Утром Стома повела детишек к матери. И сразу стало как-то пусто в палатке. Опять изредка приходили машины. Поступало по два-три человека. Доносились возбуждённые голоса легкораненых.
— Они примерно так... — слышался чей-то поспешный голос, словно рассказчик боялся, что ему не дадут высказаться.
— Не-е, не-е, мы отсюда шли, — спорили другие.
— А он как драпанет и задом-то этак, этак...
И вдруг голоса оборвались. Наступила тишина, но не та, что вчера, при появлении раненой матери с детьми, а особая, зловещая тишина. Полнейшее безмолвие, будто там, на поляне, и людей не было.
Первым из палатки выскочил Кубышкин, Сафронов за ним.
Поодаль стоял незнакомый «виллис», из него вытаскивали носилки. На носилках лежал немецкий офицер — это было видно издалека, — белобрысый, коротко стриженный, при погонах, напряженно согнутых, как пружины.
Завидев капитана медицинской службы, один из сопровождающих, лейтенант, оставил раненого и шагнул к Сафронову:
— Приказано к вам доставить. Вот бумага.
Сафронов развернул листок, прочитал: «Прими, сделай что надо. Обеспечь наблюдение и охрану. П/и М. Лыков».
Сафронов чувствовал, как на него смотрят сейчас десятки глаз, ждут, что он скажет, как поведет себя.
— Бумага не мне, — сказал Сафронов. — Комбату. Он уловил одобрительный шумок за спиной.
— Но мне приказано. — Лейтенант был недоволен тем, что его задерживают и тянут с приемом. Как видно, ему хотелось побыстрее избавиться от этого пленного фрица.
— Идемте.
— Но мне приказано... чтоб в порядке.
— Кубышкин, — крикнул Сафронов. — Приглядите.
Комбата разыскали в палатке замполита. Там же находился и капитан Чернышев. Сафронов, не представив лейтенанта, протянул бумагу.
Лыков-старший пробежал её глазами, спросил:
— Ну так что?
— Адресована вам... А потом... Случай необычный.
— Тяжелый?
— По-моему, живот.
— Ставьте на очередь. Что, не знаете, что делать?
— Что делать — знаю, но...
Вмешался замполит:
— Кхе-кхе, относитесь, как к раненому.
— Но вы же знаете — после всего, что случилось, люди настроены...
Замполит кивнул:
— Война.
На обратном пути Сафронов разъяснил лейтенанту:
— У нас тут женщину привезли с ребятишками. Раненых. Поэтому настроение...
— Мне ж приказано, — словно оправдываясь, повторил лейтенант.
От палатки донеслись громкие голоса; там не то спорили, не то ссорились. Сафронов ускорил шаг.
— Что там такое? — крикнул он издали. Раненые приумолкли.
— Да тут... Высказали ему, а что? — объяснил Кубышкин.
— Прекратить! — прикрикнул Сафронов, — Несите его в палатку.
В палатке лежали трое тяжелых. Двое молчали, прикрыв глаза, а третий, танкист, с перебинтованными руками, которые он держал над головой, покосился на входящих воспалёнными глазами, увидел немецкого офицера и заскрипел зубами.
— В самый конец. Туда, к тамбуру, — распорядился Сафронов.
— А чего... чего его сюда приволокли? — прохрипел танкист.
Сафронов сделал вид, что не расслышал.
— Чего, спрашиваю, эту заразу? — повысил голос танкист.
— Спокойно, — сказал Сафронов. — Так надо.
— Не хочу, я не желаю.
— Потерпите.
— Удушу заразу.
— Люба, — распорядился Сафронов и указал глазами на танкиста. — Введите ему пантопон.
А про себя подумал: «Черт возьми, еще охраняй этого фрица. Не хватало нам забот. А ведь действительно придется охранять. Они и в самом деле что-нибудь сделают».
Немца переложили на лежанку, и Сафронов осмотрел его.
Предположение оказалось верным: ранение тяжелое — в живот. Повязка пропиталась кровью, и её пришлось подбинтовать. Тело было липким, скулы заострились, губы потрескались — все говорило о тяжести состояния. А немец молчал — ни звука, ни стона.
«Наверное, шок, — решил Сафронов. — И вообще, что с ним делали? Вводили ли противостолбнячную?»
— Люба... Этому... пантопон и противостолбнячную на всякий случай. А мне салфетки влажные.
«Относиться, как к раненому, — вспомнил он совет замполита. — Вот хочу, а не получается».
Он всё-таки обтер лицо раненого салфеткой, смочил ему губы и опять заметил, что немец лежит безмолвно, безучастно, как будто все происходит не с ним, а с кем-то другим, посторонним.
«Шок, конечно», — подтвердил свою мысль Сафронов и тут встретился с глазами пленного. И поразился. Глаза были впалыми, лихорадочными, но взгляд совершенно осмысленный и определенный: «Да, я знаю, что со мною плохо, что я могу не выжить, могу умереть. Но и только. Большего вы от меня не узнаете, не услышите ни одного слова. Ни одного звука».
«Ах вон что, — возмутился Сафронов. — Неужели он и в самом деле специально молчит?»
Прибыли новые раненые. Сафронову пришлось отлучиться.
— Кубышкин, побудьте здесь.
— А что?
Кубышкин снова весь передергивался. Или ему стало хуже, или раньше, в. запарке, Сафронов не замечал этого.
— А то, — объяснил он, — что мы за него отвечаем. Кубышкин промолчал, но весь его вид говорил о том, что он не очень-то рад этой, новой свалившейся на него ответственности, — он сел и отвернулся.
В медсанбате уже все знали о пленном офицере, где бы ни появлялся Сафронов, его спрашивали:
— Ну как он там?
Зла и ненависти в этих вопросах он не улавливал, скорее — любопытство: как-никак у них первый немец. Многие, вероятно, встречались с ранеными пленными в полках, батальонах, санбатах. Сафронов не встречался...
В этот день его остановил замполит:
— Кхе-кхе, я все хотел спросить, как вы относительно вступления в партию, не думали?
— Давно хочу. Еще на военфаке мне предлагали, да я не считал себя достойным.
— Кхе-кхе... паче гордости. Извольте-ка вот написать заявление.
— А рекомендация?
— Дам я и капитан Чернышев. Я уже, кхе-кхе, разговаривал с ним.
Сафронов стоял растерянный, не зная, что ответить.
— Кхе-кхе, завтра жду заявление.
Стараясь побороть охватившее его волнение, Сафронов вернулся в палатку.
Пленный все так же лежал, уставив глаза в невидимую точку. На лбу у него выступили капли пота, губы потрескались.
— Это ж всё-таки тяжелый, — заметил Сафронов Кубышкину. — Ухаживать надо.
Он взял влажные тампоны, обтер лицо и губы пленного, несколько капель выжал на сухой и шершавый язык.
Немец по-прежнему не произносил ни звука.
«Ну и черт с тобой, — рассердился Сафронов. — Молчи хоть до самой операции».
Опять подошла машина, и Сафронову пришлось отлучиться, оставив за себя Кубышкина.
— Только ухаживать надо. Понимаешь, надо. Приказываю.
Немец таял с каждой минутой. Нос заострился, глаза ввалились и выглядывали из глазниц, как голодные птенцы из гнёзда. Странное сравнение удивило Сафронова, но еще больше удивил взгляд пленного — по-прежнему без жалобы, без мольбы, с отблесками глубокой боли, которую он стойко переносил. Ни звука, ни слова.
«Какая в нем силища... Какое терпение», — подумал Сафронов и даже покосился" по сторонам. Ему сделалось неловко от этой мысли. Он вроде бы восхитился врагом, немцем, офицером.
«Нет, не врагом, — постарался оправдать он сам себя, — человеком. Действительно, стойкость и выдержка поразительная».
— Ну как тут? — послышался голос капитана Дорды. — Меня ведущий прислал. Он будет очередного оперировать, а мне приказано этого...