Еще о вечном.

Эффект присутствия.

Возможно, подсвечивание любви психоэнергетикой поможет хоть чуточку приподнять завесу и над другими странными ощущениями любви. Одно из таких ощущений — как бы эффект присутствия; его открыл Бунин в «Митиной любви», шедевре любовной литературы, «Ромео и Джульетте» двадцатого века.

Любовь резко переменила все отношение Мити к людям, к вещам, к миру, и в нем все больше утверждалось странное чувство. Ему казалось, что весь мир плывет, как в зыбком мареве, вещи теряют свой четкий очерк, и в каждой как будто появляется своя душа, живет еще что-то сверх нее самой.

Это что-то, эта душа, которая в них живет и одухотворяет все в них, — его любовь к Кате. Она присутствует в каждом листе, в каждом крике птицы, в каждом комке земли. Тысячи нитей как бы свились между ним и миром, и все напоминает ему о Кате, на всем колеблется отблеск его любви к ней.

Что такое этот эффект присутствия? Почему он есть во всякой сильной любви?

Любовь внедряется во все самые потаенные уголки души, ее ощущения всегда есть в человеке, они пропитывают собой все его чувствования, все подсознание — это и создает эффект присутствия. И поэтому любовь — не просто особое чувство среди других чувств. Это еще и особая настроенность всех других чувств человека, особое состояние всего организма: как бы негаснущее вдохновение всех чувств, как бы скрытый экстаз всей души человека…

Может быть, у любви как чувства есть особая энергия. Это не биологическая половая энергия, которая есть у каждого человека. Это, видимо, психобиологическая энергия — сплав чисто биологической, половой энергии и какой-то «икс»-энергии — чисто психологической, эмоциональной энергии любовного тяготения.

Вспомним: в разделенной любви совершенно по-особому работает весь организм человека, вся его нервная и гормональная система, все чувства, инстинкты, воля. Возможно, эта согласная, «любовная» работа всех систем организма и порождается особой энергией любви. А может быть, и наоборот: именно сплав разных энергий — половой, нервной, духовной — и создает эту особую энергию любви.

В биологии есть термин синергия (по-гречески «со-силы», «со-энергия»). Когда несколько мышц работают вместе, их соединенная мощь равна не сумме этих сил, а их произведению. Силы, которые действуют соединенно, не складываются, а помножаются друг на друга, и возникает со-энергия — энергия в квадрате, в кубе.

Закон синергии — один из главных, пожалуй, мировых законов, может быть, даже центральный закон всякой жизни, — от жизни клетки до жизни мозга: наверно, никакая жизнь не была бы возможна без союза многих жизненных сил — биофизических, биохимических, био- и психоэнергетических…

Возможно, этот коренной закон космоса служит и каким-то коренным, неясным для нас законом «надземно-земного» чувства — любви. Возможно, именно его сверхэнергия (синергия) и дает любящим их странные психоэнергетические способности, и они в каждом переливе жизни видят отсветы своей любви.

Мировая величина.

И именно потому, что все в мире какими-то непонятными нитями связано с любимым человеком, значение этого человека невероятно вырастает.

«Весь мир разделен для меня на две половины, — говорит Андрей Болконский, который любит Наташу, — одна — она, и там всё счастье, надежда, свет; другая половина — всё, где ее нет, там всё уныние и темнота».

Любимый человек делается для того, кто любит, мировой величиной. В любящем рождаются странные внутренние весы, на которых одинаково весят один человек — и весь земной шар, одно существо — и все человечество. Он один равен миллиардам людей, один занимает в душе столько места, сколько остальные миллиарды.

Откуда берутся такие загадочные ощущения, почему любимый затмевает для любящего всех людей? Пожалуй, ответить на это можно только приблизительно, сравнением. Когда человеку смертельно хочется есть, другие его ощущения тускнеют, чувство голода заслоняет собой весь мир — и пронизывает все другие чувства.

Любовь — тоже голод по человеку, чувство невероятной психологической необходимости в нем. Это, может быть, самый острый душевный голод, и чем он сильнее, тем больше места в душе занимает любимый человек.

Это, конечно, оптический обман чувств, и тут лежит одно из самых коренных, самых обманных — и в то же время самых истинных — противоречий любви. Любимый человек и в самом деле равен для любящего всему человечеству: только он один на земле может насытить самый глубокий голод любящего. Он для него как бы абсолютная ценность — ни с чем не сравнимая, важнее всех важных, главнее всех главных. Но для других людей — «объективно» — он такой же, как все, ничем не лучше других.

В этом странном чувстве есть что-то похожее на отношение младенца к матери. Мать для младенца — тоже мировая величина, уникальное существо во Вселенной. Она насыщает все его запросы, она для него податель жизни, полпред человечества, пестующая сила Вселенной. Все его радости, все избавления от горестей дарует ему она, поэтому мать для младенца и равна всему человечеству…

Психологические линзы, которые в миллионы раз увеличивают размер любимого человека, вырастают еще в душе младенца. Фантастические, обманные пружины взрослой любви рождаются в людях как самое точное, самое зеркальное отражение материнской роли для малыша. Эти сказочные и подсознательные пружины входят во взрослую любовь как перенос беспомощного младенческого обожествления матери на любимого человека. В каждой нашей любви горит отблеск самой первой, самой сильной, самой коренной любви человека — любви к матери, которая делает его человеком…

И раз это так, то детская любовь к родителям — не только детская любовь, но и еще что-то сверх нее — как бы репетиция, как бы подготовка взрослой любви. У психологии чувств есть, видимо, закон: всякое раннее чувство — это и породитель более позднего, создание струн для него. Поэтому детская любовь к родителям — это и выращивание будущей взрослой любви, закладка ее глубинных фундаментов. И можно, пожалуй, сказать: какой была у человека детская любовь к родителям, такой во многом будет и взрослая любовь.

Во взрослой любви, как и в младенческой, любимый человек делается мировой величиной по той же причине: только он один во Вселенной создает уникальнейшую вещь, которую не способен создать никто, кроме него, — счастье.

Он один способен дать любящему — пусть ненадолго — маленькую личную утопию, маленький рай на земле. Именно поэтому он занимает в его жизни непомерное место — как бог для верующих, как мать для младенца, как звезда для своей планеты.

Гегель, видимо, недаром называл любовь религией сердца, а в древней Индии недаром считали, что любимый становится для любящего божеством. Под маской метафоры здесь таится глубокая психологическая истина — одна из главных загадок любви.

Несчастная любовь.

Сильная любовь — как бы культ любимого человека. Все, что он делает, думает, говорит, резко вырастает под увеличительным стеклом любви. Но именно потому, что любовь может дать огромное счастье, неразделенная любовь дает огромное горе.

«Можно ли преодолеть любовь? Как пережить ее и забыть? Как быть, когда любимый человек для тебя все, а он ушел, ушел к другой? И нет ничего: ни радости в доме, ни уюта, ни понимания друзей. Только тяжесть с утра до ночи, и надрывно болит сердце, а любовь даже и не слабеет. Меня ничто не интересует, я никого вокруг не замечаю, в душе какая-то вязкая тоска, и все засасывает, засасывает, не отпускает…» (Неля Д., Ставрополь, июнь, 1980).

Как грустно сказал современный юморист, чем неразделеннее любовь, тем ее больше. Несчастная любовь — это больная любовь, и она действует на нас как настоящая болезнь. Горе, тоска, гнетущее настроение — это не бестелесный туман, застилающий душу. В минуты горя происходит настоящее, буквальное отравление организма, и душевная боль, которую испытывает человек, — это и настоящая физическая боль нервов. Многие, наверно, слышали выражение «адреналиновая тоска»: в моменты горя в кровь человека выбрасываются резко возросшие потоки адреналина, они, видимо, дают и усиливают гнетущую и совершенно физическую тяжесть, от которой «ломит душу», «рвет сердце».

Каждая клетка организма утяжеляется, тело набухает гнетом тяготения; так бывает в болезни, когда резко ослаблена выработка здоровой жизненной энергии — энергии антитяготения, взлета, которая делает нас легкими, полувоздушными… Энергетика тоски — род больной энергетики, и когда она царит в человеке, нехватка светлой, легкой энергии усиливается избытком темной, тяжелой энергии.

В XI веке знаменитый Авиценна — Абу Али Ибн Сина — исцелял юношей, которые таяли от несчастной любви, теряли сон и аппетит. От недугов любви он лечил их любовью — от подобного лечил подобным. Стала легендой история, когда ни один врач не мог вылечить уже почти бездыханного принца, потому что никто не нашел причину его болезни. Ибн Сина догадался, что болезнь вызвана его робкой и безгласной любовью, настоял, чтобы родители принца посватались к возлюбленной, — и вернул юношу к жизни.

Он умел распознать, кого любит упорствующий в молчании юноша. В «Каноне врачебной науки» (1020 г.) Ибн Сина писал:

«Любовь — заболевание вроде наваждения, похожее на меланхолию… Определение предмета любви есть одно из средств лечения. Это делается так: называют много имен, повторяемых неоднократно, а руку держат на пульсе. Если пульс очень изменяется и становится как бы прерывистым, то, повторяя и проверяя это несколько раз, ты узнаешь имя возлюбленной.

Затем таким же образом называют улицы, дома, ремесла, роды работы, родословия и города, сочетая каждое название с именем возлюбленной и следя за пульсом; если он изменяется при повторном упоминании какой-либо из этих примет, ты собираешь из них сведения о возлюбленной, о ее уборах и занятиях, и узнаешь, кто она…

Если ты не находишь другого лечения, кроме сближения между ними, дозволенного верой и законом, — осуществи его» (Цит. по книге: Гагарин Ю., Лебедев В. Психология и космос. 3-е изд. М., 1976.)

В ФРГ произошел анекдотический случай, который обошел всю печать мира. Молодой служащий, получив «нет» в ответ на признание в любви, буквально заболел от душевных страданий. Заболел так, как болели от несчастной любви в «Тысячи и одной ночи», в арабских и персидских преданиях и поэмах, в индийской и европейской рыцарской литературе средних веков. Несколько дней он чах, таял, не мог есть, пить, ходить — и хозяин уволил его за прогул.

Молодой человек подал в суд, суд назначил экспертизу, и экспертиза решила: любовное страдание — вид нервного шока, болезнь, которая требует лечения, как и все нервные расстройства. Суд постановил считать причину прогула уважительной, и молодой человек был восстановлен на работе.

Умирающая любовь может агонизировать долго, и если ее не лечить — радостями, отвлечениями, новыми увлечениями, — она может сделаться хронической и мучить человека долгие годы. В нас как бы умирает раздробленный кусок души, и как тело, у которого отрезало руку, так и душа, у которой отрезало любовь, жестоко страдает от увечья.

Что происходит в это время в нашей психике, как именно рушится, распадаясь на осколки, главный из воздушных замков нашей души? Мы видим только отдаленное эхо глубинных и очень многоэтажных сдвигов, которые совершаются в наших недрах, а их больную суть, их вывихнутое живое строение мы не знаем.

Наверно, придет время, когда психологи будут относиться к несчастной любви как к «любовному неврозу»; они станут изучать запутанную мозаику гибнущих ощущений, больные слияния нервных токов — то, что составляет агонию любви. Тогда-то (патология открывает скрытое в норме) могут раскрыться и кое-какие загадки самой любви — чувства, сотканного из загадок.

«Я полюбила женатого человека, полюбила по-настоящему и впервые. Мне 21 год, ему 32. Для него это просто мимолетное увлечение, и вообще он дон-жуан по своей натуре. Любовь к нему делает меня глубоко несчастной. Через полгода он уедет навсегда, и тогда у меня не будет никакого выбора. А что делать сейчас? Мы живем в общежитии в соседних комнатах, и я каждый день его вижу. Может быть, призвать на помощь всю свою волю?»

Видно, что писала это зрячая, рассудительная девушка, хотя рядом со зрячестью в ней живет слепота. Она видит его изъяны, понимает безнадежность своего чувства, но все-таки надеется на чудо, и в этом двоении, в этой власти иллюзий — одна из сутей любви. В ней воюют враждебные лагеря — разум, который видит изъяны любимого, и сердце, которое не хочет ничего видеть и рвется к нему…

Совсем как у Шекспира:

Мои глаза в тебя не влюблены,

Они твои пороки видят ясно.

А сердце ни одной твоей вины

Не видит и с глазами не согласно.

Двойное чувство девушки — это скорее всего не любовь, а влюбленность, причем больная, разорванная, из тяготений и отталкиваний. В юности это, к сожалению, встречается очень часто, и такое чувство-ловушка, чувство-капкан портит жизнь многим людям.

Как лучше вести себя в таких случаях? По-моему, лучше всего поскорее выбираться из капкана, потому что чем дольше ты из него не выберешься, тем больнее и тяжелее будет сделать это. Двоение чувства и разума часто ведет к несчастьям, а несчастная любовь может рождать черные, иногда непоправимые драмы.

Смерть от любви.

«Ему было всего 18 лет. Он очень любил ее, все время ждал звонка и смотрел на нее с восхищением. Сначала дела у них шли хорошо, но прошлым летом она с ним порвала. Он мучился и страдал целый месяц, а потом отравился газом. Оставил записку: «Простите, мама и папа, что причиняю вам боль, но мою боль вынести нельзя. Я пробовал терпеть, но это выше моих сил. Я не могу жить без нее, не могу выносить это невыносимое мучение».

В этот последний месяц он несколько раз перечитал Куприна «Гранатовый браслет» и Гёте «Страдания молодого Вертера».

Глупый мальчик, зачем он так сделал? Ведь, потерпи он еще немного, и горе начало бы уменьшаться. И мы тоже чувствуем себя виноватыми, что не предвидели его поступок, не предусмотрели, до какого шага может довести сына отчаяние.

Но не только мы виноваты. У нас вообще не учат детей и молодежь, как переносить личное горе, как стойко выдерживать несчастье. А как же можно не учить? Ведь от этого зависит жизнь или смерть…

Мать. Отец. (Ленинград, май, 1980)».

У погибшего мальчика, судя по письму, была психология интроверта (от латинского «интра» — внутрь — замкнутый на себе, обращенный внутрь себя): его душевная энергия больше шла в переживания, чем в действия (помните — «он все время ждал ее звонка»). На таких людей, когда они раздавлены горем, может остро повлиять отчаянный чужой пример, и родители не зря написали, что он несколько раз перечитал перед смертью «Гранатовый браслет» и «Страдания молодого Вертера».

Через полвека после появления своего «Вертера» Гёте как-то сказал: «Я всего один раз прочитал эту книжку, после того как она вышла в свет, и поостерегся сделать это вторично. Она начинена взрывчаткой! Мне от нее становится жутко, и я боюсь снова впасть в то патологическое состояние, из которого она возникла»[13].

Вспомним и Куприна: его Желтков любит робко, безгласно, из тихого далека; это как бы возрождение рыцарской любви средних веков — смиренного восхищения, коленопреклоненного чувства, которое похоже на падение верующего ниц перед мадонной.

Его любовь — большое чувство маленького человека, она вся состоит из обожания — снизу вверх — и самоотречения. У него нет никакой надежды на ответное чувство — так он несоизмерим с той, кого любит, так расколоты они всем укладом их жизни — маленький чиновник и аристократка.

Безнадежная любовь вобрала в себя всю его жизнь, захватила все пространство его души, вытеснив оттуда все остальное. В ней сгустился весь смысл его жизни, а вся жизнь вне ее потеряла свой смысл. Это любовь-болезнь, чувство, которое можно назвать «мономания» — единственная и всепоглощающая страсть (от греч. «моно» — единственный и «мания» — болезненная страсть).

И в предсмертном письме к ней он вспоминает, как обрушилось на него наводнение любви: «В первую секунду я сказал себе: я ее люблю потому, что на свете нет ничего похожего на нее, нет ничего лучше, нет ни зверя, ни растения, ни звезды, ни человека, прекраснее вас и нежнее. В вас как будто воплотилась вся красота земли…»

Она для него мировая величина, никто под небесами не может сравниться с ней: она так же возвышается над всеми женщинами, как богиня возвышается над всеми людьми. Такое представление о любимом как об уникальном, наивысшем в мире существе и питает любовь-иллюзию, любовь-экстаз, предельно романтическую и мономаническую.

Вся его жизнь — только в надежде видеть Ее, и когда у него отнимают эту надежду, его лишают единственного фундамента жизни. И смерть для него — спасение от жизни, которая хуже смерти, от пытки мучительного существования.

У несчастной любви есть, видимо, психологический закон: сила ее горя равна глубине чувства, сила крушения равна высоте взлета. Но смерть любви — болезнь, которая проходит. Смерть от любви — лекарство, которое неизмеримо хуже болезни; надо ли рубить голову, чтобы снять с шеи ярмо?

Есть масса тяжелых ошибок, которые можно исправить. И есть одна, которую исправить невозможно: смертная казнь над самим собой.

Жертвы любви часто не знают одной легкой для понимания, но очень трудной для исполнения вещи. Взрыв боли можно усмирить таким же взрывом воли — или упрямым, марафонским терпением. Только первые муки гибнущей любви невыносимы: если перетерпеть, перестрадать их, они пройдут обязательно, с астрономической неизбежностью.

Смерть любви — это смерть части души; но эта часть души возрождается, снова вырастает. У юных — знать это исключительно важно — такое заживление души идет куда скорее, чем у взрослых. Раны их зарастают быстрее и бесследнее — тут лежит для них еще одна надежда и еще одно смягчение беды.

Но, пожалуй, самое главное, чего не знают юные смертники любви, состоит вот в чем. Будущее счастье для них более вероятно, чем для тех, у кого не было краха любви. И причина здесь именно в том, что у них есть опыт несчастья — великий душевный опыт, который дает душе безотчетное знание подводных камней любви, подсознательное умение обходить их. Это один из лучших учителей души, и поэтому на тех, кто прошел сквозь любовную катастрофу, как бы действует закон возмещения: шансы на будущее счастье у них возрастают.

Чем одаряет нас несчастная любовь?

«Неверно, что у переживших крах возможность счастья увеличивается. Не надо золотить пилюлю: я думаю, они в таком же состоянии неопределенности, как и все, и у них все может быть — и счастье, и новое несчастье» (Новосибирский академгородок, ДК «Академия», июнь, 1980).

Что ж, спор идет вокруг очень загадочной и очень двоякой вещи. Как именно влияет на душу несчастье, какие сплетения невидимых нитей приводит в ход — во всем этом куда меньше ясного и куда больше неясного. Верно, что у тех, кто пережил любовный крах, может быть и новый крах. Несчастье в любви — не гарантия от нового несчастья, и бывает даже, такие несчастья идут чередой… Так случается с человеком, который не умеет учиться счастью у несчастья.

Но во многих из нас эти несчастья как бы включают подспудные двигатели психологического самосохранения. Как организм вырабатывает антитела против враждебных микробов, так и душа вырабатывает свои защитные «антитела». Обжегшись на одном типе людей — которые ей не по плечу — или на одном типе поведения — которое не ведет к цели, — душа начинает неосознанно опасаться этого типа людей или этого типа поведения. В подсознании бурно расшатываются любовные компасы, идеалы, ориентиры, сотрясаются и трещат невидимые устои поведения — идет безотчетный пересмотр всего, что привело к краху.

Выходу из этой невидимой ломки очень мешает вспышка неполноценности, которая всегда разражается после любовного краха: она как бы впрыскивает в душу яды безысходности, парализует ее.

«Я пережила несчастную любовь, и у меня в душе осталась пустота. Если я и увлекаюсь кем-то, то ненадолго. Мне кажется, что я уже просто не способна полюбить еще. А вы говорите, что у несчастных в любви больше шансов на счастье! Г., 19 лет» (Москва, ноябрь, 1984).

Такие настроения как раз и рождает нам чувство неполноценности. От чего зависит здесь будущее счастье или несчастье? От того, кто победит в идущей внутри нас неосознаваемой схватке — энергия силы или бессилия. От того, сумеет ли наше сознание помочь этим полуслепым беззвучным землетрясениям, этому перекраиванию душевной подпочвы.

Когда сознание умно помогает подсознанию, душа начинает яснее видеть, кто ей под стать и какое поведение лучше ведет к цели. Она как бы прицельнее ощущает, в кого можно влюбляться и какое поведение дает больше шансов на ответное чувство.

Первые влюбления, как правило, идут вслепую, и чаще всего бывают безответными. Большинство из нас проходит в юности школу несчастной любви, и это, пожалуй, благодатная школа.

Известные воспитатели Никитины учат детей падать раньше, чем ходить; так же, наверно, и в любви — чем раньше мы научимся падать, тем лучше будем и ходить. Может быть, это и злой парадокс, но для юных несчастная любовь — благо. Пожалуй, в юности стоило бы даже радоваться несчастной любви, потому что она — как корь или свинка: чем раньше ее перенесешь, тем глубже иммунитет, невосприимчивость; чем позже — тем она больнее и тем тяжелее осложнения от нее.

Горе может стать путем к радости, несчастная любовь — трамплином к счастливой любви. Все зависит здесь от того, сумеем ли мы учиться у горя — учиться понимать себя и других, учиться победительному поведению, которое завоевывает ответное чувство…

Культура горя.

У нас нет культуры одоления горя, перетерпливания несчастья, нет культуры выхода из трагических положений. Докультура здесь — как удвоитель горя, она резко усиливает и продляет его. Умение удерживать боль, способность переключать себя, перекрывать потоки горя потоками других чувств — это психологические ослабители боли, они помогают человеку выходить из кризиса быстрее и умудреннее.

Древние греки умирали с улыбкой, улыбка поддерживала им дух, помогала и в момент смерти оставаться человеком — и этим облегчать себе смерть. Спартанцы недаром учили детей презирать боль — «я выше тебя, боль, мой дух сильнее». И сейчас еще улыбка, как защита от горя и способ уменьшить его, живет в Японии. Японцы мужественно улыбаются в горе, скрывают свое горе за улыбкой — и от этого в душе у них растут струнки стойкости, которые закаляют их, помогают легче переносить горе.

И на Руси душевная стойкость всегда была основой народной культуры, но в наш век ее убивает изнеживающее кисейное воспитание.

Видимо, главное в культуре горя — действовать, не быть щепкой в засасывающем омуте тоски: усиливать свои слабые места, лечить себя самопознанием, радостями, новыми впечатлениями или — клин клином — новыми увлечениями…

Действия требует от нас само устройство человеческих чувств, сама односторонность их мозговых механизмов. У несчастного человека царит в мозгу доминанта тоски, двойная черная оптика. В каждом сигнале жизни, в каждом впечатлении, даже самом ярком, эта оптика резко преувеличивает темные стороны и резко уменьшает светлые. Черный дальтонизм чувств отравляет человека, вызывает у него упадок всех сил — депрессию.

Но в мозгу есть и механизм защиты от взбесившейся доминанты, его нашли недавно нейрофизиологи из Ленинградского института экспериментальной медицины. Это как бы гаситель, переключатель эмоций, он противится диктатуре любой эмоции, разгулу любой доминанты: он создает вокруг нее зоны торможения и этим самым мешает ей втягивать в себя чужие ощущения, покорять соседние зоны мозга.

Потому-то (парадокс эмоций) после бурного веселья наступает непонятная грусть, а смерть близкого может вызвать всплески нервного смеха — неловкого, стыдного, неожиданного. Такие парадоксы как раз и рождает переключатель эмоций — защита мозга от губительной односторонности. Но тяжелая тоска может и подавить этот переключатель, вывести его из строя, и чтобы помочь ему, нужны упорные усилия — часто через силу, на одной воле…

Нейрофизиологи из Института высшей нервной деятельности и 1-го Московского мединститута установили: пассивное поведение продляет жизнь тягостных чувств; активное, деятельное запускает переключатель этих чувств.

Исключительно важен здесь наш подход к своему горю, умение видеть его истинный размер. Когда-то прославилось отношение к горю римского полководца Павла-Эмилия. Он одержал победу над врагом, но у него погибли оба сына. Римляне верили тогда в закон расплаты, по которому каждое добро уравновешивается злом и за каждую победу приходится платить бедой. И Павел-Эмилий сказал народу на форуме:

— Моя душа, полная мучительной тревоги и опасений за будущее Рима, была избавлена от страха в ту минуту, когда мой собственный дом погиб в ужасном крушении… Теперь я больше не боюсь великих опасностей и твердо верю, что ваше благополучие укреплено на долгое время».

Вот парадокс сильной души, которая поняла свое горе как избавление от горя других людей. Человек меняет этим весь угол своего взгляда на горе. Он видит в нем не только зло для себя, но и благо для других — жертву, принесенную для общего спасения. Он выходит за пределы своего «я», смотрит на свое горе с вершины общих судеб — и оно облегчается чужим благополучием, которое завоевано ценой своего горя.

Но какой урок может извлечь отсюда обычный человек, который к тому же не верит в закон расплаты? Пожалуй, прежде всего психологический: основа основ культуры горя — выходить из него лучше всего деятельно и не в одиночестве. Человек очень помогает своему горю, когда он сам помогает другим. Эта помощь другим дает ему потоки приятных чувств, положительных эмоций, и они лечат его душу, поднимают самоощущение, ослабляют вспышку неполноценности.

Пожалуй, полезнее всего в горе — это помогать чужому горю: лечение чужого горя может быть лучшим лекарством для своего. Свое горе перестает быть главным центром сосредоточения, уравнивается в чем-то с чужим, и это уменьшает тягостные чувства. А помощь чужому горю рождает в подсознании целительные чувства, улучшает соотношение светлых и темных эмоций.

Работает как бы психологический закон бумеранга, рикошет добра: чем больше ты даешь другому, тем больше это дает тебе самому — внутренне, душевно. Радость давать что-то другим — пожалуй, одна из самых глубоких радостей жизни, и когда человек создает радости для других, он почти автоматически получает от этого радостные ощущения для себя. Такое психологическое эхо — очень сильный рычаг, который позволяет управлять своим настроением через свое поведение.

Помогают перебороть тоску и сильные физические нагрузки — от трудной работы, от спорта; и чем они изнурительнее, тем больше они отключают наш внутренний мир от горя, тем лучше помогают защитным переключателям чувств, механизмам эмоционального равновесия. Хорошо действует музыка — и классическая, которая облагораживает страдание, как бы придает ему эстетический смысл, и жизнерадостная, быстрая, вздымающая. Еще лучше, пожалуй, помогает танец, пляска, сильно может подействовать и лечение юмором, смехом.

Целить себя потоками физических напряжений и душевных радостей — это, видимо, два обычных лекарства от горя. Впрочем, их опасно передозировать, потому что ретивое лечение может обеднить душу, помешает ей углублять себя.

Есть немецкая пословица: из всякого свинства можно извлечь кусочек ветчины. В одежде из юмора здесь предстает перед нами один из главных способов уменьшать личные горести и умножать радости.

Тут, пожалуй, и лежит центральный девиз культуры горя: делать несчастье ступенькой к счастью, превращать поражение в ступень к победе… Этот «парадокс горя» — один из высших устоев жизненной мудрости, и, наверно, один из глубочайших парадоксов всей человеческой культуры вообще.

Он возник тысячелетия назад, в древних философиях Шумера, Китая, Индии, Греции, Рима. Мудрецы древности понимали, что любое горестное событие может углублять душу, расширять сознание, укреплять стойкость. И они учили людей находить в каждом несчастье — то есть в себе самих — орудия смягчения этого несчастья.

Они видели, что горе отнимает, и хотели, чтобы оно давало. Они учили героическому стоицизму, который как бы обращает горе в свою противоположность. Это и значит, собственно, быть человеком, потому что способность ослаблять вред несчастья и усиливать его пользу — одна из главных человеческих способностей.

Культура одоления горя должна бы прежде всего расти в семье, в ее ежедневных испытаниях, будничной боли, ушибах — телесных и душевных. К сожалению, сегодняшняя семья делает это из рук вон плохо. Царящий у нас лозунг счастливого детства, превращает детей в белоручек, изнеживает их, делает беззащитными перед горем и тяготами. И школа стоит здесь в стороне, и современное искусство плохо помогает здесь людям: ни в нашем, ни в мировом искусстве почти нет героев горя, стоиков несчастной любви, победителей своих поражений.

Школа, семья, искусство ведут себя здесь отстранение от важнейших человеческих нужд, и такая отстраненность — знак их стратегической слабости в воспитании человеческих чувств, еще один режущий разлад нашей цивилизации с человеческой психологией.

Неповторимое и повторимое в любви.

«Вы никогда не сможете дать совет, как любить. Каждый любит по-своему, и нельзя навязывать всем одну точку зрения, стричь всех под одну гребенку» (Калуга, Дворец культуры «Строитель», февраль, 1977).

«У Михаила Анчарова («Прыгай, старик, прыгай») сказано: «Ученых все больше — любви все меньше. Любовь от изучения гибнет, это ее свойство. Потому что изучать можно повторяемое. А еще Шекспир сказал, что всякая любовь — исключение. В этом и есть ее правило».

Что-то вы на это скажете?» (Обнинск, Центральная библиотека, март, 1982).

«Все закономерности, которые можно выяснить, статистические, то есть не для одного человека, а для массы. Как же быть с человеком в единственном числе, ведь он может сильно отличаться от среднего человека?» (Протвино, Московская область, Клуб интересных встреч, 1976).

Пожалуй, многое здесь сказано верно. Нельзя, конечно, дать совет, как любить, то есть как чувствовать. Любовь самовластна и ускользающе летуча, она не подчиняется никаким прямым влияниям на себя. Но есть любовь-чувство и любовь-отношение, и на любовь-чувство можно подействовать окольно — через любовь-отношение. Хорошее отношение к близкому человеку, чуткая внимательность к нему может и повлиять на его любовь: или усилить ее, или притормозить ее угасание.

Стрижка под одну гребенку, конечно, враждебна любви; чувство это переполнено личным своеобразием, в нем масса непохожего у разных людей.

Впрочем, согласны с этим далеко не все, и даже крупные мыслители бывали против такого подхода. Шопенгауэр, великий философ пессимизма, еще полтора века назад отвергал индивидуальность любви. Любовь для него была как бы маской на инстинкте продления рода; этот инстинкт, говорил он, гений рода, его дух-хранитель, он царит над людьми и порабощает их. И все, что кажется людям особым, личным в их чувстве — это обман природы, а на самом деле они — рабы инстинкта и живут в путах самообмана. В чувствах мужчины и женщины нет ничего личного, высшего, говорил Шопенгауэр, и в лад со своими взглядами он прожил жизнь холостяком.

Сейчас разница между любовью и инстинктом рода гораздо понятнее, и многие из нас считают азбукой индивидуальность, личную непохожесть любви. Но в глубинах этой непохожести — прошу прощения за пропись — лежат похожие влечения, те общие знаменатели, которые и делают любовью такие разные у разных людей чувства.

Что касается «закономерностей», которые движут любовью, то одни из них, наверно, правят большинством людей, другие — совсем немногими, причем на одних больше действуют одни закономерности, на других — другие…

Среднего человека нет вообще, это надуманная условность, ложная схема. Есть типы людей, много человеческих типов, и люди, которые входят в один тип, при всем своем личном своеобразии имеют между собой важное сходство, относятся к одной группе — или психологической, или биологической, или социальной, или возрастной и т. п.

У людей, которые относятся к одному такому типу, есть много похожего и в самом чувстве любви. У холериков, например, любовь-гейзер, бурная и «пульсирующая»: она живет вспышками, как исландские гейзеры, которые бьют прерывистой струей. У флегматиков — как бы любовь-озеро, ровная и спокойная, с умеренной теплотой чувств, со спрятанными, но сильными течениями.

У интровертов, людей, обращенных в себя, любовь психологически усложненная, полная запутанных переливов; у экстравертов, обращенных вовне, чувства гораздо проще, любовь больше уходит в действия, чем в переживания…

Есть разные виды любви, и в любви разных людей, которые относятся к одному психологическому типу, есть, видимо, и разные, и похожие вещи. По-моему, это очень поверхностно — говорить, что в любви нет повторяемого. Конечно, каждая любовь неповторима, но в ней всегда много повторимого. Больше того, всякая любовь — это неповторимое сочетание повторимых ощущений; повторимых — потому что все они принадлежат к любви, и почти каждое из них — но по-своему — могут испытывать и другие любящие[14].

Что касается того, что любовь гибнет от изучения, то это, увы, тоже сказано поверхностно. Любовь, к сожалению, почти не изучают: на всю планету сейчас найдется, пожалуй, всего лишь десяток людей, которых можно бы назвать «амурологами», «любоведами» — людьми, которые изучают любовь. Остальные изучают не любовь, а секс, семейные связи, супружеские отношения (об этом говорилось в главке «Что такое «амурология»). А раз так, не слишком ли велико могущество у этого десятка человек? Не становятся ли они — в наших глазах — волшебниками, каждый из которых убивают любовь чуть ли не у полумиллиарда людей?

По-моему, не знание убивает любовь, а наоборот, незнание, невежество. Добрые знания помогают любви жить, продляют ее век. И любовь гибнет сегодня не от изучения, а (среди прочих причин) от неизучения, — от того, что мы плохо изучаем, от чего гибнет любовь и как продлить ее жизнь…

Впрочем, изучать любовь можно по-разному — и созвучными любви методами, и враждебными. Понятийная логика, увы, превращает любовь в мертвый лабораторный препарат. С любовью происходит то же самое, что с литературой в школьных учебниках: ее постигают чуждыми ей методами, дробя ее живой организм на части и извлекая из него «содержание», лишенное «формы», то есть жизни.

И синюю птицу любви — повторю это — можно только удушить в сетях понятийной логики. По-настоящему понять ее можно только целостным, не дробящим подходом к ней, только особым сплавом методов науки и искусства, многослойным и живым союзом самых разных методов. Увидеть истинный лик любви можно, пожалуй, только в особое, очень сложное зеркало, — зеркало, которое как бы состоит из множества маленьких зеркал и своей подвижной многогранностью способно уловить сложнейшую и подвижнейшую многогранность любви.

Царство случайных необходимостей.

«Можно любить человека, которого не уважаешь? А если и презираешь человека, и тебя к нему тянет, то как называть это чувство?» (Новосибирск, Институт кооперативной торговли, декабрь, 1976).

«А как же любят плохих: воров, убийц и т. д.? И долго, и прочно? Можно ли любить и за недостатки?» (Москва, Политехнический музей, июнь, 1979).

Все мы, наверно, понимаем, что есть «нормальная» любовь (которая, впрочем, вся построена на «ненормальности», на том, что один человек дороже нашим чувствам, чем весь мир), а есть и «ненормальная», изломанная любовь, которая резко враждует с запретами разума. Впрочем, может быть, это тоже «норма», и, возможно, не менее частая — чувство-разлад, смесь влечения с отталкиванием, кентавр из противоположных чувств.

Но откуда берется неповторимость любви, что служит ей основой?

У Платона есть миф об этом. В незапамятные времена люди были совсем не такие, как сейчас. Их звали андрогины («женомужи»): женщина и мужчина были тогда слиты в одном существе, двуполом и двутелом. Андрогины были невероятно сильны, и Зевс, боясь, как бы они не посягнули на богов, повелел рассечь их надвое.

«Когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись… ничего не хотели делать порознь». «Вот с каких давних пор свойственно людям любовное влечение друг к другу, которое, соединяя прежние половины, пытается сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую природу»[15].

Из этого знаменитого мифа пошло и выражение «моя половина», и мнение, что для каждого человека есть в мире только один избранник, который предназначен ему.

Такое понимание любовного выбора царило в европейской морали почти до начала нашего века, а в обиходе оно живет и сейчас. (В странах полигамии — многоженства — взгляды на любовь другие: там есть и платоновский подход, есть и мнение, что у каждого человека может быть несколько «половин»).

В XIX веке влюбление стали объяснять по-другому: влюбляются в человека, в котором больше других воплощен твой идеал (впервые эта мысль появилась еще в средние века). Пожалуй, это верно, если имеют в виду безотчетный идеал — больше для чувств, подсознания, чем для сознания. Такой подход позволяет понять многое в любовном влечении, но далеко не все. Он не объясняет, например, почему любят недобрых, лживых, глупых, вообще далеких от идеала…

Тот же Платон говорил, что любовь — это тяга не ко всему человеку, а только к тому хорошему, что в нем есть. Мысль эта была частицей его глубокой и сложной теории любви, и в ней не было того привкуса упрощенности, который возникает, если ее вынуть из разветвленной цепи мыслей.

Прямолинейные моралисты и в наш век уверены, что любовь — это влечение только к достоинствам человека. Но человек не разграфлен на черные и белые клеточки, и невозможно разделить его на части, от сих до сих достойные любви, а от сих до сих — недостойные.

Все личные свойства людей двояки, в каждом есть свой свет и своя тень. Конечно, влюбляются в то, что поражает человеческое подсознание, влечет его, кажется ему достоинством. Но часто это именно кажется, а на деле достоинство может оборачиваться недостатком — сила оказывается грубой силой, острота ума — нетерпимостью к инакомыслию…

Можно, пожалуй, сказать, что человек как бы тройствен: в нем есть то, чем мы восхищаемся, то, к чему безразличны, и то, что мы не можем терпеть. Говоря условно, в нем есть достоинства, несовершенства, изъяны. Поэтому, наверно, в любовь всегда входит не только влечение к светлым чертам человека, но и смирение с тусклыми и темными, — или их незамечание, или их безотчетное преуменьшение, приукрашивание…

В одном из мифов о Купидоне недаром говорилось, что он стрелял, не целясь, с завязанными глазами. Повязка мешала ему увидеть, в кого попадет стрела, и любовь, которую он внушал, была слепой. Пожалуй, идея этого мифа — о том, что влюбляются в случайного человека — хоть и не очень истинна, но все-таки ближе к истине, чем платонистский взгляд о единственном в мире суженом.

Единственность суженого, наверно, не так сужена; но и случайность в его выборе не так уж и широка. Она вырастает из закономерности, а эта закономерность состоит в том, что для каждого человека есть свой тип нравящихся. Не один человек на свете, а много — сотни, тысячи, а может быть, десятки тысяч…

Одни свойства этого типа-идеала для души человека, его подсознания, могут быть ясны больше, другие меньше, и от этого сам идеал как бы оплывает, делается размытым, полуясным. Такая размытость и рождает, видимо, очень частую любовь-ошибку, тягу к человеку, который показался тебе близким к идеалу. Потом выяснилось, что с идеалом совпадает только часть его черточек, а остальные не совпадают, смутно противоречат, отталкивают. Но выбор подсознания уже сделан, чувство возникло, душа попала к нему в плен…

Нашими безотчетными влечениями движет принцип — какая ветка, такое и дерево, какая часть, такое и целое. Часто нас поражает в человеке что-то одно — его лицо, или фигура, или улыбка, взгляд, юмор… Это лишь «часть» человека, а все другое в нем может быть и лучше, и гораздо хуже. Но нашим подспудным чувствам все в человеке кажется таким же, как эта его черта, которая поразила нас. Это детское простодушие служит, видимо, главной пружиной всех наших чувств-влечений.

Наверно, чем неосознаннее внутренний идеал, чем меньше он наведен на резкость, тем шире и случайнее выбор — и тем больше шансы на ошибку. Это, пожалуй, почти всеобщий закон в юности, когда бессознательные эмоции резко перевешивают осознанные. Как у акселератов рост тела обгоняет рост внутренних органов, так и рост чувств у юных далеко обгоняет рост интуиции и разума. Этот разлад и рождает массовые и, видимо, неизбежные для всех нас чувства-ошибки, массовую и неизбежную несчастную любовь…

Есть и такие люди, у которых почти совсем не развит неосознанный идеал. Душа у них слабо настроена не только на индивидуальность нравящегося, но и на сам его тип. Они могут менять свой тип нравящихся, переходить от одного к другому, у них шире веер выбора, больше уживчивость — но может быть и больше неуверенности, больше метаний. Чаще всего это бывает опять-таки у юных людей с неустоявшейся психологией, или у людей, слабо развитых психологически.

Как же проявляется на деле психологическая закономерность влюбления? Пожалуй, влюбляются чаще всего в человека, которого твои чувства сочли близким твоему типу-идеалу — пусть даже смутному, блеклому, туманному.

А случайность, которая правит внутри этой закономерности, состоит в том, что часто влюбляются в первого же встречного из этой группы людей. И пусть он будет лишь чем-то походить на полуясный идеал, пусть он отвечает ему лишь крупицами, но влюбление уже состоялось и душа уже попала в капканы чувства: это и есть парадокс влюбления, его «случайная необходимость».

Завтра могут встретиться сразу десять людей, которые куда больше подходят подспудному идеалу человека, — но он попросту не заметит их. Его подсознание уже выключило поисковые радары, душа перешла из состояния ищущей в состояние нашедшей, и у нее как бы пропало боковое, веерное зрение, осталось только лобовое, прожекторное. Закономерная случайность уже произошла, и она теперь правит всей жизнью.

Лотерейность выбора можно, пожалуй, исправить только одним: превратить случайность в необходимость, создать из малого сходства большое — или крах неминуем.

Еще вчера любимый человек был одним из многих, в кого ты мог влюбиться. Сегодня он — единственный в мире, кто может насытить твою любовь, любовь, которая стала вдруг для тебя «потребностью потребностей» — самой властной и самой острой из твоих нужд. Все другие потребности падают перед ней на колени, оттираются на задворки. И так как насытить ее может только один человек, то и индивидуальность любви суживается до своего крайнего предела — исключительности.

Загрузка...