Меняю курс

Предисловие

Часть первая

В армии

В авиации

В Марокко

Взятие Вилья-Алусемаса

В Сахаре

Восстание в «Куатро виентос»

Париж

Часть вторая

Путч 10 августа. Моя свадьба. Новые друзья

Дипломатический период

Черное двухлетие. Октябрь 1934 года. Легкомысленная поездка. Напряженное положение в Испании

Назначение в Таблада. Победа Народного фронта. Слепота правительства и приготовления фашистов

Восстание 18 июля. Республиканская авиация с народом. Первые герои

Мадрид в опасности. Мое вступление в коммунистическую партию. «Невмешательство» и искренняя помощь. Оборона Мадрида

Новые бои. «Ла глориоса». Братство в борьбе

Гвадалахарское сражение

Восстание в Каталонии. Приобретение оружия. Золото республики

Брунете. Альмерия. Север. Бельчите. Драма гражданской войны

Потеря Севера. Поездка в СССР. Теруэль. Кортесы. Сражение на Эбро

Миссия в Москву. Каталония в огне. Возвращение в Центр

Второе изгнание

1962-1964



де Сиснерос, Игнасио Идальго | Hidalgo de Cisneros, Ignacio


Меняю курс


Аннотация издательства: Игнасио Идальго де Сиснерос - одна из примечательных и романтических фигур испанской революции, человек необыкновенной судьбы.

Выходец из старинного аристократического рода, Сиснерос, получив традиционное для своего круга военное образование, становится одним из первых военных летчиков в Испании. На протяжении 15 лет участвует в колониальных войнах в Северной Африке, а затем командует воздушными силами Испании в Западной Сахаре. Непосредственно перед фашистским мятежом Франко в 1936 году Сиснерос занимает пост авиационного атташе Испании в фашистской Италии и гитлеровской Германии.

Перед Сиснеросом открывалась блестящая военная карьера. Однако, будучи настоящим патриотом своей родины и человеком, любящим свой народ, он отказывается от привилегий своего класса и наследственных имений, переходит на сторону народа и в самые трудные для испанской революции дни, в период героической обороны Мадрида вступает в ряды коммунистической партии. Назначенный командующим воздушными силами, Сиснерос с первых дней фашистского мятежа сражается в воздухе плечом к плечу с советскими летчиками-добровольцами, участвовавшими в национально-революционной войне испанского народа.

Книга Сиснероса переведена в ряде европейских стран, где пользуется широким успехом. Она нелегально распространена и в самой франкистской Испании.

В русском издании книга печатается с небольшими сокращениями.

Предисловие


Мемуары Игнасио Идальго де Сиснероса - одна из самых интересных и значительных книг этого жанра, появившихся за последние годы. Я бы даже сказал, что во многих отношениях это удивительная книга.

Мемуары Сиснероса поражают своей неподкупной искренностью. Заново перелистывая страницы своей жизни, автор мемуаров нигде не стесняется быть самим собой, таким, каким он был в ту или иную минуту своего сложного жизненного пути. Он не стыдится ни своего простодушия, ни своей политической наивности, ни своих необдуманных поступков, ни своих пристрастий и предубеждений молодости. Он рассказывает о себе таком, каким он был в молодые годы, и от этого весь тот удивительный по своим событиям и поворотам жизненный путь, который он прошел впоследствии, приобретает особую, высокую поучительность. Мы начинаем испытывать чувство абсолютного доверия к искренности и щепетильной добросовестности человека, рассказывающего нам, читателям, о себе. [4]

Выходец из состоятельной аристократической, и притом традиционно военной, испанской семьи, Сиснерос с юности посвятил себя военной карьере, окончил военное училище, служил сначала в сухопутных частях, в ожидании возможности перейти в авиацию, и, окончив авиационную школу, с годами стал одним из известнейших летчиков и многообещающих авиационных командиров.

Первая неожиданность в судьбе Сиснероса - его участие в 1931 году в неудачной попытке республиканского переворота - была в значительной мере неожиданностью для него самого. Он не был к тому времени идейным сторонником монархического режима, но не был и идейным республиканцем. Он с величайшей и мужественнейшей искренностью рассказывает в своих мемуарах о том, как его толкнули на участие в этом республиканском перевороте не политические взгляды, а просто-напросто чувство человеческой чести, решимость не обмануть доверия привлекших его к попытке восстания товарищей и даже отчасти боязнь в случае отказа выглядеть в их глазах недостаточно храбрым человеком.

Так неожиданно для самого Сиснероса началось то изменение курса, которое дало название его мемуарам и в конце концов привело его на пост командующего авиацией Испанской республики и в ряды Коммунистической партии Испании.

Само по себе участие в антимонархическом восстании, за которым последовало бегство за границу и короткий период жизни в эмиграции, - все это еще отнюдь не определяло до конца дальнейшего жизненного пути участников этого восстания. Достаточно сказать, что в попытке этого антимонархического переворота вместе с Сиснеросом участвовали такие фигуры, как генерал Кейпо де Льяно - один из будущих сподвижников Франко - и брат будущего диктатора известный летчик Рамон Франко, впоследствии воевавший на стороне фашистов и погибший в боях с республиканской авиацией, которой командовал к тому времени Сиснерос. [5]

Будущий путь Сиснероса определило не само его участие в этом восстании, а скорее те мотивы, по которым он принял в нем участие, мотивы, связанные с понятиями чести, честности, товарищества, решимости, - однажды уже начав что-то делать, идти до конца. Все это, вместе взятое, резко отличало уже тогда Сиснероса от людей, которые ввязались в это восстание из-за каких-то обид по службе, как Кейпо де Льяно, или из тщеславного желания еще больше прославиться, как Рамон Франко.

Хочу в этой связи обратить внимание читателей на одну в высшей степени привлекательную черту мемуаров Сиснероса. Очень часто в его мемуарах одни и те же люди в разные периоды истории проходят в разном качестве, и на каждом этапе своих взаимоотношений с этими людьми Сиснерос их рисует именно такими, какими они были для него тогда. Он не спешит с выводами, с резюме. Он дает этим людям пройти через свою жизнь так, как они в действительности прошли через нее. Далекие стали близкими, а многие из близких - далекими, чужими и даже прямо враждебными.

В этом смысле очень интересно проследить по мемуарам Сиснероса за тем, как входит в его жизнь один из видных деятелей Испанской социалистической партии Индалесио Прието. Сначала, в эмиграции, Прието становится для Сиснероса, в сущности, первым его политическим наставником. Сиснерос испытывает в этот период сильнейшее влияние Прието и ни в малейшей мере не стремится приуменьшить масштабы этого влияния.

Эта возникшая в эмиграции близость к Прието сохраняется у Сиснероса на протяжении нескольких лет. Начало охлаждения этой дружбы, этой близости падает уже на тот период, когда Сиснерос командует авиацией республиканской Испании и идет ожесточенная гражданская война. Близость с Прието нарушают не какие-либо личные столкновения. Напротив, личная близость этих двух людей еще остается. Но Сиснерос, который именно по рекомендации Прието был в свое время [6] назначен командующим авиацией, постепенно начинает чувствовать, что Прието - министр морского флота и авиации - не тот человек, который до конца понимает нужды воюющей республики, не тот человек, который способен руководить войной с фашистами.

Людей, которые понимают, какой должна стать армия, для того чтобы она могла справиться с Франко, людей, которые понимают, как надо воевать с фашистами, Сиснерос находит в среде коммунистов, далеких ему социально и вообще во многом к тому времени еще просто-напросто неведомых. Но Сиснерос видит, что коммунисты - это люди дела, это люди, для которых не существует компромиссов, люди, которые решили в борьбе с фашизмом идти до конца. И в тяжелые для республики дни Сиснерос, к удивлению многих из окружающих его, вступает в Коммунистическую партию Испании. Он хочет быть с теми, кто, раз пойдя, идет до конца. Он еще не разбирается в тот период во многих тонкостях политики, но он, человек сам бескомпромиссный по всему своему нравственному облику, идет к тем людям, вместе с которыми он может воевать до конца.

Не хочу пересказывать те страницы мемуаров Сиснероса, на которых рассказывается о его вступлении в коммунистическую партию, но хочу сказать, что это одни из самых проникновенных, кристально чистых и глубоко достоверных психологически страниц его замечательной книги.

Не последней причиной того, что судьба Сиснероса сложилась именно так, а не иначе, было его нравственное здоровье, его внутренний демократизм, его глубокая, сначала инстинктивная, а потом сознательная, любовь к своему народу. Эти добрые задатки были заложены в нем в юности, и они развились несмотря ни на что - на сопротивление среды, на кастовые предрассудки, на образ жизни.

Книга Сиснероса дает представление о причинах поражения Испанской республики, не только внешних, но и внутренних. [7] Он с чувством глубочайшего разочарования пишет и о постепенно открывавшихся перед ним противоречиях в лагере республиканцев и социалистов, и о разрозненности усилий, о борьбе политических самолюбий и тщеславий, об ошибках, о нерешительности, в особенности первоначальных действий против фашистов, и о многом другом, что в итоге, наряду с вмешательством германского и итальянского фашизма, сыграло свою роль в поражении республики.

Но одновременно с этим в книге Сиснероса возникает образ испанского народа, образ, полный силы и благородства.

Сиснерос заканчивал свою книгу незадолго до смерти, после двадцати пяти лет пребывания в эмиграции. Но его вера в народ Испании, в его силы и возможности ни на йоту не поколебалась за эти трудные четверть века. «Моя вера в испанский народ осталась непоколебимой. Я узнал его в дни защиты свободы. Этот народ не дал сломить себя, не дал подкупить себя фашистам. По окончании гражданской войны я обосновался в Мексике. Позднее я жил в разных европейских странах. Расстояния не отдалили меня духовно от моего народа, и ничто, никогда не отдалит меня от него».

Этими гордыми строками заканчивает свои мемуары Сиснерос. В сущности, эти слова - итог того огромного духовного пути, который проделал от своей касты к народу этот потомок испанских аристократов, этот офицер королевской испанской армии.

Советский читатель с вполне понятным интересом, наверное, остановится на тех страницах мемуаров Сиснероса, где идет речь о его командировках во время гражданской войны в Москву и о его совместной работе с нашими советскими летчиками-добровольцами, которые были подчинены ему, как командующему испанской республиканской авиацией. [8]

Об этих людях, мужественно внесших свой вклад в борьбу испанского народа, он пишет с глубокой симпатией и уважением, высоко оценивая их и как своих друзей и как своих подчиненных.

И вообще мне хочется сказать в заключение, что мемуары Сиснероса - какая-то особенная, я бы сказал, рыцарская книга. За нею встает облик бесконечно привлекательного, прямого, храброго, неукротимого человека, человека, пришедшего в революцию из страшного далека, но сумевшего стать одним из самых благородных рыцарей этой революции.

Константин Симонов [9]

Часть первая



Детство и отрочество


В годы моего детства{1} разговоры вокруг карлистского движения{2} были обычными в нашей семье, и первые мои воспоминания почти целиком связаны с событиями, в которых карлисты играли главную роль.

Я не знаю, насколько моих родителей волновали драматические события, происходившие в Испании в первые годы моей жизни, и не помню, как реагировали мои близкие на катастрофы, связанные с потерей Испанией Кубы, Пуэрто-Рико и Филиппин{3}, об этом я никогда не слыхал ни одного слова. Я уверен, что вспомнил бы хоть какие-нибудь разговоры по этому поводу, как вспоминаю, например, впечатления, вызванные у меня обсуждением возможности нового карлистского восстания: мне казалось, что карлисты укрываются в [10] окрестностях Витории{4}, ожидая сигнала, чтобы выйти из своих тайных убежищ и овладеть городом. Когда с балкона нашего дома, на углу улиц Вокзальной и Флориды, я смотрел на видневшиеся вдали горы, они казались мне заполненными карлистами. По ночам я часто думал о них.

Наиболее ясные воспоминания, сохранившиеся у меня об отце, также связаны с карлистским движением. Я должен сделать усилие, чтобы вспомнить отца таким, каким он был перед самой смертью, так как обычно я представлял его себе в кавалерийской форме, молодым, высоким, с хорошо ухоженной бородой, в изящном кавалерийском берете. Этот образ, несомненно, возник у меня по имевшимся в нашем доме фотографиям отца, сделанным в дни его молодости.

Мой отец родился в Вергара, в провинции Гипоскуа. Его предки по отцовской линии были военными и моряками; один из них, дон Балтазар Идальго де Сиснерос, являлся последним вице-королем Испании в Аргентине. Мать отца принадлежала к старинной баскской семье Унсетас. В огромном доме Унсетас порой находил убежище претендент на испанский престол Карлос VII.

Вторая карлистская война (1872-1876 годы) застала моего отца слушателем кавалерийского училища. Карлисты скрывали свои убеждения, но, как только начались военные действия, отец вместе с другими курсантами сбежал из училища и присоединился к главному штабу восставших. Брат же его, лейтенант артиллерии, воевал в рядах либералов. Много раз я слышал, что оба брата принимали участие в одних и тех же сражениях, но во враждебных лагерях. Когда мои близкие вспоминали об этом, как о семейной драме, они не могли предположить, что спустя 83 года подобная ситуация повторится со мною и братом Пако.

Тому, что мне известно о жизни отца, я отчасти обязан письмам, сохраненным моей матерью. Что же касается моих личных воспоминаний, особенно хорошо помню беседы со старыми товарищами отца по военной службе - когда он заболел, они почти каждый день приходили проведать его. Один из них - Самуэль Итурральде, видный карлистский лидер, очень добрый человек, несмотря на устрашающую внешность. Он был женат на близкой подруге моей матери - Аните Сорилья, тоже очень доброй, но внушавшей страх своим безобразием. Мое воображение всегда рисовало Итурральде, [11] сидящим верхом на лошади, в военной форме, в берете, с глазами навыкате и большой растрепанной бородой и рубящим саблей либералов. При виде его становилось понятно, почему в нашем доме говорили, что карлистов все боятся.

Другим близким другом и товарищем отца был полковник Гамбоа. (После поражения карлистов он перешел в том же чине на службу в либеральную армию.) Гамбоа командовал Арлабанским кавалерийским полком в гарнизоне Витории. Он был полной противоположностью Итурральде. Небольшого роста, толстый, с очень добрым лицом. Я не мог представить его себе на поле боя. Влюбленный в кавалерию, он всегда носил трость с рукояткой в виде лошадиной головы и маленькую шпору - брелок на цепочке часов. С этими двумя вещами у меня было связано много детских иллюзий.

Друзья отца любили вспоминать карлистскую войну и говорили о ней восторженно. По их рассказам можно было составить довольно ясное представление о той атмосфере, в которой проходила эта война, столь отличавшаяся от нашей{5}.

Для примера процитирую несколько строк из письма одного старого товарища отца по училищу, лейтенанта из лагеря противника: «…с удивлением узнал, что ты командуешь позицией перед нами. Спешу послать тебе нежный привет, несмотря на наше теперешнее положение. Что касается меня, то дружбу, соединяющую нас, ничто не нарушит. Всей душой желаю, чтобы обстоятельства скоро уладились и мы получили возможность обнять друг друга…» И в конце приписка: «Поскольку имею сведения, что ты испытываешь нужду в пище, посылаю с подателем сего корзину яиц и маисовый хлеб, только что вынутый из печи…» В нашем семейном архиве я обнаружил и письма «претендента Карлоса VII», адресованные моему отцу, очень сердечные и дружественные. В одном из них он сообщал о назначении отца командиром своего эскорта.

Несколько писем относятся уже к послевоенному времени, когда многие карлисты находились в эмиграции. В одном из них, отправленном из Лондона в Париж, маркиз Эспелета писал: «…нам уже сообщили, что, перейдя границу, ты прежде всего продал пистолеты и лошадь, чтобы купить пианино. На это способен только такой сумасшедший, как ты…» Действительно, мой отец был истинным, страстным любителем музыки. [12]

Судя по рассказам и письмам эмигрантов, французские и английские аристократы хорошо приняли беглецов, в основном офицеров; они вполне пришлись ко двору и в Париже и в Лондоне. Власти не беспокоили их, а иногда даже приглашали на официальные празднества.

Как- то дон Самуэль Итурральде рассказал историю, которая очень заинтересовала меня. Кажется, он командовал одним из немногих отрядов дона Карлоса, уцелевших к концу войны. Они прикрывали отступление «претендента» к долине, расположенной рядом с французской границей. Там дон Карлос приказал остаткам своей армии построиться. Итурральде взволнованно, со всеми подробностями рассказывал, как дон Карлос проехал на лошади вдоль строя своих войск, а затем обратился к ним с проникновенными словами, которые его последние фанатичные солдаты выслушали со слезами на глазах. Одна из групп эскорта во главе с моим отцом проводила дона Карлоса до самой границы, где французы приняли его со всеми почестями.

На следующий день границу Франции перешла группа офицеров, не захотевших оставаться в Испании. Никем не задержанные, они прибыли в ближайший французский населенный пункт. В этой группе был и мой отец, которого сопровождал денщик Педро, не пожелавший расстаться с ним. Он находился при нем все годы эмиграции, а позже и в Испании, вплоть до последнего своего часа. Я очень любил Педро. В нашем поместье Сидамон он следил за лошадьми и, как хороший солдат, имел к ним особое пристрастие. Будучи еще совсем юным, я получил у него первые уроки верховой езды, которые позже помогли мне стать неплохим наездником.

После окончания войны с карлистами либеральное правительство объявило широкую амнистию. Всем офицерам, воевавшим на стороне противника, оставлялись воинские звания. Большинство из них вступило в правительственную армию. Мой отец отказался от военной карьеры. Возможно, потому, что материально был хорошо обеспечен и не нуждался в жалованье.

Через некоторое время после возвращения в Испанию отец женился на некой Мансо де Суньига. От нее он имел трех сыновей и дочь: Пако, Маноло, Фермина и Инесу. Часть года семья жила в Ла-Риохе, в поместье Сидамон, остальную часть - в Витории.

Моя мать, Мария Лопес-Монтенегро и Гонсалес де Кастехон, родилась в Логроньо. Ее семья занимала видное [13] положение и пользовалась большим влиянием в своей провинции. Я неоднократно слышал, что в салоне моего деда, где всегда за двумя-тремя карточными столами собиралась местная знать и подавали превосходный, красиво сервированный шоколад, славившийся на всю округу, бывали каноники, а иногда даже губернатор.

Первым мужем моей матери был Мансо де Суньига, брат первой жены моего отца. От этого брака родилось двое детей - Мигель и Росарио. Они тоже большую часть года проводили в Ла-Риохе, в поместье Канильяс, расположенном всего в 15 километрах от Сидамона. Через несколько лет мои будущие родители овдовели. Еще молодые, они остались с детьми, доводившимися друг другу родными кузенами и жившими в почти соседних поместьях. Как и следовало ожидать, все закончилось тем, что родители поженились, и от этого брака в 1894 году родился я. У меня уже было три брата и сестра со стороны отца, носивших имя Идальго де Сиснерос и Мансо де Суньига, и брат и сестра со стороны матери, называвшихся Мансо де Суньига и Лопес-Монтенегро. Я получил имя Идальго де Сиснерос и Лопес-Монтенегро. Эту сложную путаницу с фамилиями мне приходилось разъяснять на протяжении всей своей жизни тысячу раз.

После смерти отца в 1903 году мы переехали в Виторию. Еще совсем ребенком, быть может шести лет от роду, я стал посещать школу Маристов{6}. В Витории мы жили вчетвером: моя мать, сестра Росарио, брат Мигель и я. Мигеля, учившегося в то время в кавалерийском училище в Вальядолиде, мы видели редко. Мои братья по отцу с нами не жили, хотя тоже находились в Витории. Летом они приезжали в Сидамон, где я иногда составлял им компанию.

В то время семья для меня состояла лишь из матери и сестры Росарио. Нас объединяла тесная дружба, и я питал к ним горячую любовь - естественное чувство к матери и сестре. Жизнь наша протекала спокойно, при полном материальном благополучии. У нас жили две служанки, веселые и симпатичные друзья моего детства.

Моя мать была очень религиозной. Почти ежедневно она ходила слушать мессу и часто по вечерам проводила время в монастыре Кармелитов{7}, расположенном на нашей улице. Иногда я сопровождал ее в церковь, но внутрь обычно [14] не заходил, ожидая у входа, чтобы вместе вернуться домой. Мне очень нравилось бывать с матерью. Кажется, мое общество ей тоже доставляло удовольствие. Мы питали искреннее доверие друг к другу. Тогда у меня еще не было никаких секретов от нее. Преданная католичка, она уважала взгляды других на религию и в течение всей своей жизни проявляла много такта и терпения, чтобы сделать меня религиозным по убеждению. Она добилась того, что религия стала для меня неоспоримой истиной, совершенно естественной частью моей жизни.

Уже в школе нас начали интересовать девушки. Те, кто был постарше, стремились завести невест; этому вопросу придавалось большое значение. Смешно вспоминать, каким сильным, несмотря на молодость, было в нас желание - чисто испанская черта - слыть дон Жуаном. Ведь тогда остальные будут восторгаться нами! Уже с первых шагов наших взаимоотношений со слабым полом мы проявляли глупое тщеславие, чванство, желание прослыть покорителями женских сердец.

Большое значение в школе придавалось торжественному акту первого причастия. Готовить к нему нас начали за несколько недель: читали лекции о том, что такое причастие, а последние три дня никуда не выпускали, чтобы подвергнуть настоящей бомбардировке проповедями. Говорилось в них в основном об ужасах ада, страданиях, ожидавших нас, и крохотных возможностях спастись от них. Проповеди читал монах, славившийся суровостью и стремившийся, видимо, подтвердить свою репутацию. В конце концов всех нас одолел ужас, и мы желали только одного: как можно лучше подготовиться к первому причастию, то есть очиститься от всех грехов. В это время передо мной впервые вполне осознанно стал вопрос о моих религиозных убеждениях.

В одной из подготовительных проповедей говорилось о необходимости иметь перед исповедью «твердое намерение исправиться». Монах настойчиво повторял, что, если у нас нет твердого намерения не повторять исповедуемого греха, исповедь будет ложной, а это - страшное святотатство. С другой стороны, из наставлений мы поняли, что почти все в жизни грех, так как даже самые естественные вещи считались пороком. В часы размышлений - а их нам отводили много - я все время возвращался к этой мысли, боясь причаститься во грехе. Если следовать проповедям монаха, то гулять с девушкой или смотреть на ее ноги - серьезное преступление и я должен навсегда отказаться от этого. Так представлял я себе [15] одно из обязательных условий причастия - «твердое намерение исправиться». Но я чувствовал, что не в силах выполнить его, и честно признался себе в этом. Прекрасно помню ужасные часы сомнений, но страх перед скандалом, в случае моего отказа, заставил меня решиться на причастие, несмотря на убеждение, что совершаю страшный грех. Довольно продолжительное время я находился в состоянии крайнего нервного возбуждения. Моя мать заметила это и добилась, чтобы я рассказал ей, что со мной происходит. Она успокоила меня и переговорила с доном Рамоном, нашим капелланом поместья Канильяс. Он исповедал меня и дал отпущение грехов, не придавая этому событию большого значения. Душевное равновесие было восстановлено.

Когда заболел мой дед, мать несколько месяцев провела в Логроньо со своими родными, а меня поместила в интернат школы Маристов в Витории. Пребывание в нем оставило у меня неприятные воспоминания.

В спальне интерната рядом с моей стояла кровать мальчика из Логроньо - Алехандро Хайлон. Его отец был профессиональным игроком, кроме того, он арендовал игорные залы в разных казино, и о нем шла слава как об очень богатом человеке. Спустя несколько лет он был убит и замурован в стену Мадридской военной академии. Преступниками оказались капитан Санчес и его дочь Мария-Луиза, похитившие у него игральную фишку в 5 тысяч песет. Этот мальчик, с которым меня связывала детская дружба, был самым распущенным подростком во всем колледже, но у него всегда на все случаи жизни имелось несколько простых и конкретных ответов, и это восхищало меня в нем. Он никогда не занимался, однако учителя относились к нему благосклонно. Позже я узнал, что причиной такого покровительства были дорогие подарки, преподносимые его отцом колледжу. Однажды я пожаловался ему на нашего монаха-эконома. Брат моей матери, Мануэль Лопес-Монтенегро, крупный собственник из Касареса, подарил мне огромный кусок эстрамадурского филе, длиной, быть может, в метр. Наш монах-эконом взялся хранить его, обещав выдавать каждый день по нескольку кусков на полдник. В первый же день он дал мне кончик филе с веревкой для подвешивания. Каково же было мое удивление, когда на четвертый день он принес мне другой конец филе, тоже с веревками, сказав, что оно уже кончилось. Выслушав меня, Хайлон заявил, что с ним такого никогда не случилось бы. Он открыл тумбочку и вытащил оттуда ночной горшок, в котором [16] оказались довольно значительные запасы колбасы, присланной ему отцом.

В колледже я еще не имел в то время близких друзей и не входил ни в какую определенную группу. Моими лучшими товарищами были два мальчика - Хосе-Мария и Исидор, сыновья бывшего кучера моего отца Мелкиадеса, работавшего на сахарном заводе в Витории. Его жена служила привратницей; время от времени она ходила убирать в богатые дома. Эта семья очень любила мою мать и часто навещала ее. Мне нравилось играть с Хосе-Марией и Исидором, и при каждом удобном случае я бегал к ним в мансарду. Но больше всего меня приводила в восторг возможность провести день с Мелкиадес на сахарном заводе. В девять часов утра мы - оба брата, их мать и я - выходили из дому, захватив корзину с провизией, и к двум часам приходили на завод, ожидая гудка на обед. Вскоре появлялся в своей потрепанной рабочей одежде Мелкиадес, и все с отменным аппетитом принимались за еду на свежем воздухе. После перерыва Мелкиадес возвращался на завод, а мы ловили раков в Садорре или купались до пяти часов, то есть до окончания рабочего дня, а затем пешком возвращались обратно. В такие дни я был счастлив. Моя мать никогда не возражала против этих прогулок. Но вскоре Мелкиадес с семьей переселился в Эибар, и я вновь встретился с ними лишь в 1931 году.

В 1905 году сестра Росарио вышла замуж. Ее муж, Педро Жевенуа, бельгиец по происхождению, был капитаном артиллерии. Трудолюбивый и любознательный, не очень искренний и честолюбивый, мой шурин не хотел хоронить себя на всю жизнь в Витории и добивался назначения в Мадрид, где рассчитывал найти более достойное применение своим способностям. Он говорил по-французски лучше, чем по-испански, что давало ему большие преимущества, так как в среде испанских военных знание иностранного языка было явлением редчайшим. Во время русско-японской войны его послали в Россию в составе испанской военной миссии, возглавляемой маркизом Мендигоррия. Помню, какую бурю восторгов вызвали в Витории русские меха, подаренные моему шурину военным министром России и преподнесенные им моей сестре. Кто бы мог подумать, что в 1938 году министр обороны Советского Союза тоже подарит для моей жены великолепные русские меха!

Сестра с мужем обосновались в Мадриде. Мы с матерью остались в Витории вдвоем. Брат Мигель появлялся здесь лишь ненадолго - в дни каникул в военном училище. [17]

Я с удовольствием вспоминаю то время. Искренняя дружба между мной и матерью становилась все сердечнее. Моя мать была милым человеком и всегда понимала меня. Только однажды я вызвал ее гнев, и не без оснований. В колледже я считался плохим учеником. Учителя не стремились заинтересовать нас; наоборот, казалось, они старались сделать все, чтобы мы прониклись отвращением к наукам. Занимался я мало, ровно столько, чтобы не быть в числе самых отстающих. В результате единственное, что я постиг за все время пребывания в колледже, - это всевозможные трюки, как увильнуть от занятий.

Наконец я приступил к прохождению курса на получение степени бакалавра. Между педагогами гимназии, где нам предстояло учиться дальше, и нашими существовало своего рода соглашение - не проваливать ни одного ученика, представляемого колледжем Маристов. К моему несчастью, в гимназии появился новый преподаватель математики по имени Элисальде. Он - это чувствовалось по всему - не был склонен брать в свой класс учеников с плохими знаниями, даже если они из колледжа Маристов. Когда пришла моя очередь экзаменоваться, я не смог ничего ответить и, естественно, провалился. Такое случилось со мной впервые. Я испытывал горечь и стыд, но больше всего беспокоился о том, сколько переживаний доставлю матери. Однако, привыкнув в колледже к обману и уловкам, я и на этот раз нашел выход: стер с помощью ножа слово «провал» и написал слово «здал». Читая табель, моя мать очень удивилась, что преподаватель гимназии пишет слово «сдал» через букву «з». Так обман был раскрыт.

В то время я уже становился тем, кого одни называли озорным, а другие - плохо воспитанным мальчиком. Последние критиковали мать за свободу, которую она мне предоставляла, и нетвердость характера. Я убежден, что мать дала мне хорошее воспитание: взгляды, внушаемые мне, хотя и казались некоторым слишком свободными, в своей основе были здоровыми и гуманными. С другой стороны, мне очень нравилось ее обращение со мной: я восхищался ею и любил ее.

Мать не оставляла надежды сделать меня религиозным человеком. Ей нравилось, когда я сопровождал ее в церковь, и, не желая огорчать ее, я пускался на различные хитрости, чтобы не присутствовать на всех церковных службах. Уже после первого причастия и в результате общения с некоторыми приятелями, считавшими церковные церемонии уделом только женщин, я растерял большую часть своей первоначальной религиозности и не испытывал ни малейшего угрызения совести, [18] не посещая мессы. Я продолжал оставаться верующим, но без прежнего рвения. В связи с этим вспоминаю, что нисколько не переживал по поводу того, каким способом вынудил свою мать купить мне велосипед.

Церковь, чаще всего посещаемая ею, находилась при обители Кармелитов, при ней же состояло братство Младенца Иисуса Пражского{8}, к которому я принадлежал. Однажды мать вернулась из церкви очень довольная. Оказывается, монахи поручили мне нести во время шествия хоругвь братства.

Перспектива прогулки через всю Виторию не вызвала у меня радости. Кроме того, я опасался насмешек приятелей, считавших подобные занятия унизительными для мужского достоинства. Должно быть, мать почувствовала, что ее предложение встречено без энтузиазма, и, чтобы уговорить меня, обещала купить велосипед. Не устояв перед таким соблазном, я согласился, но все же переживал, как отнесутся к этому мои друзья. Наступил день шествия. Мы отправились в обитель. Мне вручили хоругвь, и я прошел с нею перед матерью, которая была очень горда своим сыном, выступающим в столь ответственной роли. На первом же перекрестке нас встретили знакомые мальчишки, которые пренебрежительно усмехались, глядя на меня. Я стал нервничать, а мне еще предстояло прогуляться с этой ненавистной хоругвью по всему городу. И тут я увидел своего товарища по колледжу Рикардо Сенсано (впоследствии известного горного инженера). Я подал ему знак подойти ко мне и попросил на минутку взять у меня хоругвь, так как мне якобы срочно понадобилось по нужде. Сунув хоругвь ему в руки, я исчез и появился, только когда шествие вновь показалось около обители. Мать встретила меня у ворот, не подозревая о моей проделке. На следующий день благодаря Младенцу Иисусу Пражскому я получил свой первый велосипед.

В то время я дружил с пятью или шестью мальчиками (почти все моего возраста), составлявшими единую сплоченную группу. Со страстным нетерпением ожидали мы каникул, чтобы покинуть ненавистный колледж и почти три месяца наслаждаться полной свободой. Пользуясь предоставленной нам самостоятельностью, мы совершали дальние экскурсии в горы и окрестные деревни. Отправлялись обычно после обеда и [19] возвращались к ужину, то есть проводили большую часть дня на свежем воздухе. Это великолепно отражалось на нашем здоровье. Одновременно мы набирались и жизненного опыта: нередко нам приходилось проявлять смекалку, преодолевать трудности. Мы чувствовали себя счастливыми и сильными, имели свой свод законов чести, выполнявшихся беспрекословно. Но эта вольная жизнь неожиданно оборвалась из-за глупого происшествия.

Однажды в воскресенье мы отправились ловить раков в небольшую деревушку, находившуюся на линии англо-баскской железной дороги. Когда же после прекрасно проведенного дня мы пришли на станцию, оказалось, что поезд уже ушел, а другой будет только на следующий день. Часы показывали семь вечера, до Витории оставалось 20 километров, и мы решили идти домой пешком. Было еще светло, и мы бодро отправились в путь. Однако вскоре начало смеркаться, и наш оптимизм заметно уменьшился. Мы ничего не говорили друг другу, но темнота не доставляла нам удовольствия. Наконец, очень усталые, в двенадцать часов ночи добрались до города. Родные, обеспокоенные нашим долгим отсутствием, встретили нас, как мы того заслуживали, и в дальнейшем уже не отпускали одних никуда.

В «хороших семьях» Витории существовал обычай брать на время каникул для присмотра за своими сыновьями семинаристов, которым выплачивали жалованье и давали полдник. До сих пор обещаниями быть благоразумными нам удавалось спастись от такого надзора. Мы презирали тех, кто ходил с «поповскими студентами». Но теперь не помогли никакие уговоры. Через два дня у нас в доме появился молодой человек по имени дон Хулиан, немедленно приступивший к своим обязанностям. В первый день мы совершили обычную прогулку по городу, на следующий день погода была неважной, и дон Хулиан предложил пойти в казино Католической молодежи, членом которого он состоял. Казино находилось в самом начале Арочного переулка. На деньги, выданные моей матерью, мы заказали шоколад и стали наблюдать за игрой на бильярде, очень понравившейся мне. Я впервые попал в казино и с интересом рассматривал тамошнее общество. Прощаясь, мы договорились сказать матери, что были за городом. С этого времени начались ежедневные посещения клуба. Дон Хулиан играл на деньги, отпускаемые нам на полдник или на развлечения. Когда он выигрывал, мы устраивали себе пир, а если проигрывал - оставались без полдника. В результате в десять [20] или одиннадцать лет я научился играть в карты и на бильярде и приходил в восторг от обстановки, столь не подходящей мальчику моего возраста.

Каждый год мать уезжала на лето к бабушке Хоакине в поместье Канильяс. Обычно я сопровождал ее в этих поездках, очень утомительных, хотя расстояние от нас до Канильяса не превышало 60 километров. В Витории мы садились на поезд и ехали до Миранды на Эбро, там обедали, а потом пересаживались на другой поезд, идущий в Аро. Оттуда дилижанс, запряженный четверкой лошадей, после почти трехчасовой тряски доставлял нас, совершенно разбитых и серых от пыли, в Канильяс. Часть своих летних каникул я проводил с матерью здесь, другую - в Сидамоне с братьями по отцу. Усадьбы находились близко друг от друга и принадлежали одной семье, но были совершенно разными.

Несмотря на то что моя мать во всем любила естественность и простоту, обстановка в поместье Канильяс по сравнению с домом в Сидамоне была более барской. Сказывалось влияние бабушки со стороны матери, обладавшей кроме солидного материального достатка привычками «важной барыни». Те, кто знал бабушку смолоду, с восторгом говорили о ее благородстве и большой красоте, которую не смогли стереть и годы.

Я хорошо помню бабушку сидящей в своем кресле в саду или в гостиной, в зависимости от времени года, с неизменной драгоценной эмалевой табакеркой, наполненной нюхательным табаком, с изящным платочком в руке, который горничная меняла после каждой понюшки. Почти всегда ее окружали несколько человек.

Ровно в пять часов пополудни с большой торжественностью подавали знаменитый шоколад, которого все с нетерпением ждали, особенно попы из ближайших деревень, ежедневно навещавшие бабушку.

По воскресеньям бабушка, если хорошо себя чувствовала, присутствовала на мессе в деревенской церкви, где слева от алтаря имелось специально отведенное для нашей семьи место. Но обычно она слушала мессу, которую служил дон Рамон, наш капеллан, в домашней часовне. Кажется, и сейчас я вижу его, одетого в рясу, с мальчиком-служкой рядом, ожидающего, когда бабушка соизволит выйти из своей комнаты и можно будет начать богослужение.

Дворец Канильяс, как в округе называли наш дом, имел два этажа: на первом находились квартира управляющего, [21] конюшни, винный погреб и каретный сарай; на втором - часовня и наши комнаты.

Моими друзьями в Канильясе были два мальчика - Моисей и Исаак, сыновья деревенского учителя. Позже я понял, что эта семья является потомками евреев. Но тогда мне не приходило в голову задумываться над их происхождением; уверен, что им тоже.

Другим моим приятелем был сын дона Виктора, управляющего имуществом моей матери; звали его Матео Льерена. Он слыл непослушным подростком, был хитрым и смелым, с раннего детства симпатизировал республиканцам, хотя в его семье все были карлистами, ненавидел церковников, плативших ему тем же. Деревенский поп и капеллан без конца ругали его. В дальнейшем он стал врачом. Последний раз я видел Матео за несколько месяцев до гражданской войны.

Не помню, как началась моя дружба с единственным жителем деревни, не арендовавшим землю у нашей семьи. Его звали Черепичник, потому что он имел маленький завод, снабжавший кирпичом и черепицей Канильяс и ближайшие селения. Кроме того, он служил сторожем на кладбище и обязан был хоронить умерших. Мне очень нравилось смотреть, как он работает, и слушать его рассказы. Он пользовался репутацией безрассудного человека и ярого республиканца. Малообщительный по натуре, ко мне он был искренне привязан и относился очень сердечно. Черепичник никогда не скрывал своего невысокого мнения о своих деревенских соседях. Целый год, говорил он, они работают, как негры, чтобы потом отдать половину своего урожая вашей семье, владеющей землей, и голосуют на выборах, как стадо баранов, за кандидата, которого им указывают в вашем доме. Иногда я помогал ему в работе; он соглашался на это только в том случае, если запаздывал с выполнением заказа. Однажды я даже сопровождал его на кладбище.

Принимая во внимание обстановку, в которой я жил, удивительно, что взгляды Черепичника, так возмущавшие всех, казались мне справедливыми. Я не могу даже на миг представить себе, каково было бы изумление бабушки, узнай она, что ее любимый внук с интересом слушает речи своего друга Черепичника, направленные против частной собственности и аристократов.

Бабушка любила, чтобы вокруг нее было много людей, поэтому в нашем доме всегда кто-нибудь гостил. Кроме того, [22] у нас часто собиралась местная аристократия - посидеть за чашкой шоколада, поиграть в карты и просто поболтать. В их обществе я испытывал жестокую скуку и уходил в комнату, где жили служанки. Горничные моей бабушки были приятными девушками. С ними у меня имелось своего рода соглашение, которое обе стороны честно выполняли. Я никогда не передавал их сплетни, не сообщал об их проделках и, когда мог, помогал скрывать маленькие отлучки и добиваться разрешения на непредвиденные отпуска. Они доверяли мне и тоже часто выручали. Мое присутствие не мешало им вести откровенные разговоры обо всем, что их занимало. Несомненно, беседы с Черепичником и откровенные высказывания, которые я слышал в комнате прислуги, оказали влияние на формирование моих жизненных взглядов, хотя тогда я не отдавал себе отчета в этом.

До сих пор хорошо помню некоторых гостей, приезжавших в Канильяс. Не забыть впечатления, оставленного приездом в 1907 году моего дяди Мануэля Лопес-Монтенегро, того самого, что подарил мне филе, съеденное потом кладовщиком колледжа. Дядя прибыл на блестящем автомобиле «Рено». Раньше я никогда не ездил на машине и считал подобное путешествие подвигом. В то время это действительно было почти подвигом. Дядя решил покатать нас, но обе прогулки оказались не совсем удачными. В первый раз, проезжая на машине через деревню Алесанко, мы испугали мулов, впряженных в двухколесную телегу. Они понеслись и остановились, лишь когда перевернули ее. К счастью, никто из людей не пострадал, и недоразумение уладили с помощью нескольких песет. Более печально могла окончиться для нас встреча с почтовой каретой в Аро. Четыре лошади, везшие дилижанс, увидев нашу адскую машину, производившую необычайный шум, в страхе помчались, не разбирая дороги. Едва не опрокинув карету, они проскочили кювет и остановились на свежевспаханном поле, где застряли колеса экипажа. И хотя все остались целы и невредимы, пассажиры и кучер, пережившие несколько неприятных минут, реагировали на происшествие чрезвычайно бурно. Еще немного - и нам, бывшим в меньшинстве, могло не поздоровиться.

Второй раз дядя Мануэль повез нас в монастырь, расположенный в Сан-Мильян-де-ла-Когулья, в семи километрах от Канильяса. Не проехали мы и половины пути, как мотор заглох, и его никак не удавалось запустить вновь. Пришлось вызвать из Канильяса пару мулов и запрячь их в автомобиль. [23]

Так не очень торжественно, сопровождаемые ироническими замечаниями встречных, мы вернулись домой.

Часто посещал нас и другой родственник, барон де Маве («безвкусный Федерико», как называла его бабушка). Он всегда приезжал в ярко разукрашенной коляске, верх которой и сбруя лошадей по его приказу были разрисованы баронскими коронами. Де Маве был невысокого роста, коренастый, с бородкой клином. Одевался он, как все говорили после его отъезда, очень безвкусно - черта, не свойственная нашей семье. Однажды утром я поехал с матерью в Нахера. Там на площади мы увидели группу в шесть или семь человек, окружившую, необычайно экстравагантное существо, которое, заметив нас, стало делать знаки, чтобы мы остановились. Им оказался достойный Федерико Маве в живописной форме ордена рыцарей Калатравы, ожидавший здесь направлявшуюся в Сан-Мильян инфанту Изабель, чтобы приветствовать ее и воздать почести. На общем фоне городской площади, рядом с просто одетыми крестьянами де Маве в своем наряде - широком белом плаще, со шпагой и в шляпе с пером - выглядел так странно, что впечатление от его комичного вида надолго сохранилось в моей памяти.

Помню и его сочные, крепкие замечания по поводу оплеух, заработанных им из-за склонности приставать в коридорах к горничным; он не мог пропустить ни одной из них.

Часто вспоминали в нашем доме о визите, который нанес бабушке епископ, я думаю Калахоррский. Канильяс издавна славился своим вином кларет, подобного которому не было во всей Ла-Риохе. Однако некоторые его чудесные качества при известных обстоятельствах могли стать коварными, особенно для тех, кто о них не знал. Эта необыкновенная жидкость, выпитая несколько охлажденной в жаркий день, кажется очень приятной, легкой и нежной на вкус. Но ее крепость превышает двенадцать градусов.

У нас в семье хорошо знали: стоит гостям выпить кларет, они становятся необычайно веселыми. Почтеннейшие дамы, друзья или родственники моей бабушки, постепенно пьянея, высказывали такое, о чем в свои семьдесят лет никогда не позволили бы себе говорить в трезвом состоянии. Помню очень уважаемых господ, которые под воздействием этого напитка выбалтывали мысли, скрываемые ими в течение всей своей долгой жизни.

Раньше мне не приходилось близко видеть епископа, поэтому я с большим любопытством наблюдал за ним и слушал, [24] о чем он говорит. Но вскоре мне стало скучно, и я, как только представился случай, исчез из гостиной, отправившись посмотреть, что делается на кухне.

В тот день стояла жара, и двери балконов столовой были открыты настежь; они выходили на дорогу, круто уходящую вверх, по которой поднимались груженые подводы. Мулы изнывали от палящих лучей солнца и двигались очень лениво. Вдруг с улицы донеслись отборнейшие ругательства из ассортимента эпитетов риохских дорог. Все пришли в страшное смущение. Господин епископ, также почувствовавший неловкость, сделал вид, будто ничего не слышит. Бабушка приказала закрыть балконы, и обед продолжался.

Превосходный кларет отлично помогал справиться с обильными риохскими блюдами. В результате, несмотря на невыносимую жару, гости чувствовали себя неплохо. Однако духота усиливалась, и господин епископ спросил у бабушки, почему она приказала закрыть балконы. Если это сделано для того, чтобы избавить гостей от брани, доносившейся с улицы, то его лично подобные выражения не пугают, ибо он жил в Калахорре, а там ругаются сильнее, чем где бы то ни было в Ла-Риохе. Балконы снова открыли, и, хотя ругательства доносились по-прежнему, после слов епископа никто уже не обращал на них внимания.

Поместье Сидамон, как я уже отмечал, сильно отличалось от усадьбы в Канильясе. В Сидамоне все выглядело значительно проще. Там постоянно жил Маноло, мой брат по отцу, который сам довольно энергично и эффективно руководил хозяйственными работами в поместье. Доходы Сидамон приносил значительно меньшие, чем Канильяс. Брат жил уединенно и скромно, совершенно не стесняя себя соблюдением обычаев, считавшихся в Канильясе обязательными. В своем имении он трудился больше всех. Вставал рано и работал целый день; когда требовалось, чинил косилку, лечил мула или готовил большие бочки для вина; не чурался никакой работы и не стыдился, если люди, пришедшие к нему с визитом, заставали его с грязными руками или в одежде, запачканной маслом или землей.

Каждый раз, приезжая в Сидамон, я старался продлить свое пребывание там. Помимо любви, которую я питал к Маноло, всегда очень радушно принимавшему меня, жизнь в поместье привлекала меня своей естественной простотой; я ездил верхом, охотился в великолепном горном дубовом лесу, помогал брату по хозяйству. [25]

Рабочие из усадьбы и жители окрестных деревень уважали Маноло за ум, трудолюбие, простоту. Он действительно обладал многими положительными качествами, хотя, как и все люди, не был лишен и слабостей.

Одна из них - преклонение перед мнимым благородством своих предков. Удивительно, что простой по натуре человек, без барских предубеждений и замашек важных и напыщенных господ, мог интересоваться и гордиться генеалогическим древом, фамильными гербами и титулами своей семьи.

Другая его слабость - убеждение в необходимости при любых обстоятельствах защищать идеи карлистов и церковь, независимо от того, справедливо это или нет. Я не сомневаюсь, что он искренне верил в необходимость этого.

Мне никогда не удавалось понять, каким образом в Маноло совмещались самые противоречивые черты. Казалось бы, человек, полностью посвятивший себя работе в поместье, простой в обращении со всеми, независимо от того, бедняки ли это, друзья или знатные родственники, должен был в силу своего образа жизни и положительных душевных качеств симпатизировать людям и партиям, стоящим за прогресс, демократию и стремящимся к более справедливому общественному устройству. Но вопреки логике и несмотря на презрение, которое он питал к барчукам, называя их паразитами, политические симпатии и действия Маноло совпадали с интересами людей и партий, защищавших средневековые идеи и вообще выступавших против какого бы то ни было прогресса.

В 1905 году моя мать и я решили провести зиму в Мадриде.

Мы поселились в квартире сестры Росарио и ее мужа на улице генерала Кастаньос. Впервые, не считая поездок в Канильяс и Сидамон, я покинул маленькую и скромную Виторию.

Мадрид произвел на меня огромное впечатление, которое сохранилось в моей памяти, несмотря на годы, прошедшие с тех пор. Помню, меня поразили большое количество экипажей, кучера и лакеи в цилиндрах и элегантнейших ливреях. Уже тогда я безумно любил лошадей, поэтому пришел в необычайный восторг от великолепных всадников и амазонок, разъезжавших по Ретиро или Кастельяна.

В Мадриде я впервые увидел трамваи. Они были красного цвета, за что мадридцы прозвали их «раками». Садясь в трамвай, я имел возможность за 15 сантимов совершить полный круг по Листа, Сан-Херонимо и Баркильо. С удовольствием вспоминаю шум мадридских улиц, столь непохожих на улицы [26] Витории: с раннего утра раздавалось громыханье тележек старьевщиков, вскоре к нему присоединялся звон колокольчиков молочных ослиц и пронзительные голоса уличных торговцев, нараспев расхваливавших свои товары. До сих пор помню зазывные выкрики одного из них: «Превосходный творог из Мирафлорес-де-ла-Сьерра!» Затем появлялись веселые органщики, которым всегда бросали с балконов мелкие монеты. На всю жизнь сохранились в памяти и тысячи других деталей, в общем незначительных, но оставивших в моей душе глубокий след.

Спустя немного времени у меня появились в Мадриде приятели. Они были примерно моего возраста и принадлежали к различным социальным слоям. Самого близкого из них звали Лепис. Его отец держал табачную лавочку на улице Архенсола. Другой, Хулиан, был сыном владельца угольного склада, расположенного на углу нашей улицы; Аграсор, судя по его дому, происходил, видимо, из семьи крупного буржуа и, наконец, четвертый - сын министра финансов Санта Мария.

Впятером мы составляли довольно дружную компанию. Местом наших сборищ были скамейки на площади Лас Салесас, излюбленное место нянек и кормилиц. Кто бы мог подумать, что одна из тех малюток, которых при нас кормили здоровые и элегантные кормилицы, через 26 лет станет моей женой!

По воскресеньям мы совершали дальние экскурсии на велосипедах и не раз доезжали до дворца Эль Пардо. Хорошо помню маленький поезд, который звали «машинкой», ходивший между типичным мадридским предместьем Бомбилья и Эль Пардо.

О тех месяцах, проведенных в Мадриде, у меня сохранились и более сильные впечатления, связанные со свадьбой короля и покушением на него анархиста Морраля. Обсуждение этой свадьбы в нашем доме началось задолго до празднования самого события: мужа моей сестры назначили адъютантом к одному русскому князю, приглашенному на церемонию бракосочетания. Чтобы посмотреть на свадебный кортеж, мы отправились в дом знакомого риохца, друга нашей семьи - Пио Эскудеро. Он служил заместителем директора «Банко де Эспанья» и жил на улице Фернанда VI, по которой должно было проходить свадебное шествие. Нам не удалось рассмотреть лиц молодых супругов, но мы увидели всю вереницу нарядных экипажей. Особенно меня поразили коляски с великолепно [27] украшенными лошадьми, изящные костюмы стремянных и свиты. Все свидетельствовало о расточительной роскоши. Нечто подобное я представлял себе по сказкам «Тысячи и одной ночи». Когда кортеж проследовал перед нашим балконом, кому-то пришла в голову мысль посмотреть на него еще раз. Переулками мы добрались до улицы Майор, когда по ней уже проходила королевская свита. Вдруг мы услышали сильный взрыв и увидели множество людей, бежавших посреди улицы, не обращая внимания на солдат, загородивших путь и пытавшихся задержать их. Вскоре нам попался первый раненый. Все лицо его было залито кровью. Не знаю почему, но мы продолжали двигаться к месту взрыва, пока нас не остановили солдаты. В это время я увидел, как пронесли еще несколько раненых и убитых. Мои воспоминания об этих минутах довольно смутны, словно все происходило в кошмарном сне. Помню, мне с трудом удалось добраться домой, так как улицы вокруг места происшествия охрана перекрыла, движение было остановлено. Наконец меня пропустил один сержант, очевидно, решивший, что одиннадцатилетний мальчик не мог быть виновником покушения. Мать и сестру я застал в сильном волнении, вызванном фантастическими слухами, разнесшимися по Мадриду.

Виновник случившегося, анархист Морраль, снимал комнату с балконом на третьем этаже на улице Майор. Когда показалась королевская коляска, он бросил в нее бомбу, замаскированную в букете цветов. Немедленно последовал взрыв. Воспользовавшись паникой, Морраль бежал.

Я не помню ни деталей, ни причин, вызвавших приезд в Виторию трех господ из Сан-Себастьяна, решивших провести здесь испытания самолета своего изобретения - AMA. Название составлено из начальных букв фамилий этих инженеров - Амеска, Мухика и Аскона.

Для своих экспериментов они выбрали Кампо-дель-Акуа - поле в четырех километрах от Витории. С тех пор на протяжении многих лет оно являлось официальным аэродромом столицы провинции Алава. Это происшествие - а в то время испытание самолета несомненно было происшествием - оказало решающее влияние на мою жизнь и на жизнь моих друзей: Альфаро, Сириа и Арагона.

С того времени, как сансебастьянцы обосновались в Акуа, наша маленькая группа постоянно с любопытством следила за всеми подготовительными работами. Наш интерес к этим экспериментам был настолько велик, что, невзирая [28] на погоду и расстояние, в любое время - утром и вечером, - мы отправлялись на аэродром. Помню, я проводил по нескольку часов на поле, с нетерпением ожидая приезда кого-либо из трех владельцев аэроплана, чтобы не пропустить ни одного испытания.

Для запуска самолета сансебастьянцы построили наклонный скат с рельсами. Машина устанавливалась в его верхней части на маленькой тележке. По идее, самолет с запущенным мотором, скользя по скату вместе с тележкой, должен был достигнуть на предельной скорости конца его, оторваться от тележки и взлететь. Однако этого ни разу не произошло.

Несмотря на столь скромные успехи, испытания AMA продолжались с удивительной настойчивостью. Наша группа была в курсе всех перипетий этих смелых экспериментов. И хотя нам так и не удалось увидеть полета AMA, то, что мы наблюдали и узнали, вызвало у нас огромный интерес к авиации. С тех пор мы загорелись мечтой стать летчиками. Прежнее стремление - поступить на службу в кавалерию - окончательно пропало: теперь меня влекла к себе только авиация.

Все мы испытывали нечто вроде сильной авиационной лихорадки, однако самым больным среди нас был, несомненно, Альфаро. Горя желанием как можно быстрее научиться летать, он убедил родителей позволить ему поехать на несколько месяцев во Францию для изучения конструкций самолетов. Эраклио Альфаро Фурниер, внук известного владельца фабрики игральных карт Эраклио Фурниера, прекрасный товарищ, которого любили и ценили друзья, был умным, пылким и необычайно упорным в достижении своих целей. Из Франции Эраклио прислал нам фотографии и чертежи маленьких планеров. По ним мы старательно строили модели.

Через три месяца Эраклио вернулся. Его страстная любовь к авиации стала еще сильнее. Уже в день своего приезда он встретился с нами и предложил Сириа, Хосе Арагону и мне построить большой планер, на котором мы смогли бы совершать планирующие полеты (в наше время их называют полетами без мотора). Эраклио привез чертежи, знал, как собрать детали, одним словом, постиг все тонкости предстоящей работы. Первое, что нам требовалось, - минимальная сумма денег на покупку дерева и других материалов. Семья Альфаро отдала в наше распоряжение сарай, где мы и основали мастерскую. После огромных усилий и жертв планер был наконец собран. Нам он казался великолепным. На нем наша тройка и [29] собиралась совершать свои подвиги. Подражая сансебастьянцам, мы окрестили планер начальными буквами наших фамилий - АСНА. Многим казалось, что мы хотели назвать свой планер HACHA{9}, поэтому нам указывали на пропущенную букву «Н».

Постройкой планера руководил Эраклио. Значительную долю работы он проделал сам, часть выполнили рабочие с фабрики его отца.

Когда последние приготовления были закончены, не говоря никому ни слова, под утро, пока не рассвело, мы перенесли наш планер за город, на холм, вершина которого имела форму площадки и поэтому называлась «ла сартен» {10}. За день до этого мы бросили жребий, кому лететь первому. Счастливцем оказался Сириа. С нетерпением ждали мы наступления дня. Наконец наш друг Рамон Сириа подлез под планер, застегнул ремни подвесной системы, а я и Арагон поддерживали аппарат за концы крыльев. Альфаро, руководивший операцией, дал сигнал к запуску. Мы втроем побежали с планером против ветра и, добежав до конца площадки, отпустили его. Сделав скачок, планер стал на дыбы, словно лошадь, затем накренился влево и упал на землю. Мы вытащили Сириа, который не мог пошевелиться, зажатый обломками нашей конструкции. Мысленно он уже распрощался с жизнью. К счастью, планер упал на крыло, оно сработало как амортизатор и ослабило удар. В итоге: поломана щиколотка, множество царапин и, конечно, испуг.

Первая неудача не обескуражила нас, не ослабила нашей страсти к авиации. Спустя несколько дней с той же энергией мы начали строить второй планер АСНА II.

Каждый новый успех авиации воодушевлял нас, мы воспринимали его словно наше личное дело. Помню, какое радостное волнение испытывали мы, когда Анри Фарман в 1908 году пролетел первый километр по замкнутому кругу или когда Блерио в 1909 году пересек Ла-Манш. Знаменитый полет Ведрикеса над Мадридом и приготовления к нему держали нас в напряжении в течение нескольких недель.

Эраклио Альфаро, добившись согласия своих родных, уехал в авиационную школу во Францию. Арагон, Сириа и я, [30] не имея таких богатых и сочувствующих нашим планам родителей, не видели другого пути стать летчиками, как поступить в одно из военных училищ. В то время, чтобы попасть в авиацию, требовалось прежде получить звание офицера какого-либо рода войск.

Свой путь в авиацию я начал с подготовительной школы для поступления в военное училище, расположенной у нас в Витории. Начальником ее был майор артиллерии Франсиско Рош. Наступил новый период в моей жизни, который мог плохо отразиться на моем характере и будущем.

Перейдя из колледжа Маристов в подготовительную школу Роша, я вырос в собственных глазах и в глазах окружающих, которые смотрели на меня уже как на взрослого.

Я очень легко приспособился к обычаям новых школьных товарищей, которые в большинстве своем были значительно старше меня.

Вместе с ними я часто посещал кафе и игорные дома, где играл в карты и на бильярде. К удивлению друзей, я оказался сильным партнером - результат знаний и навыков, приобретенных в доме Католической молодежи под руководством студента-семинариста, приставленного ко мне матерью. Вскоре я осмелился играть со взрослыми и неизвестными мне людьми. До сих пор помню партию в кафе Суисо в компании с кучером из отеля Кантанилья, негром, танцевавшим «кек-бал» {11} в одном из кинотеатров, и артистом, объяснявшим публике содержание фильмов. Вначале те, кто был посовестливее, не хотели играть с таким младенцем, как я. Но большинство, рассчитывая на легкую победу, были рады заработать несколько не очень честных песет. Правда, стоило начать партию, как, почувствовав опытного противника, о моем возрасте забывали.

Будучи молодым, я, естественно, засматривался на девушек. Особые симпатии я испытывал тогда к одной необычайно жеманной модистке. Пока я вел себя как благовоспитанный юноша, она, несмотря на все мои старания, не обращала на меня никакого внимания. Однако, стоило мне ступить на сомнительный путь, девушка изменила ко мне отношение, и я даже стал ей нравиться. О таинственный женский род!

Так же как и взрослые, я пил кофе с ликером, доставлявшим мне все большее удовольствие, а когда находился при деньгах, курил большие сигары. Я становился своим человеком в игорных домах Витории. Мое присутствие там уже [31] никого не удивляло. Я настолько привык к этой среде, что все остальное для меня почти не существовало. Я перестал кататься на коньках и играть в футбол - два увлечения, без которых раньше не мыслил себе жизни. Прошла прежняя одержимость авиацией. Однако должен сказать, интерес к ней я сохранял всегда.

Занятия были полностью заброшены. Хотя я и пускался на хитрости и использовал все средства, чтобы обмануть преподавателей, они знали, какую жизнь я вел, и решили серьезно поговорить об этом с моей матерью. Мать, до которой уже начали доходить тревожные слухи, видимо, очень испугалась. Она спешно приняла меры, и спустя несколько дней меня определили в интернат военной подготовительной школы в Толедо, начальником которой был старый генерал карлист дон Сесарео Санс, товарищ и друг моего отца.

Все произошло так быстро, что, не успев опомниться, я оказался в купе поезда Ирун - Мадрид, очень расстроенный, едва сдерживая слезы. Больше всего меня волновала разлука с матерью. Впервые мы расставались с нею. Кроме того, я испытывал страшные угрызения совести из-за того, что доставил ей столько неприятностей. Она также не могла скрыть своего беспокойства. Пытаясь поднять ее настроение, я искренне обещал хорошо вести себя и заверил, что четыре месяца разлуки пролетят незаметно.

На вокзале в Мадриде меня ждал брат Мигель. Я с трудом узнал его; на нем был фрак и цилиндр - вещи, которые я считал величайшей редкостью. Кроме того, я совершенно не ожидал увидеть его таким элегантным. Моя мать, взволнованная расставанием, забыла, что в этот субботний день в Мадриде проходил карнавал, а ночью в Королевском театре должен состояться знаменитый бал-маскарад. Наверное, моему брату не доставило особого удовольствия заниматься мною именно в такой вечер.

На мне был обычный костюм и берет, который я носил в Витории, но Мигелю он не понравился. Он нашел, что у меня деревенский вид. Мы сели в большую коляску, принадлежавшую клубу «Гран Пенья», которая отвезла нас в отель на улице Аренал, вблизи Пуэрта-дель-Соль, где мне отвели комнату. Брат, находившийся, как мне показалось, в дурном расположении духа, обещал приехать за мной на следующий день.

Воскресное утро прошло в ожидании Мигеля. После завтрака я спустился вниз, решив до его прихода посмотреть на шествие масок. Прошел день, наступила ночь, но брат [32] не появлялся. На следующий день, так и не дождавшись Мигеля, я отправился погулять по улице Алькала до бульвара Кастельяна. Все вокруг казалось мне праздничным и оживленным.

В отеле уже начали смотреть на меня с беспокойством, не понимая, что здесь может делать четырнадцатилетний мальчик один. Наконец во вторник вечером появился мой брат Фермин с кузеном Иньиго Мансо де Суньига, сыном графа Эрвиаса. Они были курсантами военного училища в Толедо и пришли забрать меня с собой. Очевидно, Мигель все же вспомнил, что сдал брата «на хранение» в отель, и передал им заботу обо мне.

Прибыв в Толедо, мы сели в старенькую коляску, запряженную очень тощими лошадьми, и, поднимаясь по бесконечному склону, добрались до Сокодовера. Затем узкими улочками доехали наконец до школы дона Сесарео Санс, стоявшей в тупике Пьерно де Пало. Дальше виднелся внушительный собор.

Дон Сесарео принял меня очень радушно и сказал, что я похож на отца, о котором он отозвался с большой теплотой. Затем представил своей жене, донье Кристете, которая отнеслась ко мне так трогательно, словно я был малым ребенком, нуждавшимся в присмотре. Наступил следующий период моей жизни, также не блестящий. Но на сей раз причина была не только во мне.

И в этой школе я оказался самым младшим по возрасту учеником, за что получил прозвище Эль пеке{12}. Вскоре уже никто не называл меня иначе. Неприятности начались с того, что моя кровать была единственной в дортуаре, не просматривавшейся из окна директора.

Буквально каждую ночь на ней устраивались карточные баталии, продолжавшиеся до рассвета.

Другой неприятной стороной моей жизни в этом училище было чрезмерное покровительство, оказываемое мне доном Сесарео и особенно доньей Кристетой, не имевшими своих сыновей. Вероятно, они считали, что меня, совсем еще мальчика, да к тому же не обладавшего хорошим здоровьем (я действительно имел бледный вид: игра в карты не давала мне спать целыми ночами подряд), не следует принуждать много заниматься. Я не мог устоять перед таким соблазном и не воспользоваться этим. Забыв обещания, данные матери, [33] я меньше всего думал об учебе и закончил курс с плачевными результатами.

Вернувшись в Виторию, я набрался мужества и рассказал матери всю правду. Она расстроилась и решила больше не посылать меня в Толедо. По ее настоянию для прохождения следующего курса учебы мне предстояло отправиться в мадридское училище, находившееся под началом майора кавалерии Антонио Ревора. Он пользовался репутацией сурового воспитателя, умевшего обуздать самых непослушных мальчишек. Я не сопротивлялся, видя, что время проходит, а мои возможности поступить в военное училище не увеличиваются. Два моих лучших друга - Сириа и Арагон - уже стали кадетами, и мне было стыдно перед ними. Я дал себе слово взяться за ум.

Училище Ревора занимало старый, большой и нескладный дом на углу улиц Фуэнкоррал и Орталеса. Я сразу почувствовал, что оно совершенно не похоже на те учебные заведения, которые я знал до сих пор. Жесткие правила, установленные здесь, проводились в жизнь, невзирая ни на что: они были тяжелы для тех, кто не хотел заниматься, и вполне терпимы для прилежных учеников. Ежедневно преподаватели проверяли знания каждого ученика, избежать этого контроля не было никакой возможности. Выполнять столь строгие правила мне помогало сознание того, что у меня остались только две возможности: или успешно закончить учебу, или стать бездельником.

Первая неделя в училище оказалась самой трудной. Чтобы выполнить все задаваемые нам уроки, пришлось упорно заниматься. Редко удавалось ложиться спать раньше двух или трех часов ночи. Зато в конце недели те, кто не имел плохих отметок, вознаграждались за свое трудолюбие: им предоставлялась полная свобода с двух часов дня в субботу и на целое воскресенье.

Со мной в комнате жили еще два подростка. Один из них, Эухенио Боателья, севилец, сирота, имевший опекуна-священника, располагал значительным состоянием. Он обладал умом и всеми качествами настоящего андалузца, за исключением внешности: у него были светлые волосы и розовая кожа, как у англичанина. Боателья любил развлечения, имел много подружек и жил, не зная забот. Он был только на два года старше меня, но выглядел значительно взрослее. Уверенность, с какой Боателья вводил нас в ранее недоступный, а потому необычайно привлекательный мир, внушала к нему уважение. [34]

По субботам мы посещали театр.

Боателья любил ходить в Аполо, на четвертый сеанс, начинавшийся в двенадцать часов ночи. В то время там выступали актрисы Мария Палау, Маиендия и Монкайо. Иногда мы проводили ночь в каком-нибудь небольшом театре-варьете. Предпочтение отдавали тем, где артистки выходили на сцену в наиболее открытых платьях; нам особенно нравилась Челита, исполнявшая номер «Ищу блоху», очень модный тогда.

Другой мой товарищ по комнате приехал из Бадахоса. Его отец занимался разведением знаменитых альбарранских быков. Они получили свое название по фамилии этой семьи - Альбарран. Он был хорошим парнем, добрым другом и буквально помешан на всем, что относилось к быкам. Поэтому в нашей комнате в основном говорили о быках и авиации. Спустя некоторое время я заразился его любовью к этим животным, а Луис Альбарран стал интересоваться авиацией.

На протяжении всего сезона боя быков мы не пропускали ни одной корриды. Первыми матадорами{13} в то время слыли Фуэнтес, Эль Гальо, Пастор, Мачако и Бомбита. Затем появились Хоселито и Бельмонте. В нашей комнате в училище Луис Альбарран дал мне первый урок корриды. Закончив его, он сказал, что для баска я не так уж плох. Луис любил рассказывать, как выращивают быков. Раньше я не имел никакого представления о сложности этого дела. Помню, как нервничал мой товарищ, когда в Мадриде объявлялась коррида с участием альбарранских быков. С его братом и старшими пастухами мы ходили смотреть, как выгружают быков из вагонов и распределяют между матадорами. Для меня все это было ново. Я заражался серьезностью и ответственностью, с какими Альбарраны производили подготовительные операции. В день корриды братья Альбарран и старшие пастухи всегда очень волновались. Я никогда раньше не думал, что громадное количество людей может переживать настоящую драму, если бык поведет себя недостаточно храбро и к нему применяют огненные бандерильи{14}. В тот день из шести быков пять оказались храбрыми. К одному, не желавшему приближаться к пикадорам{15}, пришлось применить огненные бандерильи. [35] Это обстоятельство Альбарраны и старшие пастухи восприняли как самое большое несчастье. Я старался успокоить их, напомнив о блестящих качествах остальных быков, но на них ничего не действовало. Они винили председателя корриды, который якобы применил огненные бандерильи раньше времени, возмущались участниками корриды и пикадорами, по их мнению, ничего не сделавшими для спасения быка. Одним словом, они были в отчаянии и считали виновными всех, кроме быка.

Мы отправились на почту, чтобы телеграфировать родственникам Альбарранов о результатах боя. Братья не спеша, тщательно обдумывали каждое слово. Дело оказалось сложным. Необходимо было сообщить, что к одному из быков применили огненные бандерильи, но этого-то им как раз и не хотелось. Они подыскивали выражения, чтобы помягче передать страшную новость, способную вызвать замешательство не только в их семье и у служащих фермы, но и у жителей окрестных деревень и даже в самом Бадахосе.

В то время в Мадрид прибыл французский авиатор, демонстрировавший полеты на аэродроме вблизи Сиудад Линеаль. Ранним воскресным утром с понятным волнением мы приехали на аэродром. Он представлял собой луг. Часть его была отгорожена веревкой, за которой находились платные места для публики и самолет. После бесчисленных проб и неудачных попыток к вечеру самолет наконец поднялся в воздух. Он сделал низко над полем два небольших круга и благополучно совершил посадку. Через некоторое время самолет вновь взлетел и, набрав высоту, взял курс на Мадрид. Продолжая оставаться в поле нашего зрения, он сделал довольно большой круг и вернулся на аэродром. Первый полет длился пять минут, второй - двадцать.

Впервые в жизни я видел аэроплан в воздухе. Страсть к авиации, немного утихшая в связи с учебой и новизной мадридской жизни, вспыхнула с новой силой. Это положительно сказалось на моей учебе, за которую я принялся с удвоенной энергией.

Хотя жизнь в училище Ревора была не сладкой, я вспоминаю то время с чувством благодарности. Мадрид оказался великолепной школой жизни, раскрывшей неизвестные мне дотоле стороны ее.

Возможно, некоторые из полученных тогда мною уроков были жестокими, порой даже слишком, но в конечном итоге и они пошли на пользу. Мы не теряли времени даром, стремясь [36] постичь как можно больше. Каждый день приносил что-то новое. Этому способствовала среда, в которой мы жили, и естественное любопытство, свойственное нашему возрасту. В Витории или в каком-либо другом тихом месте потребовались бы долгие годы, чтобы узнать то, чему научил меня Мадрид.

Не все воспоминания, разумеется, радостны. Не раз мы оказывались лицом к лицу с фактами, вызывавшими уныние, горечь или просто недовольство. Помню, например, впечатление, произведенное на меня известием, что некоторые товарищи по школе оказались физически неполноценными из-за неприятных болезней. Больше всего удивило меня их поведение. Они не только не стыдились или, по меньшей мере, огорчались, но даже гордились своими болезнями, полагая, что это поднимает их мужское достоинство.

И еще я никак не мог привыкнуть к бедности, с которой встречался на улицах Мадрида. Хотя, вообще говоря, испанцев, постоянно сталкивающихся с социальным неравенством, нищетой не удивишь. Я очень хорошо помню возникавшее во мне чувство досады, смешанное со стыдом, как будто я нес некоторую долю ответственности за существующее положение. Как тяжело бывало на душе, когда холодной зимней ночью, возвращаясь домой с веселого праздника, я замечал бедного старика, спящего на крыльце у дверей, или нищую женщину с ребенком. Возможно, мое восприятие было особенно болезненным потому, что в Витории я ничего подобного не видел. Там редко можно было встретить бедняка, просящего на улице милостыню, или человека, спящего на пороге дома в холод и снег. Сталкиваясь с подобными явлениями, мой обычный оптимизм и радостное настроение, возникшее после приятно проведенного вечера, мгновенно исчезали. Я испытывал чуть ли не физическую боль, которая на длительное время выбивала меня из привычной колеи.

Наконец прилежные занятия у Ревора дали свои плоды: с хорошими отметками меня приняли в военно-интендантское училище в Авила, хотя, по правде говоря, мне следовало бы, учитывая мою любовь к лошадям, поступить в кавалерийское училище. Но теперь это уже не имело значения. Главное - сдать экзамен на звание офицера и как можно скорей получить возможность стать летчиком. [37]

В армии


С вступлением в армию начался следующий этап моей жизни. Я стал «кабальеро-кадете», как официально называли слушателей военных училищ.

Пока еще я не отдавал себе отчета в том, что у меня начал складываться определенный образ мыслей, позволивший без особых усилий приспособиться к военным обычаям и обстановке. Этот склад мыслей, так необходимый для военных, не создается вдруг, в первый же день вступления в армию. Для меня он явился результатом жизни в военной среде и в училищах. Его понемногу и незаметно вдалбливали в нас.

Логично думать, что человек, впервые надевший военную форму, выйдя на улицу, чувствует себя стесненно и не знает, как носить саблю и куда девать руки. Может быть! Со мной, однако, ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя вполне естественно, сознавал возложенную на меня ответственность и даже испытывал удовольствие, так как дома говорили, что военная форма хорошо сидит на мне. Уже в этом возрасте мое тщеславие начало проявляться довольно определенно. Особенно радовался я получению настоящего кавалерийского снаряжения. Хорошо помню, как впервые натягивал брюки для верховой езды, высокие сапоги и пристегивал шпоры.

Учебный год в военных училищах начинался первого сентября. За два дня до начала занятий я сел в Витории в мадридский экспресс, где уже ехало несколько кадетов, тоже направлявшихся в свои училища. Вскоре в вагоне разгорелась азартная карточная игра, делались довольно крупные ставки: все мы имели при себе деньги, которыми нас снабдили дома. Не следует удивляться, что я так часто упоминаю о карточной игре. В те времена Испания представляла собой как бы огромный игорный дом: играли в казино, в отелях, кафе, тавернах - везде, где только возможно. Вряд ли нашлась бы хоть одна деревушка, в которой не было своего игорного притона. Для наглядности приведу такой пример. В 1911 году мы отправились на праздник в Нахера - городишко вблизи Канильяса, имевший менее двух тысяч жителей. Там мы насчитали девять игорных домов, но, наверное, их было больше. Игра в карты и ее последствия так или иначе оказывали влияние почти на все стороны испанской жизни.

Результат нашей игры в поезде был таков: кадеты кавалерийского училища, ехавшие в Вальядолид, остались [38] без копейки и расстались с нами в плохом настроении. Те же, кто ехал в Сеговию, попрощались очень довольные, ибо удвоили свои капиталы.

На этой станции я познакомился с первыми кадетами из моего училища - братьями Каскон. Младший, Маноло, был новичком, как и я. Внешне братья очень походили друг на друга. Небольшого роста, но сильные, с приятными лицами, они сразу же вызвали у меня симпатию. Хотя Маноло Каскон и я обладали совершенно различными характерами, на протяжении почти тридцати лет мы шли одной дорогой и нас связывала поистине братская дружба.

Училище не имело интерната. Кадеты жили в меблированных комнатах, платя обычно две с половиной или три песеты в день за полное содержание, включая картофельный омлет на завтрак, который нам приносили в одиннадцать часов к училищу служанки из пансионатов.

Я поселился в доме скромного служащего министерства финансов, обремененного семьей и вынужденного поэтому держать квартирантов. Звали его Алтолагирре. Он был славным человеком, но дом его производил тяжелое впечатление: всюду грязь, а пища - хуже, чем где-либо в Авила. С ужасом вспоминаю семейные обеды в обществе чумазых детишек, которые никогда не могли утолить своего голода. Я прожил там полтора месяца, так как мне было жаль покинуть их. Однако моему терпению пришел конец, и я переселился в другой пансион, где жили четыре веселых и симпатичных кадета.

Занятия в училище начинались с половины восьмого и кончались в половине второго. В дни строевой подготовки или практики - с половины третьего и до половины шестого вечера. Вторая часть дня отводилась для индивидуальных занятий и приготовления уроков. Учебный план был довольно напряженным, поэтому приходилось тратить по нескольку часов сверх отведенного времени, чтобы выполнить все задания.

Курс я начал хорошо. Во второй половине дня отправлялся заниматься к Маноло Каскон. Его дом мне нравился больше, нежели мой, и там нас не беспокоили насмешками старшие кадеты.

Период пребывания в новичках продолжался до принятия присяги знамени, проводившейся обычно в октябре. После этого с новичками обращались уже как с равными, называли на «ты» и переставали издеваться. Я всегда был против насмешек [39] над новенькими, некоторые же считали, что они играют положительную воспитательную роль. Но я не разделял этого мнения. В Авила насмешки не были ни унизительными, ни оскорбительными. Они были просто глупыми. Помню, однажды новичка кадета одели, как новорожденного, положили в корзину для подкидышей у ворот монастыря и, позвонив в колокольчик, разбежались. Монахиня приняла корзину, думая, что в ней очередной младенец. Участники этой проделки потом рассказывали, какими стали лица у монашек и как они кричали, увидев вместо грудного ребенка почти голого кадета{16}.

После принятия присяги и переселения из дома Алтолагирре я почувствовал себя счастливым. Мои товарищи прекрасно знали все заведения в Авила, где можно было хорошо провести время. Одним из них было казино, где меня представили девушкам из «хорошего общества». На так называемых танцевальных вечерах я познакомился с веселыми молоденькими модистками и служанками. Ходить на эти вечера приходилось тайно от наших педагогов, переодевшись в штатское платье, так как кадетам категорически запрещалось бывать в подобных местах. Очевидно, командование считало оскорбительным для престижа военных общение с простым народом. Нередко я посещал пансионы, где можно было развлечься карточной игрой. Иногда с компанией отправлялся пешком в окрестные деревенские харчевни. Одним словом, мы вели довольно веселую жизнь, которой отдавали все вечера и часть ночи, времени же заниматься, конечно, не хватало.

Последствия не заставили себя ждать. Наступила пора экзаменов, а с ними - и катастрофа. Преподаватели не собирались с нами шутить. За неудовлетворительные ответы воздавали по заслугам. Из 112 кадетов на второй год осталось 38. Хотя я предчувствовал провал и оказался не единственным в таком положении, неудача необычайно расстроила меня. Желая показать, что у меня сильный характер, я пытался скрыть свои переживания от товарищей, но эти усилия довели меня до нервного истощения. В общем результаты экзаменов нужно признать справедливыми: я получил максимальную оценку [40] по верховой езде и фехтованию, хорошие отметки по рисованию и курсу военного транспорта - единственным дисциплинам, по которым занимался. Остальные предметы я завалил, превратившись, короче говоря, во второгодника.

Я был очень недоволен собой. Авиация снова отдалялась от меня. Однако полученный урок не прошел даром: я сделал необходимые выводы.

С начала нового учебного года я уделял занятиям должное внимание, правда, не отказывался и от развлечений.

В то время как меня преследовали неудачи, мои друзья из Витории добились больших успехов. Эраклио Альфаро получил наконец во Франции звание летчика. Он построил самолет и осуществил мечту своей жизни: летал на празднике в Витории. Хорошо помню его полет над ареной для боя быков в день корриды и овации, которыми приветствовала Альфаро публика, узнав знакомые инициалы на крыльях самолета.

Хосе Арагон учился на третьем курсе военного училища в Гвадалахаре. У него уже начал проявляться решительный и твердый характер. Чтобы поскорее получить звание летчика, он убегал после занятий в авиационную школу, организованную в Хетафе двумя испанскими авиаторами. Там же Хосе проводил и свои каникулы. Его инструктором был один из основателей школы инженер Хулио Адаро.

Когда представлялась возможность, я всегда сопровождал Хосе на аэродром и оставался там до конца полетов. Однажды Адаро, у которого были какие-то дела с военными летчиками с аэродрома «Куатро виентос» {17}, собрался лететь туда и захватил меня с собой в качестве пассажира. Это был первый полет в моей жизни. Чувство, испытанное мною тогда, я никогда не забуду. Мы совершили посадку в «Куатро виентос» и вновь самолетом вернулись в Хетафе. Кажется, это произошло в начале 1913 года.

С большой теплотой вспоминаю годы, проведенные в училище Авила. Мои товарищи были в общем хорошими людьми, очень простыми, здоровыми телом и духом. К большинству из них я относился с симпатией, а к некоторым питал истинную любовь. Думается, они отвечали мне тем же. От друзей я не раз слышал, что в Авила хорошо отзываются обо мне. Полагаю, это было правдой.

Среди моих товарищей по училищу оказалось несколько человек, так же как и я, влюбленных в авиацию. Мы выписывали [41] журналы и книги, в которых рассказывалось о самолетах и моторах. И хотя нашим изучением авиации никто не руководил и делали мы это без всякой системы, интерес к ней позволял нам всегда быть в курсе того, что происходило в мире в этой области.

Только в Испании мог быть город, подобный Авила, с такими чудесными памятниками и так мало известный. К своему стыду, да и к стыду наших воспитателей, должен признаться, что на протяжении четырех лет, проведенных в Авила, у нас никогда не возникало мысли (и никто не подсказал ее нам) ознакомиться с его художественными ценностями. Как часто проходили мы мимо великолепных дворцов, соборов, церквей, совершенно не обращая на них внимания. В кафедральном соборе или старинных романских церквах мы бывали только во время церемоний, на которых присутствовали девушки. Лишь спустя шесть лет я вернулся в Авила со своими просвещенными друзьями, чтобы полюбоваться его достопримечательностями.

За время пребывания в Авила я значительно окреп физически. Прекрасный климат (город расположен на высоте тысячи метров над уровнем моря, большое количество солнечных дней), занятия спортом, дальние экскурсии, частое пребывание на воздухе сделали меня сильным и выносливым. Я стал крепок как дуб, обладал прекрасным здоровьем, позволившим мне позже стойко противостоять невзгодам, встретившимся на моем жизненном пути.

Трудно объяснить, почему в Авила, замечательном уголке Испании с его чудесными природными условиями, расположенном всего в ста километрах от Мадрида, не строили лечебниц, отелей средней категории или пансионов. Правда, в восьми километрах от города стояло старое здание, называемое лечебницей. Но из-за отсутствия удобств и внимания к больным туда никто не приезжал.

В Авила не было водопровода. Воду брали из немногочисленных источников, расположенных в черте города. Власть в нем принадлежала нескольким семьям аристократов, владевшим великолепными старинными домами и почти всей землей в этой провинции. Они жили в Мадриде и приезжали в Авила только на летний сезон для охоты в своих заповедниках. (Я присутствовал на одной из них, будучи приглашен сыном маркиза Пеньяфуэнте, моим товарищем по военному училищу. Тогда я впервые в моей жизни участвовал в большой охоте. По сравнению с ней охота, которую мы организовывали [42] в Сидамоне, выглядела детской игрой.) Эти люди не испытывали недостатка в воде. У них было много прислуги, и каждый раз, когда господам приходило в голову искупаться, они отдавали приказание, и ванны наполняли таким количеством воды, какое требовалось. Пользуясь безысходной нуждой крестьян, они безжалостно эксплуатировали бедняков. В то время служанке платили семь или восемь песет в месяц.

Как только мы окончили училище и получили звание офицеров, все члены группы «любителей воздуха» подали ходатайство о приеме в военную авиацию. А пока не пришел ответ, мне надлежало отправиться по назначению в интендантскую команду войск в Севилье. Там я провел несколько месяцев, обучая рекрутов и многочисленных квотас{18}, полагавших, что в случае войны служить в интендантстве легче и безопаснее. Большинство квотас были севильскими барчуками или сынками кулаков из провинции. Было среди них и несколько тореро. Военные занятия проводились вблизи нашей казармы в поле, где всегда стояло множество колясок с родственниками, невестами и друзьями квотас. Приезжали сюда и поклонники тореро, чтобы увидеть, как их любимцы печатают шаг, и поболтать с ними в перерывах.

С наступлением весны меня командировали в Кордову в комиссию Ремонты{19}, чтобы закупить и подготовить лошадей для армии. Весь сезон я провел на ферме вблизи Утреры, где объезжали диких лошадей. Там я чувствовал себя в своей стихии, целыми днями ездил верхом и был бы совершенно счастлив, если бы не наталкивался на каждом шагу на нечеловеческие условия жизни окрестных крестьян.

Со мной вместе служил лейтенант Веласко из Сан-Себастьяна. Вдвоем мы нередко совершали дальние поездки верхом, во время которых знакомились с местностью и людьми. Однажды утром вскоре после приезда на ферму мы с Веласко отправились на прогулку, и я, восхищаясь чудесными андалузскими видами, шутя заметил своему спутнику, тоже баску: если есть рай, то он находится здесь, а не в нашей баскской провинции с ее немного грустным небом и почти постоянным дождем.

- Когда лучше узнаешь эту землю, - ответил он, - видишь, что не для всех она рай. [43]

И действительно, очень скоро я убедился в правоте его слов. Повсюду нам попадались бедные крестьянские хижины, в которых взрослые и дети спали на мешках с соломой прямо в одежде. Раз в неделю крестьяне приходили в Утреру или в имение хозяина и выпрашивали «менестра», то есть немного продуктов на похлебку из фасоли или картофеля с небольшим количеством жира. Но основной их пищей был хлеб с асейте{20}. Я не думаю, чтобы рабы жили хуже, чем поденщики в поместьях Кордовы. У наших арендаторов в Канильясе или батраков в Сидамоне жизнь тоже была не сладкой, но по сравнению с андалузскими крестьянами их можно считать богачами.

В Утрере мы жили в скромном, но приятном своей чистотой пансионе. Содержала его худенькая, симпатичная и очень энергичная старушка. Ее одежда всегда казалась только что выстиранной и выглаженной. Ей помогали две молодые племянницы, весьма миловидные, с цветами в волосах, одетые в простые платья и очень веселые. Их лица становились серьезными, лишь когда они выходили на улицу. Кроме нас в пансионе жили еще два постояльца - скромные конторщики. Один работал на железнодорожной станции, другой - в каком-то государственном учреждении. Тот, что работал на станции, был самым печальным человеком, которого я когда-либо встречал в жизни. Он выглядел так, словно у него только что умер кто-то из близких. В таком веселом доме его уныние как-то особенно бросалось в глаза. Он выходил из дому только для того, чтобы пойти на службу. Мне всегда казалось, что этот человек платонически влюблен в одну из племянниц хозяйки. Кстати, девушка довольно остроумно высмеивала его при каждом удобном случае. Другой - дон Рафаэль - был мадридцем. В свое время у него имелись деньги, но, как мне под большим секретом рассказал его невеселый товарищ, он проиграл их в карты. Когда дон Рафаэль остался без единой копейки, родственники, очевидно пользовавшиеся здесь каким-то влиянием, устроили его на службу. Этот человек питал удивительное пренебрежение к людям Утреры. Думаю, Веласко и я были единственными, кто хоть что-то стоил в его глазах. Все свободное время он проводил в казино. Получая скромное жалованье, дон Рафаэль постоянно испытывал нужду в деньгах, но все удары судьбы переносил с достоинством, а поэтому позволял себе обо всех говорить плохо. [44]

Хотя Утрера считалась одним из самых богатых городов Андалузии, жизнь в ней протекала по-деревенски скучно. В полуразвалившемся театре с десятью большими ложами дважды в год опереточная труппа давала представления. Ложи абонировались семьями высшего утрерского общества. Зимой их слуги приносили туда жаровни, называемые «ла копа» - бокал. Подобное мне приходилось видеть впервые. Я обратил внимание, что во всех ложах разная, но довольно роскошная мебель. Оказывается, она являлась собственностью абонирующих. Эти спектакли и несколько сеансов кино были единственными развлечениями утрерцев. Мужчины, кроме частых и тайных отлучек в Севилью, посещали казино, где имелся зал для игры в карты и салон - смесь кафе, кабаре и публичного дома, - пользовавшиеся большой популярностью.

В казино мы познакомились с группой молодых людей нашего возраста. Почти все они были детьми богатых землевладельцев и, по их словам, работали у себя в поместьях. Условия жизни этой молодежи были примерно одинаковые: хорошие дома, многочисленная прислуга, прекрасный стол и одежда, сшитая в Севилье. Мы довольно часто встречались, болтая всегда об одном и том же: о лошадях, бое быков и женщинах. Обычно, когда Веласко и я возвращались с утренней верховой прогулки, они уже сидели в казино, устроившись в креслах со стаканом вина в руках, и, поглядывая на улицу, отпускали замечания по адресу редко проходивших женщин, имевших неосторожность попасть им на язык.

Говорили они мало, почти всегда короткими фразами-афоризмами. Вначале мы приняли их за серьезных людей. Время от времени кто-нибудь из них приезжал из своего имения в рабочем костюме (самом изящном из всех когда-либо виденных мною), с самодовольным видом произносил две-три фразы о земледельческих работах или о скоте и застывал с задумчивым видом человека, обремененного заботами.

Общим у нас с ними было пристрастие к лошадям. Они возили нас в свои поместья, показывали стада и табуны, а мы имели возможность познакомиться с андалузскими барчуками, поразившими нас своими нравами и образом мыслей. Эти молодые люди никогда не работали, хотя официально считалось, что они управляют хозяйством своих поместий. В действительности же всеми их делами занимались управляющие или надсмотрщики, хорошо разбиравшиеся в сельском хозяйстве. У себя в усадьбах барчуки появлялись редко, только для [45] развлечений - охоты с борзыми, например, или если приглянулась дочь какого-нибудь арендатора. С женщинами, работавшими у них, они вели себя, как феодалы, пользуясь даже правом первой ночи.

Нас приводило в изумление полное пренебрежение этих молодых господ к культуре и абсолютное отсутствие ее у них. Рядом с ними мы с Веласко, сами не обладавшие большими знаниями (еще в Авила в письмах к девушке, которую звали Энрикетта, я писал ее имя через два «р» {21}), могли показаться образованнейшими людьми.

Нас удивляла их манера обращения с людьми из народа: официантами казино, уличными торговцами, домашней прислугой. Они оскорбляли их бранью, чего мы никогда не видели у себя в Витории. Там ни одному сеньору не пришла бы в голову мысль потребовать от официанта привести женщину, словно речь идет о чашке кофе. Андалузские барчуки чувствовали себя настолько всесильными господами, что считали вполне естественным, чтобы человек ниже их по положению выполнял все их желания.

Если бы подобная мысль и пришла в голову какому-либо сеньору в Витории или Ла-Риохе, звук пощечины, полученной им от официанта, был бы слышен во всем городе.

Эти молодые люди громогласно рассказывали о своих любовных похождениях, проявляя абсолютное отсутствие уважения к женщине. Победы не доставляли им удовольствия, если не становились известны друзьям. Однажды, когда один из них поведал мне весьма грязную историю о нашей общей знакомой, я, страшно возмутившись и желая уязвить его, спросил: что, если бы другие мужчины рассказали подобное о его сестре. Реакция была достойной этого молодчика: совершенно спокойно и не думая обижаться - настолько мой вопрос показался ему бессмысленным, - он ответил: его сестра - это другое дело. Он был уверен, что женщины его семьи сделаны, как говорится, из другого теста.

Помещики из Витории и Ла-Риохи были трудолюбивее, значительно демократичнее, образованнее утрерских и с уважением относились к женщине. В Витории сыновья состоятельных родителей в обращении с деревенскими парнями никогда не показывали своего превосходства и не претендовали на особые права только потому, что они из богатой семьи. Если [46] кто-то и пользовался привилегиями, то добивался их ловкостью, смелостью или другими личными качествами. Должен сказать, что те из андалузских барчуков, кто не уезжал из Утреры, на всю жизнь оставались неучами, бездельниками и были несчастьем для семьи.

Мне пришлось покинуть Утреру, так как начался сезон закупки лошадей и меня назначили казначеем в одну из закупочных комиссий, которая состояла из начальника, ветеринара и контролера. Эти комиссии руководствовались правилами, составленными в те времена, когда еще не было ни железных дорог, ни автомобилей, ни банков. Вероятно, министр считал эти три достижения современной цивилизации дьявольскими изобретениями, поэтому нам категорически запрещалось прибегать к их помощи.

Прибыв в Кордову, первое, что я сделал, - представился в Ремонте. Там я познакомился с моим начальником капитаном Эрнандесом Пинсоном, потомком знаменитых мореплавателей, водивших каравеллы Колумба. Капитан показался мне симпатичным, очень уверенным в себе человеком, но бесцеремонным. Товарищ моего брата Мигеля по военному училищу, он немедленно взял меня под свое покровительство, пригласил поужинать и обещал ознакомить с достопримечательностями Кордовы. В шесть часов вечера, зайдя за мной, он сообщил, что покажет самое интересное место в этом городе. Я полагал, что мы отправимся в мечеть, но, к моему удивлению, Пинсон повез меня в клуб Геррита. Там я был представлен великому калифу тореадоров, с которым, как мне показалось, Пинсон поддерживал довольно дружеские отношения. Не знаю почему, но капитан назвал меня виконтом Суньига. Поскольку я не являлся виконтом и был очень доволен собственной фамилией, мне столь странное поведение Пинсона не очень понравилось. Но кому было до этого дело! Мы выпили по нескольку стаканчиков вина и отправились ужинать в «кольмадо» {22}, где царило веселое оживление. Все искренне приветствовали моего провожатого. После ужина в сопровождении двух красивых и приятных подружек Пинсона мы отправились в знаменитые кордовские таверны - места попоек молодых аристократов. И там мой капитан оказался очень популярен. Наша группа сейчас же присоединилась к компании его друзей, и начался обычный кутеж: много вина, фламенко{23} [47] и женщины. Не обошлось и без перебранки, в которой мой новый начальник, не без успеха, проявил себя миротворцем.

На следующий день я отправился к начальнику бухгалтерии Ремонты, который так же просто, как дают сигареты, вручил мне 150 тысяч песет тысячными банкнотами. Единственное, о чем он меня предупредил, - категорически запрещено помещать эти деньги в банк. Получив такую сумму, я растерялся и не знал, что делать. Должно быть, у меня был вид совершенно растерявшегося человека, ибо комендант, посочувствовав мне, снабдил меня чем-то вроде дамского бюстгалтера для довольно полной женщины. Он объяснил, что, если положить туда деньги, предварительно разделив их на две части по 15 тысяч дуро{24}, и затем надеть на себя, - это лучший способ сохранить их. Но для меня такая операция представлялась слишком сложной!

Наша комиссия получила приказ немедленно отправиться в Лос Барриос - деревню вблизи Гибралтара, откуда предполагалось начать поездку по провинции Кадис. Эрнандес Пинсон решил не придерживаться указаний всем вместе ехать из Кордовы в Гибралтар. Он распустил нас, назначив местом встречи один из постоялых дворов Лос Барриос, где нам надлежало собраться через двенадцать дней. Волнуясь за 30 тысяч казенных дуро, я подумал, что мне не следует оставаться одному, и отправился в Мадрид, где в то время жила моя мать.

Через несколько дней я покинул столицу и прибыл на железнодорожную станцию, откуда предстояло добираться до Лос Барриос. Я оказался единственным путешественником, остановившимся в этом захолустье, где не нашлось даже экипажа, чтобы доехать до деревни, находившейся всего в пяти километрах. Это расстояние мне предстояло покрыть пешком в темную ночь, через пограничную зону, кишащую контрабандистами и авантюристами. Все они знали о моем приезде от заранее предупрежденных продавцов лошадей. Кроме того, форма Ремонты достаточно красноречиво свидетельствовала, кто я. Помню, какими длинными показались мне эти пять километров, проделанные с пистолетом в руке! Я приготовился стрелять в первого, кто приблизится ко мне: в то время завладеть 30000 дуро было настоящей удачей.

На следующий день мы начали закупку лошадей на фермах, принадлежавших двум братьям Гальярдо. На этих [48] и остальных скотоводческих фермах в основном разводили боевых быков. Оба брата, симпатичные, настоящие андалузцы, прекрасно знали свое дело. Они дружили с Пинсоном, и, когда наша группа закончила работу, ветеринар и контролер отправились в Тарифу, а мы приняли приглашение погостить в поместье.

Там мы провели три прекрасных дня. Меня очень удивили и заинтересовали методы выращивания боевых быков. На ферме Гальярдов я впервые в жизни попробовал свои способности тореро. Встав перед молодым бычком, я пытался применить на практике уроки, полученные от Альбаррана в нашей комнате училища Ревора. Братья Гальярдо любили дразнить быков и делали это очень искусно. Им понравился энтузиазм и решимость, с какими я пытался вызвать ярость быка, несмотря на то, что бык уже несколько раз опрокидывал меня на землю. Мне преподали первую азбуку боя быков. Поскольку я был высоким, ловким и достаточно сильным, то быстро усвоил эти уроки.

Все шло хорошо до последнего вечера, который оставил у меня тягостное впечатление. Мы возвращались ночью с прогулки верхом, когда прожектор с Гибралтара осветил нас. Немедленно зажглись еще несколько прожекторов и стали преследовать нашу кавалькаду. Они оставили нас только вблизи дома. Некоторые лошади, испугавшись, вставали на дыбы или пускались галопом. Я возмутился и гневно заявил, что наступило время навсегда прогнать англичан с нашей земли. К моему большому удивлению, один из Гальярдов весьма пылко стал защищать их, говоря, что уход англичан был бы несчастьем: тысячи испанцев существуют благодаря им. Другой брат, управляющий, и два старших пастуха, сопровождавшие нас, думали так же. Моему удивлению и негодованию не было предела. Услышанное вызвало во мне неприязненное чувство, но я не хотел спорить с людьми, оказавшими нам гостеприимство. В то же время они могли расценить мое молчание как согласие с их мнением. Поэтому, выбирая выражения помягче, я сказал: будь моя воля, даже под угрозой голодной смерти, я все равно выбросил бы их из Испании. Позже мне представился случай удостовериться, что большинство жителей этой зоны, подобно Гальярдам, считало, что им выпала необычайная удача - зарабатывать деньги на поставках мяса Гибралтару и приходящим в порт кораблям.

Мы продолжали закупки в наиболее крупных деревнях и на скотоводческих фермах провинции Кадис. Несколько дней [49] наша группа провела в имении маркиза Тамарон, где я с большим удовольствием и весьма успешно совершенствовался в искусстве тавромахии{25}.

Помню мое изумление, когда я увидел в Тарифе - одной из деревень - женщин с закрытыми, как у марокканок, лицами. Тарифа, живописно расположенная между Средиземным морем и Атлантическим океаном, всего в 14 километрах от африканского берега, хорошо видимого отсюда, и похожая на арабскую деревню, оставила у меня сильное впечатление.

Свою работу мы закончили на ярмарке в Севилье, которую я не буду пытаться описывать. По своей красоте и колориту она является единственной в мире.

После выполнения задания Ремонты я опять получил назначение в Севилью, где встретил моих лучших друзей по училищу: Маноло Каскона, Фернандо Сабио и Энрике Мико. Первый, как всегда серьезный и аккуратный, все свое свободное время отдавал верховой езде и боксу; Сабио и Мико подружились с жизнерадостными симпатичными севильцами и весело развлекались, даже слишком весело. Я охотно присоединился к ним.

Севилья показалась мне восхитительной. Мы жили совершенно бездумно, заботясь только о том, как лучше провести время. Нам было по двадцать два года. Сильные, веселые, здоровые духом, полные энергии, которую не знали, куда девать, мы повсюду встречали лишь доброжелательное отношение и с легкостью предавались всему, что нам нравилось и доставляло удовольствие.

Я поселился вместе с Фернандо Сабио в центре квартала Санта-Крус, в большом старинном и нескладном доме Лос Абадес, превращенном в пансионат. Он считался солидным заведением. Здесь постоянно жили некоторые весьма состоятельные семьи. Но особую респектабельность пансиону придавал декан севильского Кафедрального собора дон Лусиано Ривас - брат известного политика Наталио. У меня с ним сложились довольно дружеские отношения. Он питал к нам симпатию, любил беседовать с нами, с интересом расспрашивал о жизни. Это был приятный, умный, общительный и в некотором роде выдающийся человек. И он знал это. Несколько раз ему предлагали место епископа, но он не хотел покидать Севилью, где пользовался огромным влиянием. В этом я имел случай убедиться. [50]

Обычно мы обедали e пансионате за большим столом во главе с доном Лусиано. Как-то, желая доказать Сабио, что вино, которое подавали декану, лучше нашего, я незаметно поменял бутылки. Действительно, вино оказалось превосходным. Дон Лусиано догадался о моей проделке и не только ничего не сказал, но с того дня, незаметно для хозяина, наливал мне вино из своей бутылки. По четвергам в классическом патио{26} пансиона девушки, жившие в нем, вместе со своими подружками танцевали севильяны{27}. Было весело. Иногда все вместе выпивали несколько бокалов мансанильи, играли в лотерею, в отгадывание слов. Подобного рода времяпрепровождение замечательно описал в своем романе «Сестра Сан-Сульписио» Паласио Вальдес.

Для меня и Сабио пансионат, с его респектабельной репутацией и с доном Лусиано, являлся убежищем, где ни один человек из нашей развеселой компании не осмеливался беспокоить нас.

В Севилье у меня был денщик - настоящее сокровище. Звали его Фуэнтес. Это был умный и хороший человек, хотя и несколько грубоватый. Я испытывал к нему истинную любовь и признательность за его постоянную заботу. Он знал меня и мои причуды почти так же хорошо, как я сам. У него была своеобразная манера разговаривать со мной. Когда у меня кончались деньги, он говорил: «У нас плохи дела с деньгами, мой лейтенант!»; если появлялась нужда в чем-нибудь из одежды, сообщал: «У нас плохо с рубашками, мой лейтенант!» Все заказы и покупки он делал сам. Если у меня на что-то не хватало денег, Фуэнтес продавал или закладывал какие-нибудь вещи и без объяснений приносил необходимую сумму, позволявшую выйти из затруднительного положения. Он любил рассказывать о своих победах над женщинами. Многие из этих побед существовали только в его воображении. Иногда я слышал, как мой милый денщик развлекал служанок пансионата веселыми и фантастическими историями, чем завоевал у них популярность. Севилец был очень тщеславен. За полтора года, проведенных вместе, я помню лишь одну его проделку, доставившую мне неприятность.

Однажды он увидел в витрине магазина великолепную кордовскую шляпу из итальянского фетра. Поскольку она нравилась и мне, он зашел в магазин, чтобы разглядеть ее поближе [51] и примерить, но цена в 85 песет была для меня недосягаемой. В те времена офицер, только что окончивший училище, получал 28 дуро, или 140 песет в месяц. К сожалению, я не мог позволить себе такой покупки. Но проклятая витрина, находившаяся вблизи казино, где я часто бывал, постоянно служила мне вызовом. Прошло несколько недель, а злосчастная шляпа не была продана и продолжала мозолить мне глаза, пока наконец я не получил денежного перевода от матери и не совершил глупость: купил ее. В тот же день, готовя лошадь для скачек, я сломал ногу. Меня отправили в госпиталь, и я не имел удовольствия обновить покупку. В день выхода из госпиталя я сидел в военном казино, когда разразился ужасный ливень. Мы развлекались, смотря на немногочисленных пешеходов, отважившихся пуститься в путь под таким ливнем. Каково же было мое удивление и негодование, когда я увидел торопливо идущего, укрывшегося газетой моего прекрасного Фуэнтеса в великолепной шляпе из итальянского фетра, превратившейся под напором воды в нечто совершенно безобразное! Я отправил его в роту. Но моего негодования хватило ровно на три дня. Он вернулся с виноватой физиономией, но очень довольный.

В тот период я получил возможность ознакомиться с некоторыми сторонами жизни простого люда Севильи.

Однажды мой милейший Фуэнтес заболел воспалением легких и провел несколько недель в доме своих родителей. Навещая своего денщика, я смог лучше узнать простых севильцев. Его отец был плотником, мать - прачкой. Весь дом держался на матери. Отец, сеньор Сальвадор, нигде не работал. Симпатичный, привлекательный, он умел расположить к себе людей. Жена была влюблена в него, и он это знал. И хотя сеньор Сальвадор жил на скромный заработок жены, он пользовался уважением соседей. У него было три близких друга, живших в том же дворе и достойных самого лучшего пера. Лишь один из них, муниципальный страж, которого все называли «власть», имел постоянную работу. Двое остальных, как и сеньор Сальвадор, в основном чесали языками. Друзья собирались в ближайшей таверне под названием «Крестьянский круг». Это было казино крупной севильской буржуазии. Я очень развеселился, услышав однажды, как мать Фуэнтеса сказала соседскому мальчугану: «Сбегай в «Крестьянский круг» и скажи сеньору Сальвадору, если он сможет на минутку оставить свои важные дела, пусть придет сюда». Четыре друга - различные по характеру - имели две общие черты: во-первых, [52] они до безумия любили вино и, во-вторых, с ними нельзя было говорить о работе. От таких разговоров они буквально заболевали. Я никогда не мог понять, откуда эти люди брали деньги на столь частые попойки. Мать Фуэнтеса, только заслышав шаги мужа, уже знала, в какой степени опьянения пришел он домой. Затем начиналась обычная в таких случаях перебранка. И несмотря на влюбленность в своего Сальвадора, жена обходилась с ним довольно грубо. Надо было слышать, что она говорила! Я никогда не мог себе представить существования подобных выражений, сказанных так к месту и в то же время таких обидных!

Выражения, которые я услышал во дворе дома моего денщика во время происходивших там ссор, были чрезвычайно колоритны. Трудно передать ту щедрую расточительность и изобретательность, с какой выпаливались нужные слова, предназначенные для уничтожения противника. И ответы всегда были великолепны и метки. Казалось, остроумные фразы выстреливались из пулемета! Я был восхищен, ведь эти диалоги не разучивались и не репетировались заранее.

Вскоре соседи Фуэнтесов привыкли к моим визитам и стали обращаться со мной как с хорошим знакомым. Одни называли меня лейтенантом, другие - доном Игнасио. С сеньором Сальвадором у меня установились дружеские отношения. Мне нравилось слушать его рассуждения о жизни. Делал он это простодушно и высказывал довольно оригинальные идеи. От него я узнал о жизни и чудачествах всех обитателей дома. Рассказывал он беззлобно и очень занятно. Эти люди и их нравы настолько отличались от виденных мною у себя на родине, что вначале многое сбивало меня с толку.

Однажды к дому, где жили Фуэнтесы, подкатила великолепная коляска, из которой вышла элегантная девушка. Она непринужденно прошла во двор, поздоровалась с соседями и направилась в одну из квартир. Контраст между хорошо одетой молодой особой, приехавшей на коляске с ливрейным лакеем, и этим двором, населенным скромными людьми, был столь велик, что сеньор Сальвадор, заметив удивление на моем лице, счел необходимым дать некоторые пояснения. Эта восемнадцатилетняя девушка до 16 лет жила в их доме. После того как ее обманул жених, она пошла по рукам. Потом ей повезло, она познакомилась с богатым молодым сеньором, который взял ее на содержание. Он нанял ей дом, и вот уже почти год она живет там. Сеньор Сальвадор не видел ничего особенного в том, что шестнадцатилетняя девушка, брошенная [53] женихом, пошла на улицу, а затем какой-то богач сделал ее своей любовницей. Он не осуждал ни девушку, ни ее жениха, ни тем более любовника. На протяжении веков подобные истории считались здесь обычными. На них не смотрели как на несчастье или трагедию. Они никем не осуждались. Так же думали все жители двора. А некоторые даже завидовали семье девушки.

Загрузка...