«Существуют ли такие типы людей, которые особенно пригодны для брака?» (г. Тольятти, Куйбышевская обл., Политехнический ин-т, апрель, 1980.)
«Какие характеры вообще не могут притереться друг к другу? Есть ли абсолютно несовместимые люди или в любом случае можно что-то сделать?» (1-й подшипниковый завод, март, 1978.)
«Современная индивидуализация людей не делает ли невозможной долгую совместную жизнь?» (Московский энергетический институт, ноябрь, 1980.)
Еще в двадцатые годы этими вопросами задался Т. Ван де Вельде. Наблюдения привели его к выводу, что лучше всего приспособлены к браку «синтонные пикники» — то есть экстраверты, открытые миру, с радушным и жизнерадостным характером. У них, считал он, есть абсолютная пригодность к супружеству, они «годны к браку с каждым нормальным человеком»[116].
Но таких людей мало, говорил Ван де Вельде, а у остальных есть относительная годность к браку, — не со всеми, а только с людьми обратного темперамента, противоположного типа. К браку с человеком своего типа, считал он, они относительно негодны. Ван де Вельде добавлял при этом, что речь идет только о здоровых людях, а у людей с болезнями, с отклонениями от нормы пригодность к браку понижена.
Очевидно, здесь много верного: чем «синтоннее» человек, то есть чем он «созвучнее» с другими, чем радушнее и открытее к ним, тем легче с ним жить и уживаться. И наоборот, чем человек «дистоннее», «разнозвучнее» с собой и с миром, чем больше он обращен в себя, тем труднее с ним и жить, и уживаться.
Но всегда ли для такого уживания нужен человек противоположного типа? Для совместимости нужны и полярные, и похожие свойства, и она бывает полнее всего, когда стоит на трех китах: на духовно-душевном сходстве, на близости полового темперамента и полярности психологического. (И, конечно, на таком поведении, которое сближает, а не отдаляет людей.)
Впрочем, когда Ван де Вельде выводил свои законы пригодности к браку, он учитывал в основном только темперамент человека, только нервно-психический склад. Мораль, взгляды, позиции, поведение — все это он оставлял в стороне, и это делало его подход полуверным.
В пятидесятые годы английский врач и психолог Блейкер исследовал 8 тысяч человек и выяснил, что по складу своей личности 60–65 процентов людей могут быть хорошими семьянинами, 30–35 процентам трудно жить в браке и около 3 процентов людей совсем негодно к браку[117].
А как обстоят дела у нас? К сожалению, отечественные психологи таких работ не проводили, а переносить на нас английские цифры, да еще тридцатилетней давности, конечно, нельзя. Впрочем, кое-какие данные здесь есть. Во второй половине века в человеческой психологии идут перемены, невыгодные для супружества. Как установили психиатры из разных стран мира, появилось множество «акцентуированных личностей» (от акцент — ударение, упор), людей, у которых чрезмерно обострены одни стороны характера и притуплены другие.
Этот акцент отпечатывается на всей манере чувствований, поведения, мышления; характер человека делается от этого или тревожным, или педантичным, или демонстративным, или излишне возбудимым, излишне замкнутым… Усиленно действуют его самозащитные, я-центрические струны, и вокруг человека как бы нарастает невидимая оболочка обособленности.
Это не патология, а еще норма, но уже у предела, у самой границы с болезненным отклонением. Таких людей в 70-е годы было у нас от четверти до 40 процентов, а, скажем, в ГДР — около половины[118]. Как показало одно отечественное исследование, акцентуированных мужчин намного больше, чем акцентуированных женщин, зато женская акцентуация, заострение характера, гораздо сильнее мужской[119].
Правда, исследование это проводилось только внутри технической интеллигенции, среди людей 40–45 лет, жителей большого города, и переносить его выводы на другие возрасты и социальные слои можно только с поправками.
Среди молодежи акцентуированных людей, возможно, меньше, меньше их, наверно, и в деревне, и в небольших городах. Но образованные слои большого города — это опережающая модель, к которой идут и другие слои, модель их завтрашнего состояния. И вполне возможно, что сейчас, в конце 80-х годов, другие слои и возрасты догоняют здесь техническую интеллигенцию 70-х годов.
«Какие черты акцентуированных личностей опаснее всего?» (г. Горький, молодежный клуб общения «Я и ты», май, 1987.)
Автор исследования, о котором шла речь, специалист по сексологии и совместимости Ю. А. Решетняк, выяснил, что акцентуация явно усложняет отношения мужчин и женщин. Обычный мужчина гораздо труднее уживается с акцентуированной женщиной, чем с обычной; еще труднее уживаются между собой акцентуированная женщина и акцентуированный мужчина.
Причем самое опасное, пожалуй, то, что в их отношениях есть ловушка, основанная на странном парадоксе — «чем необычнее, тем привлекательнее». Каждого из них влечет к другому именно заостренность чужого характера («не такой, как все») — самая трудная для совместимости черта. Каждому кажется, что чужая необычность хорошо подходит к собственной необычности.
На деле же две необычности вдвое дальше друг от друга, чем две обычности, и двум непохожестям вдвое труднее ужиться, чем двум похожестям. Заостренность, акцентуированность характера — это чаще не перекидной мостик между людьми, а разделительный барьер.
Это двойной капкан: в начале знакомства, пока действует радужная оптика, он притягивает людей друг к другу, создает в них иллюзию «рифмующихся душ». Но чем дальше, тем больше у них несогласий, и тем больше две заостренности делаются двумя сторонами стены, которая растет между людьми.
Сила их расхождения, его вероятность, как выяснил Ю. А. Решетняк, в пять раз больше, чем вероятность сближения. Это, видимо, значит, что из пяти акцентуированных пар только в одной могут победить силы сближения, а в четырех парах (в 80 процентах!) могут скорее перевесить силы разбегания.
Конечно, это не жесткое правило, а вероятность, предрасположенность. Человек может ослабить минусы своей заостренности, и тогда они меньше будут мешать уживанию. Но сама по себе акцентуация — это дополнительная помеха уживанию. Она делается все более эпидемической, и поэтому сейчас, как «скорая помощь», нужны лекарства от акцентуации, особые способы, которые помогут ее смягчать.
Если даже акцентуированных людей у нас от четверти до четырех десятых, это 30–50 миллионов взрослых — 30–50 миллионов людей, которые повышенно тяготеют к супружеским неудачам. Это социальная беда — такой источник личных бед, который несет тяжелую опасность для общества.
У кого еще затруднена супружеская совместимость, кому трудно — и с кем трудно — жить в браке?
«Полюбила человека, а он эгоист. Может ли он полюбить меня? И могут ли двое быть счастливыми, если один из них эгоист?» (Московский энергетический институт, ноябрь, 1980.)
«Мне кажется, даже любовь не может победить эгоизм. Что же делать? Не жениться? Ведь семья, еще не родившись, обречена на развод. Как быть?» (Киев, дискуссионный клуб VIстуденческого фестиваля, Дом учителя, май, 1988.)
Американский психолог Тиненбом неплохо сказал по этому поводу: «Когда Джон окружен с севера Джоном, с юга — Джоном, с востока — Джоном и с запада — Джоном, тогда у Джона не может быть хорошего брака, и жалко ту женщину, которая выйдет замуж за него»[120].
И Станислав Ежи Лец, известный польский сатирик, едко уколол эгоистов своей иронической наивностью: «Мы смотрели в глаза друг другу, я видел себя, и она — себя»[121]. Зрение у такого человека внешнее, и даже в глазах близкого он видит не его душу, а свой отпечаток. Он неспособен к нормальному супружеству по всему своему складу, всей своей душевной оптике; эгоизм — не просто синоним несовместимости, это ее отец.
Другим родителем несовместимости или полусовместимости может быть болезнь, в том числе невроз, или неумение налаживать совместимость, очень частое сегодня, или такая разница в людях, которая пересиливает их сходство.
Что касается абсолютно несовместимых людей, то, во-первых, это два эгоиста — пожалуй, самый распространенный сегодня случай такой несовместимости; во-вторых, это враги-любовники (типа Марютки — Говорухи-Отрока, но в бытовом выражении) — люди полярного подхода к жизни; в-третьих, люди противоположных половых темпераментов — сильного и слабого.
Душевный союз всех таких людей может быть только коротким, магнитные силы, которые влекут их друг к другу, в большинстве случаев быстро иссякают. Впрочем, многих эгоистов спасает от краха непоследовательность их эгоизма, то, что он перемежается с неэгоизмом. Именно эта непоследовательность и делает их полуспособными к семейной жизни.
«Но есть люди, которые совсем неспособны к семейной жизни, и им лучше жить одинокими, без семьи. Их незачем принуждать к семейной жизни, не надо агитировать за нее, так как они только принесут несчастье близким.
Известно ли, сколько таких людей есть сейчас? И не надо ли отказаться от шаблона всесемейности? Пусть каждый живет, как ему лучше, а общество должно помогать всем, а не только семейным». (Зеленоград, лекторий семейно-бытовой культуры, октябрь, 1983.)
До сих пор шла речь о людях, которые ограниченно годны к нормальной супружеской жизни. Многие из них могут — в принципе — преодолеть свои противосемейные слабости, но для этого им нужны неутихающие усилия. А кто же совсем неспособен к нормальному супружеству — именно нормальному, построенному на теплой душевности, на доброй помощи друг другу?
Это люди серьезно больные, причем те, кто не просто болен телом, душой или нервами, а еще и живут в плену у своей болезни. Болезнь движет их настроениями, мыслями, поступками, и они сеют вокруг себя токи недовольства и раздражения, холодные волны недобрых чувств. Это как бы психологические инвалиды, которые не могут давать близким радость.
В их число входят больные психопатиями и олигофрены (слабоумные), алкоголики, наркоманы, пьяницы, близкие к алкоголизму. В развитых странах Запада таких людей 20–25 процентов. У нас данные о них не публикуются, но, по оценкам некоторых физиологов и социологов, таких людей не меньше, а то и больше. Чем быстрее ритм жизни, чем уродливее минусы нынешней повседневности, тем массовее делаются «болезни безволия» и психические заболевания[122].
Гуманен ли «шаблон всесемейности», нужен ли он?
Семья — это, пожалуй, самая гуманная из всех человеческих ячеек, она больше всего делает человека человеком. В других человеческих ячейках — скажем, в трудовой — человек выступает больше не как личность, а как исполнитель типовой роли — токаря, доярки, продавщицы, бухгалтера, конструктора… Работа требует от человека именно типовых — «ролевых» — профессиональных умений, типовых черт, а не личных, индивидуальных. Все «ролевые» ячейки вбирают в себя только часть человеческой личности, все построены как минимум на полуотчуждении этой личности.
Семья — современная семья — единственная человеческая ячейка, в которой нет такого отчуждения. Она стоит не на ролевой основе, а на личностной; вернее, все ее роли носят предельно личный характер, и, чтобы быть нормальным мужем и женой, нормальным отцом и матерью, надо вкладывать в эти роли все главные основы своей души.
Человек глубже всего проявляется — и больше всего складывается — в семье, и поэтому семейное состояние — одно из наивысших человеческих состояний. Но именно поэтому семью и надо бы оберегать от тех, кто может ее только разрушить, от тех, кто неспособен к нормальной семейной жизни.
Но что значит оберегать семью? Запретить жениться больным, алкоголикам, наркоманам или, скажем, генетически неполноценным (их сейчас 10 процентов)[123],как это запрещено психически больным?
У нас нет системы медико-биологической защиты брака, нет шкалы «показаний» и «противопоказаний» к браку — медицинских, психологических, сексологических, нравственных, житейски-социальных… Нужен, видимо, свод каких-то минимальных запросов к человеку-семьянину, и он должен бы стать ядром медико-биологической и социальной защиты семьи.
А в пару к такому своду нужен набор тестов, который показывал бы нам самим: вот тут ты, как семьянин, можешь не опасаться себя, тут у тебя уязвимое место, а вот здесь в твоей душе — или в твоем здоровье нет тех устоев, которые только и могут выдержать тяжесть брака. Можно, пожалуй, предположить, что большинство нынешних «абитуриентов в супруги» (да и самих супругов) с трудом прошли бы сквозь эти тесты на «брачную зрелость»…
Но, конечно, запреты на брак должны быть гуманными; закрывать дорогу, наверно, стоит только тем людям, которые совсем не способны к нормальному супружеству: психически больным, пока они не вылечены, алкоголикам, пока они алкоголики, и т. п. А вот людей, генетически неполноценных или, скажем, легких олигофренов, по-моему, негуманно лишать права на супружество, но гуманно лишать права на потомство…
А как быть с людьми, которые не дозрели до брака душевно, нравственно? Возможно, для таких стоило бы установить продленные сроки помолвки — своего рода испытательный срок, скажем, в полгода, год. Наверно, при любом исходе помолвки, при любых показаниях тестов такие люди сами — только сами — должны принимать решение, жениться им или нет. Но общество должно бы возлагать на них усиленную ответственность за судьбу их брака — и усиленно помогать им через семейные консультации.
Обо всем этом надо, конечно, думать, спорить, искать всем вместе меры защиты семьи. Но, наверно, в любом случае не запреты на брак — главное в защите семьи. Главное — так переустроить жизнь, чтобы она рождала максимум способных к супружеству и минимум неспособных. Это громадная социальная задача, и она потребует коренного переустройства всего нынешнего уклада жизни, всего общественного организма.
Частью этого переустройства должна, видимо, стать совершенно новая стратегия социальной помощи семье, о которой уже говорилось — не частичная помощь, как сейчас, а системная, универсальная: помощь во всех сторонах жизни семьи, укрепление всех ее слабых мест, лечение всех ее болезней одновременно.
Что касается помощи одиноким, то, конечно, общество должно помогать и им. Сейчас в нашей стране больше 40 миллионов людей неженатых и незамужних — мы стоим здесь на одном из первых мест в мире, пропуская вперед, как и с разводами, только США.
Появилось очень много убежденных холостяков, причем не только среди мужчин. Пожалуй, еще никогда в истории не было столько женщин, которые не нуждаются в мужчинах: это оборотная сторона нынешних планетарных переворотов в человечестве, одно из главных боковых следствий антипатриархатной революции. Точные цифры их неизвестны, но, судя по наблюдениям, их становится все больше и больше.
Одна из причин такого роста — то, что в супружеском возрасте у нас гораздо больше одиноких женщин, чем одиноких мужчин. Этот женский перевес особенно велик в старших поколениях, у тех, кому за пятьдесят, но он — вплоть до середины 80-х годов — был очень заметен и в молодых поколениях. Поэтому у многих девушек и многих молодых женщин, особенно разведенных, были в последние десятилетия очень понижены шансы на замужество. Среди них-то и стала разрастаться психология убежденного одиночества, которая возводила безвыходность в выход, превращала безвыборность в выбор…
Убежденные холостяки делятся на несколько разрядов. Во-первых, это люди, которые болезненно неспособны к нормальному супружеству и не питают нужды в нем (алкоголики и т. п.). Во-вторых, это люди, которым чрезмерный эгоизм загораживает дорогу к семейному счастью, а жизнь без обязанностей, с одними правами кажется заманчивой и легкой. Их много среди мужчин и немало среди женщин.
Третий разряд — те несчастные и усталые люди, у которых не хватает сил на семейные напряжения или ослаблено половое здоровье. Они убедили себя, что одинокая жизнь спокойнее, и если в ней меньше радостей, то меньше и горя, волнений. У многих из них, особенно у женщин, эта убежденность самозащитная, самоуспокаивающая. Они не могут насытить свою сердечную потребность в близком человеке и, чтобы заглушить душевную боль, подсознательно внушают себе, что он им не нужен…
Впрочем, у многих женщин эта сердечная потребность стихла, поутратила силу. Убежденные одиночки — это часто женщины с подточенной женственностью, жертвы того омужчинивания женской психологии, которое принесла с собой эмансипация.
Стремление к одиночеству — это по своей психологии скорее мужская склонность, отзвук мужской необремененности детьми. Женщина всей своей эмоциональной и материнской природой влечется к союзу с мужчиной, жаждет помощи ему и от него. И когда такое тяготение к мужчине вытесняется безразличием, это тревожный вывих в самих основах женской природы.
Впрочем, это скорее беда, а не вина женщин, плод нервной измотанности — от двойного рабочего дня, торчания в очередях, сплющивания в автобусах, кухонного прислужничества… Это вина (и беда) общества, которое не создало для женщины климата благоприятствования.
«Я разведена с мужем уже 10 лет. И я не хочу замуж! Можно понять людей молодых, тех, кто никогда не был замужем или у кого нет детей. Но говорить об одиночестве, когда есть дети… Где взять время на одиночество?
Когда дети маленькие, забот полно. Подросли — в выходные с ними в лес за грибами, за ягодами, зимой на лыжах, на каток, в театр, в кино. Выйдут замуж — внуки появятся. Да мы, разведенные, счастливее тех, кто замужем! Они только внешне сохраняют свою семью, а сами уже давно надоели друг другу». (С. А., Москва, октябрь, 1986.)
Такое настроение распространяется в последнее время все больше. Его сторонницы отдают всю душу материнству — одному из двух своих женских предназначений — и считают, что другое такое предназначение, супружество, им не нужно.
Женщины из «материнских» семей иногда задумываются: а может быть, это нормальная семья и в ней нет ничего неполноценного, неестественного?
«Не рождается ли сейчас новая семья — времен эмансипации — мать и дети, без мужа? У такой семьи есть недостатки, особенно для воспитания, но зато жить в ней спокойнее, нет ссор с мужем, а это очень важно для женщины. Не пора ли признать, что семья мать с ребенком — законный вид семьи?» (Иваново, текстильный институт, март, 1988.)
По-моему, в этих словах много правды. У человеческой семьи не одна модель, а несколько. С давних пор у европейцев было две такие модели: малая семья, из двух поколений — муж, жена, дети, и большая, из трех поколений — гроздь нескольких малых.
Новый уклад жизни несет и новые модели семьи. Нерасторжимый брак уступает сейчас место расторжимому, а кроме того, небывало затруднены брачные знакомства. Два эти переворота в личной жизни делают материнскую семью массовой: семья или становится материнской после развода, или с самого начала возникает без мужа — мать с ребенком. Каждый год у нас появляется около миллиона материнских семей — рождается новая модель семьи, нормальная для новых условий[124].
Многие, наверно, понимают, что у семьи есть две меры нормальности: состав семьи — мера «количественная», и отношения в ней — «качественная». Наверно, лучше всего, когда обе эти нормы встречаются в полной семье с хорошими отношениями. Но что лучше — когда в полной семье плохие отношения или в неполной — хорошие? Какая из этих семей «нормальнее»? Пожалуй, женщина из письма права тут в своем парадоксе: «Мы, разведенные, счастливее тех, кто замужем! Они только внешне сохраняют свою семью…»
Но у каждого вида семьи есть свои преимущества и свои изъяны, и их стоило бы видеть открытыми глазами — видеть, чтобы уменьшать. Как, скажем, в неполной семье восполнить детям отца? Это тяжелейший изъян материнской семьи, и, если его не залечить, материнская семья будет «полунормальной» — как и полная семья с неважными отношениями.
К сожалению, этого не видит женщина из письма. Ей достаточно одних только детей, она не чувствует себя обделенной без мужа, и это ее личное дело: к ее выбору надо, наверно, относиться с уважением. Но достаточно ли ее детям одной только матери, не чувствуют ли они себя обделенными без отца? По-моему, жизнь без отца обедняет больше, чем жизнь без мужа…
«Согласны ли вы, что «только утро любви хорошо, хороши только первые встречи»? И что лучше, сразу выплеснуть любовь или растягивать ее на долгие годы, сдерживать себя?» (Куйбышев, Дворец спорта авиазавода, апрель, 1980.)
«Не ведет ли сильная любовь к скорому разводу? («Дождь сильный льет мгновенно…») Сильное первое влечение может быстро пройти, и стоит ли без него поддерживать семью?» (Высшая комсомольская школа, ноябрь, 1979.)
«Куприн писал: удовлетворенная любовь иссякает, а иссякнув, разочаровывает, и на душе остается только боль и обида. Что вы об этом думаете?» (Новокуйбышевск, ДК имени Ленина, клуб книголюбов, апрель, 1980.)
Любовь — самое утреннее из наших чувств, говорил Фонтенель, французский писатель и философ XVIII века. Но у любви может быть и светлый день, и теплый вечер, и в каждом из этих чувств — утреннем, дневном, вечернем — есть своя прелесть, которой нет в других ступенях любви.
«Только утро любви хорошо, хороши только первые робкие речи» — эти строки Надсона рождены очень ранимой мужской психологией и очень сильной — романтически сильной — двойной оптикой влюбленности. Облик возлюбленной виден сквозь эту оптику таким белоснежным, что душу влюбленного сотрясает почти религиозное преклонение. Потом на эту икону сердца начинают ложиться блики обыденности, и каждый из них на крупицу ослабляет, гасит нестойкое чувство…
«Только утро любви хорошо» — это психология трагического по своей сути чувства, чувства с короткими крыльями: оно начинается со взлета счастливости и сразу же — без парения и планирования — переходит в спуск, падение, пике… Это скорее влюбленность, чем любовь, а если любовь, то лишь один из ее видов — любовь-маниа. У счастливой любви — у других ее видов — день может быть ярче утра, особенно у женщин.
Той же ранимой мужской психологией и той же психологией побеждаемой любви рождена и мысль, что удовлетворенная любовь иссякает, оставляя после себя горькое разочарование. Так бывает с влюбленностью, а не с любовью: у влюбленности как бы короткий аппетит, и если она не перерастает в любовь, этот аппетит скоро насыщается, и влюбленность начинает иссякать.
Любовь не умирает от удовлетворения; наоборот, она умирает только от неудовлетворения — это один из ее главных законов.
Удовлетворяясь, любовь не иссякает, а, как дождь в почву, все глубже впитывается в подспудные пласты души, в ее потаенные закоулки. Удовлетворенность любви — это одна из коренных опор, которая поддерживает ее жизнь. При этом, конечно, насыщение любви не должно становиться пресыщением, ибо если насыщение продляет жизнь любви, то пресыщение укорачивает ее.
«Уважаемая редакция! Мне 17 лет, я учусь в Ростовском педагогическом училище, и моя будущая профессия — воспитательница в детском саду. Прочла статью Ю. Рюрикова «Любовь: ступени культуры» и решила высказать свое несогласие. Автор пишет, что через несколько лет после свадьбы чувства уцелевают меньше чем у половины супругов. Он говорит, что у одних паруса чувств оказываются одуванчиками и облетают от первого ветерка, а у других они, хотя и крепче, но не выдерживают шквалов жизни.
Он утверждает, что, чтобы сохранить чувство, нужен тяжелый, даже каторжный труд души. Но стоит ли жениться по любви, если потом мы обречены каторжно трудиться? Тогда уж лучше выходить замуж по расчету. Правда, в таком браке самой малости не хватает — любви, но зачем она, если все равно через несколько лет она умирает?
Незачем ставить резкую грань между отношениями до и после брака, разница не такая уж большая. Дело, по-моему, в другом. Ведь, кроме слова «любить», есть и слово «правиться». Если бы все об этом задумывались, бедным душам не пришлось бы каторжно трудиться. Когда есть настоящая любовь, легко бороться и с житейскими неурядицами, и со всеми другими врагами любви. А то женятся и потом выясняют, что и сохранять им нечего». (Наташа Игнатова, Ростов, декабрь, 1979.)
Этим письмом в «Смену» движет обида за любовь, которой можно, конечно, только сочувствовать, в нем есть и важное различение между «любить» и «нравиться». Но в нем есть и очень распространенное у нас романтическое представление о настоящей любви, которой ничего не страшно и которая легко перебарывает преграды. Такое представление видит лишь одну «половину» любви — небесную, неуязвимую, и не видит ее земную половину, ранимую и уязвимую. Такое признание надземной силы любви и незамечание ее земной слабости — как бы орел и решка романтической позиции, две стороны одной медали.
В нынешней усложняющейся жизни, повторю это, чувствам становится все труднее сохранять себя. Неожиданный вклад внесла сюда и эмансипация. Раньше, во времена патриархата, жена должна была гораздо больше приспосабливаться к мужу, чем муж к жене. Теперь оба должны со-приспосабливаться, со-применяться друг к другу, и это во много раз усложнило всю мозаику чувств, всю чересполосицу их повседневного существования.
Но главное, куда более сложными стали люди и их запросы, и это в корне переменило всю атмосферу личной жизни, всю почву человеческих чувств. Самые проницательные умы Европы ощутили это еще в начале нашего века. В двадцатые годы английский философ и математик Бертран Рассел в своей книге «Брак и нравы» выдвинул идею, что чем сложнее делаются люди, тем короче у них счастье.
Чем проще люди, говорил он, тем легче и проще им друг с другом. Гораздо труднее людям с многогранными вкусами, взглядами и интересами: они стремятся к тесному душевному сродству, но достичь его им сложнее. «Чем цивилизованнее становятся люди, — писал Рассел, — тем меньше они способны к длительному счастью с одним и тем же человеком»[125].
«Фрейд в работе «Будущее одной иллюзии» говорил:
«Прирост культуры внутри человеческого рода происходит за счет убыли счастья у отдельных его членов». Можно ли разрешить в будущем это противоречие?» (Общежитие МГУ на проспекте Вернадского, январь, 1980.)
Наверно, и Рассел, и Фрейд во многом правы в своих мыслях, правы чисто психологически. Чем проще внутренний мир человека, тем легче у него возникают радостные эмоции и тем легче они правят им. Детская простота души служит одной из главных основ счастливого детства, и для детского счастья нужно куда меньше усилий, чем для взрослого.
Чем сложнее психика, тем больше ее слагаемых участвует в создании радости — и тем вероятнее их срывы и сбои. Чем глубже и разветвленнее сознание — призма, которая везде видит противоречия, — тем труднее достаются человеку радости, и тем труднее им править в его внутреннем мире. Возможно, есть психологический закон, по которому простая психика получает много радостей от немногих усилий, а сложная — мало радостей от многих усилий.
Впрочем, дело здесь не только в простоте или сложности пуши, психики, а и в ее внутренней согласованности, внутренней гармонии или разладе. Если простая психика — и у детей, и у взрослых — «дистонна», разорвана противоречиями, то ей тоже нужно для радости много усилий. А сложной психике, которая внутренне гармонична, «синтонна», достаточны для радости средние, умеренные усилия.
И потому вернее, видимо, сказать: гармоничная психика получает максимум радости от минимума усилий, а негармоничная — минимум радостей от максимума усилий. Это, пожалуй, один из главных законов счастья, один из его основных психологических механизмов.
Конечно, простой психике легче сохранять свою гармоничность, чем сложной. Возможно, тут действует общекибернетический закон: когда в системе возрастает число элементов, трудность управлять ими (то есть согласовывать, гармонизировать их) растет в квадрате. И потому для взрослой счастливости всегда нужно усилий в квадрате больше, чем для детской, а для нынешних усложненных взрослых — еще на степень больше…
Но навсегда ли это? Вечный ли это закон психологии или стадийный, преходящий?
Может быть, он действует сейчас и потому, что мы не понимаем наших новых чувств, смотрим на них сквозь призму старой культуры чувств, во многом романтической и упрощенной? Может быть, наши чувства болеют сейчас, как болеют растения, которые пересажены в новую почву, и они перестанут болеть, когда приживутся на этой почве?
Трудность нынешнего счастья резко усиливается и нашим незнанием многих законов человеческой психологии, и неумением строить жизнь по этим законам. Такой разлад нынешней жизни с законами человеческой психологии — один из породителей всех разладов в нашей психике. И когда научно-психологическая революция начнет перестраивать по законам человеческой психологии всю жизнь, она тем самым будет превращать ее из родителя дисгармонии в родителя гармонии.
Вполне возможно, что просвещенная, гуманная цивилизованность будет не сокращать, а, наоборот, углублять п продлять счастье. Такая цивилизованность только начинает рождаться на земле, она делает лишь первые черновые шаги по материкам личной жизни, и утвердится она на земле, пожалуй, только с рождением новой цивилизации.
Человечество переживает сейчас кризисный переход от доличностного состояния к личностному, от культуры простых чувств и отношений к культуре куда более сложных чувств и отношений. Возможно, что, когда люди освоятся на почве этой новой культуры, они найдут противоядия от нынешних ядов для чувства.
Одно из таких противоядий, которое может действовать и сейчас, это, видимо, наша сознательная помощь своим чувствам. Рассел прав, когда он говорит о стихийном счастье: чем люди сложнее, тем их стихийное счастье короче. Но так ли будет обстоять дело со счастьем, которому стараются помочь сознательно? И возможна ли вообще такая помощь, или счастье как ветер — никакими дверьми не удержишь, никакими щитами не повернешь в нужную сторону?
Жизнь счастливых пар, о которых тут говорилось, доказывает, что душевная сложность может углублять счастье, делать его многоцветнее. Счастливые — долгосчастливые — в один голос говорят, что, если бы они не помогали своим чувствам, те умерли бы быстро. И, видимо, у новой психологической культуры любви сейчас появляется новый главный закон — закон максимальной помощи своим чувствам.
«В пьесе Рощина «Валентин и Валентина» приводится мысль Фрейда: «Самая сильная страсть длится четыре года». Справедливо ли это наблюдение? И вообще на чем основана длительность любви?» (Встреча с преподавателями русского языка военной академии, конец 70-х годов.)
По своей психологической природе любовь, и тем более влюбленность, влечение — все это чувства самоугасающие. Сами по себе, да еще в трудных условиях, они, постепенно ослабляют свою двойную радужную оптику и даже вытесняют ее двойной темной оптикой, которая уже не улучшает, а ухудшает облик близкого человека.
Но называть сегодня какие-то сроки угасания чувств вряд ли стоит, так как массовых сведений о длительности любви у нас нет. Настоящие исследования ее жизни нигде не проводились, и психология любви похожа сейчас на карту мира до Великих географических открытий — гораздо больше белых пятен и неоткрытых земель, чем земель открытых и познанных. Что касается Фрейда, то он говорит здесь о страсти, а бурные чувства иссякают быстрее спокойных. Скорость самоугасания у глубоких чувств меньше, и они, видимо, могут — в принципе — жить дольше.
«Любовь — самоугасающее чувство?! Никогда и ни от кого не слышала такого пессимистического вывода! Любовь вечна, как вечна человеческая жизнь, она проходит ряд ступеней и с годами становится все крепче. Угасает любовь, которая не поддерживается близостью и физиологической совместимостью. Они нужны для любви так же, как нужен кислород для дыхания». (Ленинград, центральный лекторий «Знание», август, 1980.)
Записка эта написана крупным женским почерком; мы еще встретимся с ним — в те дни у меня был недельный цикл лекций, его хозяйка не раз писала мне, и позже ее позиция получит расшифровку. Но испуг от мысли, что любовь сама по себе, без помощи, угасает, резкое неприятие этой мысли — все это, видимо, тоже веточка с дерева романтического понимания любви.
Впрочем, не просто романтического, а облегченно, розово-романтического, потому что романтизм видел и мимолетность любви. Как писал Байрон:
Когда б нетленной
И неизменной,
Назло вселенной,
Любовь была,
Такого плена
Самозабвенно
И вдохновенно
Душа б ждала.
Но торопливы
Любви приливы.
Любовь на диво,
Как луч, быстра.
Блеснет зарница —
И мгла ложится,
Но как прекрасна
Лучей игра!
Какие психологические пружины движут самоугасанием наших влечений?
Радужная оптика безраздельно царит только в дебюте любви или влюбленности. Правда, у разных людей длина этого дебюта разная — от нескольких недель до нескольких лет. Как уже говорилось, чем дольше утро любви, тем длиннее и ее день, тем протяженнее вечер. Долгая любовь похожа на июньский день, короткая — на декабрьский: усеченное утро, быстротечный день, который на полдороге обрывается, сменяется ночью… Когда проходит утро любви, двойная оптика слабнет и достоинства человека видятся уже в меньшем увеличении, а недостатки — в меньшем уменьшении.
Спустя еще немного оптика чувств начинает различать плюсы и минусы близкого человека трезво, в их натуральную величину. А если в нее встраиваются призмы недовольства, она снова делается двойной, но уже темной, и начинает увеличенно видеть недостатки человека, а уменьшенно — его достоинства. Примерно так и идет самоугасание любви и влюбленности.
С неожиданной стороны подошел ко всему этому академик Густав Наан, эстонский астрофизик. Теория надежности, писал он, считает, что отказы и сбои — обязательное свойство любого явления жизни. Все, что может портиться, портится, говорит он, к этому ведет всеобщий закон природы — второй закон термодинамики, или закон энтропии. Энтропия (от греч. «превращение») — это обесценивание энергии, переход ее на более низкие уровни. Для обыденной жизни закон энтропии значит: «Само по себе, если ничего не предпринимать, все может только портиться, ухудшаться, распадаться».
Чтобы построить дом, телевизор, семью, говорит Г. Наан, нужны усилия. Чтобы они развалились, никаких усилий не нужно — все случится само собой. И, если мы хотим уберечь от распада дом, машину, семью, мы должны постоянно поддерживать их прочность. Только эти сознательные и постоянные усилия могут ослабить второй закон термодинамики, смягчить или отдалить энтропию чувства…
Еще рыцарский кодекс любви XII века возглашал: «Только отстаивание любви поддерживает ее жизнь». Можно, видимо, сказать: чем меньше мы помогаем своим чувствам, тем меньше они живут, а чем больше помогаем — тем дольше их жизнь. Сегодня это, пожалуй, главный закон психологической культуры любви, закон жизни и смерти наших чувств.
Нынешнему человеку — и усложненному, и обедненному — такая помощь чувствам нужна, наверное, гораздо больше, чем раньше. Ведь чем ослабленнее наши чувства, тем быстрее они выветриваются из нас и, значит, тем больше нуждаются в укреплении, в продлении жизни. Но и чем они сложнее, ранимее, уязвимее, тем легче им угаснуть и тем больше им нужна защита.
Невиданная трудность счастья — новая генеральная черта современности, и, наверно, наше отношение к счастью должно бы в корне перемениться. Если мы не зарядим свое подсознание предельным старанием помогать своим чувствам, то счастье, видимо, будет гибнуть скоропалительно. Если мы перенастроим свое подсознание на помощь чувствам, мы, возможно, сумеем продлять их жизнь, мешать быстрому иссыханию…
«Сколько раз в жизни можно любить? Раз или энное количество?» (Московская область, Болшево, ДК им. Калинина, декабрь, 1972.)
«Кто такой однолюб? Каков он как муж? Если ты однолюб, что выпадает больше — страдания или радости? И кому больше свойственно однолюбие — мужчине или женщине?» (Краснодарский край, школа вожатых пионерлагеря «Орленок», апрель, 1977.)
«Однолюб теряет или приобретает, любя одного человека?» (Куйбышевский мединститут, апрель, 1980.)
По-моему, на последний вопрос лучше всех в мировой культуре ответил Илья Сельвинский в своей поэме «Пао-Пао»: «Любящий многих познает женщину, любящий одну познает любовь».
Кто такой однолюб? По романтическому представлению это человек, который влюбляется один раз в жизни и навсегда. На самом деле у однолюба могут быть и влюбленности, особенно в юные годы, но любовь у него одна — долгое и глубокое чувство, как правило, сторгэ или агапэ или какой-то их сплав, иногда с вкраплениями эроса.
Какие корни у однолюбия, биопсихологические и нравственные? Прежде всего это эгоальтруизм, иногда с уклоном в альтруизм, особенно у женщин. Это средний — или ниже среднего — половой темперамент; средняя или ниже среднего возбудимость; обязательно — долгочувствие, длительное звучание ощущений; узкое поле восприятий, их способность сгущаться в пучок и, наконец, трудная насытимость ощущений…
Пожалуй, для однолюбия нужны все — или почти все — эти корни, а сверх того нужен еще такой человек, который своим поведением и обликом сумеет поддерживать в однолюбе его чувство…
Для судьбы чувства это исключительно важно. Внутренние основы однолюбия, психологические и нравственные, — это еще не гарантия, что человек станет однолюбом. Это только способность к однолюбию, возможность однолюбия, а вот проявится ли она на деле, станет ли явью, это зависит и от уклада жизни, и от того человека, которого полюбит однолюб.
Однолюбие чаще бывает у женщин, чем у мужчин, так как женщины по своей биологической и психологической сути более привязчивы и постоянны, а мужчины — из-за повышенного напора их чувств, повышенной поисковости всех ощущений — менее постоянны в чувствах.
Впрочем, если говорить точно, то однолюб — это судьба, а не особый тип человека. По-моему, людей, которые по своей психологической природе были бы однолюбами, в строгом смысле слова не существует. В психологии человека нет таких свойств, которые вынуждали бы его любить только раз в жизни.
В человеке заложена потребность в любви, сильная, средняя или слабая, и от того, какая она и как насыщается, и зависит, сколько раз будет любить человек. Если она сильная и насыщается хорошо, любовь не гаснет до склона лет, и долголюб может стать однолюбом; если любовь гаснет, а потребность в любви не насыщена, то в человеке, как лист в почке, таится готовность к новой любви, жажда к ней.
Люди, которых мы называем однолюбами, — это по своей природе долголюбы, а однолюбами их делает счастливая любовь, которая длится до склона дней. Или, наоборот, еще один парадокс: несчастная, неутоленная любовь ранимого человека с неактивными ощущениями, любовь, которая меланхолизирует человека, гасит его энергетику, еще больше сбивает активность его чувств.
Такая петраркианская любовь может (хотя и редко) стать пожизненным чувством, которое не кончается, потому что не насыщается… Обычно бывает она у поэтических и малодеятельных натур, интровертов с тонкой и уязвимой душой, с чуткими нервами и сниженным темпераментом.
По способности любить люди делятся, пожалуй, на три вида: «сильнолюбы», «слаболюбы» и «многовлюбы». Однолюбы — это, видимо, те «сильнолюбы», которым очень повезло или, наоборот, очень не повезло в любви.
Счастливых однолюбов, к сожалению, мало, несчастных, к счастью, еще меньше. К счастью потому, что хотя их любовь и просветляет их жизнь, насыщает ее светом исключительности, но в нее почти всегда вкрадываются черты любви-мании, а от этого она часто становится чувством-недугом и больше сковывает, чем расковывает энергию человека.
Лишь иногда она остается светлым чувством, которое не тяготит душу — чувством-мечтой, фантазией, как бы бестребовательной детской любовью, которой не нужно ответное чувство. Возможно, так это и было с той ленинградской слушательницей, которую задела моя мысль о самоугасании любви. Она писала в одной из следующих записок:
«Если любовь настоящая, то она никогда не гаснет, ей не надо помогать. Я люблю 25 лет, он женат на другой, и ко мне у него только дружеское отношение. Семья конфликтует, но он не рвет с женой из-за ребенка».
И на следующий день: «Вчера это я писала, что люблю 25 лет. Это вызвало у некоторых смех, и я прошу прочесть для них мою записку.
Вдумайтесь — 25 лет, такое редко кому дано, и я горжусь своей любовью. Мы познакомились с ним в 1955 году, он был в опале, а я его защитила. Потом он готовил меня в вуз, проявил ко мне интерес, но я его резко остановила, потому что он был моложе меня на 8 лет. А он сгоряча женился.
У нас все чисто, я его люблю настоящей платонической любовью, и пусть она безответна, все равно любить и страдать — прекрасно. Любовь сделала меня человеком, развила, я даже пишу хорошие, как говорят мои знакомые, стихи. Считаю, что в любой век у нормального человека святое чувство любви неизменно!» (Ленинград, август, 1980.)
Я знаю еще двух женщин, которые пронесли такую петраркианскую любовь через всю жизнь. И для них она тоже не мука, а тихая и светлая радость — смысл их жизни, душа существования.
В чем психологическая разгадка такой долготы их любви? Наверно, в том, что это любовь-чувство, которая существует без любви-отношения. Это как бы продленная детская или юношеская влюбленность, которая отсечена от быта и живет только в душе человека. И, как обычно в таких случаях, это чувство не к тому человеку, какой он на самом деле, а к его улучшенному подобию, к человеку, каким он видится сквозь двойную розовую оптику.
Один из главных видов смерти любви — это «удушение в объятиях», «потребление» любви без ее возобновления. Здесь таких объятий нет, именно поэтому царит продленная двойная оптика, и любовь этих женщин представляет собой как бы остановленное утро любви, утро, которое не переходит в день и как раз поэтому может длиться до заката жизни. Это как бы дебют чувства, которое застыло на ступени своей весны и поэтому ушло из-под власти старения.
Безответная любовь двояка, она и просветляет, и порабощает душу. Если она долго не проходит, она перестает быть для человека трамплином, делается как бы пробоиной, сквозь которую постоянно вытекают его силы, способности, энергия…
«Верно ли, что настоящая любовь может быть только один раз в жизни?» (ДК Московского энергетического института, март, 1976.)
Это очень распространенное мнение, и у него есть могущественные союзники. Один из них, Бальзак, говорил: «Человек не может любить два раза в жизни, возможна только одна любовь, глубокая и безбрежная как море»[126].
Но сам Бальзак пережил две такие любви, глубокие и безбрежные как море. Его первая любовь, которую сам он называл великой, началась в 23 года и длилась около 10 лет. Его любимой женщине, Лоре де Берни, было в начале их любви 45 лет, на год больше, чем его матери, и Бальзак писал о ней много позже: «Госпожа де Берни стала для меня настоящим божеством. Она была одновременно матерью, подругой, семьей, другом, советчицей; она создала писателя». Это была любовь снизу вверх, полумужская-полудетская, но она была глубокой и сильной и погасла лишь за несколько лет до смерти Лоры де Берни, когда она, 55-летняя женщина, уже увяла.
Вторая великая любовь Бальзака — к Еве Ганской — тоже длилась много лет и увенчалась браком, между прочим, в Российской империи, на Украине. Обе эти любви были «настоящие», и это еще раз подтверждает, что у человека, способного к глубокой любви, может быть несколько «настоящих» любовей…
«Можно ли считать чувства Наташи Ростовой к Борису, к князю Андрею, к Анатолию Курагину, к Пьеру Безухову чувствами любви?» (ДК автозавода имени Лихачева, ноябрь, 1981.)
Наташа Ростова прошла обычный путь по лестнице любви, впрочем, обычный только до последней ступени. Сначала у нее была полудетская влюбленность в Бориса. Потом возникла «первая любовь» — чувство к Андрею Болконскому, пылкое, но поначалу нестойкое, скорее влюбленность, чем любовь.
Душа Наташи росла в атмосфере нарождающегося преклонения перед чувствами, покорного следования им. XIX век считал чувства самым истинным проявлением человека, и уже в начале столетия в русскую духовную культуру стал проникать культ чувств, который незадолго до этого родился в Европе.
Наташа была наивно незащищенной перед чувствами, она безоглядно слушалась их, и в эту ее незащищенность ворвалась как смерч вспышка темной, морочащей тяги к Анатолию Курагину. Вспышка эта вызвала в ней мгновенное затмение души, полный паралич всех других чувств.
Она ввергла Наташу в глубокие страдания, и в этих страданиях перегорел простодушный эгоизм ее чувств. Душа ее углубилась, смогла вместить в себя более глубокое чувство — и в предсмертные дни князя Андрея ее влюбленность в него стала любовью.
Все это, видимо, вечные метания созревающих душ. Но так же, как обычны первые чувства Наташи, так же необычно ее чувство к Пьеру. Во всей мировой литературе нет другого такого чувства, оно так уникально, и суть его так далека от видимости, что понять эту суть почти невозможно.
…После замужества в Наташе совершилось поразительное превращение. «Она пополнела и поширела, так что трудно было узнать в этой сильной матери прежнюю тонкую, подвижную Наташу. Черты лица ее определились и имели выражение спокойной мягкости и ясности. В ее лице не было, как прежде, этого непрестанно горевшего огня оживления, составлявшего ее прелесть. Теперь часто видно было одно ее лицо и тело, а души вовсе не было видно. Видна была одна сильная, красивая и плодовитая самка».
Наташа, говорит Толстой, «то, что называют, опустилась»: перестала заботиться о своих манерах, словах, одежде — обо всей внешней стороне жизни. Она забросила пение, отказалась от всех своих прежних увлечений, занятий. Она отдала всю себя семье, мужу, детям — почти растворилась в них, стала их частью.
В этих превращениях Наташи было две глубины. Первая, внешняя, глубина состояла в ее полном отказе от всей старой жизни, всего ее просвещенного и образованного уклада. Наташа вся пропиталась крестьянской естественностью, стала жить как бы доцивилизованной, почти природной жизнью.
Она опустилась, но опустилась в такую глубину, для рассказа о которой даже Толстому не хватает ясности, и о которой он говорит на ощупь, смутными касаниями интуиции. В чем же состоит эта главная глубина? И верно ли, что Наташа стала «красивой и плодовитой самкой», в которой «видно было только лицо и тело, а души не было видно»?
Может быть, это казалось только обычному внешнему взгляду, и Толстой говорит это не от себя? Может быть, он не зря пишет, что она «то, что называют», опустилась?
Превращение Наташи состояло в том, что она вся как бы перешла в синкретическое состояние. (Вспомним: синкретическое — от греч. «соединение, смесь» — значит нерасчлененное, слитное состояние, где все как бы сплавлено между собой, растворено друг в друге.) Ее душа сделалась невидной потому, что она вся как бы ушла внутрь, влилась в каждое ее слово, действие, спряталась в них.
И утрата Наташей своего «я», потеря своей прошлой личности — это тоже погружение в синкретические глубины. Ее «я» до конца растворилось в «мы», и Наташа стала не просто естественным человеком, а каким-то странным «органом семьи», воплощением вечной «жено-матери».
В этом своем растворении в «мы» она так слилась с мужем, что стала понимать его помимо слов, почти телепатически. Они разговаривали, «с необыкновенной ясностью и быстротой познавая и сообщая мысли друг друга… без посредства суждений, умозаключений и выводов, а совершенно особенным способом».
Это был способ, противный всем законам логики — «противный уже потому, что в одно и то же время говорилось о совершенно различных предметах… Наташа до такой степени привыкла говорить с мужем этим способом, что верным признаком того, что что-нибудь было неладно между ей и мужем, для нее служил логический ход мыслей Пьера. Когда он начинал доказывать, говорить рассудительно и спокойно и когда она, увлекаясь его примером, начинала делать то же, она знала, что это непременно поведет к ссоре».
Перед нами поразительный, невозможный парадокс. Передавая друг другу несколько мыслей сразу, в одну и ту же секунду, они не затрудняют этим свое понимание, а, наоборот, делают его более полным и быстрым. А когда они говорят по правилам логики, не о многих предметах сразу, а об одном, это не облегчает им понимание, а, наоборот, срывает его.
В этом переворачивании привычной истины тоже есть две глубины. Внешняя понимается просто, без особых усилий. Логические рассуждения, как мы знаем, идут от рассудка и будят в другом человеке только рассудок — самую неглубокую, самую не сердечную часть психики.
Механизмы логического мышления таятся в левом полушарии мозга, и когда они работают обособленно — это самые медленные и непроизводительные из умственных механизмов. А «разговор душ» — общение наших самых глубоких глубин — будит самое сильное и самое лучшее в человеке (в том числе и пружины логики), и потому дает необыкновенную ясность и быстроту понимания…
Но Толстой не просто передает эту в общем-то известную XIX веку истину. Он — и здесь начинается вторая глубина — говорит именно об одновременной передаче нескольких мыслей и чувств сразу, о таинственных внесознательных руслах, которыми идут эти множественные потоки.
Пожалуй, до него ни в европейской философии, ни в мировом искусстве не было речи о таком загадочном «многоканальном» разговоре душ — обмене информацией, который идет по каким-то неясным многорусловым дельтам. Это, видимо, очень глубокое, хотя и очень неясное, прозрение в человеческой природе — прозрение того, что назовут потом сверхсознанием.
В наше время сделано как бы предоткрытие, созвучное этому нащупывающему прозрению: обнаружены залежи неизвестных нам возможностей человеческой психики. Эти возможности были вскрыты совершенно новыми методами учебы — методами глубокого погружения.
Сегодняшние учебные методы используют лишь часть умственных механизмов человека, и самую слабую: пружины пассивного внимания, логического мышления и логической памяти. При глубоком погружении в работу вступают все основные механизмы психики. Напряжены радары внешних чувств, у предела работают поисковые эмоции, мобилизованы главные силы образного и логического мышления, образной, логической и двигательной памяти — слиты в унисон основные пружины сознания и подсознания, воли и разума.
Это и есть сверхсознание: все силы психики действуют в синкретическом — вернее, в синергическом — слиянии. И как обычно, они не просто складываются, а помножаются друг на друга и дают громадные результаты.
Пользуясь обычным методом, узкологическим, можно, скажем, усвоить пять иностранных слов в час, а пользуясь новым — 50, в десять раз больше. Возникает удивительный парадокс: чем изобильнее потоки информации, чем больше они захлестывают мозг, тем больше этой информации запоминается.
Скажем, из тысячи иностранных слов, которые человек получает за несколько недель, он запоминает около девятисот, 90–92 процента. А из 32 тысяч, полученных за такое же время, он усваивает 50 процентов — 16 тысяч[127]. Это 17-кратное усиление психики, эту неслыханную силу впитывания дает именно «многоканальность» впитывания, согласная работа всех мозговых механизмов.
И парадоксальное понимание друг друга стоит у Наташи и Пьера на родственных основах. Их «глубокое погружение» друг в друга, их многоярусный обмен разными мыслями и чувствами сразу — плод их синкретического — синергического слияния душ.
И любовь Наташи к Пьеру — это совершенно особое чувство, зеркало ее особого характера. Это не обычное психологическое чувство, не радуга эмоций, ощущений, переживаний. Все эти биения психики ушли, как дождь в почву, в ее дела, мысли, слова, привычки, вживились в них, стали неотделимыми и поэтому неразличимыми.
Любовь как бы перестала быть чувством, сделалась всеобщим состоянием ее души, тела, ума, поведения. И как свет пропитывает собой воздух, так и любовь пропитала собой весь образ жизни Наташи, весь уклад ее бытия, ушла вглубь и перестала существовать самостоятельно.
Эта синкретическая любовь не изображается — то ли потому, что у Толстого нет слов для нее, то ли потому, что она — из-за своего синкретизма — исчезла как особый предмет изображения.
Эта любовь — внеличное, внеиндивидуальное чувство. Она в корне не похожа ни на ранние Наташины чувства, ни на любовь цивилизации вообще — отдельное, психологическое чувство. Она как бы вознесена над временем и пространством, стоит вне обычных земных мер — как какое-то вечное состояние вечной Жено-матери.
Наташа из эпилога — нравственно-философский идеал Толстого, и в ней как бы слились потоки трех величайших земных идеалов — платоновская духовность, русско-крестьянская (и руссоистская) естественность, индуистская растворенность в мире. Это не европейский идеал — таким идеалом со времен античности была женщина-возлюбленная. Скорее это идеал азиатский — женщина-мать и возлюбленная одновременно, идеал, в котором гораздо громче звучит сила земного плодородия.
Но у Толстого этот идеал жены-матери лишен чувственно-наслажденческой стороны, которая была очень сильна в древнеиндийской и китайской культуре. Его телесность насквозь духовна, причем духовна этически, а не эротически, и этим она стоит гораздо ближе и к христианскому русскому, и к платоновскому, европейскому идеалу.
Это союз восточных и западных идеалов, шаг в великом слиянии разных мировых культур. Причем древние истоки этого идеала — духовность, естественность, слияние с миром — как бы переплавлены в славянском горниле, окрашены в славянские цвета. В Наташиной самоотдаче семье проглядывает — неявно, издалека — почти былинный напор, в ее безоглядности — тоже окольно, неуловимо — чувствуется сила, похожая на силу древнерусских женщин-богатырш.
Это, видимо, нравственно-психологическая утопия Толстого, попытка создать вселенский идеал женщины — идеал ее державной семейной роли. Да, это патриархатный идеал — превращая женщину в земное божество семьи, он замыкает ее в семейные рамки. Но это лишь одна, и не главная, сторона толстовского идеала.
Гораздо важнее для нас и глубокие прозрения Толстого в человеческой природе, и его поражающие поиски в мы-психологии, в гармонии мужской и женской души. Своей необычностью его искания как бы предваряют сегодняшние поиски идей-озарений — «сумасшедших идей», которые освещают мир совершенно новым светом, дают в корне новый взгляд на жизнь.
«Семьдесят процентов теперешних семей созданы не по любви, а раз так, нечего и говорить о любви, надо говорить лишь о том, как сохранить семью. О любви у нас и так говорят слишком много. Ее, сердешную, до того разобрали и раскрутили по винтикам, что тем самым и убили!
Все, что можно сознательно построить, сберечь, сохранить — все это, конечно, хорошо, но к любви не имеет ни малейшего отношения. Потому что чувство это лишено всякого расчета и умничанья». (Э. Малахова, Волгоград, февраль, 1979.)
Оставим пока в стороне проценты семей, созданных по любви — они неизвестны. Правда, по данным социологов, как раз 70 процентов семей возникает именно по любви, но мы-то с вами уже выяснили, что социологи причисляют к любви и влюбленность, и просто сильное влечение. Психологическая докультура очень портит нынешние исследования брака. Сколько свадеб играется именно по любви — этого никто не знает; вполне возможно, что их меньшинство — 20, 30 или 40 процентов, и автор письма права, но это еще неясно.
Психолог В. Петровский предположил, что способность любить как-то связана психологически с тягой к бескорыстному риску (именно бескорыстному), и что к такому риску тяготеет как раз 3/10 людей. Но значит ли это, что только эти люди могут любить, а другие нет, неизвестно, и только будущие исследования смогут ответить на этот вопрос…
В то, что сознательность чужда любви, верят, наверно, почти все. И правда, любовь — чувство насквозь непосредственное, оно слагается больше всего из бессознательных или полуосознанных тяготений, и главная обитель любви — это наше подсознание, а не сознание.
Но у любви, как мы помним, есть две ипостаси: любовь-чувство, жизнь наших эмоций и ощущений, и любовь-отношение — поведение любящих, то, как они относятся друг к другу. Обе эти ипостаси прямо влияют друг на друга, усиливают или разрушают друг друга.
От любви-чувства зависит, какие будут отношения у людей, но еще больше судьба их любви зависит от их будничных отношений, ежедневного поведения. И то, что здесь можно «сознательно построить, сберечь, сохранить», имеет самое глубокое и самое прямое отношение к чувству. Любовь-отношение может быть сторожем, а может быть и убийцей любви-чувства — здесь лежит один из главных секретов быстротечности или долговечности любви.
Любовь — и как раз потому, что она безотчетное чувство — ждет от нас постоянного охранения и обережения. Именно ее чуждость расчету и умничанью делает ее особенно уязвимой и незащищенной, особенно нуждающейся в рассчитанной и умной защите.
Наши чувства глубоко двойственны по всей своей природе: они стойки и переменчивы, выносливы и хрупки, и их жизнь прямо зависит от их союза с сознанием. Это больше всего касается любовных влечений: в их водоворотах просто невозможно плыть на одних парусах чувств, им нужны в помощь моторы душевной близости, которые создаются сознательно. В семейной жизни очень много плавания против ветра и против течения, и, чтобы супружеский корабль не сел на мель, ему нужны сильные двигатели и умный руль.
Делаясь семейной, любовь попадает в тиски тяжелого психологического кризиса: она должна пройти мучительное второе рождение, в корне перемениться внутренне — или она умрет. Сохранить любовь — значит изменить ее: свить с другими нитями близости, душевными и духовными, укрепить эмоциональные нити таким сплетением — вплавить влечения чувств в широкую совместимость двух душ, сделать их звеном этой многозвенной совместимости.
Сегодняшнему человеку, человеку с приглушенными чувствами или с усложненной психологией, гораздо труднее сохранить любовь, чем полюбить. Сохранить любовь — значит вдобавок к ней приобрести совместимость; безотчетные чувства могут сегодня выжить — или отдалить свое угасание — только как часть этого многослойного сплава…
Но личная жизнь — это путь по узкому мостику, и оступиться с него можно в обе стороны — и в понесшую, закусив удила, эмоциональность, и в холодную, все взнуздавшую рациональность…
«Предположим, мы научимся управлять своими чувствами. Но не будет ли это палка о двух концах, которая опять нас ударит? Не выхолостим ли мы себя? Ведь многие желают «спокойных чувств», чтобы не рваться, не путаться, не бороться, не испытывать нравственных страданий. Лев Толстой сказал, что это будет душевная подлость.
Надо учить людей быть человеками. Надо поставить людей в такие условия, чтобы у них дух преобладал, а не «матерьялизм»… А то они могут стать еще более жестокими». (Леонид Абрамович, Амурск, январь, 1979).
И это, видимо, правда. Любое разбухание в нас какой-то одной стороны души, любой перевес — чувств над разумом, разума над чувствами — может повредить нашей человечности. Эта человечность всегда — сплав, равновесие: или умное сердце, или сердечный ум, или — но это бывает редко — то и другое вместе. И распад равновесия, попадание чувств в рабство к разуму, грозит не меньшими бедами, чем порабощение разума чувствами…
«Область семейных отношений — это, пожалуй, единственная область человеческого знания, где каждый считает себя специалистом. Повседневная жизнь требует пусть ложного, но знания. А знание имеет свойства яда: в иных дозах — лекарство, в иных — смерть…
Культура — отнюдь не сумма знаний, а духовное состояние человека. Душа может оставаться слепой и глухой, даже если мозг освоил многоэтажное здание человеческих знаний». (Михаил Анохин, кочегар домоуправления, Новоалтайск, март, 1979.)
По-моему, это веско, чеканно сказано: культура — прежде всего духовное состояние человека, состояние души. И для нее исключительно важен союз чувств и разума, человечности и знаний. Отрыв знаний от сердца, души, нравственности ведет к уродливому рационализму, превращает человека в двуногий мозг, холодного робота.
Но без знаний, особенно в наше время, нет и культуры, и знание сегодня — но доброе, человечное знание — такое же крыло культуры, как и душа, чувство.
Доброе знание — помощник душевной интуиции, оно и восполняет ее нехватку, и развивает ее. Когда нет знаний (и нет душевной интуиции), люди то и дело попадают в азбучные тупики, наталкиваются на простейшие преграды, блуждают в трех соснах любовного мира. Вот наудачу типичные вопросы старшеклассников, которые то и дело повторялись в семидесятых-восьмидесятых годах.
«Я люблю девушку, она меня нет, что мне делать?»
«Как показать человеку, что он нравится, если он этого не подозревает?»
«Если он и она любят друг друга и поссорились, что делать? Уйти или сделать шаг к примирению? И кто должен его делать, девушка или юноша?»
«Зазорно ли девушке первой признаться в любви?»
Вопросы, как видим, из психологической азбуки — даже не таблицы умножения, — и большинство школьников, к сожалению, не знает на них ответа. У студентов наивных вопросов меньше, сложных больше, но вот — тоже наугад — несколько записок, полученных на встрече в МГУ — одном из самых умных вузов страны.
«Можно ли утверждать, что любовь между женщиной и мужчиной есть следствие сексуальной жизни?»
«Что делать, если я полюбила преподавателя?»
«Об эмансипации. Что отвечать парню, если его просишь понести «дипломат», а он говорит, что сейчас все равноправны?»
«Скажите, этично ли со стороны юноши добиваться близости с девушкой через 2–3 встречи, после 10 дней знакомства? Можно ли к нему после этого хорошо относиться и как реагировать?»
Увы, с таким вот набором незнаний и с такой молчаливой интуицией вступают сегодня в возраст любви многие люди.
В жизни человека есть три главные области: семья, работа, общественная жизнь, и три главные роли — семьянин, работник, гражданин. Казалось бы, самая главная — и простейшая, необходимейшая обязанность воспитания — готовить человека к каждой такой роли. Но школа слабо готовит людей к роли гражданина, плохо — к роли работника и почти никак — к роли семьянина: жены и мужа, отца и матери, домохозяина и домохозяйки; никак не готовит она и к другим бытовым ролям — друга, соседа, читателя, зрителя, покупателя, пассажира[128]…
Такое узкое, однобокое воспитание и выращивает узкого, одностороннего человека. В большинстве главных ролей своей жизни мы самоучки и, значит, чаще всего — неучи… В нынешней системе образования царит нелепый, губительный парадокс. Школа загромождает ученика множеством лишних, ненужных знаний, которые никак не формируют его душу и оказываются потом бесполезными в работе и в жизни. Но самых главных знаний, самых нужных умений — человековедческих, психологических, школа не дает.
А ведь культура человеческих отношений, наука и искусство создавать домашнее счастье, растить детскую душу — это, пожалуй, самая трудная из всех наук, самое сложное из всех искусств. Никакая высшая математика не может даже сравниться по трудности с запутанными сплетениями, из которых состоит сегодня личная жизнь.
Творчество хороших отношений в семье, воспитание как творчество человека в человеке — максимально сложная и максимально важная область жизни. И к этой-то максимально важной и сложной области мы готовим людей минимально…
Если бы в больницах лечили людей на высоте знахарства и самодеятельности, если бы заводами, колхозами, институтами руководили без специальной подготовки, на уровне невежества и полузнаний, хаос и разруха быстро воцарились бы во всей жизни. А ведь семейная жизнь идет у нас как раз на таком уровне, и можно только удивляться, что при нынешней сложности личной жизни и примитивности подготовки к ней у нас не разваливается большинство семей.
Подготовка к семейной жизни — одна из самых острых сейчас социальных проблем. Семья — самое главное для человека месторождение счастья или горя, а современный человек почти не готов к просвещенному и человечному ведению своей семейной жизни.
Бытом многих семей правят сейчас три докультуры, три невежества: психологическая неграмотность — незнание женской и мужской психологии, основ эмоционального общения в семье; половое невежество — незнание законов человеческой сексуальности, разладов мужской и женской природы и способов их смягчения; воспитательная неграмотность — незнание детской психологии и физиологии, ее коренных отличий от взрослой, неумение воспитывать детей в ключе их психологии и в согласии с плюсами и минусами современной жизни.
Европейские науки до последнего времени обращали главное свое внимание не на человека, а на природу, не на отношения людей и их внутренний мир, а на внешний мир. Плоды такого неравновесия пропитывают нашу жизнь и сегодня. Науки о человеке и человеческих отношениях развиты до крайности мало; учение о человеческой личности, об этических и биопсихологических потребностях людей, о культуре их отношений, законах общения — все это только начинает делать свои первые, черновые шаги.
Престиж человеческих, «человекосозидающих» профессий поразительно невысок. Мало кто считает, что воспитатель, учитель, врач — это вершина земных профессий, а супружество, материнство, отцовство — один из главнейших духовных занятий человека. Мало кто думает, что профессия руководителя — это прежде всего человековедческая профессия, и ее сердцевина — не просто работа людей, а углубление их отношений и их духовного мира, улучшение всей их трудовой среды и всей жизни.
Сложнейшая система человеческих знаний очень медленно поворачивается к своему главному магнитному центру — человеку, к его каждодневной жизни, его внутреннему миру. Особенно касается это наших человековедческих и общественных наук — психологии, физиологии человека, антропологии, социологии, педагогики, этики, демографии. Они явно отстают от мирового уровня — и в своем размахе, и во многих конкретных исследованиях, и в разработке своих самых сложных, самых коренных проблем. На них больно подействовало то пренебрежение к человеческой личности, которое долго переполняло наши будни.
Уже говорилось, что следующей волной великих научных переворотов будет, видимо, научно-гуманитарная, человекоцентрическая революция — глубокий поворот всех наук в сторону человека, перемещение человековедческих знаний в зенит всей духовной культуры.
Земная культура станет, наверно, все больше поворачиваться к ядру человеческого смысла жизни — к улучшению самих себя и своих ежедневных отношении, углублению своей человечности и интересности друг для друга. И стремление насытить этой человечностью и интересностью каждый микроконтакт с другими людьми начнет, возможно, все больше делаться главной будничной нормой.
Наши незнания начинаются с культуры выбора, в которой сейчас идут огромные перемены.
«Мне 20 лет. Меня любят трое мужчин, и я их тоже. Все они братья, все равны по достоинствам — примерно одного возраста, окончили военные академии, интересны внешне, замечательно богаты духовно, высокоинтеллектуальны. Все трое сделали мне предложение. Кого мне выбрать, и вообще, чем руководствоваться в подобной ситуации?» (Ленинград, центральный лекторий «Знание», июнь, 1981.)
Девушка, наверно, испытывает ту начальную влюбленность, которая еще не прошла ступень выбора; так часто бывает в юности. Со временем такое равновесие влечений обычно пропадает, и человек начинает ощущать, к кому его тянет больше.
В Древней Индии существовал особый вид брака — полиандрия, многомужие (от греч. «поли» — много и «андрос» — муж). У женщины было несколько мужей, или, говоря по-другому, у нескольких мужчин была одна жена. Чаще всего этими мужчинами были братья, — такая полиандрия называется фратернальной, братской (от лат. «фратер» — брат)[129].
При братской полиандрии жена старшего брата становилась и женой младших: о таком супружестве рассказано в древнеиндийской «Махабхарате», в знаменитой истории царевны Драупади, жены пяти братьев. Но братская полиандрия была, видимо, поздней ступенью многомужия. Раньше ее возникла как бы матриархальная полиандрия: в ней главенствовала женщина, а ее мужья не были родственниками друг другу. Впрочем, личные отношения в этих видах полиандрии были очень похожими.
Полиандрия встречается и сегодня — в некоторых племенах Индии, Тибета, Южной Америки. Особенно известна полиандрия у знаменитого среди этнографов племени тода из Индии. В семьях тода царят мягкие нравы, ссоры в них редки, и женщины занимают в них очень высокое положение. (О нравах этого племени ярко написано в книге известного индолога Л. В. Шапошниковой «Тайна племени голубых гор».)
Многомужие существовало в далекие доличностные времени, и его психологической почвой была психология простых душ, которые испытывали простые чувства и легко могли уживаться друг с другом. Во времена личностных чувств психологическая почва для таких браков исчезла; это касается, кстати, и многоженства, которое распространено в мусульманских странах и которое в образованных слоях этих стран резко идет на спад.
Ответить на вопрос девушки, влекущейся к трем братьям, наверно, нетрудно: подожди, и твоя тяга к кому-то возьмет верх… Впрочем, это еще не значит, что этот кто-то и будет тем самым человеком, который ей больше всего подходит. Возможно, к ним не относится ни один из трех: если ее одинаково влечет ко всем, если ее интуиция не выделяет из них самого близкого, его может и не быть среди них. Впрочем, ее интуиция может молчать и потому, что она слаба.
«Как вы относитесь к такому парадоксу: лучше журавль в небе, чем синица в руке?
Моя беда или мое будущее счастье в том, что у меня сложился идеальный образ человека, с которым я могла бы связать свою жизнь. Я примеряю к этому идеалу всех людей, и если какие-либо их черты ему не соответствуют, ухожу от общения с ними, так как не хочу менять журавля на синицу.
Но от этого я становлюсь все менее общительной. Мне 21 год, а я одинока, и у меня все чаще возникает тревога: а вдруг я никогда не встречу свою половину?» (МГУ, конференц-зал гуманитарных факультетов, ноябрь, 1984.)
Это прекрасно — опрокидывать застойные истины и выворачивать их наизнанку. Душа испытывает от таких опрокидываний очистительные микрошоки, и это расшатывает в ней окаменелые догмы, ломает чугунные каноны.
Конечно, журавль в небе лучше, чем синица в руке, но, наверно, только для журавля, а не для синицы.
Поиски человека своего типа — это простейшая, азбучная основа всей культуры выбора. К сожалению, большинство из нас не знает себя и часто тянется к людям чужого или получужого типа.
Психологи из службы знакомств выяснили, что у многих людей завышенные притязания, чрезмерные требования к будущему спутнику, и они ищут себе птицу не своего полета. Ожидая принца, они отвергают обычных людей и рискуют тем, что им придется потом искать нищего…
Девиз «лучше журавль в небе» полон романтического бунтарства, и он хорошо подходит людям бунтарского склада, для которых заниженные притязания гораздо опаснее завышенных.
У девушки из записки, судя по всему, романтичность души не деятельная, не бунтарская, а скорее созерцательная, выжидательная. Для таких людей лучше, видимо, не завышать себя и не ждать журавля в небе, а уметь увидеть в синице журавля — вернее, искать птицу своего полета, стараться увидеть в других людях родственные тебе самому крылья…
Впрочем, завышенные требования — это не только влечение к незаслуженной награде; это и естественное тяготение самых чистых, самых детских слоев нашей души — тяготение к более совершенному человеку, который поможет и тебе стать более совершенным… И это вечное, но двоякое тяготение будет, наверно, всегда насыщать любовные поиски вечным и болезненным драматизмом…
«А как быть с единственностью выбора? Как быть, если твой суженый живет где-нибудь на БАМе?» (Политехнический, июнь, 1979.)
«Надо ли ждать единственного? Ведь так можно оказаться в положении буриданова осла. По-моему, для каждого человека есть достаточное количество подходящих людей. Может быть, соединить свою жизнь с более или менее подходящим человеком и воспитывать свое чувство уже в браке?» (Московская область, Подлипки, Завокзальный клуб, октябрь, 1982.)
Вспомним: миф о единственном — только миф. Для каждого человека существует свой тип нравящихся — люди с каким-то особым (часто неясным) набором черт характера, внешности, поведения. Таких людей может быть много или мало, они могут встречаться редко или не очень редко, — все зависит здесь от того, ясны или размыты наши подсознательные идеалы, взыскательны они или невзыскательны.
Чем размытее наши идеалы, чем они проще, тем больше, видимо, круг людей, которые нам подходят; чем сложнее эти идеалы или чем капризнее, «акцентированнее», тем меньше круг подходящих… Но и среди тех, кто тебе подходит, могут быть подходящие средне, выше среднего и, наконец, редкостно, предельно. Таких, видимо, очень мало, и, когда они встречаются, у них и возникает ощущение, что они нашли свою единственную на земле половину…
«Не слишком ли вы расшатываете вековечные истины? Ведь еще с древности известно, что любовь — лучший искатель своей половины. Когда мужчина полюбил женщину, это значит, он нашел для себя самую подходящую из всех, — вернее, его чувства-детекторы, или, говоря по-вашему, чувства-ищейки нашли ее. А любовь, как говорим мы, химики, это самый сильный катализатор в реакции соединения двух душ. Преподаватель». (ДК МГУ, октябрь, 1983.)
Увы, очень многие думают, что раз человек полюбил, значит, его чувства нашли себе наилучшего человека. Это, к сожалению, еще один цветок на дереве романтического обожествления чувств. Любовь — чувство не находящее, а делающее, и в этом ее двоякость, ее мощь и ее немощь. Вернее, это чувство больше делающее, чем находящее, и она гораздо чаще создает из неполовин половины, чем находит готовые половины.
А еще вернее, есть, видимо, две любви: находящая — очень редкая сегодня, и делающая — более частая. Наши чувства, повторю это, чаще ошибаются, чем попадают в цель, особенно в юности: в это время чувства растут куда быстрее интуиции, и они правят человеком гораздо сильнее, чем интуиция. И как в яблочко попадают только лучшие стрелки, так и находящая любовь бывает, видимо, только у людей с сильной интуицией, глубоким надсознанием.
Обычное подсознание может и видеть, с кем стоило бы связать душу, и ошибаться в нем или полуугадывать. Как средние стрелки чаще попадают в средние цифры, а слабые промахиваются, так и большинство нынешних людей полупопадает в свою мишень или выстреливает мимо.
Их любовь, к сожалению, часто бывает плохой ищейкой, слабым чувством-детектором. Она чаще отыскивает не настоящий идеал, не лучшую для себя пару, а то, что ей только кажется лучшим.
Потому и выходит, что чаще всего мы идем в путь с не самым подходящим спутником и сами бываем ему больше попутчиком, чем спутником. Но, наверно, из-за этого не стоит отчаиваться. Любовь — чувство делающее, и это ее свойство как раз и несет в себе сильные надежды. Люди, мало подходящие друг другу, могут превратить себя если не в половинки, то хотя бы в полуполовинки друг для друга; и хотя этого мало для глубокого счастья, но вполне достаточно для нормальной, хорошей жизни…