Какие есть виды любви?

«В страсти мир сфокусирован и кажется меньше…».

«Со мной часто спорит брат, слесарь контрольно-измерительных приборов. Он мог бы писать умные фантпроизведения, одно время даже хотел поступить на философский факультет. На что уж он сильный человек в критике людских мнений, но и он согласился со мной (правда, не сразу), что страсть приносит человеку один вред.

Я, когда чувствовал эту страсть, был словно больной, у меня было разбито все тело и тянуло лежать[104].

Но переключился на любовь и перестал чувствовать разбитость. Выходит, или страсть — род болезни, или любовь действует как лекарство?

У меня есть свои теории любви и страсти.

Настоящая любовь, любовь-дружба, основывается на сходстве складов мышления. При этом черты лица супругов мало похожи[105].

Чистая страсть основывается именно на внешнем сходстве, а склад мышления совершенно разный.

Страсть ускоряет движения и мысли человека, у него усиливается ассоциативная память, возникает новое чувство — наслаждение аналогиями, похожими чертами и ракурсами.

Зато любовь-дружба переносит основную нагрузку на подсознание. Человек может задать себе правило «будь хладнокровен», и оно будет долго поддерживаться само. С любовью настоящий человек берет преграды более правильно, поэтому он гораздо быстрее становится сильным.

Лучше не любить женщину, чем любить страстно. Страсть обостряет чувства, и человеку легче вроде бы иметь характер, но у него чувство опережает мысль и волю, и это мешает характеру. При страсти усиливается влияние других людей, эмоциональное и нервное, действует закон отражения чувств, что-то вроде телепатии. Поэтому (сужу по собственному опыту) если страсть приходит до затвердения характера, в юности, человек может подавляться чужой волей и жить, подчиняясь чужим мнениям.

Страсть усиливает чувства человека, а любовь — сосредоточенность его мыслей. Любовь-дружба действует и на наши внешние чувства. Она усиливает вкусовые ощущения, обостряет слух, делает взгляд человека более параллельным, и от этого мир кажется больше[106]. А в страсти мир сфокусирован и кажется меньше, так как видно все, но в уменьшенном размере.

Страсть — только для очень сильных, они могут с ней совладать, но и им она мешает. Одни от страсти делаются слишком злые, другие — слишком слабые, беззащитные.

Кроме любви и страсти, есть еще любовь с примесью страсти — любовь-страсть. В ней перемешано хорошее от любви и плохое от страсти, и лучше всего — любовь-дружба без примеси страсти». (Андрей К-в, Свердловск, сентябрь, 1982.)

Письмо это писал чуткий и думающий человек, который умеет всматриваться в сложные тайны человеческих чувств. Интересно, что он говорит языком Андрея Платонова — в его внешне корявой, словесно неуклюжей манере, но зато наполненной мыслями, как невод рыбой.

Перед нами — один из коренных вопросов: какие есть виды любви, что они дают и что отнимают? И верно ли, что страсть только плоха, а любовь только светла?

Древние греки различали четыре вида любви: эрос, филиа, агапэ, сторгэ. (К рассказу о них я буду добавлять и свои мысли, пояснения, сегодняшние повороты.)

Эрос — это восторженная влюбленность, телесная и духовная страсть, бурная тяга к обладанию любимым человеком. Это страсть больше для себя, чем для другого, в ней много я-центризма. Если учитывать наши сегодняшние знания, это как бы страсть по мужскому типу, страсть в ключе пылкого юноши или молодого мужчины; она бывает и у женщин, но гораздо реже. Пожалуй, ярче всего она запечатлелась в любовной лирике Катулла.

Филиа — любовь-дружба, более духовное и более спокойное чувство. По своему психологическому облику она стоит ближе всего к любви молодой девушки. У греков филиа соединяла не только возлюбленных, но и друзей, и именно она была возведена на высшую ступень в учении о любви Платона.

Агапэ — альтруистическая, духовная любовь. Она полна жертвенности и самоотречения, построена на снисхождении и прощении. Это любовь не ради себя, как эрос, а ради другого. По своему облику она похожа на материнскую любовь, полную великодушия и самоотверженности.

У греков, особенно во времена эллинизма, агапэ была не только любовным чувством, но и идеалом гуманной любви к ближнему, предвосхищением альтруистической христианской любви. (Апостол Павел, который в знаменитом послании к коринфянам восхвалял человеческую любовь, использовал именно греческое слово «агапэ». И другие мировые религии тоже называли альтруистическую любовь высшим из земных чувств человека.)

Сторгэ — любовь-нежность, семейная любовь, полная мягкого внимания к любимому. Она росла из естественной привязанности к родным, напоминала родственные тяготения мягких юношей и девушек.

«А почему у древних греков четыре вида любви? Нет ли в этом переклички с их четырьмя темпераментами, и не относится ли каждый вид любви к своему темпераменту?» (Ленинграду «Знание», август, 1980.)

Греки не выводили свои виды любви из темпераментов и не связывали их между собой. Можно, пожалуй, предположить, что к любви-эросу больше тяготеет пылкий сангвиник или холерик, к филиа — спокойный флегматик, к сторгэ или к агапэ — нежный и чувствительный меланхолик. Но ведь мы согласились, что старое деление на темпераменты неточно, и лучше, наверно, искать связи любви и темперамента, пользуясь сегодняшним подходом.

Странно, но со времен античности никто не пытался по-настоящему понять, какие же есть разновидности любви. Интересно сказал кое о каких из них Стендаль в своем очерке «О любви», Прудон, французский социолог и философ, в книге «Порнократия, или Женщины в настоящее время»; по крупицам писали об этом другие писатели и поэты. И только в наше время психологи стали выяснять, какие есть психологические виды любовных чувствований.

Сторгэ, агапэ, эрос, маниа….

В 70-е годы канадский психолог и социолог Джон Алан Ли описал шесть главных видов любви; в их перечень вошли почти все греческие виды[107].

Любовь-сторгэ у него — как бы наследница греческой сторгэ и филиа; это любовь-дружба, любовь-понимание. Прудон говорил о ней, что это «любовь без лихорадки, без смятения и безрассудства, мирная и чарующая привязанность». Возникает она постепенно — не как «удар стрелы», а как медленное вызревание цветка, медленное прорастание корней в почву и уход их в глубину.

Любящие такой любовью вслушиваются друг в друга, стараются идти друг другу навстречу. У них царит тесное общение, глубокая душевная близость, они подсознательно ищут везде и во всем пути наименьшей боли.

Для них нет рутины, им нравится обычный ход домашних дел, и привычка не гасит их чувства. Они испытывают удовольствие, зная близкого, предвидя, как он отзовется на их поступки.

У такой любви особая прочность, и она может перенести даже очень долгую разлуку, как перенесла ее знаменитая любовь Пенелопы к Одиссею, древний прообраз нынешней сторгэ.

«Сторгиане» глубоко доверяют друг другу, они не боятся неверности, зная, что их внутренняя тяга друг к другу не угаснет от увлечения. Секс в такой любви ясен и прост, любящие считают его продолжением душевной близости, и он входит в их отношения не сразу, на поздних ступенях сближения.

Любовь-сторгэ — чувство неэгоистическое, и в нем очень сильны слои дружеских привязанностей, «сотруднической» близости. И расставаясь, сторгиане не делаются врагами, а остаются добрыми приятелями.

В этом описании любви хорошо переданы внешние проявления любви-дружбы, но не ее внутренний облик. Перед нами не любовь-чувство, а любовь-отношение, не своеобразие чувств, а своеобразие отношений любящих. И эта любовь-отношение дана в отрыве от характера человека, от его темперамента — как лучи в отрыве от звезды, которая их испускает.

Подход к любви здесь частичный, только «отношенческий», в нем нет сплава любви-чувства с любовью-поведением[108].

Но и такой половинный подход может приносить пользу, пока не появится более полный подход. Любовь-сторгэ испытывают однолюбы и «долголюбы», и она способна приносить долгое счастье. У двух счастливых пар из тех, о которых тут говорилось, любовь во многом похожа на сторгэ, хотя кое в чем и отличается. Возможно, что чистые виды любви встречаются нечасто, и чаще любовь бывает смешанной: к основе от одного вида любви могут добавляться черточки от других видов.

Второй вид любви — любовь-агапэ. Как и у греков, она сосредоточена на «ты», полна альтруизма и обожания любимого. Любящий такой любовью готов простить все, даже измену, готов отказаться от себя, если это даст счастье другому.

Такая любовь-самоотречение сегодня редка. Из 112 канадцев и англичан, которых исследовал Д. Ли, только у 8 человек — то есть у 7 процентов — были ее признаки. Она чаще бывает женской, но она встречается и у мужчин. Такую любовь, тяжелую, трагическую, перенес Жуковский, но, пожалуй, самый яркий ее пример — любовь молодого Чернышевского, которая запечатлена в его юношеском «Дневнике моих отношений с тою, которая составляет сейчас мое счастье».

Его любовь полна самоотречения — избыточного, чрезмерного, он готов пожертвовать ради нее своим чувством, не требуя никакой ответной жертвы. «Помните, — говорит он ей, — что вас я люблю так много, что ваше счастье предпочитаю даже своей любви»[109]. Эта великолепная формула схватывает саму суть любви-агапэ, но она передает и ее двойственность, неравновесие.

Любовь-агапэ многим похожа на сторгэ: в ней громко звучат душевные и духовные созвучия, она полна выносливого терпения, негаснущей привязанности. Но ее чувства более горячи, чем сторгэ, они могут достигать почти религиозного пыла, и телесный огонь у агапэ может быть сильнее, чем у сторгэ. Душевностью своих чувств агапэ напоминает сторгэ, а силой, накалом больше похожа на эрос.

Любовь-эрос — это пылкое чувство, которое долго и бурно горит в человеке. Люди, которые испытывают его, не очень влюбчивы и могут долго жить без любви; но, когда они влюбляются, любовь захватывает всю их душу и все тело.

В любви-эросе очень сильна тяга к телесной красоте, и телесные тяготения стоят в ней на первом плане, особенно в ее начале. Но они глубоко пропитаны эстетическими красками — влечением к красоте формы, изяществу линии, к мужественной силе тела или его женственной округлости. Любовь-эрос — как бы дочь эллинской любви, в которой влечение к телу было до краев переполнено эстетической духовностью.

Замечено, что у тяготеющих к любви-эросу часто бывало счастливое детство, или же они были детьми счастливых родителей. Может быть, оттого, что в детстве они купались в счастье, они и тянутся к нему каждым фибром своей души, каждой клеточкой тела. Любовь для них — культ, они чувствуют себя в ней на 10–15 лет моложе, и она действует на них целительно — не только омолаживает, но и оздоровляет, избавляет от половых сбоев.

У любви-эроса пылкая двойная оптика, сильное магнитное притяжение. Эросиане ярко помнят день первой встречи, мгновение первого поцелуя, ощущение первой близости; любовь для них — праздник, потому и каждый ее миг полон радужной праздничности.

Любовь-эрос чаще всего «моногамна», питающие ее не склонны или мало склонны к боковым влюбленностям; но она может повторяться у человека несколько раз, она бывает обычно не у однолюбов, а у «долголюбов».

В такой любви очень обострена душевная зависимость от близкого человека. Любящий делает все для любимого — и от любви к нему и от боязни потерять его, особенно когда тот любит его другой любовью, не эросом. Он все время ищет, чем усладить близкого, дарит ему подарки, отыскивает новые блюда, придумывает новые развлечения…

Он хочет все знать о любимом, хочет и ему раскрыть все о себе. Ему важны все мелочи быта, все подробности того, что с ней и с ним было — сегодня, вчера, давно. Ведь каждый миг их жизни — это миг культа, каждый вздох любимого — вздох мировой величины, и он бессознательно полон для них огромного смысла.

Ими правит тяга к полному слиянию душ, к максимальному — до тождества — сплаву двух существований. Поэтому они хотят как можно больше походить друг на друга — вплоть до стиля и цвета одежды, до малейших привычек, интересов, занятий.

Главная радость жизни для них — в любимом, поэтому они разлучаются редко, ненадолго. При разрыве они испытывают тяжелую, почти смертельную боль, и трагедия разрыва для них может быть страшнее смерти. Впрочем, люди, питающие эту любовь, обычно глубинные жизнелюбы, в их любви нет одержимости, и их жизнелюбие помогает им заживлять раны.

По своему облику любовь-эрос — это как бы пылкая юношеская любовь. Она, видимо, чаще бывает у юных, чем у зрелых, а среди зрелых — чаще у людей горячих и долгих чувствований, с сильной душевностью, пылкой эмоциональностью.

В одной из счастливых пар — в самой младшей — жена питает к мужу сплав эроса и сторгэ, а он к ней — сплавсторгэ и эроса, с перевесом сторгэ. Возможно, сначала онилюбили друг друга совсем по-разному, она — эросом, он — сторгэ, а потом каждый заразился чувством другого, перенял от него частицу его любви. Так часто бывает, когда любовь живет на прочной почве хороших отношений: к чистому виду любви как бы прививаются веточки от других чувств, и любовь делается смешанной.

Следующий вид любви — маниа, любовь-одержимость (от греческого «мания» — болезненная страсть). Древние греки знали об этом чувстве, хотя оно и не входило в их классификацию. «Тейа маниа» — безумие от богов — так звали они эту любовь. Сафо и Платон увековечили ее симптомы — смятение и боль души, сердечный жар, потерю сна и аппетита. Но любовь-манию открыли человечеству арабы с их горячими чувствами и фанатическим сгущением всех сил души в узкий пучок. «Я из племени Бен Азра, полюбив, мы умираем» — так отпечаталась в поэзии эта фанатическая любовь. Испытав ее, любящий становился меджнуном — безумцем, и почти буквально — а то и буквально — терял рассудок.

Тысячу лет назад, в конце первой эры, эта любовь вспыхнула как эпидемия, захлестнула всю арабскую поэзию, проникла в искусство Персии, Средней Азии, Грузии, трубадуров. Такую любовь питал позднее и гётевский Вертер, и купринский Желтков, и многие герои мрачной романтической поэзии.

И в жизни такая любовь берет человека в плен, подчиняет его себе. Это очень неровное чувство, оно все время мечется между вспышками возбуждения и подавленности. Любящие таким чувством часто ревнивы и поэтому не выносят разлуки; при раздорах они могут сгоряча предложить близкому человеку расстаться, но тут же до дрожи пугаются этого.

У таких людей обычно сниженная, в чем-то болезненная самооценка, ими часто правит ощущение неполноценности, скрытое или осознанное. Они повышенно тревожны, ранимы, и от этого у них бывают психологические срывы и сексуальные трудности. Их неуверенное в себе чувство может быть и воинственным, собственническим, им может править болезненный я-центризм. Неврастеничность иногда рождает в них изломанную любовь-ненависть, болезненное тяготение-отталкивание — лихорадку несовместимых чувств.

Такое чувство, видимо, чаще встречается у неуравновешенных интровертов-дистонов, людей нервического или холерического темперамента, которые обращены в себя и полны внутреннего разлада. Оно часто бывает у юных с их избыточной неуверенностью в себе. Наверно, сейчас, когда люди становятся более нервными, такое нервное чувство чаще вкрапливается в их личные отношения.

Маниа редко бывает счастливой; это пессимистическая, саморасшатывающая любовь, ее питают люди, у которых пригашена энергия светлых чувств. В выборке Дж. Ли почти все они, в отличие от эросиан, были недовольны жизнью, обделены жизнелюбием.

Но темные слои мании можно ослабить, привив к ней веточки светлых чувств. Для этого надо ослабить одну из ее главных основ — болезненное чувство неполноценности. Надо поднять, усилить подспудное самоуважение человека, уверить ранимые слои его подсознания, что его любят по-настоящему. И, если удастся создать в его душе чувство защищенности, уверенного спокойствия, он ответит на это самой горячей, самой преданной любовью — любовью спасенного от беды.

И еще один вид любви назван греческим словом — прагма (дело, практика). Это спокойное, благоразумное чувство. Если в любви-мании самодержавно царят чувства, которые подчиняют себе разум, то в прагме царит разум, а чувства покорны ему.

Настоящий прагмик не может любить того, кто недостоин любви. Он до мелочей видит всю ценность или неценность человека. Любовь для него — столько же дело головы, сколько сердца, и он сознательно руководит своим чувством.

Он хорошо относится к близкому: помогает ему раскрыть себя, делает добро, облегчает жизнь, остается преданным ему в испытаниях.

Для прагмиков очень важен разумный расчет, причем не эгоистический, а трезво житейский. Они стараются все планировать и могут, скажем, отложить развод до того, как перейдут на другую работу, кончат учебу, вырастят ребенка…

С тех же позиций пользы они мирятся и с половыми сложностями своей жизни. Скажем, если муж хороший добытчик, но плохой любовник, жена может решить, что главное он делает хорошо, а остальное не так уж и важно. А если жена прохладнее мужа относится к телесным радостям, он тоже мирится с этим, потому что она хорошая мать.

Мне кажется, это не любовь, а более тихое чувство — привязанность, симпатия. Его испытывают или очень спокойные, или очень рационализованные люди, или те, у кого умеренная нервная энергия, небольшая пылкость чувств. У них сильное самоуправление чувствами как раз потому, что эти чувства ослаблены.

Но прагма — совсем не низшее, а нормальное, естественное для человека чувство. Это как бы флегматизированная любовь, и она может быть очень прочным и долгим чувством. Прагмики могут жить в добрых отношениях, быть внимательными спутниками, хотя не яркими, как бы без душевной молодости, без юности чувств. Они любят зрелым устоявшимся чувством, они как бы начинают с последних возрастных ступеней любви, но зато могут стоять на них до конца жизни. Это чувство может быть и блеклым, и по-настоящему добрым, надежным — этим оно похоже на сторгэ.

У привязанности-прагмы есть еще одно преимущество перед другими любовными чувствами: те со временем остывают, слабнут, а прагма, наоборот, может делаться теплее, душевнее — ею чаще правит закон реки, чем реки наоборот.

Такое чувство встречается часто — и в старости, когда энергия чувств снижена, и в зрелые годы — в тех семьях, которые строятся на житейски-хозяйственных отношениях; и вообще у людей с рационализованной душой, а их сейчас становится все больше.

В прошлом прагма была, пожалуй, самым частым супружеским чувством, и под ее знаком брак стоял десятки веков, особенно в патриархальной крестьянской семье, которой правили добрые нравы. Нынешняя прагма растет из главной психологической тяги современных людей — тяги к глубокой душевной совместимости, к похожим интересам, взглядам, обычаям. Девиз прагмы — как можно более полная совместимость, и на нем стоит вся теперешняя служба знакомств и брака.

Следующий вид любви — лудус: Овидий в «Искусстве любить» называл его amor ludens (амор люденс) — любовь-игра. Человек здесь как бы играет в любовь, и его цель — выиграть, причем выиграть как можно больше, потратив как можно меньше сил.

Лудиане хотят радужных и беззаботных отношений, легких как полет бабочки. Они влекутся к одним только радостным ощущениям, и их отпугивают более серьезные чувства. Крайние из них стремятся завести двух, а то и трех возлюбленных сразу.

«Любовь к нескольким», книга-наставление XVII века, говорила об этом, что два возлюбленных лучше, чем один, а три надежнее, чем два. Они дают двойную гарантию успеха: во-первых, при любой осечке с одним его заменит другой, во-вторых, деля между ними симпатию, можно не бояться глубокого увлечения, излишней привязанности.

Лудианин — человек кратких ощущений, он живет мгновением, редко заглядывают в будущее и почти никогда не вводит возлюбленного в свои далекие планы.

У него нет ревности, нет владельческого отношения к возлюбленному; он не распахивает перед ним душу и не ждет от него такого распахивания. Часто он нетребователен или не очень требователен, а то и неразборчив. Внешность партнера ему важна меньше, чем собственная независимость.

У него особенное отношение к телесным радостям. Они для него не высшая цель и не часть эмоциональных отношений. Это часть его игры, одно из ее русел, и он не вкладывает в них душу, легко относится к ним. Ему дороже удовольствие от самой игры, чем от промежуточных выигрышей, его больше влечет легкость игры, чем ее результаты.

Поэтому он неярок и однообразен сексуально, редко старается углубить свое любовное искусство. И если партнер не испытывает с ним радости, он не стремится дать ему эту радость, а делает то, что легче ему самому — ищет себе другого.

У него самодовольно высокая самооценка, он никогда не испытывает чувства неполноценности, даже когда явно неполноценен. Наоборот, такие люди часто полны чувства сверхполноценности. Те из них, которые встретились Дж. Ли, были самоуверенны и никогда не жалели о своем пути. По их словам, у них было среднее детство, ни счастливое, ни несчастное, а своей нынешней жизнью они довольны, потому что, кроме случайных срывов, в ней все хорошо…

Конечно же, лудус — не любовь, а просто любовное поведение. Лудиане не могутлюбить, в их душах нет струн, на которых разыгрывается это чувство. В них царят струны простейших наслажденческих чувств, и они занимают там и свое законное место, и место более глубоких, более сложных чувств.

Эти чувства я-центричны, они не дают душе углубить себя главными человеческими переживаниями, которые построены на сопереживании — радостью от чужой радости, печалью от чужой печали.

Нынешние лудиане-игроки — это упрощенный сколок с аристократической французской любви XVIII века. Это была утонченная любовь-игра, полная хитроумия и риска, стремящаяся к изысканным наслаждениям души и тела. У нее были витиеватые каноны и правила, и они делали из нее изощренное искусство общения, превращали в состязание соперников, которые идут к одной цели, но хотят невозможного — и выиграть вместе, и обыграть друг друга.

Такая любовь-игра ярко запечатлелась в мемуарах и в беллетристике XVIII века и, пожалуй, ярче всего в «Опасных связях» Шодерло де Лакло и в «Парижских картинах» Ретифа де ля Бретона. Типичным лудианином был и известный итальянец Казанова, человек-игрок, записками которого зачитывалась в XVIII–XIX веках образованная Европа. Теперешние игроки — это чаще всего бытовые донжуаны, которые, в духе нынешней массовой культуры, тяготеют к неизобретательной игре, построенной на лобовых ходах.

Что с чем уживается?

«Работа о видах любви вызвала у меня вопрос, связанный с вашей старой статьей «Только ли любовь?». Вы тогда писали, что, по данным социолога Файнбурга, у тех, кто женился по любви и влечению, на 10 удачных браков приходится 10–11 неудачных, а у тех, кто женился по расчету, лишь 7 неудачных.

Но те, кто женится по расчету, это единомышленники, которые питают друг к другу одинаковое чувство — прагму. А те, кто женится по любви, могут и не быть такими единомышленниками. По-моему, если встретятся между собой единомышленники по виду любви, то счастливых браков у них будет не меньше, чем у прагмиков». (Виктор О., новосибирский академгородок, август, 1980.)

Классификация Джона Ли, очень полезная для нас, в общем, недалеко ушла от греческой: кроме трех старых видов любви (сторгэ, агапэ, эрос), в ней появилась еще любовь-маниа и два вида любовного отношения — привязанность-прагма и игра-лудус (хотя прагма — это как бы полулюбовь, любовь без пылкости).

Как сочетаются между собой эти чувства? И что лучше: когда сходятся одинаковые или разные чувства?

Человеческое подсознание настроено на закон зеркала, и ему чаще всего хочется, чтобы близкий человек любил нас точно так же, как мы любим его. Тяга к подобному правит нашей психологией, мы ждем от близкого таких же проявлений любви, как от себя, а если их нет, думаем, что нас не любят. Мы не понимаем, что не такая любовь — это тоже любовь, а не отсутствие любви, и ждать копию чувства так же наивно, как ждать южного ветра с запада.

Наверно, среди любовных чувств есть совместимые, полусовместимые, несовместимые.

Агапэ — самая уживчивая любовь, она, видимо, совмещается со всеми чувствами, так как она отказывается от себя и принимает чужие правила. Это любовь-отклик, любовь-эхо, и как раз ее и питала чеховская душечка.

Лудус, игра, наоборот, самая неуживчивая связь; она не совмещается ни с чем, кроме другого лудуса, но и с ним лишь на время, пока игроки получают друг от друга больше, чем отнимают.

Прагма, польза, пожалуй, лучше всего уживается с другой прагмой. Она несовместима со взбалмошной манией, враждебна разгульному лудусу. И пылкий эрос не очень близок ее расчисленной сдержанности. Она более или менее легко уживается с агапэ, может мирно сосуществовать со сторгэ, но лучше всего ей с себе подобными.

Маниа лучше всего сочетается с агапэ; поведение агапэ успокаивает манию, она может даже перестать быть манией, но тогда ей грозит опасность стать чувством-тираном, чувством-деспотом. Маниа может совмещаться и со сторгэ, и с эросом, но им, особенно эросу, будет трудно с ней — их соединяет нестойкая почва полусовместимости.

Сторгэ лучше всего сочетается со сторгэ, эрос — с эросом, но им может быть хорошо и друг с другом.

Для наших чувств проще, когда встречаются одинаковые виды любви. Чувству всегда, видимо, легче с себе подобным: оно ощущает его как себя самого — и это дает людям добавочную силу интуиции, усиливает подсознательное понимание близкого человека, углубляет сопереживание с ним — эгоальтруистические слои чувств…

Впрочем, если у такого союза разрастаются одинаковые минусы, они умножают друг друга и убивают чувство. Особенно часто это бывает, когда сталкиваются две мании или два лудуса — чувства, в которых шипов больше, чем лепестков. А кроме того, в жизни, видимо, чаще соединяются люди с разной манерой любви.

Если у них хорошие отношения и гибкие, переимчивые характеры, то они как бы заражают друг друга своей манерой любви, обмениваются частичками этой манеры. В их любви-отношении появляются перекидные мостики, вкрапления одинаковой манеры любви, и это помогает их чувствам.

Но если отношения у них не очень теплые или характеры не переимчивые, тогда общая манера любви не вырастает. Чувствам людей начинает грозить непонимание, отчуждение, разлад, и, если в них не появится хотя бы какой-то общий слой, они начнут ущербляться, гаснуть, истаивать…

Судьба такого союза разных чувств во многом зависит от их активности или неактивности. По силе своей активности шесть наших чувств как бы разбиваются на три пары: активные чувства — эрос и лудус, полуактивные-полупассивные — маниа и прагма, малоактивные, пассивные — сторгэ и агапэ.

Когда сходятся разные виды любви, то ходом их отношений чаще всего правит более активное чувство. Эрос и лудус более инициативны в отношениях, чем прагма и маниа, а прагма и маниа — чем агапэ и сторгэ.

Если соединяются два одинаково активных чувства, то мелодию их отношений больше, видимо, ведет чувство более неблагополучное, более противоречивое. Союз эроса и лудуса больше зависит от лудуса, союз прагмы и мании — больше от мании, союз агапэ и сторгэ — больше от агапэ, так как в нем меньше внутреннего равновесия.

Если более светлое и более цельное чувство (эрос, агапэ, сторгэ) вступает в союз с чувством более противоречивым (маниа, прагма) или более темным (лудус), то линия их судьбы больше зависит от более противоречивого и более темного чувства. Лудус здесь более «судьбоносен», чем маниа и прагма, а маниа и прагма — чем сторгэ, агапэ, эрос.

Среди пружин, которые правят сочетаниями наших чувств, много невыгодных, опасных для чувств, а чем они сильнее, тем труднее им противостоять. Но ослаблять их можно, усиливая «противоположные достоинства», и чем опаснее пружины-враги чувств, тем решительнее надо помогать пружинам-друзьям — самым внимательным к близкому стрункам твоих чувств. Другого пути продлить чувства нет, и, если мы не сумеем сделать пружины-друзья более сильными, чем пружины-враги, любовь умрет обязательно и неизбежно.

Ключ к видам любви.

К сожалению, все реестры любовных чувств — и древние, и новые — приблизительны, неполны. Видов любовного чувства, наверно, не четыре, не шесть, а больше; возможно, положение тут такое же, как и с темпераментами — тысячи лет думали, что их четыре, а потом поняли, что их много…

Реестры любовных чувств составлялись в отрыве от реестра человеческих типов, и это, наверно, главная причина их неполноты и приблизительности.

У классификаций любви нет психологической (то есть теоретической) базы; все они улавливают внешние проявления любви и не видят их внутренних корней, не пытаются узнать, от чего именно зависит тот или иной облик любовного чувства.

Вспомним: любовь — внутренняя тень человека, эхо его темперамента и характера, зеркало его биологического, психологического и нравственного склада.

Темперамент, характер, нравственность — все они создают ткань любовного чувства, его своеобразие. У флегматика не бывает романтического полыхания страсти, такого, как у пылкого или у холерика; но зато его любовь длительнее и надежнее. В любви сангвиника нет тонкости полутонов, как у меланхолика или чувствительного, но зато она жизнерадостнее, ярче…

Есть люди, чувства которых быстро загораются и быстро гаснут; это те из холериков и нервических, которые не умеют углублять себя, идут на поводу у своих самых нестойких струн.

Есть люди решительно зажигающиеся, сильно горящие и долго не гаснущие: это пылкие, иногда сангвиники; есть медленно загорающиеся, ровно и долго горящие — флегматики, чувствительные; есть зажигающиеся медленно, горящие пригашенно, но с повышенной чувствительностью, с переливами полутонов — это меланхолики.

Есть люди, у которых сильнее звучат физические струны влечений и слабее — психологические. Их, очевидно, больше среди мужчин и женщин сильного полового темперамента (таких примерно 12–15 процентов всех людей), а также среди молодых мужчин и людей, не очень развитых душевно.

Есть люди, у которых громче звучат психологические струны влечений и тише физические. Таких больше среди мужчин и женщин слабого или умеренного темперамента, которые глубоки душевно, да и вообще среди женщин.

А как зависят любовные чувства от своеобразия человеческих ощущений, нервных реакций? Возможно, у «долгочувствов» (пылких, чувствительных, меланхоликов, флегматиков) любовь больше тяготеет к длительности, а у «краткочувствов» (холериков, сангвиников, нервических, беспечных) гаснет быстрее…

Узкое поле ощущений, видимо, помогает любви быть более стойкой, а широкое уменьшает ее стойкость, но зато усиливает ее праздничность, радужную яркость…

Ненасытность ощущений порождает пылкую, но неровную любовь, любовь-страсть; насытимость не дает чувству такого накала, но зато она делает любовь более ровной и спокойной…

У интровертов, направленных в себя, и у бивертов, двуцентристов, чувству легче быть долгим, чем у экстравертов, внецентристов; зато у экстравертов чувство искрометнее и жизнелюбивее…

У интровертов сильнее психологические слои любви, у экстравертов — физические, а у бивертов они уравновешены. Хотя, конечно, именно здесь очень многое зависит от духовного уровня, и у духовно развитого экстраверта психологические слои чувства могут быть сильнее, чем у тусклого интроверта.

От того, какой у человека темперамент, зависит его предрасположенность к каким-то, хотя и разным, видам любви. Так, пылкий и чувствительный больше тяготеют к эросу и сторгэ, а если они интроверты, то и к мании. Флегматик и меланхолик влекутся к сторгэ и агапэ, нервический и холерик — к мании, иногда к эросу, лудусу…

Крупную роль играет здесь половой темперамент: чем он сильнее, тем больше человек переживает я-центрические, наслажденческие влечения, чем слабее — тем больше он тянется к ощущениям равновесным, неэгоистическим.

И конечно, склад любовных чувств прямо зависит от склада человеческой нравственности, от нашего я-центризма, альтруизма или эгоальтруизма. Одни люди больше влекутся к я-центрическим чувствам — лудусу, мании, другие к альтруистическим — агапэ, третьи к уравновешенным — сторгэ, эросу, прагме…

Своеобразную музыку любовного чувства (именно чувства), его особый облик создает, видимо, квартет своеобразий: своеобразие наших темпераментов — психологического и полового, своеобразие характера, своеобразие нравственного склада. Вид любви, к которому влечется человек, возникает на их стыке, порождается их сплавом, равнодействием. Как именно это происходит, сколько есть видов любви — здесь лежит огромное поле работы для будущей психологии чувств.

А по каким признакам можно различать виды любви? У любви, очевидно, есть какие-то главные опорные свойства, и вид любви зависит от того, какие они и как сочетаются в человеке. Таких опор, видимо, четыре, и классификацию любви стоило бы строить, основывая ее на эти опоры.

Во-первых, это длительность любви, ее долгота или краткость, скорость ее загорания и затухания.

Во-вторых, это сила, накал чувствований.

В-третьих, это духовные и физические потоки чувства, их сравнительная сила и пропорция.

В-четвертых, это внутренняя направленность чувства — его я-центризм, альтруизм или эгоальтруизм.

Просвечивая любовь сквозь эти четыре призмы, и можно, видимо, уловить все ее виды, понять, какие они и чем отличаются друг от друга. Возможно, впрочем, что существуют и другие опорные свойства любви, — это выяснится, когда нынешние зародыши психологии любви выйдут из куколки.

Это сложная и долгая работа, для нее будут нужны кропотливые исследования, а пока, наверно, придется использовать нынешнюю классификацию, но помня при этом, что она приблизительна и неточна.

Романтическая любовь.

Почему мы так плохо знаем, что есть разные виды любви? Не потому ли, что европейское искусство, наш главный учитель любви, почти все свое внимание отдавало любви-эросу и любви-мании и почти не замечало других видов любви?

Эрос и маниа — чувства-страсти, и их воспевала вся европейская лирика — от Архилоха, Сафо и Катулла до трубадуров, Данте и Петрарки, от Байрона и Пушкина до Маяковского и современных поэтов[110]… И европейская трагедия ужасала людей страстью — от Софокла и Еврипида до классицистов и Ибсена. И проза больше всего писала о чувствах-страстях — от «Дафниса и Хлои» Лонга и «Эфиопики» Гелиодора до рыцарских романов, от «Новой Элоизы» и «Исповеди» Руссо до «Вертера» Гёте, «Анны Карениной» Толстого, «Гранатового браслета» Куприна, «Митиной любви» Бунина, «Жана Кристофа» Роллана и многих современных писателей…

Особую роль здесь сыграли романтики XVIII–XIX веков — немецкие, английские, французские. Они ввели в европейскую культуру любовь-экстаз, молитвенное и всесжигающее чувство, которое ввергает человека в пучины блаженства и топи отчаяния.

Они возвели любовь в сан религиозного слияния двух людей, в таинство мистического откровения. Как писал об их понимании любви известный исследователь романтизма академик Жирмунский, «любовь открывает любящему бесконечную душу любимого. В любви сливается земное и небесное, чувственное одухотворено, духовное находит воплощение; любовь есть самая сладкая земная радость, она же — молитва и небесное поклонение»[111].

Романтики шли здесь за Платоном, за его идеей любви как мировой силы, целительницы человеческой природы, и в этом было их величие. Но они хотели абсолютной любви, полнейшего слияния двух душ, их растворения друг в друге. Они хотели, чтобы предельная любовь одного человека встречала в ответ такую же любовь — такую же до мелочей, до близнецовой одинаковости. И от невозможности такой любви их чувство было гибельным, трагическим.

Романтическая любовь-страсть вбирала в себя всего человека, захватывала в плен все его существо и направляла на любимого человека все силы его души без изъятия. Как будто все, что есть в человеке — все его ощущения и чувства, все мечты и мысли, все его потаенные глубины — все это переплавлялось в божественную материю любви и изливалось светоносным потоком на любимое существо.

Но, отдавая себя до дна, без остатка, это чувство требовало полнейшей ответной самоотдачи — жертвенной и абсолютной. Оно требовало от любимого полного замыкания на себе, оно деспотически ревновало его к любому интересу вне себя, к малейшему снижению пылкости. Накал этого чувства был предельно взвинчен, и оно испепеляло людей, надрывало их души.

У такого отношения к любви были и предшественники в человеческой истории. Рыцарская любовь средневековья, как мы знаем, обоготворяла женщину, впрочем, не всякую, а ту, которую «обоготворял» — поднимал до себя — божественный луч любви. Возлюбленная была мировой величиной для чувств любящего, и рыцарская любовь возводила в событие малейший перелив ее взгляда, мельчайший трепет настроения. Все они были просвечены божественным лучом и все были наполнены от этого высшим — божественным — смыслом…

Два психологических источника питали такое ощущение любви: религиозный экстаз и пылкий темперамент. Рыцарская любовь была романтическим чувством, и ее идеалы стали одним из главных фундаментов европейской любовной культуры.

С самого начала европейское понимание любви тяготело к романтической односторонности, с самого начала оно было порождением лишь одного психологического темперамента или одной группы темпераментов — восторженных[112]. И постепенно один из психологических видов любви — любовь-страсть — стал считаться любовью вообще, истинной, настоящей любовью.

Мерилом любви, ее пробным камнем стал накал чувства, его «количество», а не «качество». Чувства, в которых было меньше полыхания, подсознательно ощущались как бедные родственники любви, подступы к ее вершинам. И пусть даже они были пропитаны эгоальтруизмом, но, если в них не хватало страстности, они были недостойны называться любовью. Такое суженное понимание любви главенствует до наших дней и в европейской культуре, и тем более в обиходе…

Кому доступна любовь-страсть?

Многие, наверно, понимают, что любовь-страсть доступна далеко не всем. Французские психологи думают, что к ней неспособны те, кто слабо возбудим и кто может держать в руках свои эмоции. Их чувства не дают им такого толчка, с которого началась бы бурная кристаллизация — та кристаллизация, которая меняет все мироощущение человека, всю его психологическую оптику.

Для любви-страсти, считают Андре ле Галл и Сюзанна Симон, нужен темперамент, который держится на трех китах: сильной возбудимости, глубоком долгочувствии и узком поле ощущений — «телескопе сознания». По-моему, им помогают (может быть, на вторых ролях) активность эмоций и их ненасытность. На этих опорах (или на большинстве из них) и стоит, видимо, любовь-страсть — чувство-деспот, которое порабощает душу.

Страсть всегда действует на человека двояко: она резко повышает его интерес к любимому и так же резко снижает все другие интересы. Разражается коренной переворот во всех ценностях человека, во всех его тяготениях и пристрастиях. Все их заглушает одно могучее чувство, все они бледнеют и стушевываются перед ним.

Чем больше сил души берет себе страсть, тем меньше их остается на все остальное; чем больше нервно-эмоциональной энергии вливается в тягу к одному человеку, тем меньше ее выпадает всему остальному миру. Страсть — это чувство-абсолют, которое стремится заполонить человека абсолютно — до последних пределов.

И раз так, то страсть, видимо, может быть только у пылких (В — А—Д) и чувствительных (В — нА — Д), и то, наверно, не у всех, а у тех, у кого узкое поле восприятий и ненасытные ощущения. Возможно, впрочем, что на страсть, но более короткую, способны и холерики (В — А—К), но, видимо, не все, а интроверты с узким нолем и ненасытностью ощущений.

Краткочувствие, конечно, мешает им: чтобы образ любимого смог до дна заполонить психику, нужна биологическая способность нервов долго испытывать каждое ощущение любви, чувствовать его по инерции, переживать его эхо, отблески. Именно такое долгоиграние эмоций и углубляет, драматизирует чувство, придает ему накал страсти.

Но возможно, что роль удлинителя ощущений, их продлителя могут брать на себя узкое поле и ненасытность ощущений. Если холерик обращен в себя, интровертен, если его ощущения трудно насытимы и у них узкое поле (и если ему при этом приходится долго завоевывать свою любовь), тогда его влечения бьются в тесном русле, усиливают друг друга и могут раскалить любовь до страсти.

Итак, пылкий, чувствительный, холерик — вот три человеческих темперамента, у которых само нервное строение благоприятно страсти, помогает испытывать ее. В очень редких, пожалуй, в исключительных случаях страсть может вспыхивать у нервического (В — нА — К), у флегматика (нВ — А—Д). Их нервное строение не способствует страсти, как и нервное строение сангвиника (нВ — А—К), меланхолика (нВ — нА — Д), беспечного (нВ — нА — К).

Утопическое чувство.

Французские психологи считают страсть враждебным для человека чувством. Любовь-страсть, говорят А. Ле Галл и С. Симон, — это полный разрыв с реальностью, она устремлена к несчастью и смерти — «она сжигает за собой мосты к жизни, делает жизнь отныне бесполезной»[113]. «Из-за страсти, — пишет Ф. Алкье, — мы отказываемся понять, каким будет наше будущее, следствие наших поступков… Из-за страсти мы отказываемся понять облик настоящего… Наконец, из-за страсти мы отказываемся думать о прошлом как о том, что прошло, чего больше нет. Мы утверждаем, что оно не мертво… Всем этим страсть есть безумие»[114].

Что ж, во многом эти слова верны; страсть — чувство-утопия, в ней немало самообмана, иллюзий, и она вселяет в человека воспаленное отношение к жизни. Но это лишь часть страсти, лишь одна ее сторона.

По-моему, любовь-страсть — не только безумие, и в ней есть не только отлет от реальности. В ней есть и сверхразумие, есть «утопический реализм» — бросок к сути жизни, тяга к идеальному устройству человеческих отношений.

Любовь-страсть — эхо нашего подсознательного стремления видеть и настоящее, и прошлое, и будущее счастливым, до предела человечным. Это двоякое стремление: оно обманно, утопично, но оно и побуждает нас улучшать жизнь, создавать в ней островки личной утопии — островки добра, счастья, радости. А эти островки — модели того, какими должны бы быть истинные человеческие отношения; и творчеством таких островков и должна бы, наверное, быть настоящая жизнь — естественная, обычная жизнь людей-творцов.

Да, страсть безумна, она подменяет глаза человеку и вселяет в него слепоту. Но она и служит одним из главных психологических усилителей нашей тяги к человечному устройству жизни — ненормальным усилителем нормального стремления.

И отношение к прошлому как к чему-то живому — это тоже не обман и безумие. Конечно, прошлого уже нет, оно исчезло, перестало быть. Но оно и осталось внутри настоящего — как материал, из которого это настоящее состоит, как живая ткань, из которой оно соткано.

Сегодняшнее дерево — это миллиарды клеток, которые возникли вчера и позавчера. Сегодняшняя душа каждого из нас — это отпечаток миллиардов ощущений и мыслей, которые мы испытывали всю прошлую жизнь. Каждое наше дыхание, каждая мысль, каждый микропоступок — все они переплавляются в клетки нашего тела, искорки духа, строительные мозаинки личности.

Секунды прошлого прошли, но они пересоздались, воплотились и в наши души, и в живые нравы эпохи, и в живое строение общества. И сегодня — это лишь точка роста на миллиардах живых вчера, как бы верхушка бамбука, которая растет у нас на глазах. Прошлое всегда живо — и не в переносном, а в прямом смысле, — как внутренний фундамент настоящего, как основа всего его облика.

Фантазии и «эффект Эдипа».

Испуганные романтиками и обманутые рационалреалистами, мы считаем мир мечтаний и памяти чем-то нереальным и призрачным. Сладостные ныряния в глубины прошлого, сладостные взлеты в воздушные замки будущего кажутся нам чем-то наивно детским, сбивающим с толку…

Но воздушные замки — это самые прочные из земных построек, хотя и самые рассыпчатые; такое сочетание полюсов — обычный парадокс обычной жизни. Жизнь в них дает нам неиссякающие потоки радостных ощущений, положительных эмоций — и лечит этим душевные раны, оберегает здоровье психики, растит неосознанное самоуважение. А главное — она заряжает нас тягой построить на земле эти воздушные замки, возвести их своими руками.

Недоверие к фантазии, мнение, что она отвлекает от дела, возникло в русской культуре больше ста лет назад, во времена революционеров-демократов. Или практические дела, или бесплодные фантазии — так считается с тех пор в нашем обиходе.

Но витание в мире грез и фантазий — одно из самых полезных практических дел нашей жизни. Это одно из тех дел, которые больше всего тренируют в человеке творца. Недаром струны грез и фантазий так колокольно звучат в детские годы — главные годы рождения творческих пружин: это, наверно, работают самые глубокие, самые естественные двигатели человека, которые предназначены пробуждать в нас творца.

Создание грез — это создание мысленного мира, выдуманной жизни, и эта выдуманная жизнь правит — вместе с другими рулями — и нашей реальной жизнью. По своим психологическим пружинам сотворение фантазий — такое же творчество, как творчество писателя, композитора, художника: все они создают второй мир, мысленный и несуществующий. Только у «грезотворцев», в отличие от писателей, это мир из одних сияющих вершин, без темных пропастей и серых равнин обычной жизни.

Фантазирование — это творение в себе творца. Тяга к фантазии — одно из главных родовых свойств человека, одно из важнейших его отличий от животных. Фантазия — это как бы моделирование желаемой нам жизни, как бы эмоциональное «прогнозирование» будущего, которое сильно влияет на это будущее.

У футурологов есть термин — эффект Эдипа, взятый из древнегреческого мифа. Родителям Эдипа предсказали, что он убьет отца и женится на матери; и как они ни старались избежать предсказания, оно сбылось. Футурологи считают, что предсказание будущего усиливает его вероятность, и это и есть эффект Эдипа[115].

Предвидение почти всегда действует на предсказываемое событие — приближает его или мешает ему наступить. Думы о будущем, мечтания о нем незаметно усиливают тягу именно к такому варианту будущего, безотчетно рождают дела, которые ведут к нему. Вплетаясь в вереницу сил, правящих жизнью, эти дела и эти чаяния будущего увеличивают его шансы на жизнь, на то, что оно придет.

Даже ложные прогнозы иногда сбываются, становятся истинными, потому что прогноз — как гипноз — подсознательно действует на людей, заставляет их работать для своего осуществления.

Так фантазия лепит реальность — вместе с реальными силами; впрочем, она тоже — одна из самых реальных сил жизни, один из самых мощных двигателей человека — конечно, если она не довольствуется собой, а толкает нас на дела, поступки.

Загрузка...