Олжас задумался. Посидел так чуток. Откусил печенюшку, похрумкал, допил свой чай. Потом отрицательно замотал головой:

– Нет. Не подойдет. Слух режет.

– Ну почему? – попытался я схватиться за соломинку. – Это же так оригинально. В этом названии хоть интрига есть! И по-казахски здорово получается. Всего три буквы: «Бок». Коротко и ясно. Вот представьте: подходит человек к киоску, а там лежат московское…

– Ну хватит, – не оценил тонкости маркетинговых изысков Олжеке. – Говорю же, нам это не подходит. Не звучит. Да и вообще, что еще за «Говно»? И без того хватает…

И собрание на этом свернулось.

А 28 февраля 1990 года вышел в свет первый номер независимой газеты «Избиратель» – «Аманат». И все радовались.

Наутро в реакцию пришли сотрудники Пушкинской библиотеки и забрали номер с автографами всех, кто над ней трудился. Сказали еще: «Это первая в новейшей истории Казахстана независимая газета. Поздравляем!»

А через пару недель вышли в свет уже «Кооперативные новости» Михаила Курина и Январбека Тлевлесова.

Потом стали выходить другие.

И «Караван», между прочим, тоже вышел. Но это уже было значительно позже. И уже без нас.


Марш «протестантов»

Знаете, какая у жандармов всего мира заветная мечта? Заодно и у дорожных патрульных. У полицаев. У комитетчиков. И у этих, которые с водометами… Словом, у любой действующей власти.

Мирный митинг где-нибудь в степи. Подальше от цивилизации и больших городов.

Я слышал, что в Москве на время Олимпиады всех алкашей, бомжей и проституток вывезли за сто первый километр и там продержали до тех пор, пока последний дискобол не зашвырнул свой диск куда подальше. Потому как надо было показать всем этим буржуям, что нас тоже не пальцем делали и что мы еще ого-го какие! И надо сказать, что та Олимпиада закончилась полным триумфом советского спорта.

Когда мы с группой неравнодушных товарищей затеяли общественное движение «Невада – Семипалатинск», в рамках ее мероприятий была организована поездка по местам боевой славы ядерного оружия большевиков. В составе делегации были представители Японии (потому что у них Хиросима и Нагасаки), Америки (потому что у них Невада), Франции (у них Муруроа), Китая (а эти, как всегда, за компанию) и других, не менее пострадавших стран. Все свои миротворческие впечатления они снимали на камеры, фотографировали, делали в блокнотиках записи.

Много было наших. Надо полагать, среди наших были и те, кто находился при исполнении. Куда же без них? Были и представители местной власти – какие-то тусклые персонажи в служебной униформе и со стандартными физиономиями.

В ауле Караул Абайского района Семипалатинской области нас тепло встретили, потом посадили в несколько автобусов и повезли от одной точки к другой. Так мы побывали на озере, образовавшемся после взрыва, проехали несколько поселков, поговорили с жителями…

Честно говоря, впечатление складывалось удручающее. В котловане плавали ленивые рыбы чудовищных размеров, которых запрещено было ловить – ядовитые. В поселковых магазинах ничего нет, кроме супов из сельдерея в пакетах по пятнадцать копеек. Больницы в ужасном состоянии, всюду безнадега и депрессняк. И вот когда от всего этого стало совсем невмоготу, кто-то неосторожно предложил устроить митинг протеста. Прям тут же, не сходя с места. Предложение было принято единогласно, и местные начальники через час собрали все население первого попавшегося аула на окраину. Вместо трибуны прикатили большой валун. На него по очереди стали взбираться ораторы и разоблачать в громкоговоритель наследие мрачных времен. То есть военно-промышленный комплекс, который построил в далекой семипалатинской степи испытательный полигон и вот уже сорок с лишним лет самым преступным образом занимается гонкой вооружений. Местные -в основном аташки и ажешки с малыми детьми в поводу – с нескрываемым любопытством слушали выступающих. Им было интересно. Редко когда к ним в такую даль залетали столь необычные птицы. Почти все они были одеты в причудливые одежки и говорили на разных языках. Переводчики тут же переводили все это на русский. Мало кого занимало, о чем они говорят, эти заезжие люди, но горячность, с которой выступали протестующие, сочувствия явно заслуживала.

Постепенно митинг стал набирать обороты, а атмосфера вокруг -накаляться. Протестная энергия заметалась в поисках выхода.

И тут кто-то сообразительный предложил собрать традиционный оба. Это такой насыпной курган. Могильник. Из камней. Который будет символизировать память о преступлениях против человечества и нашлет скорую смерть ядерному полигону. Наверное, предполагалось, что люди, натаскавшись камней, утомятся и успокоятся. Но планы эти легко разрушились.

«Протестанты» стали таскать камни и бросать их в кучу. Через полчаса получился приличный такой холмик, вполне в духе хромоногого Тимура.

Воодушевленные столь зримым результатом, митингующие возбудились еще больше. Некоторых потянуло на подвиги.

И тут кто-то, не менее сообразительный, предложил пройти протестным маршем до самых границ засекреченного сурового городка Курчатов, который стоял километрах в десяти, обнесенный со всех сторон колючей проволокой, и там, под его окаянными стенами, выразить свое публичное «фе».

Идея была поддержана всеобщим ликованием.

Тут же кинулись к автобусам, вытащили из загашников и багажников все необходимое для стихийного митинга и, выстроившись в колонны, отправились прямиком в ненавистный город Курчатов.

Надо сказать, что со стороны все это смотрелось довольно живописно. Толпа разгоряченных людей, вооружившись флагами и транспарантами, шагает победным маршем по открытой степи. Скандируются хором призывы, речевки, кричалки. Даже американцы с японцами подхватили складное: «По-ли-гон жой-ыл-сын!» («Уничтожить полигон!)))-и скандировали его вместе со всеми.

Суслики со страху попрятались в норы. Жаворонок резко свернул свою песню и куда-то зарылся. Кузнечики – и те замолкли.

А надо заметить, что мероприятие проходило поздней весной. Или, лучше сказать, ранним летом. Солнышко не спеша забиралось все выше и выше и вскоре стало коварно припекать.

Местная пацанва какое-то время бежала еще в хвосте колонн, размахивая прутиками и посвистывая в такт движению, но вскоре и она отстала.

Пройдя чеканным шагом пару километров, участники протестного порыва исчерпали весь запас речевок и попритихли. Еще через километр и вовсе заскучали. Колонны потеряли начальную стройность и былинную динамику движения. Кто-то стал собирать цветы. Кто-то -фотографироваться на фоне безбрежности. Кто-то прилег отдохнуть. Но основа все так же двигалась в заданном направлении.

Еще через какое-то время дамы и господа стали растерянно озираться по сторонам. Захотелось, извините, по-маленькому. А кое-кому, судя по выражению лиц, и по-большому. Но удобств поблизости не было. Да и откуда, скажите на милость, удобства в степи? Их тут отродясь не было. Так охотник в тундре советовал геологу: «Идите прямо, а в четверг свернете налево». Хотя, если взглянуть правде в глаза, – они тут везде. Удобства эти. Но это при условии, что митинг однополый. А тут он, как назло, был насквозь бисексуальный…

Короче, люди, обремененные благородными порывами, наткнулись на неожиданное препятствие. Мероприятие оказалось на грани срыва. Причина оскорбляла своей банальностью и сильно била по энтузиазму. Кричать, надрываться и вообще как-либо напрягаться за мир во всем мире в таком положении, согласитесь, тяжело.

Но бог смилостивился. Видимо, услышал чьи-то наиболее пронзительные молитвы – и сотворил чудо. То есть в буквальном смысле: послал прямо посреди степи спасительный сортир. Выглядел он, правда, совершенно апокалиптически и напоминал дот. Брутальный со всех сторон, из кирпича и бетона. Короче, типичный такой сральник советских застойных времен. Наверняка строили его военные. Наверняка для своих милитаристских нужд.

При виде туалета протестующие обрели второе дыхание и слегка ускорились. Первыми в него пропустили, как и положено, дам. Джентльмены, свернув флаги и отложив в сторону барабаны, отошли на положенное расстояние. Американки и все прочие японки шагнули внутрь с улыбками, но тут же покинули помещение, золимая носы, совершенно преображенными. Не сказать, чтобы они чего-то там испугались. Нет. Они выглядели так, словно им открьиась некая тайна, будто им явилось новое откровение и они постигли в жизни новый смысл.

Что касается наших женщин, то они видели и не такое, а потому вид заброшенного степного туалета изнутри сбить их наступательный порыв не мог. Они не только без колебаний проникли вовнутрь, но и довели начатое дело до конца.

Тем не менее дальше уже участники марша шли в некотором недоумении, если не сказать – совершенно опустошенными. Весь революционный пафос их был опрокинут посещением военизированного туалета. Он, можно сказать, в одиночку справился со всеми сомнениями и утопил последние надежды. Он показал всю глубину падения и ярко засвидетельствовал тяжесть ситуации в стране. В общем, борцы за мир неожиданно для себя заглянули в самое дно своих перспектив.

Знамена с транспарантами поникли, как и головы. Ясно было одно: эту страну не победить. Потому что она не будет сопротивляться. Ей нечем. И незачем. Невозможно объявить войну руинам. Как ты вызовешь на бой поверженного соперника? Тем более если он не воспринимает тебя как врага. Ты для него всего лишь гуманитарная помощь. Праздный путешественник. Странствующий комедиант с бубенцами. Картонный рыцарь. А раз так, то тебе для борьбы понадобятся ветряные мельницы. А их у нас много. Иными словами, твой психиатр стал твоим компаньоном и вы вместе планируете заняться проблемами влияния солнечных лучей на мочевой пузырь окуня. Следовательно, тебя трудно отнести к победителю в таком виде. Ты не выглядишь триумфатором. Ты вполне соответствуешь этому самому военно-промышленному нужнику, сиротски торчащему посреди голой степи как памятник тотальному поражению. Война, если она и была, давно закончилась полной капитуляцией всей клиники, во главе с главврачом и ее последним санитаром.

И благо бы воевали, как все приличные разбойники, за добычу, за богатства, за сокровища, за славу… За женщин, в конце концов. А тут -за что? За землю, которую всю уже испоганили ядерными отходами, и теперь на ней если что и произрастает, то наверняка с такими очаровательными биологически активными добавками, как стронций, зарин, хлорциан и хлорацетофенон…

Вот такие примерно мысли бродили в головах группы «протестантов», пока они шли на абордаж в самое логово дракона.

Наконец на горизонте показался контрольно-пропускной пункт. По толпе прокатилось оживление. Тут же встрепенулись знамена. Всполошились плакаты. Вновь зазвучали речевки и кричалки.

А в это же самое время возле хлипкого шлагбаума с длинной веревочкой на конце скучал одинокий солдат у покосившейся деревянной будки. Бриться он научился ровно две недели назад, а потому на юношеском лице его виднелись следы дебютных порезов. Нельзя сказать, что при виде странной процессии он сильно растерялся. Он был просто озадачен. В последний раз живого человека в гражданском он видел по телевизору, который разрешали час в неделю перед самым отбоем. Надо ли говорить, что он не ожидал увидеть вблизи воображаемого противника, о котором ему каждый день талдычили на политзанятиях. Да и противник, надо признаться, выглядел весьма своеобразно. Действия свои не маскировал. Скорее даже – наоборот. Вооружен был легкими колющими знаменами, трубами, трещотками и прочими музыкальными инструментами. И одет был чересчур ярко. Можно сказать даже – броско. Короче, внешний вид вражеского десанта резал глаз даже в условиях цветущей степи.

Разглядывая в бинокль весь этот цыганский фестиваль, солдатик терялся в догадках: «На местных не похожи. Может, артисты? Но никто не предупреждал. И почему пешком? Наверное, в психушке выходной?»

Тем не менее солдатик находился на службе и отчетливо понимал, что за ним город специального назначения. И в этом городе легендарные ученые, под руководством самого Берии, ковали ядерный щит СССР. И в нем, помимо зданий административно-производственного назначения, имеются: комплекс радиационных технологий, корпус радиационной стерилизации, транспортно-логистический центр, ядерный энерготехнологический комплекс и объекты социальной сферы. Помимо всего прочего, в суровом городке Курчатове располагался военный госпиталь на 50 коек, медсанчасть и филиал швейной фабрики «Большевичка». На южной окраине городка функционировал военный аэродром «Планктон» с грунтовой взлетно-посадочной полосой. А за аэродромом заканчивалась железнодорожная магистраль с весьма символическим названием – «станция Конечная».

Взвесив все «за» и «против», солдатик в последний раз глянул в свой бинокль и набрал по спецсвязи командный пункт. Трубку долго не поднимали. Наконец что-то там крякнуло, шваркнуло, ухнуло – и донесся недовольный заспанный голос:

– Чего?!

Солдатик доложил о приближении «неопознанного объекта в составе группы людей с транспарантами». На том конце озадаченно помолчали, дважды переспросили, трижды матюкнулись и велели оставаться на месте.

Когда протестующие добрались-таки до КПП, там их уже поджидали прибывшие в срочном порядке на военном «газике» офицеры и рота вооруженных солдат. Солдаты выглядели встревоженными, от офицеров сильно разило спиртным.

Один из них, самый трезвый, в чине майора и с сивушным оттенком на одутловатом лице, подтянул портупею, шагнул вперед и поставил, можно сказать, вопрос ребром:

– Отставить! Кто такие?

В ответ протестующие, разъяренные долгой дорогой и разрушительными переживаниями в пути, заговорили все одновременно и на разных наречиях. В толпе можно было различить отдельные выкрики на русском и казахском:

– Осуждаем! Протестуем! Долой ядерные испытания! Экецще-щецсгн!..

Офицеры внимательно выслушали. Не сговариваясь, определились с диагнозом, пробухтели: «Не положено!», потом сели в свой «газик» и уехали. Рота солдат погрузилась в военизированный грузовик и отправилась следом за командирами.

Солдатик вновь остался один. Он видел, как протестующие вначале гневно размахивали флагами, скандируя лозунги, а потом вдруг смолкли и стали собирать по округе камни и складывать из них холмик. В результате немалых трудов у контрольно-пропускного пункта выросла большая серая куча. Затем митингующие стали водить хоровод вокруг этой кучи и через полчаса, вполне довольные собой, ушли туда, откуда внезапно пришли, – обратно в степь. Миссия, можно сказать, была выполнена.

И наступила привычная тишина…

…Недавно я оказался проездом возле сурового города Курчатов.

Да. Время не щадит никого. Городишко уже не тот. От былой угрюмой славы не осталось и следа. Зато у самого въезда я заметил кучу камней, поросшую бурьяном. И сразу же вспомнил о былых временах, о марш-броске ярых «протестантов», о бесшабашной борьбе за мир во всем мире – и одинокого постового, стоящего на страже этого самого ненадежного мира, далеко, где-то в богом забытой казахской степи.

Мяч круглый, поле ровное



Тост Банана

Играл у нас в команде защитник – Волобуев Серега. Погоняло у него еще такое было – Банан. С чего вдруг Банан, я сейчас уже не помню. Ну Банан и Банан.

Жесткий был игрок. Неуступчивый. С хорошей школой. И пушка у него была с левой – дура такая. Иной раз зарядит метров так с тридцати пяти – мяча не видно. Не сказать чтоб штанги ломал, но в лоб попадет -неделю потом будешь ходить, воробьям фиги показывать.

А в жизни – простодушный тихий парень. Без подлянки и всякой там гнильцы. На сборах по чужим сумкам не шарил и мелочь по карманам не тырил.

Мандарины любил. Наберет целый пакет и сидит у себя в номере. Как ни зайдешь: рот набит, говорить не может, а вокруг – кожура. Глаза вытаращит, руками машет, вместо слов: «Бу-бу-бу». Ничё непонятно. Ну чистая горилла, этот Банан.

И вот наступил как-то мой день рождения. В таких случаях команда собиралась почти вся. Отмечали.

На этот раз все пришли со своими девчонками. Чтобы веселей было, а главное, чтобы не упиться в дрова. Девочки служили как бы запасным тормозом. Ручником. Не всегда, правда, помогало. Тормоза, как правило, отказывали. Ну хоть так.

Ресторанчик выбрали приличный. Обстановочка такая – живописная. Музыка негромкая. Шуфутинский, Аллегрова, Розенбаум, Пугачева… Все как положено.

Официанты – шур-шур. Девочки – ах-ах. Глазками хлоп-хлоп. Ну и команда сидит футбольная в полном составе. Все в спортивной форме единого образца. Треники на выход, футболки в обтяг, кроссовки. Молодые, громкие. Здоровьем отдает за километр: у каждого по два сердца и четыре легких. Брутальность ломтями можно нарезать.

Короче, хорошо так сидим. Можно сказать даже – замечательно сидим.

Я тоже пришел со своей. Нравилась она мне очень. Гуля ее звали.

В Алма-Ате тогда каждую вторую Гулей звали. Это потом уже Дианы пошли да Анжелы. И это было уже не то. Ресницы они стали клеить метровые да в губы воздух закачивать шприцами. Не поймешь – с человеком целуешься или с шариком.

А тогда все натуральное было. И ножки, и ручки, и губки, ну и все остальное…

И эта Гуля, скажу я вам, ну не девочка, а чистый мармелад со сгущенкой. Батончик «Баунти». Булочка с горячим шоколадом. Так бы на хлеб намазал всю и съел.

Мы как раз успешно проходили конфетно-букетный период: только познакомились и старались друг дружке понравиться.

С моей стороны, в принципе, чего выдумывать? Все уже опробовано и обкатано давно. Цветочки, матютечки, игрушки там идиотские, котики, собачки. Медведи… Короче, всякая хрень.

И что удивительно – срабатывало!

Она мне еще говорила, что давно хотела со спортсменом зазнакомиться. Типа – нравятся ей они очень. Мужественные, строгие, много не говорят, по ночным клубам не шарохаются. Дисциплина и режим. Как в армии. За такого, мол, и замуж пойти нестрашно.

Что касается дисциплины – то это она права. За этим следили. Был у нас такой тренер по физподготовке. Митрофаныч. С резиновой дубинкой по коридорам ходил. Отбой, подъем, пробежка, завтрак…

Одно и то же каждый день. Думать не надо, только играй.

Ну и сидим, значит. Повод заслуженный. Пацаны тосты говорят. Пожелания разные. И вот доходит очередь до этого долбаного Банана. Он медленно поднимается во все свои метр девяносто два и начинает гундеть:

– Ну, Ерема (меня в команде Еремой звали – так удобнее в поле. – Е. Т.)… Мы все тебя уважаем. Ценим, можно сказать. Ты у нас мозг, и от тебя зависит, как связать, как обострить. Вон Митрофаныч говорит: «Если не знаешь, что делать с мячом, отдай Ереме. Он нарисует». Вот мы тебя поэтому все время и ищем в поле. А как найдем, так и отдаем. А там ты уже сам дальше изобретаешь. Э-э-э… Ну что я хочу тебе пожелать?.. Думаю, тут все меня поддержат. Главное, чтобы ты играл как можно больше. Чтобы травмы тебя стороной обходили. А то я вот знаю, у тебя же хронический вывих левой стопы. Тут все знают, что это такое. Это вот идешь спокойно по улице, и вдруг раз – на камень не так наступил, и пипец. Потом две недели ходить не можешь, не то что играть.

– Это точно, – подал голос кто-то.

– Угу, _ поддержали остальные.

– Потом у тебя ахилл надорванный на правой ноге. Полагаю, тут никому не нужно объяснять, что такое ахилл?

– Мучение одно.

– Жутики! – раздались голоса.

– И на правом бедре ты мышцу рвал в прошлом году, – продолжил Банан под всеобщую сочувствующую поддержку. – На уколах в последнее время играешь. Кому это понравится?

– Никому! – хором ответили из-за стола.

– Короче, желаю, чтобы мышца твоя затянулась окончательно и вернулась в прежнее состояние. Хотя, конечно, по-прежнему уже не будет…

– Нет, не будет, – поддержали из-за стола.

– Это не лечится, – сказали другие.

– Считай – хроник!

– Потом у тебя связки на правом колене, боковые… – продолжил Банан.

– Крестообразные! – поправил кто-то.

– А-а, да, – поспешил исправиться Банан. – Это у Автогена – боковые. У тебя ж крестообразные?

– Да, у Автогена, – приняли поправку за столом.

– Ну, тут никому не нужно лишний раз говорить, что такое связки, тем более крестообразные.

Пацаны понимающе закивали головами. Завздыхали. У некоторых страдальчески сморщились лица.

Банан продолжил:

– И мениск чтобы тоже, того, не беспокоил. Но тебе еще повезло. А то сам знаешь, люди с мениском заканчивают сразу.

– Но это если оба мениска полетели, – раздался голос из-за стола, неосторожно затевая дискуссию на тему менисков.

– Вон Шила играет с вырезанным мениском – и ничего, – донесся другой голос в поддержку сомнительности банановых утверждений.

– Ему его заменили и другой вставили, – сказал кто-то.

– Где вставили?

– В Ташкенте. Там есть один узбек, он по менискам шайтан настоящий, – подтвердил другой голос.

– Как можно заменить мениск? – удивился кто-то. – Разве он меняется?

Но его перебили.

– Ты говори, Банан, говори. Не отвлекайся.

И Банан, кашлянув в кулак, понес дальше.

– В позвонке у тебя четыре грыжи. Я даже иногда не понимаю -как ты играешь? Семеныч (массажист наш. – Е. Т.) говорит – разотру, говорит, перед игрой, финалгончиком поверху пройдусь, пластырь наклею – и пошел. По горячке не чувствует, зато потом, после игры, хоть на стенку лезь. Я представляю, что это за отходняки после игры, Ерема. Ты – мужик. Ну, понятное дело: не будешь играть – никто платить не будет. Вот и приходится. Но ничего. Я думаю – и это заживет.

– Это как посмотреть, – вставился тут Кабан. – Вон у Чики не зажило, в коляске ездит.

– Как – в коляске?

– Где ты его видел?

– В диспансере, – ответил Кабан.

У нас по Абая, на Центральном стадионе, располагался спортивный диспансер, где лечились и состояли на учете все сборники и команды мастеров.

– Жена его к Филинпычу возит (был такой врач-травматолог. – Е. Т.). Сам видел. Я ходил туда на перевязку, и смотрю – Чика в коляске по коридорчику едет. Жена его привезла на машине, сама выгрузила и везет…

– А он что – не ходит? – подал кто-то голос.

– Нет, – подтвердил Банан. – У него же не только мениск. У него ж пластинка в башке, три года назад поставили. Наверное, обострение. Сейчас же лето. Жара. Нагревает.

Насчет пластинки в башке у Чики знали все. А потому сразу поверили и не стали обсуждать.

– А где ее ставили? – лишь спросил кто-то.

– В Германию возили, – ответил Банан. – Он еще когда обратно летел, в аэропорту эта фигня зазвенела.

– Что у него зазвенело?

– Да не у него! – повысил голос Банан. – А эта фигня, говорю, зазвенела. Как она называется?

– Миноискатель, – подсказал кто-то.

Во! – выдохнул Банан. – Вот она и зазвенела. Она же на металл реагирует, а у него пластинка из стали.

– А-а-а, ну ясно тогда.

– Ты говори, Банан, говори, – вернулись к тосту пацаны.

И Банан продолжил:

– Ну, короче, это… На чем я остановился?

– На пластинке, – подсказал кто-то.

– Нет. На крестообразных!

– Не-е! На грыже!

– А-а, да, – вспомнил Банан. – Так вот, насчет грыжи. Ты, это… Чтобы грыжи твои рассосались и чтобы ключица ровно срослась! А то вон у Болта…

Банан мотнул головой в сторону нашего вратаря Болтушникова Мишки. Все повернулись и уставились на Болта.

– Покажи, Болт, краба, – сказал Банан.

Болт послушно поднял руку. Пальцы на кисти веером топорщились в разные стороны.

– Во, видал? – со вздохом произнес Банан. – Срастется вот так, и надо будет потом заново ломать. А времени нет… Хорош, Болт.

Болт опустил руку, и все снова повернулись к Банану.

– Хотя это для ловухи нормально, так ведь? А нам-то зачем руки? – добавил оптимизма в свой тост Банан. – Мы же в поле. Нам главное, чтоб ноги целые были.

– Это точно! – поддержали из-за стола.

– Банан знает, что говорит!

– А насчет смещения шейных позвонков вообще не переживай, -стал подбираться, пройдя все ступени моих травм с головы до ног, Банан, – это, я думаю, вообще ерунда. Заживет.

– Позвонок не травма, – авторитетно заявил кто-то.

– Вроде ж голеностоп не травма? – попытался поправить другой.

– И голеностоп тоже, – согласился тот же голос.

– Ну и два сотрясения, – стал подытоживать Банан, – перелом носа в трех местах и порванное ухо…

– Ухо зашили, даже незаметно!

– Мастера шили!

– Калкаманские. У них же там – конвейер.

– Тут у всех есть сотряс, – раздались голоса.

– Это как с добрым утром.

– Футболист без сотрясения – это не футболист.

– Так что играй, Ерема, играй еще сто лет! – закруглился Банан.

Все с шумом задвигали стульями, повставали с мест, застучали стаканами, загалдели, перебивая друг друга.

– Правильно!

– Молодчик Банан!

– Красавчик!

– От души сказал!

– От сердца!

И с чувством выпили.

Больше я эту Гулю не видел.


Игры разума

Вот, допустим, спорт. В основе его – соревнование. Так? Выявление самого-самого…

Самые сильные – это штангисты. Самые быстрые – это спринтеры. Самые гибкие – гимнасты. Самые скучные – гольфисты. Самые нудные – марафонцы…

Ит. д.

А вот кто – самые умные?

Вы, наверное, скажете – шахматисты? А я бы не спешил. Во-первых, шахматы – это не совсем спорт. Если не сказать, что это вообще не спорт. Это что-то другое.

Ну сами подумайте: какое место у шахматистов самое натренированное? В смысле – накачанное. Кроме мозгов, естесснно…

Вот!

Во-вторых, не обязательно умение просчитывать и запоминать ходы следует воспринимать как проявление ума. У шулеров тоже, знаете, память как у компьютера. Знал я тут одного… Садишься с ним нормальный, уходишь без штанов.

Конечно, в известной степени человеческий интеллект здесь задействован весьма и весьма. У шахматистов, имею я в виду…

Кстати об интеллекте.

Когда-то я играл в футбол. Профессионально. То есть мне за это платили. Вернее, в мини-футбол. Это – то же самое, но в зале и на паркете. И не одиннадцать на одиннадцать, а пять на пять. Чем-то на хоккей похоже. Замены производятся по ходу матча, поскольку темп игры намного выше, чем в большом футболе. Там ведь целый гектар бегать, поэтому думать особо не надо: запнул его подальше – и отдыхаешь. А тут не получится. Не выключишься. Все остальное примерно одинаково: мяч круглый, поле ровное, судьи – сволочи…

Ну что я могу сказать? Благословенные были времена: занимаешься любимым делом, да еще и за деньги. Мечта любого халявщика. Что еще нужно? И получали мы как профессора в институтах и академиях. Единственное, о чем приходится жалеть, так это о том, что родились мы рановато. Играй я сейчас, получал бы столько, сколько ни одному профессору в дурном сне не приснится. Да что там профессору – бюджет всей академии наук был бы у меня в кармане. Эх-х…

Ну да ладно. Проехали, как говорится.

И вот была у нас команда. Приличная, надо сказать, команда по тем временам. «Кайнур>> называлась. Сейчас эта команда называется «Кайрат» (профессиональный мини-футбольный клуб «Кайрат», двукратный обладатель Кубка европейских чемпионов).

И играли в ней весьма достойные люди. Мастера.

И чемпионаты республики мы выигрывали, и кубок брали не раз, и на турниры ездили международные, и в сборной участвовали. Словом, обычная спортивная жизнь.

А что такое футбольная команда?

Если взглянуть изнутри – это та же семья. А семьи, как известно, бывают разные. Те, кто играл, меня поймут.

Понятное дело: те, кто связывает свою жизнь с большим спортом, во многом себя ограничивают. Не сказать чтобы совсем военное положение, но свой устав, безусловно, есть. Поэтому футболисты не академики. И не профессора. И не аспиранты… Потому что там, в большом спорте, не до философии и не до учебы. Там жизнь другая. Все расписано, просчитано, распланировано, и у всех свои обязанности. И самое главное, там – дисциплина и режим.

Но не нужно думать плохо. Далеко не все футболисты «в голову едят». Почитайте хотя бы про Боброва, Симоняна, Бескова… Про братьев Старостиных. Образованнейшие люди. С писателями и учеными дружили. С художниками общались, музыкантами. С артистами.

В нашей команде Бобровых с Симонянами не было, но мы тоже, как говорится, стремились. И не только в период учебно-тренировочных сборов, но и во время выездов на различные соревнования. То есть мы работали не только над ростом спортивного мастерства, но и над повышением общекомандного интеллектуального уровня.

Мы, к примеру, много читали. Разное.

Обычно в день отъезда на очередной турнир нам назначали точку сбора – на привокзальной площади или в аэропорту. Там, у входа и в фойе, продавалась всякая разная периодика. Мои одноклубники покупали исключительно одну и ту же познавательные литературу, а именно журналы «Лиза», «Отдохни», «СПИД-инфо», «Женское здоровье», «Хочу», «Уупс»… В этих изданиях, помимо привлекательных иллюстраций, можно было найти массу разнообразной информации, о женском здоровье например, о секретах женской красоты, о том, как приготовить пудинг. Или – творожный пирог…

А еще в них на последних страницах, как правило, публиковались кроссворды с коварными вопросами. Помнится, мне встречались такие: «Как звали Александра Сергеевича Пушкина?». Или – «Столица Москвы». Или – «Порода овчарок», «Кто убил Мартынова?», «Воровская кличка Сталина»…

Признаюсь, некоторые вопросы ставили в тупик весь основной состав, а также дубль и массажистов. И тогда начинался общекомандный мозговой штурм. С криком, ором, матами и спорами.

Я никогда не был эрудитом и потому всех этих шумных дискуссий избегал. Признаться, я грешным делом думал, что все эти журналы издаются для людей с изощренным чувством юмора. Уж больно вопросы многослойные. Заковыристые. Особенно про этих – про овчарок.

Если мы ехали в поезде, я залезал на вторую полку и там засыпал под привычный гвалт. Если в самолете, то отправлялся в хвост. Подальше. И устраивался там.

Как-то выехали мы на очередной тур то ли в Караганду, то ли в Кустанай, сейчас уже не помню. Поездом.

Пацаны, как обычно, затеяли конкурс на определение победителя в номинации «Самый заумный». Естественно, в присущей нашей команде тонкой и интеллигентной манере. Пару раз, правда, в купе заглянули возмущенные головы с просьбой прекратить базар. Проводник тоже включился и вроде как пообещал вызвать полицию, но, оценив опытным глазом всю тяжесть ситуации, не вызвал.

Ну а я задремал на вопросе: дерево из пяти букв на «д».

И все.

А потом вдруг наступила внезапная тишина. Я даже проснулся. Протер глаза и глянул вниз. Никого. Все ушли. Наверное, на обед, в вагон-ресторан. А на столике журнал оставили. Я спустился и механически бросил взгляд на последнюю страницу. И глазам своим не поверил. Весь кроссворд был заполнен от и до, вдоль и поперек. Хотя обычно пацаны с руганью сдавались уже к середке.

Я пододвинул к себе журнал и вгляделся.

Так… Дерево из пяти букв на «д». Пять клеток по горизонтали.

Ради любопытства – попробуйте угадать. Ну хотя бы для себя. Чтобы проверить, чем отличается ваш способ мышления от мышления среднестатистического футболиста. Если сойдется – я вас поздравляю. А если нет – то и нет.

Ну вот, смотрю я, значит, на «футбольный» ответ. Он был вписан аккуратно и прилежно – «Дрова».

Замечательно. Что и следовало ожидать, как говорится. Глянул, что там у нас по вертикали: «Животное» – из шести букв, на «д». Читаю ответ: «Дракон».

Прелестно.

Пойдем дальше.

Следующий вопрос: «Гриб» – из шести букв, на «р». Ответ: «Рыжики».

И так – по всему кроссворду.

Я взял журнал и поперся через весь состав в ресторан к этим… энциклопедистам.

Сидят. Едят. Я – к Юрке. Он у нас опорного полузащитника играл.

Спрашиваю:

– Юрок, это кто заполнял?

– Мы, – отвечает. – А чё?

– Да ничё, – говорю. – Просто интересно, с каких это пор дрова -это дерево?

– Ну а как? – вступился за Юрку Кабан. – Дрова что, не дерево, что ли?

– Нет.

– А что они тогда? – задает Кабан встречный вопрос.

Повисает пауза.

Прожевав котлету, Кабан развивает свои мысли.

– Вот если бы «хворост», то тогда это было бы – «кусты». Или «заросли». А «дрова» – это дерево. Причем дерево в прошлой своей жизни.

Я задумался.

Любопытно, а у дерева может быть прошлое? В принципе – оно может быть у всего. Даже у камня. Если, конечно, опираться на Платона с Аристотелем. В таком случае прошлое у дерева вполне допустимо. Хотя, если…

– Ну… хорошо, – соглашаюсь нехотя. – А почему тогда животное -дракон?

– А он кто? – переспрашивает Юрок и смотрит на меня, как психиатр на глубоко безнадежного пациента.

И все на меня так смотрят. И я начинаю колебаться: а действительно, дракон – он кто?

– Он же не насекомое? – резонно замечает Шила.

Ну, с этим трудно не согласиться. Тут не поспоришь. Логика железная. Дракон – не насекомое. Хотя…

– И он не рептилия, – добавляет к моим сомнениям свой аргумент Кабан.

– То есть? – вконец запутываюсь я.

– Ну он же не ползает, так?! – настаивает Кабан. – Он летает. Но он не птица.

– Ну и что? Пингвин не летает, но он – птица!

– И страус – птица! Но он просто бегает!

– И?

– Что – «и»? – смотрит на меня Юрок по-прежнему с сочувствием. -Если он летает, но не птица и не рептилия, значит, он – животное, – уверенно поясняет Юрок и добавляет: – Только сказочное.

– Какое-какое?

– Сказочное!

– Но в кроссворде спрашивают – просто животное! – срываюсь я. -Там не просят – назовите «сказочное животное»!

– Но у нас же все сошлось! По буквам.

– Ну хорошо, – соглашаюсь я и даю задний ход: – Хрен с вами. Но -гриб?! Почему «ры-жи-ки»?

– А что, рыжики не грибы, что ли? – опять вставляется Кабан.

– Рыжики – грибы. Но почему вы пишете во множественном числе?! Здесь же написано – «гриб». В единственном!

– Ну ты ваще смешной, – отвечает невозмутимо Юрок. – Их же по одному не собирают.

И снова смотрят на меня все. Смотрят как на малахольного. И в глазах у всех такая правда!

– Ладно, – говорю. – Вы тогда этот свой кроссворд не выбрасывайте. Обязательно в редакцию отошлите. Пусть посмотрят. Наверняка вам за него какой-нибудь приз дадут.

И пошел обратно. Спать. С командой ведь не поспоришь.

Снимается кино



Как я пришел в кино

Кажется, было это летом. В середине восьмидесятых.

Отправили меня от редакции «Ленинской смены» далеко в область. Писать о животноводе. Так и сказали: «Нужен очерк о герое труда». Дали мне командировочное удостоверение, выписали суточные, ну и пожелали «творческих узбеков».

Приезжаю, значит. Областной актив уже весь в сборе. Ждут. Предупредили. Тогда с этим строго было. Республиканская газета все-таки. А их в то время было всего-то четыре на всю страну. Две центральные -коммунистические. Ну и две молодежные. И тираж у «ЛС» был тогда за триста тысяч. Не то что сейчас. А какие люди в ней работали! Легенды…

Ну вот, приезжаю. Захожу в обком партии. Меня встречают на уровне первого секретаря. Серийные пузатые дядьки в трафаретных пиджаках с карманами. Объясняю: так, мол, и так, нужен герой. Животновод. Хорошо бы – чабан. Желательно с трудовыми заслугами. Ну и чтобы семьянин, «облюю морале» и все такое прочее.

Начальники подумали-подумали, потом загудели в один голос:

– О-о-о, это вам к Эпеке надо! Только к Эпеке. Мамырбаеву.

– Он у нас как раз такой. Образцовый.

– И шерсти государству сдает больше всех, и мяса, и овцематки у него просто прелесть какие труженицы…

Словом, кандидатура хоть для «Правды».

Посадили меня в шестьдесят девятый «уазик» и с ветерком на джайляу. Со мной еще два инструктора для подстраховки. Они мне по дороге всё про Эпеке подробности рассказывают. А дорога до-о-олгая. Пылим себе потихонечку.

А меня все подмывает спросить: «Что это еще за Эпеке такое?»

Дело в том, что у нас, у казахов, нет мужского имени на «Э». Ну я, во всяком случае, не слыхал. Встречаются, конечно, родители с фантазиями. И потом, мы же, казахи, ужас как детей любим. Вот и соревнуемся в чадолюбии. А потом живут люди с говорящими именами. И ничего уже не поделаешь.

Помнится, был у нас такой весельчак и балагур, душа компании. Звали Комбайн. Через дом от него жила Щайнек-апа. У ней и в паспорте так было написано. Дочь у них была – Пердыгуль. А еще в универе на филологическом училась студентка, хорошенькая такая. Пимагуль звали. Сосед наш по лестничной площадке, тихий, интеллигентнейший человек… По-моему, профессор биологии. Всю жизнь с ним расшаркивался: Ареке да Ареке. А потом вывесили список должников за свет в подъезде, так он, оказывается, – Аргазм.

В поселковой стройчасти бухгалтером работал Ишанбек Сранович. Бригадиром был там же-Мутоляп. Жена его-Карлыгаш Кабановна…

Где-то на глаза попадалось имя – Акпантокпантураркожа. Просто страшно за его детей. Куда с таким отчеством? А как вам табличка на двери в поликлинике: «Уролог-андролог Сексембаев А. М.»?

Про революционные и социалистические имена не буду сильно распространяться. Все слышали и знают.

Мне лично нравятся Кукуцаполь (Кукуруза – царица полей). И Первосрака (Первая советская ракета). Есть еще вариант – Перкосрак, то есть Первая космическая ракета. Имеется тематическое продолжение: Урюрвкос – «Ура! Юра в космосе».

Да боже мой, у соседей наших, в Киргизии, живет человек по имени Биллклинтонбек! Лично знакомился.

У таджиков есть имя – Дододжон. У армян – Маньяк. «Ожерелье» означает. И Панос – в значении «удивительный», «светлый» (тоже случается).

У дагестанцев и азербайджанцев довольно распространено имя Пирдаз. У некоторых славянских народов есть Будило – встающий рано, значит.

На Украине можно встретить людей по фамилии Нестреляй и Не-надо. Полагаю, вполне актуально нынче звучат.

Встречаются еще Дурнопейка, Бздюк, Отютюнчик, Шмаровоз и Сухозад.

У французов есть имя Минет. «Котенок», в ласкательной форме.

У шведов – Пук и Пиппи.

У португальцев – Кака.

У индусов – Анал.

У персов – Какули и Какулия.

У испанцев – Хули и Крысан.

У немцев – Кунигунда. Сокращенно – Куни.

У арабов – Биляд и Насри.

У афганцев – Гандал и Шиза…

Сразило наповал имя Ебинизер. К нему есть производные формы: Еби, Ебинер, Ебизер, Ебер, Ебень, Эбень, Эби, Эбби, Эбинер.

У японцев есть имя Дайсуке. Означает – «превосходный помощник». И Ботан – Пион, значит.

У греков – Пердита и Примус. Есть еще Сосси. А еще – Онаний и Павсикакий. И женское – Феогнида. Вполне себе древние имена.

Про евреев говорить не буду. Они что угодно могут превратить в фамилию. Даже у нас на телевидении работал оператор – Сруль Никита.

На Хайнане меня сопровождал гид с бейджиком на груди: «Dzin Hui». Голос у него еще был такой звонкий-звонкий.

В Сирии у меня остался друг. Ученый-мамлюковед. По национальности он иранец. Зовут Достали. Друг у него есть – Нафик. Жену друга зовут Хана. Счастье, значит, обилие и блаженство.

Но что-то я отвлекся. Просто тема благодарная. И бесконечная. Лучше вернемся к Эпеке.

Едем мы, значит, по извилистой тряской дороге. Разговоры разговариваем.

А меня все догадки разные мучают. Ну не Эдуард же, в конце концов? Вряд ли – Элвис. И уж точно не Эдмонд.

К обеду добрались наконец. Выходим из машины.

И…

Картина маслом! Ну чистый Лувр, т-т-твою мать! Красота!

У подножья величественных гор с белоснежными маковками мирно щиплет травку отара овечек. По синему-синему небу плывут пушистые облака. Чуть поодаль стоит аккуратненькая юрта. Рядом – навытяжку чабан. Уже вырядился. Костюм надел с орденами и медалями. Наверняка – тоже успели предупредить. Жена в платке и камзоле с узорами. Ну и дети чабанские. Кучка. Помытые по случаю. Выстроены по росту.

Я подхожу, протягиваю руку:

– Ассалаумалейкум, ara! Ермек менщ атым.

То есть – Ермек меня зовут.

– Уагалейкум! – отвечает заслуженный человек и, глядя в глаза, простодушно так добавляет: – Эпизод.

Ну вот. Ларчик, оказывается, просто открывался. А я-то голову ломал…

Что ж, думаю, Эпизод так Эпизод. Хотя, если поднатужиться и поскрести в памяти, так далеко наша родимая казакпайская фантазия еще не заходила.

Посидели. Чаю попили. Беш поели. Милые, простецкие люди. Настоящие. От земли.

Записал я, значит, расширенное интервью на «Репортер». Диктофонов тогда еще не было. Чувствовалось, что Эпизод-ага – человек опытный. Отбарабанил свою часть орденоносной биографии как по писаному и замолк. Повисла короткая пауза. И тут он склоняется ко мне и с улыбкой так, заговорщицки спрашивает:

– Ну и?..

– Чего?

– Почему не задаешь свой главный вопрос?

И я ему, тоже с улыбкой, задаю:

– Ну и почему?

И он рассказывает.

Дед его, Мамырбай, был чабаном. И отец его, Саяк, тоже был чабаном. И как-то однажды, когда отец в очередной раз выгнал на выпас своих баранов, в степь наведалась горластая, шумная компания. Отец из любопытства подъехал ближе. Оказалось – киношники. Приехали натуру снимать. В годы войны «Мосфильм» перевезли в Алма-Ату. А вместе с ним и многих знаменитых деятелей искусства.

Весь день, до самого вечера, Саяк крутился рядом с этими забавными людьми. Вернулся только к ночи. И тут выскакивают к нему навстречу бабоньки с криками:

– Суюнши, Саяк! Суюнши! Жена твоя родила сына! Десятого! Как назовешь?

А чего тут думать? Понравилось Саяку загадочное слово -«эпизод».

Вот и все, собственно.

Не стал я спрашивать Эпизода-ага, а что было бы, если б отцу понравилось, скажем, какое-нибудь другое необычное слово? Хлопушка, например? Или штатив? Камерваген? Да и вообще на съемочной площадке иной раз такие слова можно услышать, что не дай бог… Как потом жить? Даже представить страшно.

Но история имеет продолжение. Дело в том, что у самого Эпизода-ага – девять детей, и последнего – младшего, любимого – назвали Кадiр. Понятно, кто назвал. В итоге получилось: Кадр Эпизод-улы Ма-мырбай.

Вот что значит – волшебная сила искусства! А вы спрашиваете, как в кино попал…

А очерк я тогда написал. Хвалили еще на планерке.


Снова в школу

Москва. Зима. Ночь.

Высшие курсы сценаристов и режиссеров. ВКСР при Госкино -если коротко.

Помню многоголовую приемную комиссию. Весь цвет советского кино: Мережко, Соловьев, Рязанов, Митта, Мотыль, Червинский, Фрид, Разлогов, Зоркая, Финн, Черных, Рязанцева…

Заключительное собеседование. Хитрый вопрос Соловьева:

– А что вы можете сказать о фильме «Чужая Белая и Рябой»?

Я тоже хитрый.

– К сожалению, я не видел этой замечательной картины, о чем жалею до сих пор.

По тем временам это было элитное учебное заведение. По громкости, наверное, сравнимое с МГУ или МГИМО. Кому как нравится.

И вот поступил я туда, пройдя сумасшедший конкурс, и дали мне ключ от квартиры, правда денег там не было. Зато в изобилии имелись клопы.

Впрочем, какая квартира? Так, комнатушка с предбанником. В общежитии на Галушкина, неподалеку от станции метро «ВДНХ».

Из окон общаги виднелась гигантская подкова гостиницы «Космос» и чуть дальше за ней – обелиск в честь первого советского спутника: ракета, взметнувшаяся вверх под крутым углом. В народе эту скульптурную композицию коротко и емко прозвали «Мечта импотента».

Курсисты жили на последнем, шестнадцатом, этаже. Студенты-вгиковцы – на всех остальных пятнадцати.

Как я уже сказал, комендантша вручила мне ключ от комнаты, комплект постельного белья, и мы с моим новым другом из Риги Эгилсом Шноре направились к лифту. На вопрос: «Какую комнату занимать?» -комендантша, крикливая злобная старуха, растягивая по-московски первую букву алфавита, в ответ прошамкала:

– А хоть какую. Там уже два года никто не живет.

Поднимаемся мы, счастливые обладатели жилья, на свой шестнадцатый этаж. Выходим из лифта.

Темно. В коридоре нет освещения. Лишь в самом его конце тускло мерцает единственное окошечко. Да и оно не помощник. Стекла в паутине, заляпаны грязью и свет с улицы почти не пропускают.

Двинулись на ощупь вдоль стен.

В пустом коридоре зашелестело эхо наших шагов. Сильно запахло потревоженной пылью. И еще чем-то резким, специфичным. То ли ацетон, то ли аммиак. Непонятно.

Шли мы осторожно, то и дело натыкаясь на обломки дряхлой мебели, наступали на какую-то ветошь. Повсюду витал чахлый дух запустения.

Комнаты располагались по обе стороны. Мы толкали по очереди двери: все они были не заперты и открывались, заполняя пыльный коридор протяжным скрипом. Присутствовало во всем этом нечто мистическое. Таинственное и в то же время тягостное.

Наконец мы с Эгилсом остановились. Не далеко и не близко от лифта: решили жить здесь, ровно посередине.

Заходим в комнату. Я стал шарить по стене рукой в поисках выключателя. Еле нашел пластмассовый язычок. Вспыхнул свет. Глазам стало больно, и я невольно прикрыл их ладонью. Сощурился. Через минуту пообвык, осмотрелся.

Два старых дивана. Два стола. Два стула. Две книжные полки. Две тумбочки и одна афиша со «Сталкером» Тарковского на тыльной стороне двери. Вполне себе уместная в данном контексте. Унылые обои желтоватого оттенка с проплешинами. И на всем этом хозяйстве – двухгодичная серая пыль.

По нашей эйфории был нанесен размашистый удар. Но это было еще не все.

Боковым зрением я заметил, как шевельнулась стена вокруг выключателя. Я тряхнул головой, чтобы скинуть наваждение, и присмотрелся. Действительно. По стене расползалась еле заметная волна. Она расходилась крохотными красноватыми кругами.

– Что это такое?! – ужаснулся я.

Клопов, да еще в таком количестве, я раньше не видел.

– Надо купить водки и напиться, – хмуро проговорил Эгилс с характерным прибалтийским акцентом. – Иначе не уснем.

Да, это были клопы. Мы их вспугнули своим внезапным вторжением. А может, обрадовали…

Отправились за водкой. Магазинчик располагался за пару кварталов. Решили сократить. Завернули за общагу. Там стояли большие мусорные баки, распространяя по округе душистые ароматы. Когда мы приблизились к ним, протоптанную по грязному снегу тропку пересекло прыжками какое-то странное животное. Чуть меньше кошки, но заметнее больше мыши. Опять же – в темноте не разобрать.

– Крыса, – так же хмуро констатировал Эгилс.

Ну что ж. Замечательно.

Москва встречала нас мрачновато, не думая скрывать от вновь прибывших обратной стороны фееричной своей жизни.

Когда мы вернулись груженые, прибыли и другие счастливчики, обладатели четырнадцатиметровой недвижимости в центре Москвы -будущие гениальные режиссеры и знаменитые сценаристы. Со всех концов нашей, так сказать, необъятной Родины, со всех братских республик. Человек двадцать. Все сразу набились в нашу комнату. Надо было перезнакомиться.

Знакомство началось в районе десяти и растянулось до четырех утра. И вот тогда я впервые напился. Вусмерть. В хлам. В дрова. До беспамятства.

И неудивительно. Для человека, с детских лет жившего спортом, средняя доза обычного киношника оказалась убийственной.

Я мало что помню. Какие-то обрывки фраз, размытые фрагменты видео, дикий смех и туман.

Полагаю, вряд ли клопы покусились на мою отравленную алкоголем кровь. А может быть, наоборот? Они не только выпили, но заодно и закусили. Отметили, так сказать, прибытие очередной партии свежатины. Не знаю. Лично я ничего не почувствовал. Я как бы исчез. Растворился. Превратился в ничто и в нигде.

На рассвете, когда я потихоньку отходил на своем продавленном диване, мой бодрый латышский друг, мурлыча что-то латышское, жарил на плите яичницу. Видимо, я проснулся от ее запаха. Меня мутило.

К своему ужасу я вдруг понял, что ничего не могу сказать. Больше того, не могу шевельнуться. Не могу даже просто открыть рот. Не могу шевельнуть языком. Мне было трудно отворить глаза. Силы меня покинули самым предательским образом. Я, можно сказать, медленно помирал. И еще этот омерзительный яичный запах и эта дурацкая латышская песенка… Мне казалось, что это последнее из того, что я запомню, покидая бренный мир.

«Какая жалость, – думал я про себя. – Какая жалость! Только ведь начал жить – и на тебе. Подыхаю от передоза. Какой позор! И главное -никто, никто в целом мире тупо не замечает, что уходит из жизни такой замечательный человек, как я. Обидно. Эх-х… И почему меня трамвай не переехал? Почему меня не застрелил на охоте по ошибке мой старый аульный кент Онгарбай? Почему я не остался висеть в петле на той самой шершавой урючине, в моем далеком колхозном саду, посреди гудящих шмелей и цветов? В тени цветущих деревьев…»

Так лежал я и думал, и ловил себя на мысли, что мне тяжело думать. Меня тошнило от самого процесса размышления.

И во рту еще было такое ощущение, что там ночевала семейка ежей. Говорят, они питаются мышами? Едят червей? А с виду вроде такие милые.

Через какое-то время ежики ушли. Все. Остался только один. Наверно, отец. Глава семейства. Он залез под язык и там затих.

Тут Эгилс заботливо пододвинул ко мне тумбочку и поставил на нее дымящуюся сковородку. Горячие пары обдали меня жаром. Ежик внутри тут же щедро нагадил. Следом в голове моей яростно заработали кузнечные меха и кто-то невидимый стал долбить кувалдой по вискам.

Усилием воли мне удалось открыть один глаз.

– Надо покушать, – сказал заботливый Эгилс и сел напротив.

Значение слова «покушать» усилило эффект пылающей сковородки. К тому, кто усердно работал кувалдой, присоединилась бригада звонарей и барабанщиков. Ежик пополз к горлу.

Эгилс, конечно, всю эту музыку слышать не мог. И про ежика не догадывался. Он сам был, по сути, мой оркестр. Персональный. И весь этот концерт, все удовольствие от него предназначались мне одному.

Тем временем Эгилс накромсал толстыми неровными кусками колбасу и принялся остервенело жевать. Яичницу он уничтожал с какой-то эсэсовской жестокостью. Чай пил протяжными шумными глотками из глиняной кружки, по форме напоминавшей небольшой бассейн. Петь при этом он не переставал. Причем пел он, как я успел заметить, одну и ту же строчку. По круговой. Бесконечно. Пластинку, что называется, заело. Но он не замечал этого. Он был весь поглощен процессом. Взгляд его блуждал по потолку, а сам он отсутствовал. Он весь был – один большой жующий рот.

Крошки застревали в его бороде. Одна из них повисла на тонкой кучеряшке и сотрясалась в такт движениям его мощных челюстей. Надо ли говорить, что вид беззаботного голодного латыша приводил меня в бешенство. Возможно, именно это сильное чувство постепенно стало возвращать меня к жизни. Я даже смог произнести первую утреннюю фразу.

– …твою мать, – простонал я.

– Что? – не расслышал Эгилс.

– Убери на х… всю эту… от меня подальше…

– Да, конечно, – сказал Эгилс, не очень понимающий по-русски, и пододвинул сковородку ко мне поближе, к самому носу. В дополнение к этому он смачно воткнул ложку в яичницу с моей стороны и положил бутерброд с колбасой. Туда же – в сковородку.

– Ешь, – сказал он. – Почему твой не ест?

«Мой» не мог есть. Само значение слова «есть» опять же произвело соответствующий эффект. Отец семейства свернулся в клубок у кадыка и стал там тереться. Я прикрыл глаза, всей силой мысли умоляя отца ежей не пытаться искать выход наружу. Но тут к группе звонарей и барабанщиков присоединились духовые. Особо усердствовал тромбон. Или туба? Короче – один из них. Или даже оба вместе.

Мой мозг боролся с моим нутром: я это понимал. И ощущал физически, что в этом жестоком противостоянии ослабленный мозг несет серьезные потери.

Есть мне однозначно не хотелось. Мне хотелось, извините, наоборот.

Меня везде тошнило. Оказывается, возможно и такое.

Что характерно: в течение каких-то десяти минут я неожиданно открыл для себя доселе неизведанные чувства. Во мне кипела злость. Досада. И жалость. И слава богу, благодаря всей этой жуткой смеси мне каким-то образом удалось продержаться весь латышский завтрак.

– Ну как хочешь, – сказал Эгилс и убрал опустевшую наполовину сковородку. – Все равно остыло.

«Как это замечательно, что все остыло», – мелькнуло в моем воспаленном сознании.

И Эгилс отодвинул тумбочку. И перестал жевать. И унес все куда-то с глаз долой. И мне как-то сразу стало легче дышать. Отпустило.

Ежик затаился. Кузнецы прекратили работу. Звонари с духовиками тоже свернулись и ушли. Оставались только барабанщики. Один из них, на крэш-тарелке, все еще бесновался. Несмотря на все это богатое музыкальное сопровождение, я смог приподняться.

– Воды, – прошептал я, как обреченный киношный коп, раненный в грудь в перестрелке за любимую женщину.

Эгилс протянул мне бутылку с минералкой. Я прилип к горлышку. Сделал пару продолжительных глотков. Ощущение было такое, словно кто-то плюнул на раскаленную плиту.

Я смог сесть. Голова весила тонны две и тянула вниз. Я смутно разглядел свои плебейские тапочки. Мне стало тоскливо от одного их вида, и я чуть не заплакал. Я вдруг ясно разглядел в них печальную судьбу их владельца. Всю подноготную его тщеславных желаний и мелких жизненных целей. Мне стало противно от всех его ничтожных потуг и устремлений.

Впрочем, я понимал: это мой мозг все еще ведет ожесточенную схватку с моим нутром и все еще проигрывает ему за явным преимуществом. Но зато нельзя было не отметить, что он уже способен хотя бы на вялое сопротивление. Пока он беспомощно огрызался. На словах. Я это сознавал и даже чувствовал, потому что смог привстать и упереться о стену руками. На морально-волевых я сделал пару мелких приставных шагов и далее, уже по инерции, добрался-таки до ванной.

Холодный душ окончательно вернул меня к жизни. Я ощутил себя в пространстве. С третьей попытки смог попасть пальцем в нос.

Мыло я все ж таки выронил. Оно выскользнуло из слабых рук и закатилось куда-то под ванну. Достать его оттуда я уже не мечтал.

Унитаз – друг. Никогда я не радовался так встрече с ним. Мы пробыли с ним в обнимку примерно с полчаса. Впрочем, время я не засекал. Может, и больше.

За это время я сумел, в буквальном смысле, излить ему всю свою душу, все свои тайные и скрытые внутренние желания. Не могу сказать, что далось это мне легко. Это бьио непросто. Совсем непросто. Но одно можно сказать с полной определенностью: расстались мы с ним обновленные, посвежевшие и полностью удовлетворенные столь тесным общением.

Обратно на диван я добрался уже сам. Без помощи стен.

Неожиданно для себя я вдруг открыл, что у меня изменилась походка. Я стал передвигаться чуть отклонив корпус назад. Так обычно ходят пациенты после долгой комы. Слегка запрокинув голову. Но с этим обстоятельством я легко смирился, поскольку это не относилось к тем потерям, какие светили мне в недавнем прошлом. Буквально – с утра. Главное, до меня дошло: сегодня я не умру. И хотя папа ежей все еще оставался жить во мне, я обрадовался.

– Надо в школу, – сказал Эгилс, натягивая кожаные сапоги на толстой подошве.

Сказал он это просто, как бы невзначай. А меня пронзило.

«В школу».

Как давно это было. И как давно я это не слышал…

Неужели опять?

Как прав был философ: вся жизнь – одна сплошная школа.

Правда, на этот раз школа начиналась с неожиданного. С борьбы за жизнь. Впрочем, так оно ведь и есть. Вся наша жизнь – война и ученья.

Ну да ладно.

«Селяви гой» – как говаривал мой старый аульный кент Онгарбай. Надо учиться. Все остальное – потом.

И я пошел собираться. В школу. На первый свой урок в новой своей жизни.


«Черный квадрат» и «Белое солнце»

С людьми все просто. Людей следует делить на две категории: на тех, кто понимает Малевича, и на тех, кто его не понимает.

Те, кто не понимает, становятся моими друзьями. Или добрыми приятелями. Те, кто понимает…

Я не могу сказать, что они становятся моими заклятыми врагами, но общение у нас почему-то не складывается. Поэтому Малевич для меня как некий знаменатель. Как дозиметр. Как инструмент, которым можно безошибочно определить внутреннее состояние человека. На какой волне он живет и на каких частотах функционирует.

Это не значит, что в моем понимании поклонники Малевича все сплошь дураки. Нет. Скорее – наоборот. Обычно это они травмируют меня своим интеллектом. Ведь чтобы понимать Малевича и тех, кто с ним на одной волне, надо прочитать уйму зубодробильных книг или же прослушать хренову тучу искусствоведов и психоаналитиков. Без них понять и, тем более, принять Малевича сложно, если не сказать, что невозможно в принципе. А я, честно говоря, не очень верю тем художникам, которых не поймешь без мозгоправа. Если убрать все их пышные комментарии, вычурные расшифровки и пояснения – короче, если выкинуть из контекста все это словоблудство, то ты остаешься один на один с «Черным квадратом». И чувствуешь себя идиотом. А я не люблю, когда в меня тычут моей темнотой. А прикидываться внезапно прозревшим я не умею.

Об этом же говорил, правда в более деликатной манере, один из наших мастеров – Владимир Яковлевич Мотыль, тонкий художник и светлый, интеллигентнейший человек.

Он не принимал Малевича. Он говорил, что в искусстве больше всего не любит искусственности. Вроде бы каламбур – и ничего больше. А вот и нет. И об этом стоит подумать.

А насчет сортировки людей по Малевичу – это я уже сам придумал. И не раз убеждался – работает.

Вообще, я заметил, те, кто за Малевича, люди по большей части вычурные. С «достоевщинкой», что называется. Одеваются с выдумкой и следят за модой. Осенью и весной носят длинные шарфы с бахромой. Едят овощи с фруктами. Мясо – редко. На горячее – суши. На десерт – фраинжипан с клубникой или же парфе «Гран Марнье». Запивают все это минеральной водой Bling H2O или абсентом. Вилку держат в левой руке, а бокал – за ножку.

В кофейнях пьют кофе.

Они читали Джойса и смотрят Тарковского с Пазолини. Обожают Энди Уорхолла, а Шварценеггера считают быдлом.

Те, кто Малевича принимают за шарлатана, надевают на себя с утра то, что висит с краю, и едят руками. Причем – всё. В первую очередь, конечно, мясо. Вегетарианцев считают малахольными, а бокалы держать не умеют. Поэтому наливают в стакан. Так надежнее.

Джойса они используют в качестве снотворного, а Шварценеггер в их понимании – клевый мужик. Настоящий и прикольный.

В кофейнях они заказывают чай и пирожки с картошкой.

Те, кто за Малевича, при разговоре всплескивают руками и при встрече делают чмоки-чмоки.

Те, кто против, здороваются размашисто, смеются громко, а на прощание могут дружески дать пинка под зад.

Те, кто за, когда удивляются, произносят: «Вау!)), а когда натыкаются где-нибудь на репродукцию «Квадрата», замирают в восторге и стоят заломив руки.

Те, кто против, столкнувшись с чем-нибудь удивительным, хлопают себя по бедрам и выкрикивают: «Ах-хренеть!» А когда натыкаются на «Квадрат», проходят мимо, даже не догадываясь, что это – картина. Они думают, что это – слуховое окно, прикрытое фанерным листом.

В гендерном вопросе также присутствуют сплошные различия.

Дамы, что за Малевича, чаще всего ухоженны и стригутся строго у своих мастеров. Раз в неделю посещают маникюр. Одежду покупают в дорогих бутиках или заказывают у известных кутюрье.

Женщины, противники Малевича, подстрижены под полубокс, на маникюре не заморачиваются и красят ногти дома, одеваются на барахолке, а голову моют не отдельно, а вместе со всем остальным телом.

Мужчины, те, что за Малевича, склонны к депрессии и к чудачествам. Ноги ровные или иксом. У женщин особым успехом не пользуются, часто неухоженны и часто голодны. Выделяются в толпе своей худобой и претенциозностью. Женятся для порядка. Время свое проводят в летних кафе и на модных тусовках. В разговорах редко уступают дамам в словоохотливости.

Мужики, которые против Малевича, смотрят футбол и болеют за «Барселону». При этом модельного Роналду они презирают, причисляя его к пижонам, и отдают предпочтение мужиковатому Месси.

К тридцати годам у многих из них появляются жизнерадостные животы и куча ребятишек. Женам они поголовно изменяют раз в неделю, но ночуют всегда дома.

Крепкие хозяйственники. Всё несут в дом, но у каждого припрятана своя заначка.

Любят мальчишники, ходят в бани и пьют пиво. Рассказывают скабрезные анекдоты и могут на спор потушить спичку собственным пуком с расстояния в тридцать сантиметров.

Женщины, что за Малевича, манерно читают на память Ахмадуллину и посещают балет. Родятся и воспитываются они, как правило, в зажиточных семьях.

Женщины, что против, читают .журнал «Лиза» и поют в караоке Пугачеву с Аллегровой. Происхождением они обязаны, по большей части, гегемону. Воспитанием – пенсионерке тете Кате, соседке по подъезду.

Мужчины, что за Малевича, предпочитают разумный диалог грубой физической силе.

Мужики, что против, решают все противоречия исключительно на кулаках.

Мужчины, что за Малевича, думают, что Тайсон – это порода собак. Или остров во Вьетнаме.

Мужчины, что против, искренне уверены, что Лагерфельд – это концлагерь в Польше.

Мужчины, что за Малевича, откусывают по кусочку и пьют мелкими глоточками.

Мужчины, что против, разговаривают с набитым ртом и выпивают всё залпом…

И так далее. И все в таком же духе. Я могу долго. Но просто не об этом разговор. Разговор о другом. Разговор – о сортах человеческих. Это ж интересное дело.

Разок Бурханов, будущий режиссер-документалист, приехал в Москву из Душанбе. Это был тихий, незаметный паренек с выразительными персидскими глазами. Ими он смотрел на этот мир с нескрываемой печалью и досадой. Мне казалось, что питается он святым духом, а живет из чувства безысходности. К примеру, я ни разу не видел, чтобы он ел. Или просто жевал. Или – улыбался.

Нужно ли говорить о том, что Разок был из тех, кто целиком и полностью – за Малевича. Он не то чтобы понимал и принимал его. Он в нем тонул. То есть он в нем жил.

Репродукция «Черного квадрата» висела у него над кроватью. Я часто заставал его в замершей позе напротив картины. Он смотрел на нее, пребывая в беспробудной нирване. Заходя к нему, я всякий раз испытывал неловкость. Поскольку знал, что нарушаю его медитацию. Его космос. Мне всегда казалось, что я врываюсь, когда он только что миновал альфу Центавра и подлетает к Гончим Псам. Но деваться было некуда, потому что у него всегда было чем поживиться.

– Здорово, Разок, – вламывался я к нему с шумом. – Дай хлеба. В долг.

Разок, не поворачивая головы, молча указывал на буфет.

Я проходил к буфету, отрезал половину буханки и уходил.

– Спасибо, Разок. Я тебе завтра верну.

Разок отвечал беззвучным кивком.

На следующий день я заявлялся к нему снова.

– Здорово, Разок, я тебе хлеб принес.

Разок сидел все в той же позе, подперев голову руками. Не удостаивая меня даже взглядом, он снова указывал на буфет.

Я проходил в комнату и оставлял булку на столе.


Режиссер Владимир Мотыль


Разок не двигался. Он был в «Квадрате». Целиком. С головой и ногами.

Не думаю, что это была какая-то демонстративная форма протеста. Или скрытый вызов существующему положению вещей. Или мнимая пощечина миропорядку. Нет. Просто он был с Малевичем на одной волне. И эта волна уносила его в океан, с которого не видно было земли.

А однажды произошел такой случай.

Мотыль читал лекцию по «Белому солнцу пустыни». Если я не ошибаюсь, это был первый советский боевик, снятый в традициях романтического вестерна, с замечательными актерами в главных и второстепенных ролях.

Владимир Яковлевич рассказывал, как он его снимал, с какими трудностями пришлось столкнуться на разных этапах подготовки, приводил любопытные факты, которые всегда сопровождают процесс создания фильма.

О Луспекаеве очень тепло вспоминал. Ну казалось бы, что может быть интересней? Сам автор рассказывает о культовой картине. Причем у Мотыля была какая-то своя неуловимая ораторская аура. В нем сочетались мягкость доброго человека и жесткость бескомпромиссного художника. И голос у него был такой негромкий, надтреснутый, без особых подъемов и падений. И вроде бы такие вещи рассказывает -другой бы не выдержал, стал бы живописать и колоратурить. Нет. Обо всем ровно, без прикрас и без расцветок. Интересная манера.


Николай Годовиков (Петтруха) и Анатолий Кузнецов (товарищ Сухов) на съемках фильма «Белое солнце пустыни»


И вот сидим мы, высшие курсы в полном составе, и слушаем большого Мастера. Слушаем про восемнадцать месяцев съемки в Каракумах…

Уму непостижимо. Столько всего!

Оказывается, в тот год в Каракумах не бьло нужного песка. В смысле песок, конечно, бьл, но не такой, какой мы видим в кадре. Оказалось, в тот год пустыня вдруг зацвела. Покрьлась мелкими кустами и разнотравьем. Такое там случается раз в сто лет. И Мотыль на геологическом вертолете сутками летал над Каракумами, искал подходящую натуру. В итоге нашел место возле Туркменского водоканала. Там песок бьл более или менее чистым. Но все равно приходилось нанимать армейские полки, которые боролись с растительностью. В кадре должен был быть сплошной знойный безбрежный песок. А попробуй прополоть пустыню…

Но это было только началом проблем.

Первые куски отснятого материала отправили в Госкино. Там чиновники их просмотрели и, как водится, всё забраковали. Дошло до того, что постановили сменить режиссера. На место Мотыля предлагались Владимир Басов и Михаил Швейцер. Серьезные режиссеры. С именами.

Неизвестно, какой была бы картина, случись такое. Я не говорю, что обязательно плохая. Она бы просто была другой. Творческий процесс – это ведь такое дело, сродни лотерее: получится – не получится?..


Павел Луспекаев (Верещагин) на съемках фильма «Белое солнце пустыни»


Иной раз вроде как идеальные условия созданы: и деньги нашлись, и актеры собраны лучшие, и группа замечательная, и время есть на подготовку… А в итоге – нет картины.

И наоборот. Группа собрана как попало, актеров утверждали второпях, сроки горят синим пламенем, денег с гулькин нос.

А потом смотришь – и что-то там творится в кадре такое, непонятное, до спазмов в горле. Так что бог его знает, как оно все происходит. Не поймешь и не объяснишь. Режиссеры по большей части сами не знают.

Это кинокритики все знают. Они и объясняют потом авторам – что у них там какое задумывалось и что потом такое вышло. Они ж умные, эти критики. И начитанные. Слова всякие знают. Транс-цен-ден-таль-ность, например.

Но в тот раз, слава богу, и Басов, и Швейцер проявили творческую солидарность и от сладких предложений чиновников отказались. Проявили благородство, столь непопулярное в наше время.

Съемки расконсервировали. И Мотыль продолжил свою работу.

И снова начались разные разности. Грустные, веселые, смешные, печальные… Всякие.


Рабочий момент съемок фильма «Белое солнце пустыни»


Мотыль вспоминал, как закапывали Саида.

Промучились весь день. Яма не выкапывалась. Песок сухой, все время осыпается. Невозможно. Гребешь лопатами, а все впустую.

Наконец закопали с горем пополам Мишулина, и тут поднялась буря. Заново откапывать актера Мотыль не разрешил. Велел накрыть навесом, и бедный Спартак Васильевич, пока буря не закончилась, находился в яме с торчащей головой. А песок горячий. Пустыня все-таки. Ящерицы бегают, скорпионы, тарантулы. Нечисть всякая. Ужас.

На всякий случай гримеры находились рядом: отгоняли насекомых и следили за тем, чтобы грим не потек. И поили актера холодной водичкой из того самого чайника.

Вспоминал Мотыль и про непутевого Петруху. Актера – Николая Годовикова.

Так уж сложилась у него судьба… Попал в ситуацию, схлопотал срок, отсидел. В итоге сломался.

Да много всего разного рассказывал Мотыль. Тяжело шла картина, и судьба у нее складывалась непростая. И все те, кто так или иначе пересекался с этим фильмом, по-разному входили и выходили из него.

Наконец картину смонтировали. Озвучили. Окуджава написал замечательную песню. Марк Захаров – закадровый текст. Словом, закончили. Настал день приемки. Собралась высокая комиссия в лице все тех же больших начальников.

И картину стали рвать на части и растаптывать. Претензии были следующего порядка:

– Что это такое? Таможенный работник ест ложками черную икру! Откуда она в таком количестве?

– Что за буржуазные повадки у этого бездельника? Почему у него в палисаднике гуляют павлины?

– Он же не иранский шах! Тем более в такие тяжелые времена. Кругом идет граажданская война, а он тут устроился со своей жинкой на берегу моря, в особняке с высоким забором, в царских условиях, и пьянствует.

– И что это за огромные бутыли? Кто из таких пьет? Может быть, хохлы? Что вы имеете против хохлов?

– И что это за фраза такая: «За державу обидно»? А что, разве Ленину не было обидно? Ему было обидно за весь угнетенный пролетариат! Но он же не орет об этом на весь мир, заливая свое горе самогоном…

И так далее, и тому подобное. Много грязи вылили и утопили в ней авторов.

В итоге положили фильм на полку.

И вышли они, Мотыль с Окуджавой, в парчок неподалеку, и молча просидели там в тенечке неизвестно сколько времени.

Булат Шалвович впоследствии запил. А Мотыль, опустошенный и разбитый, отправился на юг. К морю. Надеялся, что вода смоет горечь. Да и отоспаться хотелось. Постановочных никаких ему не выплатили, перспектив приятных не светило.

Прошло два года.

И тут случилось то, что святые отцы в просторечии объясняют провидением.

Брежнев собрался на выходные к себе на дачу и попросил привезти туда какую-то американскую картину, вернее, какой-то вестерн, -забыл я, черт побери, название. И понеслись курьеры в строгих пиджаках в Белые Столбы. В фильмофонд. Сунулись к тамошним начальникам, а нет того американского фильма. Кто-то забрал и не вернул. А искать – времени нет. Перевернули все вверх дном – нет картины.

Что делать?

И тогда завскладом дядя Федя собирает всю свою бригаду: уборщиц, сторожей, охранников, шоферов – и говорит:

– Ну чё будем делать, мужики? Надо чё-то делать, а то бошки всем поотрывают…

Еще раз, для очистки совести, прочесали все сверху донизу, просмотрели все яуфы без надписей. Бесполезно. И тогда один из сторожей, обладавший, к счастью, утонченным киношным вкусом и хорошей памятью, предложил:

– А давай наш вестерн пошлем!

– Какой-такой – «наш»?

– Ну, «Белое солнце…».

– Какое, какое солнце?

– Белое!

– А ты что – его видел?

Да.

– Ну и как?

– Нормалек. Стреляют…

– А-а-а… Ну ладно, хрен с ним! Давай.

И послали.

Конечно, никто из них, включая самого дядю Федю, не знал, что данный фильм закрыт по идеологическим соображениям и что отправлять его первому лицу государства на выходной просмотр обещало в скором будущем всем присутствующим массу захватывающих приключений в духе того же вестерна. И что в этих приключениях им, возможно, отведут главные роли…

Так или иначе, «Белое солнце пустыни» поехало на дачу к Брежневу.

Никто в тот момент не знал, что над головой завскладом и одновременно над головой председателя Госкино СССР Филиппа Тимофеевича Ермаша невидимая рука злого рока занесла топор.

Однако Брежневу картина понравилась. Говорят, что он даже сидел и напевал себе под нос: «Девять граммов сердца…» А рано утром позвонил тогдашнему министру культуры и прокряхтел:

– Молодец. Хорошее кино делаешь.

Министр, надо полагать, стал лихорадочно перебирать в уме все картины, не совсем понимая – о какой именно речь. Брежнев подсказал:

– А эта, которая эта… – «Белая солнце светит в пустыне».

После такого разговора министр, естессно, рванул в Госкино, собрал своих гарных хлопчиков, и они там в спешном порядке стали вспоминать – куда подевали замечательную картину?! Потом, также второпях, переписали бумажки с заключениями. И только после этого «Белое солнце» вышло на широкий экран. И далее уже произошло то, что произошло.

Фильм стал легендой. Его сделали своим талисманом космонавты. Ее считают своей таможенники. Ее посмотрели миллионы. И еще долго будут смотреть. Есть такие картины, которых боится время.

Словом, дальше наступило счастье.

…Так вот, насчет Малевича. Я ж совсем забыл, с чего начал.

И вот сидим мы, значит, на Мотыле, и вдруг посреди лекции, не говоря никому ни слова, поднимается со своего места Разок и направляется к выходу. У всех от неожиданности повытягивались лица. И все как-то застыли, одеревенели. Перестали дышать.

А у Мотыля даже голос не дрогнул. Он как сидел, болтая ногой, на краешке стола, так и остался сидеть. И даже рассказа своего не прервал.

А дверь находилась от него в двух шагах. По правую руку. И чтобы покинуть помещение, надо было непременно пройти рядом с ним.

Разок и прошел. И даже не глянул на Мотыля. И Мотыль на него не посмотрел.

Все это напоминало какую-то дурную мизансцену из постановок театра абсурда.

И вот уже Разок миновал Мотыля, и вот он уже дошел до двери, и вот он уже взялся за ручку и потянул на себя, и тут вдруг своим ровным, где-то даже монотонным голосом Мотыль обращается как бы между прочим, даже не поворачивая головы:

– Разок…

– А? – отзывается Разок, на секунду задерживаясь у двери.

– Вы уходите? – спрашивает Мотыль.

– Да, – отвечает Разок.

– Вам неинтересно?

– Нет.

– Хорошо, – не возражает Мотыль и заканчивает: – Идите. Но учтите, вернуться вы должны, как минимум, гением.

И – отпустило. И – задышалось. И как будто кто-то снял палец с курка.

Засмеялись все. Засмеялись и захлопали.

А Разок ушел.

Так что не люблю я Малевича. И не понимаю.

Не идет, ну хоть убей.


Фига Гамлета

Фамилия у Гамлета была весьма благозвучной – Тер-Карапетян.

Не сказать, чтоб родители Гамлета сильно увлекались Шекспиром или как-то по-особенному к нему относились. Нет. В этом я убедился, когда к нему на день рождения собрались земляки из разных московских вузов. Были среди них и Панос с Сиропом. Была девушка по имени Серун. И был даже Вильям. Так что Шекспир для армян, как я понял, -свой человек.

Гамлет жил с Малхазом. Асатиани. По соседству со мной. Через стенку. Общей у нас была только прихожая.

Трудно было найти на свете людей, столь не похожих друг на друга. Они были противоположны во всем. И в еде, и в одежде, и в манерах, и в каких-то личных пристрастиях. Не было на свете ничего такого, что бы их объединяло. По какому-то странному стечению обстоятельств они оказались под одной крышей…

Говорят, такие союзы самые прочные. Речь в данном случае идет не о браке. Речь, скорее всего, о тайнах человеческих взаимоотношений. О магической близости двух совершенно противоположных персонажей. О необъяснимом родстве двух разноликих миров. О невидимой прочной связи двух крайностей. О добре и зле, в конце концов.

Гамлет был высок ростом. Широк в плечах. Могуч и красив, как лев. Ходил царственно задрав голову. Одевался весьма изысканно. У него одного на курсах имелся дипломат из кожи настоящего крокодила и ондатровая шапка в комплекте с дубленкой.

Говорил Гамлет редко и односложно, приятным низким баритоном. В разговоры предпочитал не вступать, а если и вступал – то лишь в крайнем случае. Лениво вставлял слово, иногда – два. Иногда – пять. Не больше.

Волосы Гамлет зачесывал назад. Глаза его – два бронебойных снаряда. Ими он сражал наповал всю слабую половину наших курсов и часть вгиковской общаги. Наверняка таким был в свое время знаменитый армянский царь Тигран Великий из династии Арташесидов.

Чем-то Гамлет напоминал эйзенштейновского Ивана Грозного в исполнении Николая Черкасова. Учился Гамлет на режиссера.

Малхаз тоже учился на режиссера, но выглядел полностью наоборот. Он был похож на роланбыковского скомороха из Андрея Рублева.

Ростом невелик. Суетлив. Суматошен. Одевался вызывающе убого. Даже как-то странно для кавказца. Говорил без умолку. Не затыкаясь и не соблюдая знаков препинания. При этом легко перескакивал с темы на тему. Был неряшлив и всееден. Мог, к примеру одновременно жевать вафли с лавровым листом и запивать все это кефиром. Аристократических манер за ним не наблюдалось. Учился он неважно. Через силу. Многие даже недоумевали – зачем ему вообще понадобилась мудреная режиссура?

В шкафу его пылились пачками футболки, носки, рубашки, свитера, женское белье, косметика… Все это он куда-то относил, сдавал оптом и возвращался со следующей партией дефицита.

В фойе общаги его все время дожидались какие-то подозрительные носатые субъекты с такими же бегающими глазами. Разговаривали они шепотом, яростно при этом жестикулируя. Вахтерша баба Валя их побаивалась.

Творческой фантазией Малхаз никого удивить не мог. Каких-либо особых киношных талантов не проявлял. Мысли его посещали порой самые неожиданные. Ему одному, например, пришла в голову идея провести в общежитии конкурс на самое оригинальное убийство мыша. Или – мышей. Или – мыши. Как правильно?

На нашем этаже их водилось невиданное множество. Причем победителя ждал экстравагантный приз – месячный обед за счет всех остальных слушателей курсов.

Если мне не изменяет память, конкурс он все-таки провел. И конечно же, стал его единоличным победителем, сделав из мышей своеобразный шашлык. То есть убийство было окрашено национальным колоритом. В чем он выражался? Или – выражалось? Колорит этот. Ну да ладно, это уже не важно.

Малхаз не стал мышей травить, топить, резать или душить. Он наловил их с десяток, привязал хвостами друг к другу, облил водой и выставил на балкон. А была зима. По ночам до минус тридцати доходило.

К утру мыши превратились в серенький ледяной паровозик.

Малхаза Гамлет высокомерно игнорировал. Казалось, он его просто не замечал.

С раннего утра можно было услышать, как включалось радио Малхаза. Мне думается, оно включалось одновременно с его пробуждением. Как только открывались его бесноватые глаза.

– Гамарджоба, кацо! – приветствовал он то ли себя, то ли Гамлета, то ли московское утро и бодро вскакивал на ноги.

И тут же начинал быстро спрашивать, предлагать, наставлять. В ответ звучало: «Да», «Нет», «Идиот», «Армяне так не делают», «Умрешь не своей смертью», «Только сван может такое придумать».

Иногда Гамлет произносил загадочную фразу: «Какакер». Ею он обычно заканчивал беседу с Малхазом. Что оно означало, никто не знал. И не догадывался. Я, например, до сих пор не знаю. А спросить не у кого.

Студенческое бытие определяло наше общаковое сознание. Вечерами мы собирались у меня в комнате. Или по соседству, у горцев. Кто-то приносил вино, кто-то водку. Девчонки отвечали за еду. Говорили о кино, о театре, о книгах, о том о сем.

Партию первой скрипки играл, конечно, Малхаз. Он тарахтел на все темы. По гулкому коридору гулял его неистребимый сванский акцент.

Малхаз в подробностях знал, где в Москве по дешевке можно достать пластинку Высоцкого или томик Цветаевой, почем джинсы «Вранглер» с заднего двора ГУМа или же чеснок на Тишинском рынке. Он знал ответы на все вопросы, касающиеся цен и тарифов.

Меню ресторана «Прага» он знал наизусть и мог продекламировать на память с основных блюд в сторону десерта и наоборот.

Однажды он затеял разговор о том, как можно ездить бесплатно в московском метро.

– И как, интересно? – спросила Танечка Доцюк из Киева с явным недоверием в голосе.

– Очень просто, – невозмутимо парировал Малхаз. – Надо заходить в метро в часы пик.

– А там всегда пик, – усмехнулся Эгилс из Риги.

– Нет, – поправил Малхаз, – бывает еще такой совершенно пиковый пик. Когда совсем на базар похоже.

– Там, где ты, везде базар, – невозмутимо заметил Гамлет.

Малхаз давно привык к его вставкам и пропустил колкость мимо ушей.

– Это еще почему? – отозвался Толиб из Душанбе. – Что хорошего в столпотворении? Зачем толкаться?

– Вот именно! В этот момент народ становится как зомби, -принялся объяснять Малхаз. – «Возвращение живых мертвецов» видел? Там все прутся стеной. Так? А кондукторши – старые бабульки. Чего от них ждать? Они там сидят за стеклом, и глаза у них тоже как стекло. Все суют им свои абонементы, удостоверения, спецпропуска, и все это мелькает, мелькает, мелькает… Какой нормальный человек такое выдержит? Голова закружится. А тут – старые бабушки.

– И что? – спросила Лигита из Таллина с интересом.

– И то, – отвечал Малхаз. – Я вот, например, всегда жду, когда такой час пик начнется, и только тогда иду в метро. И сразу не в общую очередь становлюсь, а в ту, которая с пропусками. И все идут и разворачивают свои документы.

– Аты?

– Ая ей фигу показываю и прохожу.

– Как это – фигу? – не поняла Танюха.

– Очень просто, – отмахнулся Малхаз. – Показал ей фигу, а она уже ничего не видит. Свихнулась уже от этих абонементов. Сидит и кивает, кивает, кивает…

– Аты?

А что я? хмыкнул Малхаз. Я же еще и гипнозом владею. Гляну ей в глаза, и она – как кролик перед удавом. Раз – и окаменела.

– И что потом?

– А потом я чик – и прохожу.

Вот это да! выдохнула удивленно Таня.

– Офигеть! – добавил Толиб.

– Ну ты даешь! – всплеснула руками Лигита.

И все зацокали языками.

– И давно ты так в метро ездишь? – стал уточнять Толиб.

– Вот уже два года как, – ответил хвастливо Малхаз. – Ни разу не заплатил.

Наступила короткая пауза. И в этой паузе никто не заметил, как побагровела шея Гамлета, как вздулись его ноздри и как сжалась в кулак правая ладонь. А когда заметили, было уже поздно.

– Слуш-ш-шай, с-с-сван, – раздалось вдруг грозное шипение. -Сколько можно, а?!

Все вздрогнули. И замерли. Обычно за весь вечер от армянского правителя никто слова не мог дождаться. Он отмалчивался и тогда, когда менялись тостуемые.

А тут вдруг такой внезапный пассаж. Даже Малхаз перепугался.

– Что? – растерялся он. – Что – «сколько можно»?

– А то! – у Гамлета налились кровью глаза. Он дышал так, будто только что пробежал стометровку. – Ты что – думаешь, здесь одни дур-р-раки собрались, да?

– Почему?

– Потому что сколько можно, а?! Сколько можно так нагло врать, а?!

Гамлет уже исчерпал весь речевой запас нескольких своих посиделок, но не собирался останавливаться. Все сидели боясь шевельнуться, настолько это было странно и неожиданно.

– Ты думаешь тут одни ид-диоты, да? – продолжал Гамлет. – Что ты несешь? Как это можно: показать старухе дулю – и она ничего не заметит? Что?! Ты думаешь, все тебе тут поверили, да? А может, ты думаешь, что все кондукторы – старые, слепые, выжившие из ума старухи, да? А мы тут все одни кретины, да? Ты будешь молоть всю эту чепуху, а мы будем молча сидеть и тихо слушать, как бараны, да?!

– Чего ты взбесился? – захлопал глазами Малхаз.

– А то, что ты мне надоел! Понял?! Ты мне на-до-ел!

– Ну и что?

– А то! – Гамлет мучительно соображал, что бы ему сделать такое, что склонило бы чашу весов в его пользу.

Слов ему не хватало. С русским он был не в ладах. Нож лежал далеко. Штопор – неэстетично. А ложкой он бы все равно не смог зарезать ненавистного грузина. Однако весь это пассив Гамлет с лихвой компенсировал напором.

– Ты и так уже десять лет лишних живешь, и тебя пора наказать! -сделал он в итоге вывод.

Последние слова явно задели Малхаза за живое. Он как-то сразу вдруг собрался и отчетливо так произнес, придавая голосу вызов:

– И как ты собираешься меня наказать, ара?

При этом он как-то дерзостно сузил глаза и склонил голову набок. Так маскируют свои действия драчливые петухи, когда собираются клюнуть в глаз.

– А так, кацо!

– Ну как?

– Атак!

– Ну как? Как? Скажи – как?

– Завтра мы все пойдем в метро и ты покажешь бабушке фигу!

– И что потом?

– А потом, если ты пройдешь, как ты тут всем поешь, Кикабидзе, -безнаказанно, то я тебе поставлю ящик шампанского. И извинюсь!

«Извинюсь» в гамлетовском исполнении прозвучало так, как если бы он сказал: «Сделаю себе харакири».

– А если не пройдешь, то завтра же, тут же, клянусь мамой, в этой же комнате, ты при всех признаешь, что ты балабол и трепло! Идет?

– Идет! – воскликнул Малхаз и первым протянул растопыренную пятерню. – Идет! Еще как идет!

– Какакер!

С этим мистическим призывом Гамлет вцепился в протянутую грузинскую руку с такой силой, словно хотел вырвать ее вместе с плечом. Толиб с трудом разбил их руки.

И – наступила пауза. Так же неожиданно и вдруг.

Все произошло так резко и так стремительно, что никто не успел ничего толком сообразить.

Более того, присутствующие малость оторопели. Диалог двух кавказцев состоялся на характерной только для них высокой, можно сказать – патетической, ноте. И оборвался он так же молниеносно, как и начался.

Одно лишь обстоятельство втайне радовало всех: в любом случае завтра после уроков пьем шампанское всей группой. Что уже само по себе вдохновляло.

Наутро все курсисты (или курсанты, или слушатели, или студенты -как правильно?) собрались в фойе общежития.

Это было непривычно, поскольку в школу все отправлялись как попало и вразнобой. А тут вдруг вся группа, демонстрируя редкое единение, дисциплинированно выступила в сторону станции метро «ВДНХ».

Двигались быстро и сосредоточенно. Со стороны нас можно было принять за кучку оппозиционеров, опаздывающих на несанкционированный митинг. Причина такой неожиданной солидарности завораживала всех своей интригой и азартом: грузин будет показывать фигу контролерше.

Так тренеры ведут борца на финальную схватку. Так в деревнях секунданты ведут самого отчаянного драчуна на главное побоище. Так, наверное, в старину друзья сопровождали дуэлянта на последнюю перестрелку.

Впереди солидно вышагивал Гамлет. Он шел, рассекая мощным торсом пронизывающий московский ветер и не глядя по сторонам. Полы его роскошной дубленки развевались, как крылья диковинной птицы. Он был похож на Петра времен закладки города на Неве. В руке его отливал дорогой кожей коричневый шикарный дипломат.

За ним мельчил своей вертлявой нервической походкой Малхаз. Он старался не отставать, чтобы никто, не дай бог, не подумал, что он малодушничает. Из-за этого ему приходилось отвечать тремя короткими грузинскими шагами на один широкий армянский. Они двигались рядом, параллельным курсом, как два морских судна: грузовой многотонный траулер и легкий одномоторный катерок.

Главные пункты договора остались без изменений. Единственную поправку попросил внести предусмотрительный Гамлет. Согласно ей, если грузин пройдет с фигой, то армянину дается шанс «отыграться». Для этого он проходит следом. С той же фигой. В таком случае пари аннулируется и стороны остаются каждая при своем. То есть никто никому ничего не должен.

Дополнение ни у кого не вызвало сомнений и было принято единогласным решением.

И вот мы у метро.

Время – восемь утра. Самый пик. Народу – ужас. Кишмя кишит. Толпятся две очереди: одна с медными пятаками, другая – с пропусками. Одни платят, другие проходят бесплатно. И тех и других – миллион. Все выстраиваются в длинную кишку, затылок в затылок, и разобрать что-либо в такой толчее, действительно, сложно.

За стеклом сидит бабушка божий одуванчик. На носу у нее очки с толстыми линзами. Она подслеповато щурится во все эти корочки, абонементы, удостоверения и кивает, кивает, кивает… Все в точности так, как рассказывал Малхаз.

Единственная неожиданность – рядом с бабушкой вырос милиционер. Что заметно повышало градус кипения адреналина в крови.

Мы сгрудились чуть поодаль, чтобы не мешать общему движению, и уставились на спорщиков.

– Ну что, биджо? – победно выпятил грудь Гамлет. – Чего ждешь? Иди, раз такой самый умный, показывай свою дулю.

– Сейчас, – хорохорился Малхаз. – Сейчас пойду и покажу.

– Да, иди-иди. Покажи. А я посмотрю, как ты покажешь.

– Вот сейчас, – настраивался Малхаз, – сейчас пойду. Волну поймаю – и пойду.

– Какую еще волну? – хмыкал Гамлет. – Тебе тут что, Джварское водохранилище? Или курорт Минеральные Воды? Зачем тебе волна? Ты что – сельфер?

Серфер, поправлял Малхаз, не отрывая глаз от бабушки.

– Это уже не важно, – улыбался Гамлет. – Какая разница, на какой волне тебе яйца оторвут. Давай иди. Ныряй!

– Сейчас-сейчас, одну минуточку. Только не надо меня подгонять.

– А я и не подгоняю, – хищно скалился Гамлет. – Я просто знаю. Сейчас вон тот дяденька-милиционер за мошонку тебя поймает и отведет на кухню. Там потом из тебя будут жарить с помидорами по-свански, причем на твоих же глазах. Или сделают болтушку Ты любишь болтушку сван?

– Зря смеешься, ара, – Малхаз щурился, словно снайпер на охоте. При этом он успевал слабо огрызаться: – Хорошо смеется тот, кто стреляет первым.

– Давай-давай, – посмеивался Гамлет. – Иди, стреляй. Стрелун.

– Стрелок, – успевал поправлять Малхаз.

– Это уже не важно… До конца жизни фальцетом будешь петь. Я тебе сам репертуар составлю и по подземным переходам буду водить. «Би Джиз» любишь? А, сван?

На нашу кучку стали обращать внимание. Милиционер бросил в нашу сторону пару косых взглядов и вытащил рацию. Бабушка тоже отвлеклась на минутку и повернула голову. И тут, поймав только ему известный момент, Малхаз юркнул в толпу. Скользнул ящерицей и слился.

Мы видели, как он пристроился к каким-то высоким мужикам в плащах и медленно приближается к стойке контролера. Все затаили дыхание. Такое происходит в цирке, когда дрессировщик раскрывает пасть льву и готовится вот-вот засунуть туда свою голову.

А там…

У самого парапета Малхаз сунул фигу кондукторше под самый нос и скрылся. Та от неожиданности опешила и застыла с открытым ртом. Милиционер тоже не сразу сообразил, что произошло и что это вообще такое было. Они растерянно переглянулись. У обоих в глазах читались испуг, изумление, недоумение и еще что-то, связанное с сомнением и галлюцинациями. Пока они опомнились, Малхаза уже и след простыл.

Мы все это четко зафиксировали. Грузинский фокус вызвал всеобщее ликование. Наверняка, будь мы в том самом цирке, мы бы громко зааплодировали. Так это было ловко проделано. Но мы, переведя дух, все одновременно повернулись в сторону Гамлета.

На него больно было смотреть. Казалось, земля медленно уходит у него из-под ног. Ноги его слегка подогнулись, и на секунду показалось, что он даже стал чуть пониже ростом. Не только шея, но и вся физиономия его приобрела стойкий свекольный цвет.

– Какакер! – прошептал он одними губами и отрешенно сверкнул орлиным взором.

От негодования он невольно перешел на армянский и добавил с десяток, как мы могли догадаться, крепких, глубоко народных выражений.

Однако стоять и материться можно было еще долго. Это не решало проблему. Надо было что-то делать, что-то предпринимать, как-то выходить из положения. И Гамлет это понимал. А выбор был невелик: признать поражение или же попытаться спасти репутацию. Внутри его пылающего от возмущения мозга шла напряженная работа.

– Да чтобы я, да какому-то там вонючему свану, да еще и целый ящик шампанского, за какую-то фигу, да?! – бубнил он самому себе вполголоса, мучительно соображая, что делать дальше.

Наконец где-то глубоко внутри его мятежной натуры созрел план. Гамлет перестал бубнить и выпрямился. Подтянулся. Он снова стал величественным армянским царем.

Расправив плечи и задрав голову, Гамлет вдохнул полной грудью и шагнул в бездну. Вернее, направился уверенными шагами к стойке контролеров. Уже издали он выставил вперед свою длинную руку с фигой, -так солдаты идут в штыковую, так пираты бросаются на абордаж, так, наверное, шахиншах Ашот в далеком 915 году, борясь за независимость Армении, освободил от врагов Багреванд, Ширак, Гугарк, Агстевскую долину, и, на волне успеха, отправился войной на Тбилиси, и в конце концов завоевал его…

Словом, Гамлет вышагивал не обращая внимания на притихшую толпу и не смущаясь косых взглядов.

Не заметить Гамлета было невозможно. А он и не пытался как-то маскировать свои действия. Для меня до сих пор вопрос – почему? Наверное, в его большом благородном сердце не было места для мелких поступков. Он был человеком широким, и все его действия также были сильными, размашистыми. Так он и шел, как на амбразуру, нацистским маршем, с выставленной вперед рукой. И кулак у него был соответствующего размера – со среднюю ереванскую дыню. Оттого и фига смотрелась солидно, я бы даже сказал -монументально.

Кондукторша стала медленно подниматься со своего места. До меня долетели обрывки ее трескучих фраз:

– Да вы что, черножопые, обкурились сегодня?

И как только Гамлет приблизился к ней вплотную, она с неожиданной для ее возраста прытью прыгнула царю на грудь. Прыгнула и повисла, изображая питбуля. Милиционер тоже кинулся, успев скомандовать в свою рацию. Откуда-то выскочили бравые служаки и кучей набросились на Гамлета. Завязалась борьба. Так в тайге собаки налетают гурьбой на медведя-шатуна.

А Гамлет и не собирался сопротивляться. Он даже, как мне показалось, улыбался. Такой светлой, знаете ли, почти детской улыбкой. Так улыбался, наверное, Джордано Бруно, когда улюлюкающая толпа вела его на костер.

Мы тихо рассосались. Вступаться за Гамлета никто не решился.

Всем сразу стало как-то не по себе. Мы попрятали головы в плечи и смиренно скатились по эскалатору вниз.

Там нас ждал счастливый Малхаз. Он выплясывал лезгинку.

– Шампанское! Шампанское! Как я люблю шампанское! – повизгивал он.

– Болван, – накинулась на него Лигита. – Из-за тебя Гамлета арестовали.

– Как – арестовали? – перестал танцевать Малхаз.

– А так…

В школу все приехали в подавленном состоянии.

Митта принялся объяснять, как делается экшн и что такое саспенс, на примере фильмов Мартина Скорцезе. Слушали его невнимательно.

Потом был перерыв на обед. Потом мы стали смотреть «Однажды в Америке». А потом, ближе к концу фильма, когда Лапша в последний раз пришел в гости к Максу, вдруг распахнулась дверь в кинозал и в проеме, как в картинах Клинта Иствуда, возникла скошенная фигура в сильно потрепанной одежде.

Это был Гамлет.

Дипломат из крокодила был смят в гармошку. Похоже, его потрошили в поисках бомбы. Рукава дубленки были вырваны с мясом и висели на последних нитках с обеих сторон. Воротник болтался за спиной. Шапка потеряла строгость форм и напоминала перевернутый горшок. Пуговицы отсутствовали все. Напрочь.

Сказать, что Гамлет был зол, – значит ничего не сказать. Он пребывал в веселом бешенстве. В таком, знаете ли, дьявольском возбуждении. В глазах его прыгали мефистофельские огоньки. Обычную багровость, сменила мертвенная бледность. Она даже слегка светилась в темноте кинозала.

– Сва-а-ан! – позвал он не своим голосом. – Где ты-й?!

Я видел, как Малхаз пригнулся, соскользнул ящерицей меж кресел на пол и по-пластунски быстро-быстро заспешил к запасному выходу.

– Гамлет, пожалуйста, – обратился Александр Наумович, – вы или зайдите, или выйдите. Вы нам мешаете.

– А-ха-ха-ха, – разразился Гамлет сатанинским смехом. – Я вам тут всем мешаю, да?!

– Вы бы все-таки зашли, – все так же мягко повторил Митта. – И прикройте за собой, пожалуйста, дверь. Мы тут кино смотрим.

– А-ха-ха-ха… Вы тут кино смотрите, да? Комедию, наверное, да? Вам тут всем смешно, да?

– Что с вами, Гамлет? – спросил участливо Митта. – Вы сегодня не похожи на себя.

Но Гамлет не стал его слушать.

– Выходи, грузин! – заорал он. – Я тебе сейчас такое Пазолини устрою, век будешь помнить… Какакер!

В этот момент скрипнула дверь запасного выхода. Мелькнул тощий зад Малхаза. Тут же с грохотом захлопнулась дверь за Гамлетом. Донесся удаляющийся топот беспорядочной погони…

Вечером мы сидели все в том же неизменном составе в комнате горцев. Пили шампанское. Целый ящик. Говорили о кино, о театре, о книгах, о том о сем.

Первую скрипку вел, как обычно, Малхаз.

Левый его глаз слегка припух и посинел. На правой щеке красовалась свежая ссадина. Но он не замечал потерь. Он любил жизнь, этот беспокойный сван. Он принимал ее в разных проявлениях. Он знал, что она чаще всего скучна и незатейлива, и потому, в силу своих возможностей, пытался придать ей блеск. Раскрасить дополнительными красками. Внести, так сказать, недостающий штришок, придать ей шарм. И это ему удавалось.

Он знал, что она бывает по большей части несправедлива. Но, видно, не за справедливостью он пришел в эту жизнь. Он пришел в нее за азартом. И за игрой.

Мы пили шампанское.

Малхаз тарахтел в обычном своем ключе. На этот раз он рассуждал о прелестях халявной цирюльни.

– Я вот знаю одну парикмахерскую возле Белорусского вокзала, -говорил он, – там можно бесплатно подстричься. Я вот уже, например, два года там стригусь. Кстати, там имеется и женский зал.

– Как это? – спрашивал Толиб.

– А вот так.

– Ну как? Как это – бесплатно? – интересовалась Лигита.

И Малхаз рассказывал – как. Все слушали, изредка задавая интересующие вопросы или уточняя отдельные детали.

Гамлет помалкивал. Он вообще за весь вечер не проронил ни слова. Он вообще редко говорил, этот гордый армянский царь. Очень редко. Лишь только в самых исключительных случаях.


Случайные встречи

Мой Мастер – Валерий Семенович Фрид – был человеком хлебосольным. К нему часто приходили разные люди. В основном актеры, знаменитые режиссеры, деятели театра и кино. Коллеги по цеху, одним словом.

Были и другие. Я не всех помню, но кое-какие встречи я не забыл.

Обычно и занятия Валер Семеныч проводил у себя дома – в уютной однокомнатной квартире на Черняховского. С балкона ее открывался вид на один из самых уродливых монументов Москвы. По-моему, это был памятник Эрнсту Тельману, выполненный в духе разнузданного соцреализма.

Однажды, когда я явился в назначенный час к своему Мастеру, у двери стоял невысокий сердитый старичок. Видимо, он давно стоял. Потому что как-то зло сверкнул глазами и, указуя скрюченным пальцем на дверь, с ходу спросил:

– Вы тоже к этой старой сволочи?

– Да, – с некоторым смущением кивнул я и быстро поправился, – то есть – нет. Я к Валер Семенычу.

– Нет его, вашего Валер Семеныча, – съязвил злой старичок. – Где-то его носит. На час договаривались…

И он витиевато выругался. Потом, заложив руки за спину, резво нарезал пару кругов в узком коридоре. Так, наверное, ходил по своему кабинету Ленин, вынашивая план штурма Зимнего.

Потом старичок вдруг остановился и протянул руку.

– Брагинский, – сказал он.

– Турсунов, – ответил я и пожал сухую ладонь.

Старичок сделал еще пару кругов. И снова остановился.

– Эмиль, – сказал он.

– Ермек, – ответил я.

– Оч-чень хорошо, – сказал Эмиль Брагинский и пошел на третий круг.

Он нервничал. Видимо, не любил, когда опаздывают. Я тоже не люблю, когда опаздывают. И сам не люблю опаздывать. Собственно никто не любит опаздывать…

Так примерно рассуждал я, с умилением рассматривая классика советской кинодраматургии. Какая неожиданная встреча, думал еще я. И кто бы мог подумать, что судьба подбросит мне такой приятный сюрприз. И самое главное, все это как-то странно произошло и происходит, как-то все чересчур буднично. Так бывает, когда нарисуешь себе в мыслях образ гения, а он вдруг появляется с пакетом молока в руках и надкусанной булочкой.

Надо было срочно заводить разговор. И непременно о чем-нибудь высоком. Показать, так сказать, владение темой. Продемонстрировать мускулы, обозначить цеховую солидарность. Самоидентифицироваться, в конце концов.

Может, начать с Бунюэля, прикидывал я? А может, сразу перейти к Бертолуччи? Или к Бергману…

Пазолини все-таки не совсем то…

И пока я так перебирал в уме подходящие темы, Брагинский первым нарушил тишину.

– Еще пять минут – и обоссусь, – произнес он с угрозой в голосе.

Я глянул ему в лицо – и понял: не шутит. И тоже стал нервничать. Мне не хотелось, чтобы Эмиль Вениаминович Брагинский обоссал подъезд Валерия Семеновича Фрида. Чтобы один мэтр оставил, в буквальном смысле, мокрый след у дверей другого мэтра. Да и негде здесь было, по большому счету, «оставлять след»… К тому же по соседству жила одна вредная старуха. Она знала всех своих в лицо и во всех чужаках видела угрозу. И не без оснований, должен признать…

Но сейчас нужно было как-то спасать ситуацию.


Валерий Фрид


Может, в подвал, мелькнула мысль? Или на чердак? Но там везде заперто. И ключ, опять же, у этой вредной старухи. Она начнет задавать глупые вопросы: для чего? почему? зачем? А это уже лишнее.

Может, выйти на улицу – и под кустик? По старинке, так сказать. Но тут, к сожалению, нет поблизости никаких кустов. Все повырезали. Кругом асфальт и детская площадка с грибком.

Ну и как быть? Мне очень хотелось помочь выдающемуся деятелю отечественного кино. А Эмиль Брагинский тяжело сопел, поглядывал на часы, и лицо его при этом страдальчески морщилось. И весь он уже как-то изогнулся и скрючился.

И тут, слава богу, появился Валер Семеныч.

– Вале-е-ери-и-ик! .. – елейным голосом воскликнул Брагинский. -

Золотой мой! А мы тут тебя так ждё-ё-ё-о-о-ом!

Старики расцеловались.

– Давно стоите? – заулыбался Валер Семеныч, как бы прося прощения, и стал ощупывать карманы в поисках ключа.

– Да вот уже с полчасика! – с непередаваемым счастьем заглядывал ему в глаза Брагинский.

– Да я тут за колбасой ходил, – все еще извиняющимся тоном пояснял Валер Семеныч. – Очередь везде. Сами ж знаете…

Да, действительно. Времена тогда были непростые. Даже в Москве был напряг с продуктами.

Валер Семеныч накупал наконец ключ и не спеша вставил его в замок.

– Колбаса – это хорошо, – сказал зачем-то Брагинский, мелко-мелко переступая с ноги на ногу. – Колбаса – это просто замечательно. Докторская или сервелат?

Вот это уже было зря.

Валер Семеныч забыл про дверь и с готовностью полез в пакет. Долго там рылся, шуршал, пыхтел и в итоге вытащил на свет палку сырокопченой колбасы.

– Вот! – радостно сообщил он.

– Прекрасно! – выдохнул Брагинский и неожиданно сделал какое-то танцевальное па.

– Я еще краковскую хотел взять, – стал развивать тему Валер Семеныч, не обращая внимания на телодвижения своего приятеля. – Там еще краковскую привезли, представляешь?..

– Что ты говоришь! – интеллигентно поддакнул Брагинский, не спуская глаз с ключа, воткнутого в замок.

– Потом я сходил в молочный. Там выбросили творог! Представляешь?! И сметану. Двадцатипроцентную!

– Представляю, – уже без энтузиазма откликнулся Брагинский.

– Но там тоже была очередь, и я просто поленился…

– И правильно сделал, – процедил Брагинский и принял пятую балетную позицию.

– А может, вернуться? – нагнулся к нему Валер Семеныч. – Там меня вроде запомнили…

Но тут Брагинский не выдержал:

– Да открывай ты свою проклятую дверь! – заорал он, резко развернувшись с пятой позиции на шестую.

Валер Семеныч отшатнулся от неожиданности и мигом отпер замок. Брагинский рванул дверь на себя и, не разуваясь, метнулся в сторону туалета. Через паузу с грохотом обрушилась вода в унитазе. Следом донесся блаженный выдох. А потом, еще через минуту, – свист. Судя по мелодии, Брагинский насвистывал: «В парке Чаир…»

Валер Семеныч механически подцержал хрипловатым своим голосом:

– «…распускаются розы…» М-м-м… «В парке Чаир расцветает минда-а-аль…»

Еще через какое-то время появился подобревший Брагинский. Лицо его смягчилось, разгладилось и приняло почти детское выражение. Можно сказать, оно почти светилось изнутри. Он выглядел как человек, который только что совершил нечто значительное. Как минимум, сделал научное открытие и подарил его человечеству.

– Так какая, ты говоришь, колбаса? – спросил он оживленно и, не дожидаясь ответа, полез в пакет. – О! И макароны! И водочка! Сельдь! Замечательно-с!

И Брагинский стал спешно выкладывать все на стол. По всему чувствовалось, что он тут частый гость. А скорее всего, вовсе и не гость уже.

Валер Семеныч поставил чайник и вытащил большую кастрюлю.

Я знал, что будет дальше. Валер Семеныч любил готовить сам. Особенно мне нравились так называемые макароны по-фридовски.

В кипящую воду бросаешь макароны – и ждешь. Потом немного соли – и снова ждешь. Потом все это закипает – и макароны теряют твердость, становятся вялыми.

Выливаешь воду в дуршлаг, а на макароны крошишь зелень всякую и бухаешь сверху нежалкий кусок сливочного масла. Он там тает, и макароны приобретают золотистый оттенок. Сверху немного сливок – и по тарелкам. Сдохнуть можно как вкусно!

– Некоторые сознание теряют! – говорил Валер Семеныч.

Когда макароны пожелтели, в дверь позвонили. Я пошел открывать.

На пороге стояли серьезные, представительные мужики. Четверо. С большими пакетами.

– Здорово, – буркнул первый и вошел, даже не глянув на меня.

За ним ввалились и остальные.

– Кирюха! – закричал один из них. – Мы пришли! С бердычем!

– А в бердыче – бимбер! – поддержал другой.

Что это все значило, я, конечно, не знал. Звучало вроде как по-русски, но в то же время – не совсем.

Валер Семеныч вышел в коридор, обтирая руки о передник.

– Ребята! – произнес он с какой-то особенной теплотой в голосе.

Мужики обнялись. Все впятером. Стали в круг и постояли так некоторое время. Молча. Как лошади в ночном.

Потом мы сидели в комнате. До-о-олго. Было весело. Много смеялись.

«Ребятам» было хорошо за шестьдесят. А может, и больше. Но энергии и задору их можно было позавидовать. Старые такие пацаны. Они хохотали, радовались, вспоминали какие-то свои истории и, перебивая друг друга, вставляли забавные детали. По всему чувствовалось – молодость их прошла под нескончаемый адреналиновый набат.

На деятелей литературы и искусства они не очень походили. Скорее всего их можно было принять за бригаду дальнобойщиков. Было в них что-то от земли. Настоящее. Не наносное. Всё – правда. Мужицкая удаль. И манеры, и позы, и жесты, и посадка за столом. И особенно -манера говорить. Меня она сразу зацепила.

Они то и дело вставляли в свою речь такие фразы и словечки, которые мне раньше слышать не приходилось. Я вытащил украдкой блокнотик и стал записывать. Листочки быстро заполнились хлесткими и забористыми оборотами. Вот, к примеру, несколько: «Ленчик в краснухе катился за фрея», «малеха решил актироваться с понтом», «чеграш нетутошный», «поволокли по кочкам да по корягам», «Коробицина пустили в казачий стос», «Юлик раскидал немыслимую динтойру», «стыбзил у одного жуковатого рыжие бо-чата с лапшой»…

И что интересно, Валер Семеныч принимал в этой беседе самое живое участие. Мне было непривычно слушать его феню после его же глубоких лекций об итальянском неореализме.

В общем-то, контекст разговора я понимал, но вот детали… В них же и кроется весь смак.

Сидели хорошо. «Пацаны» несколько раз посылали меня за водкой.

Ближе к трем утра Брагинский, пошатываясь, свалил, а «кирюхи» остались. И медленно стали засыпать с блаженными улыбками на счастливых лицах. Один за другим. Прямо там же, где сидели. Притомились, видно, с дороги.

– Издалека ехали, – констатировал Валер Семеныч. – Умаялись.

В моих глазах стоял вопрос. Валер Семеныч прочел его и бросил как-то просто:

– В лагере тянули вместе.

И как-то устало улыбнулся.

Так я узнал, что мой Мастер, оказывается, сидел[1]. Десять лет. Плюс два года «крытки». Итого получается – двенадцать.

Большую часть срока оттянул в шахтерском городке Инта. Это в Коми. Вместе со своим близким другом и вечным соавтором – Юлием Дунским.

Вернулись они в Москву уже после смерти вождя народов. После памятного хрущевского доклада на ХХ съезде.

В лагере Валер Семеныч занимал престижную должность дежурного на водокачке. А Дунский работал нормировщиком на ОРСе. Но это – значительно позже. А поначалу пришлось им обоим и уголек в шахтерских копях долбить, и лес в тайге валить, и бревна по речным протокам сплавлять. Было такое, что и с блатными Валер Семеныч на ножах дрался, и вешаться думал, и вены себе резал.

Всякое было. Судьба тешилась как могла и сурово проверяла на выживаемость.

Несмотря ни на что – выстояли. Выжили оба. Вернулись в Москву. Стали работать.

Что и говорить, этот факт меня глубоко потряс. Ведь зона человека ломает. Озлобляет. Сильно калечит психику. Чего нельзя было сказать о Валер Семеныче. Более веселого и жизнелюбивого человека я потом уже не встречал.

…Когда «ребята» повырубались, мы раздвинули диван и побросали на пол матрасы. Разложили умаявшуюся «братву» Валер Семеныча по двое.

– Это Мишанька Левин, – заботливо подтыкая подушку, обронил Валер Семеныч. – Профессор.

– Кличка? – спросил я.

– Нет, – улыбнулся Валер Семеныч. – На самом деле профессор. Доктор физико-математических наук.

– А этот?

– А это – Жора Быстров. С Каргопольлага. А вообще, Жора – из Пскова. Он там учился в институте. Бывший спортсмен. Когда началась война, из спортсменов стали формировать истребительный отряд для борьбы с немецкими диверсантами. Но потом его вызвали в НКВД и сказали, чтобы он оставался в городе и, когда немцы придут, предложил им свои услуги. У него было железное алиби: отца Жоры в свое время репрессировали как врага народа. И теперь у него якобы есть предлог – мстить за отца Советам. Жора согласился и остался. И поначалу все шло по плану. Через полгода он уже преподавал рукопашный бой в школе диверсантов в эльзасском городе Конфлан. Но Жора и там время зря не терял. Копил информацию, записывал все аккуратненько в тетрадку. А когда Германия капитулировала, явился к своим и все рассказал. Думал – наградят.

– И как? Наградили?

– Ага! – Валер Семеныч засмеялся. – Дали десять лет по пятьдесят восьмой.

– А это кто?

– Это Леша Кадыков. Он в лагерь попал совсем еще мальцом. Мы с ним в Ерцево познакомились. Пятнадцатый лагерный пункт. Он сидел по двум статьям. Одна из них звучала грозно – «разоружение Красной Армии».

– Как это – «разоружение армии»?

– Нашел пистолет в лесу. Там осенью сорок первого шли бои. И стал он вместе с другими пацанами пулять по пустым бутылкам. Сосед донес куда следует, и Лешку взяли. Если бы пистолет был немецкий, дали бы лет пять. Но на беду пистолет оказался наш – ТТ. И дали восемь… Теперь он инженер. Прораб. Это он построил «Бородинскую битву» и новый цирк на Ленинских горах…

За окном занимался рассвет. Туманило.

Мы сидели с Валер Семенычем на кухне, и он неторопливо перелистывал вслух страницы своей лагерной биографии. А я сидел, раскрыв рот, и думал: интересно, из чего сделаны эти люди? Из какого такого материала? Что им дает силы жить и радоваться жизни? Не скулить и не ныть о великой несправедливости? О том, что Родина, которой они верили безоглядно, предала и наказала их. Что они потеряли лучшие годы своей жизни в лагерях, угробили здоровье в болотах и шахтах. Потеряли родных и близких. Словом, как они прошли все круги ада, но сумели сохранить в себе человека?..

Я не знал тогда, да и сейчас не знаю ответов на все эти вопросы. Я лишь ясно чувствую: такого сорта людей больше не будет. Они уходят, оставляя нас один на один с нашим бестолковым временем. И далеко не факт, что мы проживаем свои жизни с таким же ощущением счастья, как они. И это удивительно.

Загрузка...