревновать к этой милой застенчивой девушке из района.
Летят, летят годы… Тридцать пятый. Тридцать седьмой. Тридцать девятый.
Фашистская Италия уже поработила Абиссинию, завершилась военная интервенция Италии и Германии против Испанской республики. Японская военщина захватила Пекин, оккупировала Шанхай. Германские фашистские орды вторглись в Австрию, вышли на Дунай, распространились на юге Европы. Во всех концах мира, на громадных пространствах от Гибралтара до Шанхая война уже втянула в свою кровавую орбиту свыше полумиллиарда людей. Тревога охватила мир.
Сбудутся ли безумные мечтания Хабибуллы, и вновь протянет ему его старый друг полковник фон дер Гольц ящик с толстыми немецкими сигарами, от которых вновь будет приятно кружиться голова? Взовьются ли над древней землей Азербайджана флаги со свастикой?
О, древняя, родная, многострадальная земля! Кто только тебя не топтал, не терзал! Набеги на твои горы и низины три тысячи лет назад совершали халды-рабовладельцы. На скалах близ озера Гокча они высекали хвастливые надписи в честь своих побед, и в надписи эти всматривается теперь молодой архитектор Бала Шамсиев, читая книгу прошлого своей страны. Но где они, те халды-рабовладельцы? Не удалось им покорить древние вольнолюбивые азербайджанские племена, как не удастся покорить народ Азербайджана никому другому!