XVI Боевые учения на военном корабле

Для спокойного созерцательного человека, не склонного к шуму, к чрезмерному упражнению своих членов и ко всякой бесполезной суете, нет ничего мучительней занятия, именуемого на военных кораблях боевой тревогой.

Поскольку всякий военный корабль строится и снаряжается в плавание для того лишь, чтобы вести бой и стрелять из орудий, считается необходимым должным образом обучить команду всем тайнам военно-морского искусства. Отсюда и ведет начало боевая тревога, сводящаяся к расстановке всех чинов команды по боевым постам у орудий на различных палубах для некой мнимой битвы с воображаемым врагом.

Сигнал к ней подается корабельным барабанщиком, отбивающим своеобразную дробь, отрывистую, с перебоями, раскатами и шарканьем. Кажется, будто идут в бой подкованные железом гренадеры. Это подлинная песня с замечательным текстом. Слова припева, расположенные весьма мастерски, могут дать представление о мотиве:

Все мы духом крепки, корабли нам под стать,

Всегда мы готовы к битве суровой,

И любо одно нам — врага побеждать [107].

В жаркую погоду эти развлечения с орудиями, мягко выражаясь, в высшей степени неприятны и спокойного человека способны привести в ярость и бросить в пот. Что касается меня, то я их ненавидел.

Сердце у меня Юлия Цезаря, и при случае я сражался бы как Кай Марций Кориолан [108]. Если бы мою возлюбленную и вовеки славную родину грозился захватить враг и она оказалась в смертельной опасности, пусть бы только Конгресс посадил меня на боевого коня и послал в самый авангард, вот тогда бы все увидели, как я стал бы сражаться. Но трудиться и потеть в вымышленной схватке; безрассудно растрачивать бесценное дыхание моего бесценного организма в смехотворной битве, где все — бутафория и обман; метаться по палубам, делая вид, что относишь вниз раненых и убитых; быть поставленным в известность, что корабль вот-вот должен взлететь на воздух, для того чтобы ты мог подготовиться к настоящему взрыву, — слуга покорный. Все это я презираю как недостойное храброго человека и истинного моряка.

Таковы были мои взгляды в то время и таковыми они остались и по сей день, но так как на фрегате свобода мысли у меня не простиралась до свободы слова, я был вынужден помалкивать, хотя и испытывал некоторый зуд адресовать свои соображения по этому поводу его превосходительству Коммодору — конфиденциально, в собственные руки.

По боевому расписанию я должен был обслуживать батарею тридцатидвухфунтовых карронад[109].

Пост этот был мне совсем не по душе, ибо любому на корабле известно, что в бою шканцы самое опасное место. Объясняется это тем, что там стоят офицеры первейшего ранга, а неприятель имеет нерыцарскую привычку метить в их пуговицы. Если бы нам случилось вступить в бой с неприятельским кораблем, разве можно было быть уверенным, что какой-нибудь мазила-стрелок с вражеского марса не прострелит вместо коммодора меня? Попади они в него, он не обратил бы на это особого внимания, ибо подобное с ним случалось не раз, да к тому же одна пуля в нем уже сидела. Между тем как я был совершенно непривычен к тому, чтобы всякие свинцовые пилюли столь неразборчиво носились по соседству с моей головой. Кроме всего прочего, наш корабль был флагманским, а каждый знает, каким опасным местом были шканцы на флагманском корабле Нельсона во время Трафальгарского боя; как марсы неприятеля были набиты стрелками, усиленно перчившими английского адмирала и его офицеров. Немало, верно, бедных матросов на шканцах получило пулю, адресованную какому-либо обладателю эполет.

Чистосердечно высказав свои чувства по этому поводу, я отнюдь не хочу лишать себя возможности считаться человеком поразительной доблести. Я только выражаю свое крайнее нежелание быть застреленным вместо кого-то другого. Если уж мне суждено получить пулю, пусть стрелок имеет в виду именно меня. Тот фракиец, который вместе с приветом послал в македонского царя стрелу, на коей было написано: «В правый глаз Филиппа», прекрасный пример всем воинам. Торопливая, необдуманная, беспорядочная, безрассудная, беспардонная манера сражаться, вошедшая в привычку у современных солдат и матросов, просто невыносима для всякого серьезного, методического пожилого джентльмена. В таком бою нет ни уменья, ни отваги. Две стороны, вооружившись свинцом и старым железом, окружают себя дымной тучей и швыряются этим свинцом и старым железом куда попало. Окажись вы в пределах досягаемости, вас ранят, даже, возможно, убьют, а нет — так вы спасены. В морском бою, если, по счастью или по несчастью, в зависимости от обстоятельств, ядро, выпущенное наугад сквозь дым, свалит за борт вашу фок-мачту, а другое отшибет вам руль, корабль ваш окажется калекой, предоставленным на милость неприятеля, который, разумеется, объявит себя победителем, хотя, собственно говоря, эта честь принадлежит скорее силе тяготения, воздействующей в дыму на неприятельские снаряды. Вместо того чтобы забрасывать друг друга всяким старым железом и свинцом, много лучше было бы в полном дружелюбии подбросить медяк и договориться, что выигрывает решка.

Карронада, к которой я был приставлен, значилась пушкой № 5 в боевом расписании нашего старшего офицера. Но среди ее прислуги она ходила под прозвищем «Черная Вета». Имя это было ей дано ее командиром, красавцем-негром, в честь его возлюбленной, цветной леди из Филадельфии. При Черной Вете я состоял прибойничным и банителем, причем и снаряды я забивал и банил свою пушку с похвальным рвением. У меня нет сомнения, что, случись мне и моей карронаде участвовать в Абукирском бою, мы покрыли бы себя неувядаемой славой, прибойник был бы повешен в Уэстминстерском аббатстве, а я, получив от короля дворянство, был бы осчастливлен собственноручным рескриптом его величества, переданным мне надушенной десницей его личного секретаря.

Но что за адова работа была помогать высовывать из порта и всовывать обратно в порт эту металлическую махину, особенно поскольку все это требовалось делать мгновенно. Затем по сигналу омерзительной скрежещущей трещотки, вращаемой самим командиром корабля, нас заставляли бросать орудия, хвататься за пики и пистолеты и отражать нападение воображаемого неприятеля, взявшего наш корабль на абордаж и, согласно фантазии офицеров, наседавшего на нас со всех сторон одновременно. Порубив и поколов их некоторое время, мы бросались назад к орудиям и снова начинали дергаться в судорожных рывках.

В этот момент с фор-марса доносятся громкие крики: «Пожар, пожар, пожар!». Настоящая помпа, приводимая в действие матросами с Бауэри [110], немедленно направляет струю воды в небо. А теперь уж «Пожар, пожар, пожар!» на гон-деке, и весь корабль приходит в невыразимое смятение, как будто бы огнем был охвачен целый городской квартал.

Неужто наши офицеры совсем уж незнакомы с правилами гигиены? Ужели им неизвестно, что чрезмерные упражнения после плотного обеда — а так обычно получается — в высшей степени способствуют диспепсии? Никакого удовольствия от обеда мы не испытывали, вкус всего, что мы клали в рот, был отравлен мыслью, что через несколько мгновений грохот барабана возвестит боевую тревогу.

Командир наш был таким самозабвенным служакой, что иной раз поднимал нас с коек среди ночи. Тогда происходили такие сцены, что ни словом сказать, ни пером описать. Пятьсот человек вскакивают на ноги, одеваются, хватают койки, несутся укладывать их в сетки, а оттуда устремляются к своим постам. Сосед толкает соседа то снизу, то сверху, то справа, то слева. И менее чем за пять минут фрегат готов к бою и безмолвен как могила. Почти каждый точно на том месте, где он был бы, приведись нам на самом деле сразиться с неприятелем. Артиллерист, словно корнуэльский шахтер в штольне, роется под кают-компанией в крюйт-камере, освещенной фонарями, выставленными за круглыми стеклянными иллюминаторами, вделанными в переборки. Юные подносчики зарядов, или мартышки, снуют с картузами между орудий, а первый и второй заряжающий стоят в ожидании того, что им подадут.

Мартышки эти, как они у нас прозваны, играют в бою своеобразную роль. Вход в крюйт-камеру на жилой палубе, откуда они черпают пищу для орудий, защищен деревянным щитом, и стоящий за ним старшина артиллерист подает им картузы через узкое отверстие в этом занавесе. Неприятельские снаряды (возможно, даже накаленные докрасна) летают во всех направлениях, и, чтобы защитить картузы, мартышки поспешно заворачивают их в свои бушлаты и с возможной поспешностью карабкаются по трапам к своему орудию, точно официанты в ресторанах, спешащие с горячими пирожками к завтраку.

При боевой тревоге открывают снарядные ящики, где лежит ядерная картечь, весьма напоминающая грозди винограда, — хотя получить гроздь такого винограда в брюхо было бы не слишком приятным десертом, — а также другой вид картечи — старое железо всяческого рода, уложенное в жесткую коробку, смахивающую на чайницу.

Теперь представьте себе корабль, идущий в полночь таким вот манером на неприятеля: двадцатичетырехфунтовки нацелены, фитили горят и каждый командир орудия на своем посту!

Но если б «Неверсинку» и впрямь пришлось идти в бой, он приготовился бы еще основательней, ибо, сколько бы ни было общего в известных отношениях между действительностью и видимостью, разница между ними, если вникнуть в дело, всегда имеется и притом огромная. Не говоря уже о суровом выражении на бледных лицах орудийной прислуги и о подавленной тревоге у них на душе, сам корабль кое-где выглядел бы совсем по-иному. Всего больше он напоминал бы обширный особняк, хозяева которого готовятся принять большое количество гостей: двери снимают с петель, спальные превращают в гостиные, и каждый дюйм приобщается к некоему пространству, предназначенному для всех. Ибо перед боем все переборки ломаются; в окнах коммодорского салона появляются большие орудия; ничто не отделяет офицерских кают от остальной части кубрика, кроме военно-морского флага, используемого в качестве занавески. Лари с матросской посудой сбрасывают в трюм, а лазаретные койки, которых на каждом корабле имеется большой запас, вытаскиваются из парусной каюты и складываются штабелями, для того чтобы укладывать на них раненых. В трюмном кокпите над рядами канатных бухт и различных бочек устанавливают специальные столы на предмет кромсания покалеченных. Крепят цепями реи, раздают противопожарные сетки, между пушками складывают горкой ядра; на бимсы, так чтобы их было легко достать, подвешивают пальники, а солидные количества пыжей, размером с голландские сыры, крепятся к станинам орудийных станков.

Немалая разница наблюдалась бы и в гардеробе как офицеров, так и матросов. Офицеры обычно отправляются в бой, как франты на бал, в шелковых чулках, поскольку в случае ранения в ногу шелк хирургу бывает легче удалить; хлопчатная [111] бумага пристает, и раны от нее никак не очистишь. Расчетливый капитан, заботливо облекая свои нижние конечности в шелк, может, однако, счесть уместным не подвергать опасности свою новую форму и сражается в стареньком мундире. Ибо, кроме того, что не так жалко, если вам раскромсают старое платье, должно быть в высшей степени неприятно испускать дух в тесном, неразношенном, режущем под мышками мундире. В такие минуты человек должен чувствовать себя совершенно свободным и не связанным неудобными штрипками и помочами. Ни малейшая досада на портного не должна примешиваться к его размышлениям о вечности. Сенека [112] прекрасно понимал это, раз он предпочел умереть обнаженным в ванне. Понимают это и матросы, ибо бóльшая их часть оголяется до пояса и не надевает ничего, кроме пары парусиновых штанов, да еще повязывает платком голову.

Командир корабля, сочетающий осмотрительный патриотизм с экономией, вероятно, заменит свои новые марсели старыми и не будет подвергать лучшую свою парусину опасности быть изрешеченной, ибо, как правило, снаряды противника дают перелеты. Если только не принимать во внимание качки при наводке орудий на дальнюю цель, малейший крен на противоположный борт может отправить снаряд, предназначенный для корпуса неприятеля, поверх его брам-реев.

Но, кроме этих различий между мнимым сражением и настоящей канонадой, вид корабля после отбоя боевой тревоги в последнем случае отнюдь не отличался бы тем порядком и аккуратностью, которую можно наблюдать в первом случае.

Тогда наши фальшборты сильно смахивали бы на стены домов западной части Бродвея в Нью-Йорке, после того как негры пробили и подожгли их во время бунта. Крепкие наши мачты и реи могли бы валяться на палубах, подобно ветвям в лесу после сильного вихря; болтающиеся снасти, перерубленные и распущенные в десятках мест, точили бы смолу каждым своим ядром; а усеянная зазубренными щепами израненного палубного настила батарейная палуба напоминала бы плотницкую мастерскую. Тогда, после того как все было бы покончено и команде была бы дана дудка брать койки из изрешеченных сеток (где они выполняют роль хлопковых тюков в Новом Орлеане [113]), мы находили бы осколки снарядов, железные болты и пули у себя в одеялах. И в то время как вымазанный в крови, словно мясник, хирург вместе с фельдшером отнимал бы руки и ноги в жилой палубе, какой-нибудь подручный из плотницкой команды снабжал бы новыми ножками и ручками покалеченные кресла и столы в командирском салоне, между тем как остальная ее часть накладывала бы фиши и шкалы на разбитые мачты и реи. После того как из шпигатов вытек бы последний ручеек крови, палубы были бы скачены и камбузные коки прошлись бы по ним от носа до кормы, обрызгивая их горячим уксусом, чтобы отбить запах бойни от досок, которые, если не принять соответствующих мер, еще долгое время после боя испускали бы жестокое зловоние.

Тогда построили бы команду и при свете фонаря произвели бы перекличку по боевому расписанию. Много раненых матросов с рукой на перевязи отвечали бы за горемыку-товарища, навеки лишенного возможности откликнуться.

— Том Браун?

— Убит, сэр.

— Джек Джуэл?

— Убит, сэр.

— Джо Харди?

— Убит, сэр.

И против имен этих несчастных парней ставилась бы кровавая пометка красными чернилами.

Загрузка...