После того как распространились слухи (оказавшиеся впоследствии ложными), что Абд-эль-Керим купил самолеты, единственную испанскую эскадрилью истребителей перебросили в Мелилью. Она была оснащена самолетами английского [102] производства «Мартин-Сайд», удобными в полете и позволявшими делать любые фигуры высшего пилотажа. Летать на них доставляло истинное наслаждение. Эту эскадрилью называли «Свадьба и крестины», так как она принимала участие в праздниках, встречах и проводах важных лиц, то есть во всех фронтовых торжествах. Быть в составе этой эскадрильи считалось большой честью. Существовало мнение, что в нее назначали самых способных летчиков. Зная мою слабость, не следует удивляться, что я немедленно стал просить о переводе меня в эту часть. Прошло несколько месяцев, прежде чем появилась вакансия. Однажды, когда эскадрилья участвовала в проводах какого-то высокого лица, в воздухе столкнулись два самолета и два лучших летчика - лейтенанты Матео и Морено - разбились. Их места заняли Перико Ортис и я. Ортису, назначенному командиром эскадрильи, не давало покоя приставшее к эскадрилье прозвище «Свадьба и крестины», и он предложил помимо традиционных обязанностей выполнять боевые задания непосредственно на линии фронта и в тылу противника. Одним словом, получалась своего рода двойная добровольная нагрузка. Переходя в истребительную эскадрилью, я ни в коей мере не обманывал себя, - просто хотел летать на хороших самолетах и при случае демонстрировать свое умение выделывать в воздухе всевозможные трюки. Меньше всего я намеревался пускаться в опасные авантюры, ибо немало испытал, летая на гидросамолетах. Сбарби и Гути, назначенные в эскадрилью вслед за нами, тоже не рассчитывали на такой оборот дела. Они чувствовали себя слишком утомленными. В нашего же командира словно вселился бес, как будто Ортис хотел быть убитым или попасть в плен. С каждым разом мы выполняли на истребителях все более опасные задания, все дальше проникая в глубь территории противника. Из-за самолюбия мы не решались сказать Ортису, что уже достаточно пережили и нас больше не радуют поздравления, время от времени получаемые от высшего начальства. Тщеславие и стремление показать себя снова сослужили мне плохую службу.
Как- то к нам пришел лейтенант Рикардо Гарридо и в отчаянии пожаловался, что его родители и жена постоянно отравляют ему жизнь, настаивая на уходе из авиации. Поэтому он решил пригласить их вечером на аэродром и попросил меня проделать на истребителе несколько упражнений воздушной акробатики. Если они увидят, что даже такие трюки не обязательно кончаются трагически, то поймут: авиация не столь [103] уж опасна. Спустя два дня на аэродроме появились его родители, жена и брат. Я сел в самолет и в течение получаса демонстрировал различные фигуры высшего пилотажа, способные произвести наибольшее впечатление. Приземлившись, я спокойно катился к стоянке, когда, на мое несчастье, у самолета сломалось колесо, он скапотировал и перевернулся, а я, получив сильный удар о заднюю часть одного из пулеметов, рассек губу и, как баран на ордене «Туазон д'ор» {56}, остался висеть на поясных ремнях. Почти в бессознательном состоянии, с кровоточащей губой и разбитым носом меня вытащили из самолета. И хотя ничего страшного не произошло, излишне говорить, каким оказался успех демонстрации безопасности в авиации.
Вскоре я получил приказ срочно явиться в Мадрид. Начался следующий этап моей авиационной жизни, значительно более бурный и насыщенный событиями.
Я никак не мог понять, чем руководствовалось управление авиации, купив четыре самолета «Фарман Голиаф» - настоящих мастодонтов, пригодных разве только для гражданских линий Париж - Лондон, где они и использовались с 1919 года. В военной авиации этим самолетам трудно было найти применение.
С «Голиафами» у меня произошла та же история, что и с верблюжьими конвоями во времена генерала Сильвестре и с эскадрильей истребителей в Мелилье. Я напросился на эти самолеты отчасти из-за любопытства, но, главное, движимый желанием отличиться. Проклятое тщеславие и здесь вовлекло меня в авантюру.
В Мадриде мне сообщили, что фирма «Фарман» уже сдала первую из четырех машин и я должен перегнать ее на севильский аэродром - единственный, имевший ангар, в котором могли разместиться эти монстры.
Перелет на «Фарман Голиаф» преследовал пропагандистские цели, и французы поинтересовались, нет ли среди испанских летчиков добровольца, желающего совершить его. Не подумав, я вызвался сделать это. В мою бытность инструктором в Севилье я видел один из таких самолетов. Его пилотировал, если не ошибаюсь, знаменитый французский летчик Босутро. Босутро провел со мной два или три полета, не выпуская управления из рук, а затем заявил, что я могу [104] пилотировать машину самостоятельно. Но я не был в этом уверен, водить подобные самолеты мне не приходилось.
Я приехал на аэродром «Куатро виентос», где находился «Голиаф», и попросил французского летчика совершить со мной несколько полетов, объяснить действие неизвестных мне бортовых приборов и рассказать о возможных «подвохах» боковых моторов, с которыми мне придется лететь впервые. Но француз должен был срочно вернуться в Париж, и в «Куатро виентос» не оставалось никого, кто знал бы эту машину.
У самолета меня встретили два механика и радист, только что назначенные на «Голиаф». Они, так же как и я, не знали самолета. Мы залезли в машину и довольно долго возились в ней, стараясь разобраться в ее особенностях. Я очень волновался, так как на следующий день нам предстояло отправиться на этом мастодонте в Севилью и мне самому предстояло разрешать все затруднения, которые могли возникнуть в пути. В моем положении казалось бы вполне естественным откровенно рассказать о своих сомнениях и попросить необходимую помощь. Но я опасался, как бы не подумали, что я трушу. В авиации между летчиками сложились простые, откровенные и дружеские отношения, мы часто доверительно делились друг с другом своими переживаниями, однако всегда придерживались неписаного правила: никогда не признаваться, что хоть на йоту испытываешь страх. Итак, на рассвете следующего дня, сильно волнуясь, я поднял в воздух огромный самолет с двумя механиками и радистом на борту. По их спокойным лицам я понял, что мне удалось скрыть свое волнение. Спустя почти пять часов после начала полета (самолет делал лишь 120 километров в час вместо официальных 150), показавшихся мне вечностью, поскольку каждую минуту я ожидал каких-либо осложнений, мы увидели Севилью. Опустившись на землю, я испытал уже упоминавшееся мною чувство «радости уцелевшего».
Командование решило превратить Севилью в основную базу для «Голиафов». Здесь имелись хорошее укрытие и ремонтные мастерские. Один из самолетов всегда должен был находиться в Марокко для выполнения боевых заданий. Поскольку там он стоял под открытым небом и много летал, через 20 или 25 дней его отправляли в Севилью на ремонт, а в Мелилью посылали следующий, уже отремонтированный самолет.
Все мы с удовольствием прилетали на несколько дней в Севилью, поэтому я составил четкий график этих отпусков. [105]
Вторым пилотом ко мне назначили лейтенанта Ристола - из юридического корпуса, моего бывшего ученика.
Севильский аэродром Таблада, расположенный в излучине реки Гвадалквивир, являлся единственным в своем роде. Его здания, построенные с большим вкусом, красиво вписывались в окружающий пейзаж. Они утопали в великолепных садах, всегда полных цветов. Их аромат, тонкий и сильный, ощущался даже на аэродроме, уничтожая специфические запахи касторового масла и бензина. Уже с первых минут у иностранцев, прилетавших в Таблада, Андалузия вызывала восхищение. Посадочные площадки аэродрома были так живописны, что казались специально сделанными для показа туристам. Отдавая землю под аэродром, муниципалитет Севильи не упразднил веками существовавшего обычая - использовать Таблада, где имелось хорошее пастбище, для выгона скота. Посадочная полоса аэродрома всегда была заполнена коровами, телятами и быками, забракованными скотоводческими фермами для коррид. Мы привыкли к подобной картине и не видели ничего необычного в том, что перед отправлением самолетов на летное поле выезжала машина и сгоняла с него скот. Эту старую машину называли «бычьим Фордом». Под таким названием она фигурировала и при назначении дежурств и в приказах по аэродрому. Как только затихал шум пропеллеров, животные постепенно снова возвращались.
Со скотом, постоянно разгуливавшим по аэродрому, связано множество историй: иногда экипажи самолетов не могли выйти из машины, иногда происходили столкновения с быками. Мне не раз приходилось, прибыв на Таблада, сажать самолет прямо в середине пасущегося стада. Понятно удивление иностранцев, впервые видевших аэродром, заполненный быками.
Севилью тех времен я вспоминаю с большой теплотой. Моего двоюродного брата Пепе направили летчиком-испытателем в мастерские, где ремонтировались наши «Голиафы». Он жил в хорошей квартире вместе с Солеа, с которой снова помирился. Часто мы отправлялись гулять втроем. Особенно нам нравились поездки в окрестные таверны в экипаже, запряженном лошадьми. В небольших загородных ресторанчиках мы пили мансанилью и слушали фламенко. У Солеа был небольшой голос, но пела она с чувством, и профессионалы ценили ее за глубокое проникновение в характер цыганского пения. Лично мне с течением времени фламенко начали нравиться. Именно с течением времени. В свое первое пребывание в Севилье я имел счастье, или несчастье, общаться [106] с друзьями, увлекавшимися пением фламенко. Мне оно не доставляло удовольствия, но я не осмеливался признаться в этом, боясь потерять репутацию. Часами (праздники фламенко никогда не кончались) я скучал и страдал, слушая пение с видом человека, всем существом наслаждавшегося им. Вероятно, я неплохо играл свою роль, ибо прослыл в Севилье большим любителем фламенко. Иногда меня просили оценить ту или иную песню. Я напрягал все свои актерские способности, стараясь казаться заинтересованным, и произносил несколько незначительных фраз. Репутация знатока стоила мне немалых денег, ибо я вынужден был часто посещать таверны, и при моем появлении официанты спешили объявить певцам, что прибыл «дон Инасио».
В конце концов я привык к шуму праздников фламенко, а спустя несколько лет уже мог сказать, что они мне почти нравятся.
Я уже говорил, что Солеа была страшно ревнива и устраивала Пепе частые сцены. Очередная не заставила себя ждать и проходила особенно бурно.
Пепе как- то сказал Солеа, что отправляется на два дня в Мадрид по делам службы. На самом же деле он поехал с одной из подруг Солеа в Малагу. Об этой проделке ей стало известно в ту же ночь. Солеа превратилась буквально в дикого зверя. Схватив ножницы, она разрезала на куски форму и штатские костюмы Пепе, превратив брюки и пиджак в метелки для смахивания пыли. После чего она села в мадридский экспресс и укатила. Когда Пепе вернулся, его глазам открылось печальное зрелище. Взбешенный Пепе разыскал меня и потащил к себе на квартиру. Несмотря на негодование кузена, я разразился хохотом и был вынужден признать, что проделка Солеа, хотя и обошлась Пепе довольно дорого, все же забавна.
Конца этой истории я не знаю, так как должен был отправиться на «Голиафе» в Мелилью со своим родственником Рикардо Эспехо маркизом де Гонсалес де Кастехон, полковником инженерных войск, назначенным заместителем командующего авиацией. На фюзеляже моего «Фармана» севильский художник Хуанито Ла Фита с большим мастерством изобразил Давида, метающего из пращи камень в гиганта Голиафа. Это было настоящее произведение искусства, и, где бы мы ни приземлялись, оно всегда имело большой успех.
Мой дядя Рикардо, одетый в костюм времен Наполеона III, имел необычайно живописный вид: коричневая фетровая [107] шляпа с высокой тульей, галстук пластрон и ботинки на пуговицах. Долго живя во Франции, он говорил по-испански с акцентом, употребляя иногда французские слова. Дядя носил титул маркиза, имел крест лауреата Сан Фернандо, являлся кавалером ордена Калатравы, располагал большим состоянием, владел отелем на Кастельяна, а теперь получил назначение на должность заместителя командующего авиацией, хотя ничего не понимал в ней. Этот оригинальный человек питал ко мне истинную слабость. Она проявлялась прежде всего в том, что он приглашал меня на ужин в казино «Сиудад Линеаль» и возил в своем великолепном экипаже, который обращал на себя всеобщее внимание, ибо был единственным в своем роде.
Дяде нравились эстрадные артистки из театра Казино. Время от времени он посылал им цветы и конфеты, однако при встрече ограничивался улыбками и похлопыванием по щечкам. Он не осмеливался на большее, и отнюдь не из-за недостатка желания, а скорее из страха попасть в ад, ибо добродетельный маркиз был необычайно набожным. Если к нему приезжала жена, он приглашал меня к себе в дом, но это уже было менее интересно, так как обычно в этих случаях мы все отправлялись повидать его сына, находившегося в интернате иезуитского колледжа в Чамартине.
Когда дядя стал заместителем командующего авиацией, полковник Сориано, наш командующий, выпроводил его (думаю, не с самыми лучшими намерениями) инспектировать воздушные силы в Марокко. Меня же дядя взял с собой скорее как адъютанта. На «Голиафе» с Давидом, изображенным Ла Фитом, мы отправились из Севильи в Тетуан. Инспекционная поездка дяди началась.
На следующий же день после прибытия в Тетуан мы вылетели в Мелилью. На борту самолета находилось восемь человек. Надо сказать, первое африканское турне доставило маркизу немало неприятностей. На половине пути, вблизи Вилья-Алусемаса, один из моторов стал угрожающе терять обороты, а предстояло пролететь еще 70 километров, чтобы достичь гор, за которыми находились наши позиции. Мы пережили 30 драматических минут, боясь потерять скорость и упустить из виду узкий проход в горах - единственное место, где можно было перевалить через них. По мере приближения к перевалу нам казалось, что он поднимается все выше и выше, и мы все больше сомневались, сможем ли преодолеть его. Наконец, едва не касаясь скалистых вершин, самолет миновал [108] горы и мы оказались над нашей территорией, по счастливой случайности не встретив марокканцев на своем пути и избежав их огня.
Машина благополучно приземлилась вблизи одной из наших передовых позиций. Я уже несколько раз признавался в своем тщеславии. И сейчас с некоторой гордостью вспоминаю, как члены экипажа «Голиаф», едва мы сели, взволнованные, подошли ко мне и искренне поздравили с благополучным окончанием полета. Они поздравляли и обнимали меня так, как это делают товарищи по футбольной команде, игрок которой забил решающий гол. Я же, на протяжении всего пути сохранявший спокойствие, теперь, так сказать, задним числом, осознал грозившую нам опасность и был растроган этими проявлениями признательности. Радист, механики и особенно три летчика, летевшие на «Голиафе» в качестве пассажиров, прекрасно понимали, чего нам удалось избежать. Мой дядя Рикардо по поведению других понял, что произошло что-то необычное, но оставался спокойным.
В тот день я познакомился с будущим асом нашей авиации, тогда еще лейтенантом интендантской службы Карлосом де Айя. Он находился в составе автомобильной роты, рядом с которой мы сели, и первым подъехал к нам на мотоцикле. Карлос де Айя с радостью предложил нам свои услуги, сказав, что в его части есть хорошие механики и он предоставляет их в наше распоряжение. Айя добивался назначения в авиацию и ждал приказа. Воспользовавшись встречей с заместителем командующего авиацией, он намекнул ему о своем страстном желании летать и нетерпении, с каким ожидает уведомления из «Куатро виентос».
Нас перевезли в лагерь, и, пока мой набожный дядя присутствовал на мессе, которую служили по воскресеньям на позициях, мы выпили по нескольку бокалов вина за счастливое окончание полета.
Летчики в Мелилье приняли дядю холодно. Их справедливо возмущало назначение на высокий командный пост человека, никогда не имевшего дела с авиацией. Кроме того, внешний вид дяди и его манера держаться давали великолепную пищу для злой, иногда чересчур злой, иронии летчиков. Он был совершенно сбит этим с толку, не понимал причин постоянных насмешек, а поводов для них было более чем достаточно, ибо дядя часто прибегал к наивным хитростям, откровенно свидетельствовавшим о его эгоизме и скупости. Мы питались в отеле «Виктория». Каждый день нам на десерт подавали [109] фрукты. Дядя брал персик или грушу, тщательно ощупывал их и, если находил твердыми, любезно передавал соседу. Если же плод казался ему хорошим, ел сам. Мы, конечно, сразу заметили это и с нетерпением ожидали десерта, чтобы понаблюдать за ним. Или такой факт. Мы всегда заказывали к обеду минеральную воду. Она подавалась прямо из холодильника. Если в бутылке оставалась вода, официант карандашом ставил на ней номер наших комнат и убирал в ледник до следующего дня. Бутылка минеральной воды стоила две песеты, но мой дядя, несмотря на свое богатство, считал такую плату обременительной для себя и просил подавать ему обыкновенную воду. Но ее не охлаждали. Тогда дядя, большой плут, придумал следующее: заказал бутылку минеральной воды и, прежде чем встать из-за стола, каждый раз доливал ее простой водой. Мы быстро обратили внимание на его жалкую проделку. Заметил это и официант. Иронически улыбаясь, он приносил ему бутылку обыкновенной холодной воды.
За этой мелочностью, вызывавшей к нему всеобщую нелюбовь, не замечали его хороших черт. Например, дядя бесстрашно летал на боевые задания с любым летчиком, независимо от того, считался он хорошим или плохим. Надо было видеть, как важный маркиз, садясь в самолет, осенял себя крестным знамением, после чего готов был отправиться хоть в лагерь противника. Летчики специально летали с ним на небольшой высоте и возвращались в самолете, изрешеченном пулями. Но это совершенно не волновало его.
Такое отношение к дяде было неприятно мне, хотя его бестактность и жадность тоже возмущали меня. Я был уверен, что, несмотря на свои молитвы, он вернется однажды с пулей в животе. Приезд командующего, полковника Сориано, положил конец моей пытке. Сориано приказал дяде немедленно возвратиться в Мадрид.
Так окончились приключения доброго маркиза на арабской земле.
В Мелилье наступило время интенсивных боевых операций. Руководил ими генерал Санхурхо{57}. Мне несколько раз пришлось летать с ним на гидросамолете. Я дружил с его сыном Пепе, выполнявшим роль личного секретаря своего отца. Это был хороший парень, никогда не кичившийся своим особым [110] положением, что нередко свойственно детям высокопоставленных родителей. Другой сын Санхурхо, Хусто, обучался у меня на курсах в Севилье. В нем барских черт было больше, чем в брате. В то время я довольно часто бывал у генерала Санхурхо. Несколько раз отвозил его в Тетуан. Генерал стремился к популярности и старался казаться простым и демократичным.
Несколько раз мне довелось летать и с Франсиско Франко, получившим в те дни чин подполковника. К нему я не испытывал ни малейшей симпатии. На базе в Мар-Чика никто не любил его, начиная с родного брата, с которым он едва разговаривал. Когда требовался гидросамолет для подполковника Франсиско Франко, летчики старались уклониться от этого задания: нас задевало его поведение. Он прибывал на базу всегда вовремя и держался очень надменно, стараясь вытянуться как можно больше, чтобы казаться выше и скрыть свой начинавший появляться животик. По словам его брата, Франко постоянно преследовало недовольство своим ростом и склонностью к полноте. Он приветствовал нас строго по уставу и зло говорил что-нибудь неприятное, если самолет еще не был готов. Затем садился рядом с летчиком и сидел, не проронив ни слова, до прибытия на место назначения, где отпускал нас также строго по уставу, сохраняя при этом вид человека, делающего что-то необыкновенное. Не помню, чтобы я хоть раз видел его улыбающимся, любезным или проявляющим хоть какие-то человеческие чувства. Со своими товарищами по Иностранному легиону Франко вел себя точно так же. Его боялись, с ним никто не дружил, его никто не любил. Франко был антипатичен всем, кто с ним имел дело.
В те дни я получил задание, давшее мне постыдную и печальную привилегию быть первым летчиком, сбросившим с самолета бомбы с ипритом - ядовитым газом, впервые использованным под Ипром в конце первой мировой войны. Германская артиллерия нанесла тогда своим противникам колоссальный ущерб, обрушив на них град снарядов, начиненных этим отравляющим веществом. Однажды на аэродроме в Мелилье появились ящики с авиационными бомбами, наполненными ипритом. Всего 100 бомб по 100 килограммов каждая. Их приобрели на военных складах союзников. В годы первой мировой войны эти бомбы не успели использовать: наступило перемирие.
Перевозили их, соблюдая все меры предосторожности. Специально прибывшие на аэродром техники обращались с [111] бомбами очень бережно. В Мелилье они перешли в ведение капитана Планелла (впоследствии стал министром промышленности у Франко), которому дали звучный титул «начальника химической войны».
Поскольку «Голиаф» являлся единственным самолетом, способным поднять такие бомбы, на мою долю и выпала эта «честь». Должен признаться, мне ни на секунду не приходила в голову мысль о подлости или преступности полученного задания. Не помню, чтобы меня мучили угрызения совести после его выполнения. Внушенный нам образ мыслей определил ту потрясающую естественность, с какой мы совершали подобное зверство. Я, как и большинство моих товарищей, был нормальным человеком, с известной долей чувствительности. Мы стремились быть честными, не шли на поводу у плохих людей и вообще готовы были по-донкихотски все отдать для уничтожения несправедливости, конечно в нашем понимании этого слова. Можно привести множество примеров, подтверждающих это. Мы имели собственный взгляд на жизнь, свое понятие о чести. В этом кодексе и заключался секрет нашего поведения. Сколько же потребовалось лет, чтобы понять, какое чудовищное преступление мы совершали, сбрасывая бомбы с отравляющими газами на марокканские деревни!
Я начал осознавать это во время вторжения итальянцев в Абиссинию. Прекрасно помню, как возмущался, читая заявления летчика, сына Муссолини, в которых он с огромным удовлетворением сообщал о бомбардировках и расстрелах из пулеметов беззащитных людей. Я осуждал летчиков, которые, ничем не рискуя, не встречая противника в воздухе, убивали неповинных людей, стремясь захватить их территорию. Эти события происходили в 1935 году. Исподволь я стал понимать, что наше поведение в Марокко напоминало действия итальянцев в Абиссинии. Взгляды, привитые нам армией и церковью, накопившими вековой опыт пропаганды, невозможно быстро и легко выбросить за борт. Кроме того, нельзя забывать, что борьба мавританцев и испанцев началась много веков назад и с того времени продолжалась почти беспрерывно. Сначала мавританцы вторглись на нашу землю, потом мы завоевывали их территорию. Эта борьба стала для испанцев традиционной. В Испании в праздничные дни устраивались представления, связанные с войнами между мусульманами и христианами. Помню, как в поместье Сидамон в день именин моего отца показывали любительский спектакль, в котором эта борьба была основным мотивом. [112]
Поэтому нас нетрудно было убедить, что война в Марокко - естественное явление. Все сказанное мною не оправдание, а лишь объяснение нашего поведения.
Итак, мои заботы, связанные с газовыми бомбами, ограничивались техническими вопросами. Моральная же сторона предстоящего дела меня не беспокоила. Приступая к освоению нового оружия, мы получили столько советов и рекомендаций, что совершенно растерялись. Прежде всего, надо было научиться осторожно обращаться с ним. Механики, поскольку раньше им не приходилось иметь дела с ипритовыми бомбами, потратили целый день на опробование бомбодержателей. Бомбы могли не отцепиться от бомбодержателей, и тогда летчику пришлось бы совершить посадку вместе с ними.
Первый раз мы сбросили свой зловещий груз на небольшую позицию противника, расположенную на вершине горы. Этот дозор постоянно изводил нас снайперской стрельбой. На позиции имелась пещера, где марокканцы укрывались от бомбежек. Мы пролетели очень низко и сбросили четыре бомбы. Взрыв поднял огромные облака пыли, помешавшие увидеть результаты налета. На следующий день мы поспешили к месту бомбежки, чтобы посмотреть, что же там произошло. Каково же было наше удивление, когда мы не только не обнаружили никаких повреждений, но увидели спокойно разгуливавших марокканцев, словно сбросили на них не иприт, а конфетти!
Бомбежки продолжались. Всего было сброшено 60 бомб. Однако на другой день после бомбардировок мы каждый раз убеждались, что марокканцы расхаживали по своим укреплениям как ни в чем не бывало. Казалось, они просто выплевывали иприт! На аэродроме летчики подшучивали над нами и, смотря на наши приготовления к очередному вылету, изощрялись в остроумии, рекомендуя сбросить вместо ипритовых бомб бутылки с газированной водой. (Надо сказать, газированная вода в Мелилье была настоящей отравой.) По крайней мере, говорили они, можно причинить противнику хотя бы боль в желудке. Подтрунивание продолжалось до тех пор, пока одна из бомб не лопнула на аэродроме и не пострадало двадцать человек. Некоторые из них получили сильные ожоги. Среди раненых оказался и капитан Планелл - наш «начальник химической войны».
Безвредность иприта для противника объяснялась довольно просто. Газ, содержавшийся в четырех или шести бомбах, сбрасываемых нами при каждом налете, улетучивался [113] вместе со взрывом. Остатки газа, попадавшие на землю, не давали никакого эффекта. В 1925 году я разговаривал с марокканцами, участниками тех боев, и они подтвердили это. Мы должны были сбросить все 100 бомб на одну позицию, чтобы получить результат, какого добились немцы на Ипре, где газ тек ручьями.
* * *
Мелилья стала очень оживленной. Сюда постоянно приезжали люди с деньгами, жаждавшие развлечений. Летчики пользовались привилегией жить в городе и стремились как можно лучше использовать ее. Наши небольшие апартаменты в деревянном бараке теперь оказались очень кстати, так как найти квартиру в Мелилье стало проблемой. Городская жизнь была приятной, она не потеряла своего испанского провинциального духа, и в то же время в ней уже чувствовались новые веяния, направленные против традиционных порядков и норм поведения. Эти противоречия между желанием приобрести известную личную свободу и укоренившимися обычаями приводили нередко к осложнениям. Так случилось с одним из моих друзей, который часто встречался с одной красивой и жизнерадостной девушкой, однако не имел намерения жениться на ней. В плохую погоду он иногда приводил ее к себе на квартиру. Однажды, когда они сидели у него дома, туда явились мать девушки, двое свидетелей и судья. Пришлось сыграть свадьбу, иначе бы возник большой скандал. Подобные дела в Испании назывались «ловушкой». Иногда родственники по собственной инициативе выслеживали девушку, в других случаях девушка сговаривалась с родителями и подстраивала ловушку, которая вела в церковь. И в этом нет ничего удивительного, так как в те времена единственное, к чему стремились девушки в Испании, было замужество.
В этой связи вспоминаю историю, приключившуюся с моим кузеном Пепе. Я уехал в Севилью, а Пепе, оставшись один в квартире, пригласил на чай девушку из мелильской буржуазной семьи, весьма привлекательную и довольно решительную. Она настолько быстро приняла приглашение, что Пепе был слегка озадачен и подумал: не готовится ли для него ловушка? Поскольку об отступлении не могло быть и речи, оставалось принять меры предосторожности. Я уже говорил, что по соседству с нами жил Хоакин Гальарса. Наши квартиры разделял узкий коридор с окном, через которое легко и незаметно можно было попасть из одной квартиры в другую. [114]
Пепе попросил своих приятелей Сбарби и Гути в случае необходимости оказать ему услугу. Они должны были провести три часа в комнате Гальарсы, готовые немедленно прыгнуть в соседнюю квартиру, если появятся родители девушки с судьей и свидетелями. Вместо влюбленной пары они обнаружили бы девушку в компании трех вполне серьезных сеньоров, то есть создалась бы ситуация, не наказуемая законом. Казалось, все шло хорошо. Гути и Сбарби расположились у Гальарсы. Но Пепе совершил ошибку, вручив им несколько бутылок хорошего вина. Через два часа непрерывного возлияния телохранители моего кузена решили, что выполняемая ими роль не очень благородна, и начали во весь голос выкрикивать различные остроты, а затем, окончательно опьянев, разбили окно и учинили настоящий скандал. К счастью, Пепе успел увести девушку.
* * *
Когда генерал Санхурхо садился в самолет без адъютанта, мы уже знали: официальная поездка в Тетуан закончится в Севилье, Малаге или каком-либо другом месте Андалузии, где можно хорошо провести время. Мне нравились такие изменения маршрутов. Со мной Санхурхо всегда обращался просто, внушая тем самым к себе доверие. Повсюду он имел друзей и знакомых, умевших развлекаться. В общем, эти поездки были приятны. В тот день он собирался лететь в Санлукар-де-Баррамеда на совещание с генералом Примо де Ривера - такова была, по крайней мере, официальная версия. Санлукар был знаменит своей несравненной мансанильей и бегами. Тот факт, что Колумб отправился оттуда в одно из своих плаваний, прославил город меньше, нежели его вино и лошади. Путешествие из Мелильи в Санлукар при хорошей погоде и на таком гидросамолете, как «Дорнье», было очень приятным. За день до вылета сильный шторм и ливень очистили небо, и видимость была прекрасной. Пока самолет набирал высоту, чтобы пересечь полуостров Трес-Форкас, мы могли созерцать необыкновенный по колориту пейзаж. Залив Мар-Чика, с его спокойными водами, блестел на солнце как зеркало. Узкий нежно-желтый песчаный язык, вытянувшись к островам Чафаринас, отделял Мар-Чика от моря, с его характерным темно-лазурным цветом и отливающей белизной пеной. Мы пролетели над маленьким портом Мелильи. За несколько минут оставили позади полуостров Трес-Форкас - серый, скалистый, почти необитаемый. Его большой и [115] обрывистый волнорез постоянно атаковывало море, совсем не похожее здесь на Средиземное. На северо-востоке полуострова, на двух рифах, как мост, лежал линкор, не заметивший в тумане скал и оставшийся тут навсегда. Грандиозное и в то же время грустное впечатление производил этот бессильный колосс, постоянно подвергавшийся ударам волн, понемногу разрушавших его. Кажется, он назывался «Альфонсо». Это был один из трех линкоров, купленных Испанией и прослуживших очень недолго. В 1937 году в водах Сантандера английским торпедным катером был потоплен второй линкор - «Испания». В порту Картахена фашисты взорвали последний из них - «Хаиме».
На фоне чистого горизонта вскоре показались горы Испании. Когда мы подлетали к Вилья-Алусемасу, Санхурхо приказал приблизиться к берегу. Самолет прошел почти над. самым островом Алусемас, и несколько человек на террасе одного из домов приветствовали нас. Соблюдая необходимые меры предосторожности, мы пролетели над главным штабом Абд-эль-Керима в Вилья-Алусемасе, но не увидели там никакого движения, в нас не стреляли даже с береговых постов. В те минуты нельзя было предположить, что через несколько часов это кажущееся спокойствие закончится трагически.
Мы продолжали наше восхитительное путешествие и вскоре уже летели над Гибралтарским проливом. Отсюда открывался вид на большую часть Андалузии и Сьерра-Неваду. Под нами еще можно было различить Сеуту и Альхесирас, а слева уже показался Танжер - весь белый, окруженный зелеными холмами, с живописными виллами дипломатов, авантюристов и богатых компрадоров. Справа от нас, смело вдаваясь в море, купался в лучах солнца Кадис. Его трудно не узнать: узкий язык земли, на котором едва хватило места для автомобильной дороги и железнодорожной линии, проложенных для сообщения с материком. Панорама пролива, открывающаяся с воздуха при хорошей погоде, необыкновенно красива. Наконец мы подлетели к устью Гвадалквивира и сели на воду возле Санлукара. На пристани Санхурхо уже ожидал генерал Примо де Ривера с одним из своих адъютантов.
После полудня я сидел в казино за бокалом вина, когда на автомобиле подъехал адъютант Примо де Ривера и передал мне приказ генерала Санхурхо немедленно явиться к нему в загородное поместье. Генерал сказал мне. что Примо де Ривера должен быть этой же ночью в Альхесирасе, и спросил, можно ли доставить его туда на гидросамолете. [116]
До наступления темноты - тогда еще ночью не летали - оставалось два часа, времени было в обрез. Уступая настойчивости Санхурхо, я ответил, что, если отправимся тотчас же, можно попытаться. По моим расчетам, посадка на воду в Альхесирасе не должна быть трудной, даже при слабом освещении. Внезапно появился Примо де Ривера с маленьким чемоданом и торопливо поздоровался со мной. Мы запустили моторы и, не теряя ни минуты, поднялись в воздух. Но в спешке не сумели вовремя преодолеть одну из волн, обычно очень сильных в устье реки, в результате в самолет попало много воды. Примо и Санхурхо промокли с ног до головы. Инстинктивным движением я уклонился от этой ванны, спрятавшись под стеклянным козырьком. По мере того как мы набирали высоту, чтобы, сокращая путь, лететь над землей, температура воздуха понижалась и обоих генералов, сидевших в насквозь промокшей одежде, стало бить от холода, как в лихорадке. Пришлось сбросить форму, чтобы немного подсушить ее, а пока закутаться в моторные чехлы. Странно было видеть высокомерного диктатора и знаменитого генерала, закутанных в чехлы поверх нижнего белья, скорчившихся позади сиденья пилота.
Мы прибыли на место вечером, благополучно приводнились и сразу же отправились в отель «Альхесирас» - один из лучших в Испании. Помню, комната здесь стоила фунт стерлингов в день и оплачивалась в английской валюте, так как большая часть клиентов были англичанами, приезжавшими из Гибралтара. К девяти часам Примо де Ривера пригласил меня на ужин. Я отправился в город, который мне показался некрасивым и грязным. Мне было стыдно, что многие иностранцы судили по нему об Испании.
К ужину я пришел точно в назначенное время, но генералы все еще сидели на совещании, должно быть очень важном. Оно закончилось в половине одиннадцатого ночи. Видимо, Примо де Ривера был доволен его результатами. За ужином я с интересом слушал рассказы диктатора. У него был тонкий голос и сильный андалузский акцент; он казался симпатичным, общительным и прекрасно рассказывал разные истории. В Испании говорили, что Примо много пьет. В действительности же он употреблял только минеральную воду «Соларес». К концу ужина явился Гарсия де ла Эрранс, тогда подполковник инженерных войск. (В начале войны 1936-1939 годов в чине генерала был убит в казарме Карабанчель.) Очевидно, он близко знал Примо, так как обращался к нему [117] на «ты» и называл Мигелем. Весьма торжественно он вытащил завернутую в газету бутылку и сказал, что, узнав о присутствии Мигеля в отеле, пришел приветствовать его и принес вино, очень старое и исключительное на вкус. С удрученным видом Примо ответил, что больной желудок не позволяет ему употреблять ничего спиртного, и, даже не попробовав, передал вино нам. К концу ужина Санхурхо вручили срочную телеграмму на нескольких листках. В ней сообщалось, что марокканцы, сосредоточив против острова Алусемас большое количество артиллерии, вот уже несколько часов интенсивно обстреливают его. Бомбардировка принесла большие разрушения и многочисленные жертвы; число убитых до сих пор не подсчитано. Санхурхо предупредил меня, что утром мы отправимся в Мелилью.
Хорошо помню свое отношение к этому известию. Я понял, почему марокканцы не подавали признаков жизни несколько часов назад, когда мы пролетали над островом Алусемас. Вместе с тем я подумал, что сообщение о жертвах резко контрастировало с той наполненной жизнью обстановкой, в которой мы находились. Возможно, именно тогда я начал осознавать, что война в Марокко абсурдна. Но мои сомнения длились недолго. Выполняя приказ Санхурхо, я предупредил механиков, чтобы они подготовили самолет к вылету на рассвете, а сам отправился отдохнуть и заснул, как младенец.
Через несколько дней началась операция в секторе Тафарси в направлении Вилья-Алусемас. Одна из воздушных эскадрилий, понесшая большие потери, нуждалась в летчиках. Я вместе с моим наблюдателем капитаном Поусо вылетел ей на помощь. Однажды после бомбометания мы приблизились к линии фронта, чтобы пулеметным огнем поддержать наступление наших частей, шедших в авангарде «харки» {58} дружественных нам марокканцев. Пытаясь разобраться в обстановке и боясь спутать своих марокканцев с «чужими», что было нетрудно, мы летели очень низко. Несмотря на многочисленные предупреждения офицеров, чтобы «харки» для нашей ориентировки пользовались сигнальными полотнищами, они никогда этого не делали. Подлетев к фронту, мы увидели во дворе одного дома группу марокканцев в сорок или пятьдесят человек, которые, заметив нас, выкинули белый флаг. Мы решили, что это друзья, но они вдруг открыли [118] огонь, ранили моего наблюдателя в лицо и пробили радиатор. Поняв, что мы остались без воды, и увидев в зеркало окровавленное лицо Поусо, я сделал вираж в сторону своих линий, но в тот же момент почувствовал два резких удара в колени, как будто в меня попали камнями. Удары оказались настолько сильными, что сбросили ноги с педалей управления. В первый момент я не почувствовал острой боли и восстановил управление. Но заглох мотор. Я знал лишь приблизительно, где находятся наши войска. Используя имевшуюся высоту, я начал планировать, стремясь покрыть возможно большее расстояние, чтобы не попасть в руки противника. Но вскоре самолет потерял скорость и камнем упал на землю с высоты 20 метров. Удар был настолько сильным, что Поусо потерял сознание, а я находился в полуобморочном состоянии и не мог сделать ни малейшего движения, зажатый обломками самолета. Все же я заметил, что к нам спешат пять или шесть марокканцев. Кто они - друзья или враги? Я не мог достать пистолет из кобуры, но, чувствуя, что меня оставляют последние силы, собрал всю свою волю, не желая сдаваться врагам. О скольких вещах можно подумать за несколько минут! Сильное нервное напряжение, желание выжить во что бы то ни стало позволили мне удержать сознание до тех пор, пока один из бежавших не крикнул: «Эстар де Эспанья! Эстар де Эспанья!» {59} Что было потом, не помню. Пришел в себя, когда нам оказывали первую помощь. Кстати, это делал ветеринарный врач в звании лейтенанта туземной полиции. Не знаю, чем он занимался в «харки», но Поусо и я очень признательны ему за заботу о нас. На двух мулах, поддерживая с обеих сторон, марокканцы довезли нас до первого санитарного пункта. Там нас сфотографировали. На этом снимке, обошедшем многие иллюстрированные журналы, я был похож на Дон-Кихота, когда его везли на Росинанте, избитого палками после печального приключения с иянгуэсцами.
Я уже находился в санпункте, когда прибыл адъютант Санхурхо. Генерал командовал позицией, около которой нас подбили, и видел падение самолета. Он приказал отправить нас на автомобиле в госпиталь. Так спустя три часа после ранения я очутился в великолепной операционной госпиталя в Мелилье. На этот раз мое положение было серьезным: я получил по пуле в каждую ногу, довольно большую трещину в черепе (врачи даже подумывали о трепанации) [119] и множество ран и ушибов при падении. У моего наблюдателя было несколько переломов и других повреждений, а также пулевое ранение в щеку, оставившее шрам на всю жизнь.
Первые недели в госпитале были тяжелыми; лечение протекало болезненно, но благодаря искусным врачам и моей огромной выносливости я уже спустя два месяца выписался и сделал первые шаги на костылях. Месяц я провел вместе со своей сестрой Росарио и братом Маноло, восстанавливая здоровье, в Канильясе и Сидамоне, а затем вернулся в Мелилью, как раз к моменту взятия Вилья-Алусемаса. На этом Примо де Ривера закончил войну в Марокко.
Взятие Вилья-Алусемаса
На базе в Мар-Чика все пребывали в сильном возбуждении. Для участия в алусемасской операции выделили две эскадрильи гидросамолетов: испанскую и французскую. Последняя прилетела из Бизерты (Тунис). С первого же дня между испанскими и французскими морскими летчиками установились сердечные отношения. Я уже говорил, что летчики нашей морской авиации в отношении знания техники оставляли желать много лучшего. Французские морские летчики, наоборот, действовали умело и применяли тактику, значительно отличавшуюся от нашей. Разница заключалась прежде всего в их жесткой дисциплине во время полета. Мы же больше походили на ФАИ{60}. Давая нам задание, командование никогда не указывало высоту полета, и каждый летел на той, какую находил для себя более подходящей, конечно в зависимости от обстановки. На первый взгляд такой порядок мог показаться абсурдным, но на практике, в ходе войны в Марокко, он имел свои преимущества.
Действия французов более подходили для военных операций в Европе. После двух или трех совместных боевых вылетов у меня сложилось мнение, что тактика, применяемая ими в Марокко, тоже не лишена недостатков.
Среди летчиков французской эскадрильи находился лейтенант Пари, ставший вскоре самым знаменитым асом французской авиации. Он был симпатичным, веселым человеком и прекрасным пилотом. Неоднократно мы вместе летали [120] на задания. Последний раз я видел Пари за несколько дней до его гибели в Касабланке.
Шли последние приготовления к высадке в Вилья-Алусемасе. Командование подтянуло сюда испанскую эскадру и часть французского флота. В числе французских кораблей прибыл и линкор «Париж» - самый мощный в то время военный корабль в мире. Я не буду подробно описывать десант в Вилья-Алусемасе, ограничусь лишь некоторыми деталями, запечатлевшимися в моей памяти.
В баре нашей базы гидросамолетов всегда царило оживление. Там постоянно имелся большой выбор самых лучших вин и ликеров, приобретаемых контрабандным путем в Гибралтаре. Помню «международную» партию в покер между испанцами и французами. Она практически никогда не прекращалась: игроков, отправлявшихся на бомбардировки, заменяли те, кто уже вернулся с задания; ложившихся спать - те, кто вставал. Ели, не прекращая игры, на придвигаемых столиках. Однажды ночью Рамон Карранса, летчик эскадрильи испанской морской авиации, впоследствии ставший алькальдом Севильи, выиграл 20 тысяч песет. В другой раз командир французской эскадрильи выиграл несколько тысяч франков. Вероятно, он был с Корсики, так как каждый раз, меняя тысячефранковый билет на песеты, без особого уважения вспоминал святую Мадонну.
Наиболее выгодными клиентами в баре считались французские и испанские моряки.
Во время алусемасской кампании существовала хорошая практика - отправлять на боевые задания смешанные экипажи из французских и испанских летчиков.
С самого начала операции я почти ежедневно летал над заливом и видел высадку десанта в Вилья-Алусемасе. Наши самолеты имели запас горючего только на четыре часа полета, поэтому, когда оно кончалось, мы садились на воду рядом с одним из наших кораблей и пополняли свои бензобаки. Внушительно и вместе с тем смешно выглядел огромный линкор «Париж» посреди залива Алусемас. По боевой тревоге экипаж, укрытый и защищенный броней, поднимался и палил из огромных орудий по обрывистому берегу, где, как предполагалось, марокканцы установили несколько маленьких пушек. В официальных донесениях часто употреблялись слова: «концентрация сил противника». В действительности же почти всегда это были восемь или девять человек, прятавшиеся в скалах. [121]
Взятие мыса Морро-Нуэво силами Иностранного легиона я тоже наблюдал со своего пилотского сиденья. Мне было все так хорошо видно, как если бы я находился в театре в первом ряду балкона. Наступавшие легионы двигались в строгом боевом порядке. Офицеры, руководившие операцией, шли впереди. Тогда-то я понял причину большой разницы в потерях среди офицеров легиона и в обычных войсках. Наступил момент, когда наше продвижение приостановилось (должно быть, сопротивление оказалось очень сильным) и отряд укрылся в скалах. Но вот появились еще две роты легионеров, присланные на помощь. Построившись для боя, они быстро пошли вперед, оставляя за собой убитых и раненых. Дойдя до высоты, где укрепились наши войска, они вместе с ними бросились в атаку. Огромные потери свидетельствовали об ожесточенности схватки. Наступление велось по всей широте Морро. Марокканцы, которым некуда было отступать - позади начинались высокие и обрывистые скалы. - стояли насмерть.
Мы произвели посадку у авианосца «Дедало», чтобы запастись бензином. Я поднялся на борт выпить кофе и, когда вышел из каюты, заметил на палубе нескольких морских офицеров, смотревших в бинокль на Морро-Нуэво, на позицию, взятие которой Иностранным легионом мы несколько минут назад наблюдали. Они рассказали, что легионеры бросают с крутого обрыва в море захваченных в плен марокканцев. Я взял бинокль, и мне представилось ужасное зрелище: с высоты почти 100 метров легионеры сбросили в море двух человек. Увиденное потрясло и возмутило меня. По радио я сообщил командующему авиации о взятии Морро-Нуэво, отметил храбрость, проявленную подразделениями Иностранного легиона, но одновременно доложил о жестокости и бесчеловечности, с какими его солдаты расправлялись с пленными. Свое донесение я закончил словами: «Подобные дела бесчестят всю армию». Позже мне стало известно, что полковник Сориано, получив мое радиосообщение, немедленно передал его Примо де Ривера.
Естественно, Абд-эль-Керим не мог совершить чуда: разница в соотношении сил была слишком велика. Объединенные армии Испании и Франции разгромили героически сражавшиеся отряды марокканцев.
После взятия Вилья-Алусемаса и захвата французами в плен Абд-эль-Керима война в Марокко закончилась. [122]
Старый «Фарман Голиаф», на котором Ла Фита нарисовал Давида, метающего камень в гиганта, стоял на ремонте в Мелилье. После окончания ремонтных работ самолет надо было перегнать на базу в Севилью. В связи с этим у меня родился план: оставить там «Голиаф» и продолжить путешествие на север, где и провести месяц отпуска. Накануне моего отъезда из Мелильи мы устроили маленькую пирушку, как всегда шумную и веселую, и со всеми почестями попрощались с самолетом-ветераном. Обычно такие полеты, какой предстоял мне, летчики использовали для отправки различных посылок своим близким и друзьям. Я тоже получил много поручений. Среди подарков был даже маленький барашек, которого Гильермо Дельгадо посылал сыну своего друга, и примерно пять больших посылок с чайными сервизами из знаменитого китайского фарфора, стоившие в Мелилье в три раза дешевле, чем на полуострове. Перелет оказался тяжелым: болтанка продолжалась почти четыре часа, и на «Голиафе» к ней было трудно приспособиться. Я летел без второго пилота, поэтому прибыл в Севилью, буквально умирая от усталости и с нетерпением ожидая момента приземления. Как только показалась Таблада, я направил самолет на аэродром и совершил посадку, несмотря на сильный ветер, дувший в хвост. Машина ударилась о землю, перевернулась и… развалилась. Так из-за моей поспешности, непростительной для опытного летчика, закончил свое существование ветеран «Голиаф» с картиной Ла Фита. С экипажем, включая барашка, ничего страшного не произошло. Мы отделались легкими ушибами. Спустя немного времени я получил из Мелильи радиограмму, взволновавшую меня еще до ее прочтения. Как всегда самонадеянный, я решил, что товарищи, узнав об аварии, беспокоятся о моем здоровье. Каково же было мое разочарование, когда я понял, что их интересует лишь судьба чайных сервизов, отправленных со мной!
Вскоре я был уже в Витории, где получил телеграмму от полковника Кинделана, в которой он сообщал, что за военные заслуги мне присвоили чин майора, и искренне поздравлял меня. Без ложной скромности могу сказать, что не ожидал такой высокой оценки моей службы, ибо минул лишь год, как мне дали чин капитана. Таким образом, я прошел путь до чина майора менее чем за двенадцать лет и передо мной открывалась блестящая карьера. Я не мог жаловаться на судьбу, которая была ко мне весьма благосклонна. Война в Марокко закончилась, когда она уже стала для меня нестерпимой; [123] я по-прежнему страстно любил свою профессию, чувствовал себя молодым, сильным, не имел серьезных осложнений в жизни и был совершенно свободен, в том смысле, как я это тогда понимал.
Несколько дней я провел в Витории, где поселился мой брат Пако, служивший в пехотном полку. Он женился на одной из наших дальних родственниц - Маричу Алонсо де Ареизага, к которой всегда испытывал искреннюю любовь. Они имели трех сыновей и жили довольно скромно. Пако всегда точно и честно выполнял свои обязанности и на службе и дома. В армии его считали одним из самых способных офицеров. О семейной жизни Пако скажу только, что в Витории матери ставили его в пример, как образцового мужа. В те дни мы часто встречались с ним, и с каждым днем он все больше нравился мне. Я открывал в нем неожиданные для меня качества, удивлялся его знаниям и умению разбираться в самых сложных проблемах.
В то лето я приобрел открытый автомобиль «фиат», одну из первых моделей с обтекаемыми формами, привлекавший всеобщее внимание. Однажды Пако предложил мне поехать навестить нашу сестру Инесу, проводившую лето в деревне Маесту, вблизи Витории, где у нее был огромный и прекрасный дом. К Инесе я никогда не питал симпатии. Она казалась мне хмурой и злой, но из уважения к Пако я согласился. К тому же мы не виделись несколько лет. За это время произошло много событий, например мое серьезное ранение и др. Одним словом, у нас имелось более чем достаточно причин для волнующей встречи. Итак, мы подъехали к ее дому. Услышав шум автомобиля, Инеса вышла на балкон. Увидев мой «фиат», даже не поздоровавшись, она воскликнула: «Игнасио, откуда у тебя средства на покупку такой роскошной машины? Это же безрассудство для серьезного человека!» Я был поражен, возмущен и резко ответил, что поступаю так, как мне нравится, и не обязан отдавать кому-либо отчет в своих действиях, особенно ей. Во время разговора Инеса оставалась на балконе, а я сидел в машине и думал о том, чтобы возвратиться в Виторию, не заходя к ней в дом. Но дипломатично вмешался Пако, и мы отправились обедать. Эта сцена дает прекрасное представление о характере моей сестрицы. Но жизнь полна абсурдных вещей! Ее муж, Висенте Абреу, в то время майор артиллерии, симпатичный и веселый человек и талантливый художник, невероятно любил Инесу. Несмотря на ее характер, он, казалось, был счастлив. [124]
По требованию начальника авиационной школы в Алькала-де-Энарес майора Пепе Легорбуру, родом из Витории, меня назначили к нему заместителем. Между нашими семьями давно установились почти родственные отношения, и я уважал Пепе, как старшего брата.
Легорбуру был выдающимся человеком. По своему культурному уровню он значительно выделялся из нашей среды. Пепе много путешествовал за границей, любил музыку и довольно искусно играл на пианино, обладал тонким вкусом и качествами, редко встречавшимися среди военных, был умен и смел. У него имелись друзья во всех слоях общества - от высокомерного аристократа до каменщика. Он поддерживал дружеские связи с известными учеными и политиками.
Жил Пепе вблизи станции Алькала в комфортабельной квартире. Одну из ее комнат он уступил мне. Питались мы в таверне сеньора Маноло, находившейся в том же доме. Кормили там великолепно. Готовила жена Маноло, сеньора Алехандра, умевшая угодить своими блюдами всем гостям, включая настоящих гурманов. На стол подавали самое лучшее вино из Арганды - родины сеньора Маноло. Супружеской чете помогали две молодые хорошенькие и работящие племянницы. Эта семья необычайно внимательно заботилась о Пепе и обо мне. Мы всегда чувствовали их доброту и сердечность. Это было очень трогательно, и, естественно, мы отвечали им тем же.
Я так много говорю о Пепе и об Алькала потому, что тот период оказал на мою жизнь немалое влияние. Новое назначение мне очень нравилось. Всю неделю я много летал с курсантами школы, а в субботу мог отправляться на самолете, куда хотел. Тогда мы часто охотились с воздуха на дроф - глупых и пугливых птиц. Они водились в большом количестве у речки Тороте, протекавшей в шести километрах от аэродрома. Сначала мы низко пролетали над водой, и испуганные шумом мотора птицы тотчас поднимались в воздух. Тогда мы отделяли от стаи группу или одну самую большую дрофу и начинали преследовать ее, летя на близком расстоянии. Наиболее сильные из них выдерживали погоню минут двадцать, а затем сдавались и садились на землю. Мы снова заставляли ее взлететь, но через какую-нибудь минуту птица падала окончательно. Тогда мы опускались и забирали ее, соблюдая осторожность, так как дрофы больно клюются. [125]
В то время я часто встречался с подполковником Августином Муньосом Грандесом{61}, командовавшим батальоном велосипедистов в гарнизоне Алькалы. Он нередко обедал с нами, после чего мы играли с ним в бильярд, и он всегда обыгрывал меня. Я знал Грандеса с Африки. Как офицер он пользовался большим авторитетом. Во время войны в Марокко Грандес получил шесть или семь ранений и, несмотря на молодость, был произведен за военные заслуги в чин подполковника. Из стремления к оригинальности он носил иногда гражданский костюм, купленный без примерки в магазине «Эль Агила», и фуражку шарманщика, не обращая внимания на то, что думают по этому поводу окружающие.
Не знаю, по каким соображениям, но Пепе Легорбуру ненавидел монархию и диктатуру Примо де Ривера. Он симпатизировал и поддерживал контакт со многими генералами и политиками, противниками диктатуры. Среди них, я помню таких генералов, как Агилер, Батет, Нуньес де Прадо, и политиков Санчеса Герра, Алькала Самора{62} и Мараньона. В Алькала Пепе дружил с некоторыми республиканцами, среди которых был и сеньор Маноло - фанатик республики.
Легорбуру четко разделял своих друзей: одна группа состояла из людей высшего общества, мужчин и женщин, имевших обыкновение время от времени приезжать к нему, чтобы насладиться превосходными кушаньями сеньоры Алехандры. Пепе не скрывал перед ними своего отрицательного отношения к королю и диктатуре, но они не придавали этому большого значения и не воспринимали его речи всерьез. Следующая группа - интеллигенты-республиканцы, такие, например, как Мараньон. Пепе уважал и ценил в них больше интеллектуалов, чем политиков. В третью группу входили активные политические деятели - враги монархии и диктатуры. С ними Пепе связывала конспиративная деятельность.
Легко понять мое удивление, когда я узнал об этой стороне его жизни, столь новой для меня. Я не участвовал в деятельности Пепе. Но, поскольку мы жили вместе, поневоле многое знал о ней. Хотя Легорбуру никогда не пытался втянуть меня в свои дела, он питал ко мне полное доверие и поэтому [126] в моем присутствии не принимал никаких мер предосторожности. Я уважал его взгляды. С каждым днем они казались мне все более правильными.
По воскресеньям, а иногда и среди недели в таверну сеньора Маноло, закончив свою работу на стройке, приходил каменщик-социалист по имени Педро Блас. Он помогал обслуживать клиентов и таким образом зарабатывал дополнительно несколько песет, которые, несомненно, были ему очень кстати. Однажды строители объявили забастовку. Руководил ею наш знакомый Педро Блас, с которым Пепе и я поддерживали дружеские отношения. От него мы узнавали, как развиваются события на стройке: каковы настроения рабочих, какие трудности и т. п. Забастовка затягивалась, денег стало не хватать. Пепе Легорбуру с присущей ему решительностью вызвался помочь рабочим. Ему не пришло в голову ничего другого, как с группой летчиков организовать платный бой быков. Зная, что во время моих андалузских приключений я участвовал в бое быков, он решил привлечь и меня в качестве одного из тореадоров. Я не возражал, и прежде всего потому, что при нашем разговоре присутствовал Блас. Хотя планы Пепе я считал несколько утопическими, в глубине души возможность блеснуть в качестве тореро льстила мне. Тогда я видел только приятную сторону этой затеи и не думал о трудностях, с которыми столкнулся позже.
Мне пришлось на два дня уехать в Севилью. Возвратившись, к своему большому удивлению, я нашел приготовления к предстоящему бою в самом разгаре. Вместе со своими друзьями Пепе развернул бурную деятельность. Уже были напечатаны программы и афиши. Их расклеивали на улицах Алькалы, а часть отправили в аэроклуб, «Гран Пенья» и другие мадридские клубы. Когда я понял, что дело поставлено на вполне серьезную основу, меня охватило беспокойство. Я даже немного испугался, увидев свое имя на афишах, рекламирующих меня как первого матадора. Хотя я и участвовал раньше в бое быков и получил некоторые навыки, но тогда мои схватки с быками происходили среди знакомых мне людей и на маленьких импровизированных аренах. Кроме того, мне никогда не приходилось убивать быков, и я беспокоился, удастся ли мне сделать это по всем правилам - с одного раза или придется несколько раз колоть его, прежде чем я смогу его прикончить. С другой стороны, меня терзали сомнения, как я буду чувствовать себя на настоящей арене перед неизвестной мне публикой, заплатившей деньги за представление. [127]
На следующий день мы отправились на скотоводческую ферму, находившуюся на Хараме и принадлежавшую другу Легорбуру, выбирать молодых быков. Нас сопровождал «Студент» - тореадор высшей категории, согласившийся помочь руководить боем быков. Когда мы подошли к загону, хозяин, прежде чем выбрать для меня быка, спросил, убивал ли я когда-нибудь этих животных. Я ответил, что нет, не приходилось. Тогда он отобрал быка поменьше. Я сейчас же подумал: когда публика увидит меня, такого великана, рядом с этим насекомым, она тотчас начнет издеваться надо мной. А мне, честно говоря, не хотелось быть посмешищем. Тогда хозяин заметил, что животные в поле, да еще если смотреть на них, сидя верхом на лошади, всегда кажутся гораздо меньше, чем на самом деле. Он пытался убедить меня, что бычок не так уж мал. Но, донимаемый навязчивой мыслью, как бы не выглядеть смешным, я настаивал, чтобы дали большого быка. Но и второй показался мне маленьким. Видя мое упорство, торговец сдался, но предупредил, что выбранный мною бык великоват. Накануне корриды мы отправились на арену, чтобы посмотреть на наши будущие жертвы. Я попросил старшего пастуха показать моего быка. Он направил меня к одному из загонов. Я посмотрел в окошко и, к своему удивлению, увидел огромного, с внушительными рогами быка! Вернувшись к старшему пастуху, я сказал, что, видимо, произошла ошибка, этот зверь вовсе не мой, а предназначается, очевидно, для «Студента». Отлично помнивший нашу поездку на ферму, старший пастух очень спокойно, но с некоторой иронией ответил: никакой путаницы не произошло, этот зверь, как я его назвал, именно тот бык, которого я сам выбрал, и добавил, что не следует слишком беспокоиться, ибо быки в загоне кажутся больше, чем в действительности.
Я ушел с арены взволнованный. Последние слова старшего пастуха не успокоили меня. Животное казалось таким огромным, что не испугало бы разве только самого Хоселито{63}. Чем больше я думал о предстоящей корриде, тем сильнее нервничал. Я с ужасом отметил в себе симптомы, похожие на те, какие возникали у меня перед некоторыми опасными боевыми операциями в Марокко. У меня появился страх перед быком. Я знал, что иной раз даже знаменитые тореадоры теряли в таких случаях контроль над собой и самым постыдным образом убегали с арены на глазах у публики. Я спрашивал [128] себя: достаточно ли велики во мне достоинство и гордость, чтобы доминировать над остальными чувствами, и негодовал за то, что так глупо впутался в эту историю, из которой не знал, как и выйти. Уже какой раз мои честолюбие и тщеславие играли со мной злую шутку!
По мере приближения часа корриды я нервничал все больше и больше. Всю ночь я не спал, до утра проворочавшись на постели и думая о самых разных вещах. Вдруг мне в голову пришла не очень умная идея, но я все-таки немедленно осуществил ее. Вызвав своего денщика, я дал ему денег, чтобы он купил 40 или 50 билетов на корриду и раздал солдатам на аэродроме, предложив им разместиться на всех трибунах. И если публика начнет издеваться надо мной, они должны вступиться за меня. Зная их любовь ко мне, я верил: они не допустят никаких неприятных эксцессов.
В день корриды в Алькала стали прибывать друзья из Мадрида. Перед боем они собрались пообедать с нами в доме сеньора Маноло. Среди них я помню группу американцев и красивых американок. В тот день мне казалось, что все они говорят только глупости, и поэтому ужасно раздражали меня. Пепе продемонстрировал им мой действительно великолепный костюм тореро и шляпу. Одна из американок настойчиво просила разрешения надеть его, чтобы сфотографироваться в нем. В другое время просьба показалась бы мне забавной и я сам помог бы сеньоре облачиться в него. Но в тот день у меня было настолько плохое настроение, что я забрал костюм и, не сказав ни слова, заперся в своей комнате.
Наконец мы прибыли на арену. Мой костюм имел огромный успех. При иных обстоятельствах я был бы этим польщен, но в тот момент мне казалось: чем больше ко мне присматриваются, тем ужаснее окажется провал. По традиции участники корриды совершили шествие по арене под аккорды Пасодобле{64}. Трибуны были заполнены. Я поприветствовал королеву корриды - молодую, красивую девушку. Правда, разглядел я это позже. Наконец прозвучал рожок - сигнал к началу боя.
Открылась дверь, и на поле, делая огромные прыжки, выскочил мой бык. На всем ходу он повернулся вокруг себя. Никого не заметив, бык остановился на середине круга. Я смотрел на него, и в голове у меня с невероятной быстротой мелькало множество абсурдных мыслей. Но я собрал [129] свою волю и сказал себе: «Это твой бык, и публика ждет тебя! Я иду! Что будет, то будет!» Схватив двумя руками свой плащ, я решительно бросился вперед и остановился перед быком. Мне повезло. Он атаковал меня с таким благородством и храбростью, что позволил проделать несколько приемов, имевших у зрителей успех. Затем я отбежал к барьеру, не догадываясь, что раздавшиеся аплодисменты предназначались мне. Теперь наступила очередь бандерильерос{65}. Я стал ожидать момента, когда должен убить быка.
Взяв шпагу и мулету{66}, я направился к балкону, где сидела молодая королева в мантилье, с гребнем, и, сняв шляпу, церемонно приветствовал ее, произнеся несколько несвязных слов. Затем, повернувшись вполоборота, бросил ей, как требовал обычай, свою шляпу. Между тем настал решающий момент - бык остался один в центре круга. За несколько секунд до этого «Студент» посоветовал мне целиться немного ниже «креста» {67}, то есть в самое уязвимое место, и хотя этот прием не совсем правильный, однако животное от такого удара гибнет быстрее. Я направился к быку и повторил с мулетой те же манипуляции, что и с плащом: став близко к своей жертве, поставил ноги вместе и, не сдвигаясь ни на миллиметр, сделал ею несколько пасов, судя по крикам, довольно живописных. Как только бык замер, я вплотную подошел к нему и вонзил шпагу. С удивлением я увидел, что шпага вошла по рукоятку, и бык сразу уткнулся в землю. Такой неожиданный и великолепный финал вызвал у меня самого крайнее изумление, что, должно быть, отразилось на моей физиономии. Некоторые зрители, хотя я и находился в центре арены, заметили это и потом рассказывали мне, какое у меня было удивленное лицо.
Страх, плохое настроение и нервное напряжение тотчас улетучились. Меня наградили ухом{68} и предоставили право совершить круг почета. С каким энтузиазмом аплодировали пятьдесят солдат с аэродрома, приглашенных защитить меня! Мы ужинали с восхищенными американками, вновь ставшими казаться мне привлекательными. Я с удовольствием отдал в [130] их распоряжение свой костюм, и они по нескольку раз сфотографировались в нем.
Вырученные участниками корриды несколько тысяч песет Легорбуру передал нашему другу Педро Бласу, который был очень тронут этим.
* * *
В те дни правительство объявило о новой структуре организации военно-воздушных сил, которую летчики приняли с большим воодушевлением. Был сделан первый важный шаг по пути самостоятельной организации воздушной армии в Испании, чего все мы так желали и что считали необходимым. В авиации создавались послужные списки кадров независимо от общих списков армии, учреждались правила и распорядки, предназначавшиеся исключительно для авиации. Нам выдали новую форму, совершенно не похожую ни на армейскую, ни на морскую, - темно-зеленого цвета, с золочеными пуговицами и значками, с поясом из той же материи; сапоги и брюки навыпуск, шинель или кожаное пальто. Все это дополняла зеленая пилотка с двумя остриями, как у солдат Иностранного легиона, с золоченой кисточкой, свисавшей на лоб и изящно болтавшейся во время ходьбы. Для торжественных приемов мы имели «чупа» - короткий фрак без фалд, а для парадов - кортик, большие эполеты с бахромой и золоченый пояс, довольно красивый, но слишком броский. Однажды я ожидал Хосе Арагона у подъезда отеля «Регина» в Мадриде. Ко мне подошла иностранка, вышедшая из отеля, и приказала найти ей такси. Она приняла меня за швейцара, и не удивительно, ибо в больших отелях и кабаре-люкс швейцары имели форму, похожую на нашу. Должен признаться, это не доставило мне удовольствия. Но я постарался скрыть свое раздражение и, через силу улыбаясь, передал поручение дамы груму отеля. В 1930 году в высших сферах и дворцовых кругах стали считать зеленую форму формой разрушителей основ господствующего строя и упразднили ее в наказание авиаторам за их малую приверженность монархическим институтам.
Чтобы числиться в кадрах военно-воздушных сил, недостаточно было иметь звание просто летчика. Требовался диплом летчика-наблюдателя. Для получения второго звания надо было пройти курс навигации, бомбардировки, радио, механики и т. д., то есть серьезно заниматься и работать. На аэродромах «Куатро виентос» и Лос-Алькасерес организовали курсы для изучения этих предметов. Я записался на первый [131] курс в Лос-Алькасерес, которым руководил инфант{69} дон Альфонсо Орлеанский, подполковник, опытный летчик, страстный энтузиаст авиации. Решительный сторонник независимости военно-воздушных сил, он немало содействовал введению в авиации новых реформ. Дон Альфонсо долго жил в Англии, выглядел как истый англичанин и имел много привычек, приобретенных там и обращавших на себя внимание. Он был горячим приверженцем гимнастики и в обязательном порядке заставлял нас заниматься ею. Не было ни малейшей возможности отвертеться от этого. Дон Альфонсо ввел для использования на аэродромах форму английского типа цвета хаки: рубашку, короткие брюки и носки. Такой костюм был удобен для работы. Но в нас, хотя мы считались людьми с довольно прогрессивными взглядами по сравнению с представителями остальных родов войск, еще жили предрассудки типичной деревенской непримиримости ко всему новому, столь распространенные в Испании. Поэтому мы долго сопротивлялись и не хотели надевать «детскую форму», как у нас ее называли. Наибольшие неприятности доставляли нам носки и ботинки. Нам нравилось ходить в сандалиях без носков. Но тогда исчезало изящество всей формы, к великому отчаянию инфанта, который не мог понять, как офицеры авиации, в общем культурные люди, могли проявлять столь плохой вкус.
Спустя несколько недель в Лос-Алькасерес прилетел Пепе Легорбуру. Он обожал море и, несмотря на свои политические убеждения, дружил с инфантом, любившим беседовать с ним. Хотя Пепе не скрывал своих взглядов, многих все-таки удивляла свобода, с какой он говорил со всеми и обо всем. Правда, никто не воспринимал всерьез его разговоры, никто не прерывал его и уж тем более не сообщал властям.
По окончании курсов я вернулся в Алькала. Пепе еще больше погрузился в политику. К нему часто приезжали военные, не скрывавшие своих республиканских взглядов. Среди них я помню Луиса Рианьо и Анхела Пастора - старых майоров авиации (им тогда было по 42 года). Из высших чинов я видел у Пепе генерала Нуньеса де Прадо, которого высоко ценил с тех пор, как познакомился с ним на курсах в Хетафе. Нередко бывал майор пехотных войск по имени Аграмонте или что-то в этом роде. Посещали Легорбуру Муньес Грандес, мой родственник Фернандо Энриле - полковник кавалерии, командовавший одним из полков в Алькала, политически [132] нейтральный человек. Особенно запомнился майор Мигелито Узльва из школы верховой езды, веселый, игравший на гитаре и постоянно изрекавший собственные сентенции человек. Если он видел кого-либо скучным, то обыкновенно говорил: «Это печальнее, чем прогулка без закуски» - и прочее в том же духе. Он был ярым республиканцем, и ничто не могло заставить его придерживать свой язык.
Трудно объяснить причины той атмосферы, царившей в стране, когда огромное большинство испанцев с невероятным безразличием выслушивало недовольных. Я не могу этого сделать еще и потому, что сам проявлял полнейшее равнодушие к происходящему и не придавал значения услышанному. Можно было наблюдать такие, например, странные вещи. В клуб «Гран Пенья», то есть в одно из самых заметных мест столицы, где всегда собиралась наиболее реакционно настроенная часть мадридского общества: аристократы, крупная буржуазия, придворные, военные, консервативные политики, одним словом, ярые представители монархического режима, по вечерам приходили Пепе Легорбуру, Луис Рианьо, Аграмонте, сын генерала Вейлера{70}, критик-искусствовед, и некоторые другие, которых я не помню. Они совершенно открыто выражали недовольство существующими порядками, и никто из высокопоставленных сеньоров - придворных, консерваторов и им подобных не останавливал их и не принимал абсолютно никаких мер. Я редко ходил туда, но иногда целые вечера просиживал с Легорбуру и его друзьями, слушая те же речи, что и в Алькала. Я вступил в члены клуба «Гран Пенья», чтобы иметь возможность посещать его бар - комфортабельное кабаре, с особым входом для дам - со стороны улицы Рейна. Это кабаре не предлагало ничего неприличного сверх преимуществ находиться в «Гран Пенья», то есть пользоваться великолепным обслуживанием, хорошими винами, замечательной кухней, умеренными ценами и возможностью встретиться со знакомыми. Рядом с большим салоном для танцев имелось несколько отдельных комнат, обставленных оригинально и с большим комфортом. Одним словом, бар «Гран Пенья» отвечал своему назначению - услаждать жизнь сливкам общества. Он пользовался особой репутацией у женщин легкого поведения. Приглашение в бар являлось своего рода посвящением их в персоны высшей категории. [133]
Французская компания «Латекоер» открыла почтовую воздушную линию Тулуза - Южная Америка, проходившую через Испанскую Сахару. Ее самолеты пролетали 1200 километров над нашей территорией, совершая посадки в Кабо-Хуби и Вилья-Сиснерос - маленьких фортах с несколькими испанскими солдатами, словно заточенными внутри проволочных заграждений. Эти два укрепления и пост в Агуэре являлись единственными позициями, занимаемыми нами на всей территории Испанской Сахары. Контроль над ней осуществляли главный инспектор, находившийся в Кабо-Хуби, и два губернатора: один - в Вилья-Сиснерос, другой - в Агуэра. Столь звучные титулы давались скорее для формы, так как на самом деле сеньор «инспектор Испанской Сахары» имел власть только над маленьким гарнизоном своего форта, не располагая юридическими правами на Вилья-Сиснерос и Агуэра. Губернаторы управляли территорией, заключенной в ограду из колючей проволоки, и 25 или 30 солдатами, не осмеливавшимися далеко отходить от своих укреплений.
Бывали случаи, когда местные племена брали в плен и убивали экипажи самолетов компании «Латекоер», вынужденных совершать посадку в пустыне. Франция сделала представление Испании об отсутствии безопасности на нашей территории, сопровождавшееся громкой кампанией в печати. Озабоченное этим обстоятельством, правительство решило направить для защиты самолетов гражданской линии одну эскадрилью, поручив мне возглавить ее и присвоив мне громкое звание командующего воздушными силами Испанской Сахары. Эти воздушные силы никогда не превышали 9-10 самолетов, но используемые мною служебные бланки всегда производили большое впечатление благодаря своему грифу, достойному Тартарена.
В Сахаре
Выполняя приказ, я вылетел из Севильи во главе эскадрильи самолетов «Бреге-14». Эти машины были легки в управлении, прочны и приспособлены для пустыни, так как могли садиться и взлетать с любой площадки. Ночь мы провели в Лараче. Нас встретили командующий гарнизоном, впоследствии видный фашистский генерал Мола (кстати, он первым применил во время гражданской войны выражение «пятая колонна»), и командир авиационной части, симпатичный [134] и жизнерадостный капитан Мартин Луна. На следующий день мы отправились в Касабланку.
То ли от избытка смелости, то ли от несознательности, но я не помню, чтобы меня хоть в малейшей степени беспокоило предпринятое нами путешествие. Хотя оснований для этого было более чем достаточно. Впервые я оказался в положении командира, не имевшего возможности ни с кем посоветоваться и вынужденного самостоятельно разрешать все затруднения, какие могли возникнуть. К тому же я никогда ранее не выезжал за границу. Пока мы находились на испанской территории, все это меня не волновало. Отчасти, видимо, как я уже сказал, из-за несознательности, но в какой-то степени и из-за фатализма, который время от времени проявлялся во мне. Иногда он удобен, но всегда обрекает на бездействие. Только оказавшись во французской зоне, я понял, что мы летим за границу и на мне лежит вся ответственность за наши действия.
С воздуха Касабланка показалась мне огромным белым городом, возможно потому, что в тот день как-то особенно ярко светило солнце. На аэродроме нас встретил испанский консул Бегония. Он помог нам выполнить ряд небольших формальностей, связанных с приездом в чужую страну, с которыми без него мне было бы трудно справиться.
В Касабланке мы провели два отличных дня. Жили в великолепном отеле, питались в лучших ресторанах. Французская кухня привела нас в восторг. Должен признаться, здешние вина понравились мне больше, чем знаменитые риохские. Нужно было прилететь в Касабланку, чтобы узнать, что французская кухня и вина не имеют себе равных в мире!
Следующая посадка предполагалась в Магадоре. В день нашего отъезда из Касабланки, точнее, в час отлета обнаружилось отсутствие одного летчика-наблюдателя, лейтенанта Фернандо Эрнандеса Франка. Моторы уже были запущены, и мы готовились взлететь, как вдруг я заметил автомобиль характерной для такси окраски, в котором ехал этот гуляка. В руках он держал две огромные куклы и букет цветов, проданные или подаренные ему в кабаре, где он истратил на шампанское, очевидно, немалую сумму денег.
Магадор с воздуха имел прелестный вид. На его маленьком аэродроме нас ожидали испанский консул Маэстро де Леон, префект, алькальд и военный начальник полковник спаги{71}, элегантный на вид человек, с моноклем, и еще кто-то. [135]
В группе встречавших стояла сеньора с двумя девочками. Неожиданно у меня возникла идея. Я попросил у Эрнандеса Франка куклы и цветы и, прежде чем поздороваться со всеми, к великому удивлению французов и испанцев, преподнес куклы девочкам, а цветы - сеньоре. Оказалось, это были жена и дочери консула. Затем я отдал приветствие властям и представил своих летчиков. После того как мы устроились в отеле, консул пригласил нас и представителей французских властей на обед. В тот же вечер Маэстро де Леон рассказал мне, какой эффект произвел на французов мой маленький жест с куклами и цветами. Они были невероятно удивлены нашей вежливостью, называли нас настоящими испанскими идальго, полагая, что мы заранее продумали наше поведение. Я не осмелился открыть правду. О пребывании в Магадоре у нас остались самые приятные воспоминания. Все носились с нами. Консул оказался симпатичным человеком и способным дипломатом. У него сложились хорошие отношения с французскими властями, и они уважали его. С тех пор остановки в Магадоре при перелетах из Испании в Сахару стали обязательными, и все мечтали о них.
Три дня в Магадоре промелькнули незаметно. На четвертый день рано утром мы отправились в Агадир, намереваясь к вечеру прибыть в Кабо-Хуби. Эта часть пути произвела на нас сильное впечатление: справа простирался океан, слева - Малый Атлас с его снежными вершинами. Под нами - ландшафт с первыми признаками пустыни. В Агадире мы заправились бензином. Предстояло преодолеть последние километры. Миновали Ифни - большое нагромождение глиняных домов того же цвета, что и земля, которое поэтому трудно было разглядеть. Тут заканчивались французские позиции. Пролетев Санта-Крус-де-Мар-Пекеньо, в то время еще не занятый Испанией и выглядевший оазисом среди зыбучих песков, мы оказались в Испанской Сахаре. Кабо-Хуби появился значительно раньше, чем все ожидали, - мы не учли пассатных ветров, сильно подгонявших нас. С воздуха он показался нам самым затерянным и печальным местом в мире.
Обязанности инспектора в Кабо-Хуби выполнял подполковник Пенья. Его секретарем был капитан Гуарнер. Здесь же находилась казарма дисциплинарной роты - подразделение, в котором отбывали наказание осужденные трибуналом военные. Ею командовал другой Гуарнер, брат секретаря. В захудалую факторию форта время от времени приезжали местные жители, чтобы продать несколько килограммов шерсти [136] и купить чаю, сахару, муки и пользующуюся огромным спросом голубую материю, линявшую, как калька. Лавчонка была маленькой, грязной и бедной, но через нее поддерживался контакт с местным населением. Испанцы никогда не удалялись от Кабо-Хуби дальше чем на 100 метров. Подполковник Пенья производил впечатление хорошего человека. Его семья жила на Канарских островах (я думаю, он поступил на службу, чтобы накопить некоторую сумму денег). Пенья редко выходил из своих комнат и никогда не вмешивался в наши дела. Отношения между нами всегда были спокойными и корректными. Братья Гуарнер своей несносной педантичностью вызывали у нас антипатию. Здешний врач, молодой человек со скучающим лицом, проводил время, подсчитывая оставшиеся до возвращения в Испанию дни.
Испанские летчики и два француза-механика жили вне форта, в домике представителя французской авиационной компании «Латекоер». Они не захотели воспользоваться предложенной им комнатой в форту, чтобы быть ближе к своим самолетам и располагать большей свободой. Представителя компании звали Антуан Сент-Экзюпери. Он был первым, кого мы увидели, прилетев в Кабо-Хуби. Экзюпери помог устроить наши самолеты среди дюн, покрывавших аэродром.
Жизнь в Кабо-Хуби могла превратить любого человека в неврастеника. Врагом номер один был песок. Хотя мы много знали о пустыне из книг, фильмов, рассказов, действительность оказалась намного хуже, чем мы себе представляли. Не успеешь выйти из самолета, как на зубах начинает хрустеть песок. Песок становится неотъемлемой частью твоего существования, ибо он - один из составных элементов здешней атмосферы, и бесполезно пытаться избавиться от него. Максимум, что мы могли сделать ценой огромных усилий, - немного ослабить его действие.
Вид ангара и маленьких домиков, где разместился персонал аэродрома, менялся так же часто, как декорации на сцене театра. Утром, открыв окно, вместо моря, которое видел вчера, замечаешь дюну высотой больше дома, появившуюся за ночь. Приходилось постоянно вести борьбу с песком, чтобы не быть погребенными в нем. Мы старались не придавать слишком большого значения этому бедствию и, как могли, приспосабливались к местным условиям. Брили головы, чтобы в волосы не набивался песок, носили белые комбинезоны или пижамы, сандалии, разумеется без носков, и летные очки. [137]
Песок был обязательной частью любого блюда, и мы привыкли, жуя пищу, чувствовать его на зубах.
Человеку, в первый раз прибывающему в Кабо-Хуби, казалось, что песчаный ветер - временное явление и, как только он перестанет дуть, все придет в норму. На самом деле ветер дул день и ночь, неделями и месяцами, не прекращаясь ни на мгновение.
Поэтому основной нашей заботой стал уход за самолетами, и в первую очередь за карбюраторами, которые быстро портились от песка.
Другой неприятной стороной жизни в Сахаре была большая влажность, съедавшая металлические части самолетов, превращая их в нечто слоеное. Мы были убеждены, что испытываемые нами неудобства - результат непродуманного месторасположения аэродрома. По нашему мнению, Кабо-Хуби меньше всего подходил для стоянки самолетов, так как ветер, наталкиваясь на высокие стены форта, создавал завихрения, ускорявшие возникновение дюн. Я запросил разрешения перенести аэродром в другое место, более удобное, но получил отказ. Видимо, начальство думало, что, если мы будем прилеплены к форту, это обеспечит нам большую безопасность. Так боязнь ответственности принудила нас на протяжении нескольких лет есть яичницу с песком и проклинать это ужасное место. Надо сказать, что ангар в Кабо-Хуби был транспортабельным и перебазирование его не составило бы особого труда.
Скоро я понял: необходимо чем-то занять личный состав. Опасно, когда молодые, полные энергии парни бездельничают, сидя целый день в комнате, превращенной в казино, и играя в домино, шахматы или карты. Азартные игры я категорически запретил. Партии в покер пришлось решительно прекратить в первые же дни, ибо они никогда не кончались и игра велась на деньги. Если бы я не принял меры, кто-нибудь из офицеров выиграл бы деньги у всей эскадрильи или произошло что-нибудь еще более неприятное.
Мы занялись топографической съемкой берега и местности Пуэрто-Кансадо, интересовавших министерство. По утрам учились фотографировать с воздуха, после полудня изучали материальную часть самолета и проводили лабораторные работы. Такие занятия были очень полезны. Кроме того, что на них уходил целый день (вместе со временем, которое мы вынуждены были тратить на содержание в порядке самолетов в наших условиях), мы получали хорошую подготовку к полетам [138] над пустыней, приобретали опыт, пригодившийся нам потом не однажды. Мы приняли также меры для обеспечения минимальной безопасности полетов, так как вся территория вокруг Кабо-Хуби была заселена враждебными нам племенами. В воздух всегда поднималось не менее трех самолетов, летевших в сомкнутом строю. В один из них брали проводника-араба, хорошо знавшего местность; в другой - механика и необходимые запасные части. В командирский самолет садился летчик-наблюдатель с фотоаппаратом. На всех машинах имелись пулеметы и по карабину на каждого члена экипажа, а также запас воды и продуктов на несколько дней. Если один из самолетов совершал вынужденную посадку, остальные садились возможно ближе к нему и совместными усилиями принимались устранять поломку. Если же это не удавалось или к месту аварии приближались вооруженные люди, наша группа, чтобы избежать столкновений, бросала поврежденный самолет и рассаживалась на оставшиеся два.
Помню две вынужденные посадки. Одна произошла вблизи Кабо-Хуби. Тогда мы смогли исправить повреждение, оставшись незамеченными. Вторая авария оказалась более серьезной. Нам пришлось провести несколько часов в 90 километрах от форта. В течение этого времени за нами наблюдал небольшой отряд арабов, вооруженных винтовками. Наш проводник сказал, что, вероятно, они поджидают подкрепления и не упустят случая напасть на нас. И действительно, когда, устранив поломку, мы взлетели, показалась большая группа арабов на верблюдах. Увидев самолеты, они начали стрелять по ним.
Ночью на охрану аэродрома приходилось выделять почти половину личного состава форта. Солдатам было очень тяжело, и мне пришла в голову мысль использовать для этой цели собак. С Канарских островов нам прислали пса с устрашающей мордой, и проблема была решена. С этого времени дозор нес один солдат с собакой, и можно было не опасаться, что кто-либо приблизится к аэродрому. Однако пес едва не стал причиной настоящей драмы.
Сент- Экзюпери и я быстро подружились. Мне нравилось беседовать с этим образованным, интересным человеком. Я часто приглашал его обедать с нами. Как к товарищу по службе в авиации, мы испытывали к нему уважение и симпатию. Наши взаимоотношения были сердечными, и мы во всем, в чем могли, помогали друг другу. Однажды ночью, сидя в своей комнате, я услышал под окном громкие крики о помощи. Я немедленно выбежал узнать, что случилось, и увидел [139] Сент-Экзюпери, распростертого на земле. Он пытался защититься от пса, словно фурия наскакивавшего на него и уже укусившего в плечо. Я принялся оттаскивать пса, но тот имел привычку не выпускать своей жертвы. Пришлось ударить его по голове самолетной стойкой, случайно попавшейся под руку. Наполовину оглушенный, пес разжал свои клыки. Сент-Экзюпери был спасен. Я немедленно послал за врачом. Раны оказались незначительными, но нервное потрясение, вызванное неприятным происшествием, было довольно сильным. Кто знает, не подоспей я вовремя, смогли ли бы мы восхищаться Сент-Экзюпери -большим писателем и одним из самых популярных героев Франции. Это происшествие чрезвычайно огорчило меня. К счастью, через неделю Сент-Экзюпери поправился, и мы отпраздновали его выздоровление, устроив большой банкет, на котором он произнес краткую речь и прочел великолепный рассказ о летчиках пустыни (в то время он писал свою знаменитую книгу «Южная почта» {72}), а затем показал несколько забавных фокусов.
Однажды Сент-Экзюпери, его механик и два испанских летчика, взяв старую львиную шкуру, неизвестно где раздобытую французами, сделали несколько фотоснимков, вошедших позднее в историю. Один из шутников надел шкуру и на четвереньках взобрался на девственную дюну, оставив на песке следы лап с когтями. С земли он выглядел несколько толстоватым, но, когда проявили фотографии, сделанные воздушной камерой, всех поразило его сходство с настоящим львом, который взобрался на вершину дюны и остановился там, встревоженный шумом авиационных моторов. Я не вспомнил бы об этих фотографиях, если бы в 1929 или 1930 году не увидел их в «Иллюстрасион франсэз» - одном из серьезных французских журналов - и не прочел там статью известного писателя о его поездке в Южную Америку. Рассказывая о нашей зоне в Сахаре, он вполне серьезно писал, что видел там несколько львов, и как подтверждение опубликовал две фотографии, сделанные ради забавы его товарищами.
Все то время, что я провел в Кабо-Хуби, нам везло: арабы не захватили ни одного экипажа самолетов фирмы «Латекоер». Помню лишь одну вынужденную посадку, но она закончилась вполне благополучно. Позже я прочел некоторые рассказы Сент-Экзюпери о его пребывании в Кабо-Хуби. Многое в них было вымыслом и фантазией. Так, он рассказывал [140] о спасении, я уж не знаю скольких, экипажей самолетов. Всякий человек, знакомый с пустыней, сразу же увидит неправдоподобность этих рассказов. Когда самолет с людьми совершал вынужденную посадку и попадал в руки враждебных племен, не было иного выхода, как договориться с ними о выкупе или отправить на выручку отряд войск. Но ни французское, ни испанское командование никогда не посылали для этого войска.
Мы с нетерпением ожидали окончания постройки ангара на аэродроме в Вилья-Сиснерос, чтобы перебазировать туда штаб и часть самолетов. Однажды я получил срочную телеграмму из штаба авиации. В ней предлагалось как можно быстрее вместе с эскадрильей перелететь в Вилья-Сиснерос. Мне не объяснили мотивы этого решения. Подполковник Пенья тоже ничего не знал. Сделав необходимые приготовления, на следующее утро мы отправились в Рио-де-Оро{73} с надеждой, что пассат поможет нам добраться туда, ибо имевшегося запаса бензина едва хватало, чтобы покрыть расстояние от Кабо-Хуби до Вилья-Сиснерос.
Приказ штаба был срочным и конкретным, его надлежало быстро и беспрекословно выполнять. Очевидно, наше присутствие в Рио-де-Оро было крайне необходимо. Мы приняли все меры, чтобы благополучно совершить перелет. Опыт, приобретенный в Кабо-Хуби, облегчил нам задачу. Самолеты были в полном порядке, личный состав хорошо натренирован и подготовлен к неожиданным полетам. Из всех членов эскадрильи только меня беспокоило предстоящее путешествие. Мы должны были преодолеть 650 километров над неизвестной и враждебной землей, с запасом бензина как раз только до Вилья-Сиснерос, да еще в расчете на помощь пассата! Никогда еще эскадрилья не совершала столь длинного перелета, и меня волновало, выдержит ли летный состав палящее солнце на протяжении стольких часов. Чтобы частично защититься от него, мы надели, в первый раз, шлемы из белой шерсти, рекомендованные нам летчиками «Латекоер». Не знали мы и как поведут себя моторы и самолеты в такую жару, когда металлические части нагреваются так, что до них нельзя дотронуться голой рукой, без перчаток.
Все опасения сразу же покинули меня, вернее, показались незначительными, как только я почувствовал, что лечу во главе эскадрильи на юг и ветер дует нам в хвост. Всегда было так: я волновался или испытывал страх до тех пор, пока не начинал [141] действовать. Под нами расстилались огромные пространства дюн, которые, если на них долго смотреть, буквально укачивали, так как летели мы очень низко, чтобы пассат лучше подгонял нас. Мы видели пять или шесть фюзеляжей брошенных самолетов. Это было печальное зрелище. Они казались скелетами больших животных, оставленными на караванном пути. Попались нам и несколько пароходов, севших на мель возле берега. Их торпедировали во время войны 1914 года. Пролетели над легендарным мысом Богадор, считавшимся когда-то концом света.
Итак, половина пути пройдена. У берега мы с радостью увидели несколько рыболовецких судов, экипажи которых помахали нам руками. Они приплыли с Канарских островов. В этих пустынных местах приятно получить дружеское приветствие. Наконец с огромным облегчением я различил вдалеке узкий полуостров, на котором находился Вилья-Сиснерос. Я сообщил об этом остальным летчикам покачиванием крыльев. Если бы в этот момент кто-нибудь увидел нас, он подумал бы, что с эскадрильей происходит что-то неладное - летчики, чтобы выразить свою радость, стали проделывать в воздухе самые невообразимые фигуры. При вылете из Кабо-Хуби мне казалось, что я один волновался, но по прибытии на место у всех на лицах сияла «радость выживших». Началась жизнь, совершенно не похожая на ту, что мы вели в Кабо-Хуби, и значительно более интересная.
Первое, что бросилось нам в глаза еще с воздуха, - на той части полуострова, где находились форт и аэродром, не было песка. Однако нас ждал другой сюрприз. Мы много слышали о ветре в Рио-де-Оро, и все же встреча с ним застала нас врасплох. Он дул, словно ураган, который, казалось, никогда не прекратится. Его сила в десять раз превышала силу ветра в Кабо-Хуби. При первой посадке из-за отсутствия у летчиков опыта приземления в таких условиях ветер перевернул один самолет. После столь трудного перелета потеря самолета выглядела ужасно глупой.
Нас ждал губернатор. Его вид поразил меня. Он носил такую же, как у Мориса Шевалье{74}, шляпу канотье, но очень старую. Хотя я уже не помню всех деталей его одежды, но она меньше всего подходила для губернатора Сахары. Однако еще больше нас удивил вид 30 или 40 солдат форта. Только половина из них имела форму. Остальные - в фетровых [142] шляпах или картузах, альпаргатах, блузах или пиджаках производили странное и убогое впечатление. Это были крестьяне или рыбаки с Канарских островов, по какой-то причине отправленные сюда без формы.
Губернатора звали Ромераль. Его отца, губернатора Бильбао, убили анархисты. Ромераль провел меня в кабинет, где объяснил причины нашего вызова. Три дня назад он ехал на небольшом грузовике со своим секретарем и слугой-негром на маяк, находившийся в четырех километрах от форта. Вдруг раздался залп. Одного из сопровождавших убили, но шоферу удалось довести машину до форта. Немедленно были приняты меры для отражения предстоящего нападения, считавшегося неизбежным. Губернатор сообщил, что, по сведениям, полученным из достоверных источников, местные племена концентрируются в окрестностях форта с намерением атаковать его. Это явится началом общего наступления. Он был уверен в точности своих сведений и сообщил о них в министерство, которое и решило послать нас на помощь. В тот же день мы совершили разведывательный полет, но не увидели ни одной живой души в радиусе пятидесяти километров. Как стало известно позже, нападение на грузовик было простой попыткой ограбления, совершенной четырьмя арабами, не предполагавшими, что губернатор может ехать в грузовике. Они хотели захватить продукты, доставляемые каждые 15 дней на маяк.
Жизнь в Вилья-Сиснерос была значительно приятней и разнообразней, чем в Кабо-Хуби. Его великолепный аэродром в те времена являлся, несомненно, одним из лучших. Поле в несколько километров длиной, с совершенно гладкой и твердой, как цемент, поверхностью; сильный ветер, дувший всегда в одном направлении, - все это идеальные условия для взлета тяжело нагруженных самолетов.
Мы приступили к воздушным съемкам полуострова и время от времени производили разведку в глубь материка. Все необходимое, включая воду для людей и машин, привозили из Лас-Пальмас на пароходе, совершавшем рейсы: Канарские острова - Кабо-Хуби - Вилья-Сиснерос - Агуэра. Вода строго учитывалась и охранялась - у резервуара всегда стоял часовой, ибо каждый литр воды ценился на вес золота. В пустыне не было такой добродетели, которая помогла бы устоять против бутылки столь драгоценной жидкости. Вначале я не учел этого, и нам опорожнили хранилище с двухмесячным запасом.
Постепенно мы начали привыкать к новому месту. В окрестностях форта жило довольно много местных жителей, [143] с которыми летчики быстро установили контакты. Наш быт не мог быть ни слишком веселым, ни очень комфортабельным, но мы постарались сделать его достаточно терпимым.
Вилья- Сиснерос имел свои положительные качества, которыми мы научились пользоваться. Одно из них -несметное количество рыбы. Именно за неисчислимые рыбные богатства полуостров назвали Золотой Рекой. Во время прилива в фиорд входили огромные косяки отличной рыбы. Когда же прилив спадал, почти вся она оставалась в заливе. Я не раз видел там стаи больших креветок. Жители выбирали их ковшами, горшками и всевозможными черпаками. Однажды я приехал в Вилья-Сиснерос на пароходе. Когда корабль вошел в залив, нам показалось, что он плывет по чему-то твердому - его нос отбрасывал рыбу, как плуг землю.
Каждый день перед обедом мы купались в фиорде и принимали солнечные ванны. Когда приближался час второго завтрака, кто-нибудь из офицеров брал ружье, взбирался на камень и делал два-три выстрела в воду. Немедленно всплывали три или четыре большие рыбы. Их относили повару. Ежедневно подаваемую нам к столу рыбу всегда добывали таким способом. Так же ее ловили и для солдатской кухни.
Вторая достопримечательность Рио-де-Оро - изобилие ракушек и прочих морских животных. Мой рассказ может показаться преувеличением, но эти чудеса существовали на самом деле, и не только в нашу эпоху, но еще задолго до нее на протяжении сотен тысяч лет, ибо полуостров, на котором находится Вилья-Сиснерос, состоит из окаменелых морских животных. Море, всегда беспокойное в этом месте, непрестанно ударяясь о крутые берега, подмывает их и отрывает целые куски. Здесь можно найти огромные окаменелые раковины, более твердые, чем скалы полуострова Рио-де-Оро. Во время отлива на берегу можно набрать сколько угодно самых различных морисков{75}, не опасаясь, что их запасы истощатся. До нашего прибытия местные жители не подозревали, что этих животных можно употреблять в пищу. Съедобные ракушки устилали берега на многие километры, а на пляжах фиорда имелось такое изобилие маленьких раков, что, когда кто-нибудь неожиданно появлялся там, казалось, весь пляж движется к морю: тысячи ракообразных, почувствовав чье-либо присутствие, устремлялись к воде. [144]
Наши обеды всегда проходили несколько торжественно. В придачу к морискам мы имели самые хорошие вина, ликеры, пиво, которые заказывали в свободном порту Лас-Пальмас по смехотворно низким ценам. Иногда мы съедали такое количество моллюсков, креветок и т. д., что, беспокоясь за своих офицеров, я обязывал их принять в качестве противоядия по бутылке молока. Но я не помню ни одного случая отравления морисками.
* * *
В Вилья- Сиснерос мы столкнулись с явлением, необычайно поразившим нас. На аэродроме под руководством лейтенанта инженерных войск производились работы, на которых были заняты негры и несколько арабов. Но у кассы, где выдавали зарплату за неделю, я не встречал ни одного негра. Деньги получали незнакомые мне арабы. Лейтенант объяснил, что эти люди -хозяева негров. Каждую неделю они приходят получать деньги, заработанные их рабами (так повелось с самого начала работ, и губернатор знает об этом). Я был поражен и тотчас же отправился к Ромералю. Выслушав меня, он ответил, что это весьма деликатная проблема. В этой части пустыни существует такой обычай: негры, только потому, что они негры, - рабы, как в нашей, так и во французской зоне. И ничего с этим поделать нельзя, в инструкции приказано оставить все так, как есть. Я заявил, что не согласен с таким положением и по крайней мере на нашем аэродроме не допущу подобного варварства. Моя реакция была стихийной, но у меня ни на мгновение не возникло сомнения относительно правильности моих поступков. Я переговорил с офицерами эскадрильи, и мы решили, что оплата будет производиться персонально тем, кто работал, и, если за ней не придут сами негры, ее не получит никто. Договорились также проследить, чтобы при нас арабы не обращались с неграми, как с рабами. Хотя эти меры в отношении столь безобразного явления, с которым мы столкнулись, могут показаться наивными и незначительными, они свидетельствовали о заметном росте нашего сознания. Мы возмущались беззаконием и не на словах, а на деле готовы были бороться с ним, что и доказали спустя несколько месяцев. Мы выполнили свое решение - выдавать деньги тем, кто их заработал. Правда, наши усилия оказались малоэффективными. По субботам, когда неграм выплачивали зарплату, хозяева ожидали их за пределами аэродрома, чтобы сейчас же отобрать ее. [145]
Несмотря на этот выпад против арабов, летчики стали приобретать среди них авторитет. Им нравилось все, что было связано со стрельбой, но особенно сильное впечатление на них производили выполняемые эскадрильей упражнения по стрельбе из пулеметов по заданным целям. Их приводила в восхищение скорость нашего огня и точность попадания. Другим поводом для роста нашей популярности, чем, правда, мы не особенно могли гордиться, была репутация сумасшедших. Арабы вообще относились с большим уважением к юродивым, считая их отмеченными особым знаком аллаха. Славе ненормальных мы были обязаны разным причинам. Во-первых, тем, что ходили почти раздетыми. Для арабов, даже кончика носа не показывавших наружу, это было непостижимо. Во-вторых, они никак не могли понять, зачем мы принимаем солнечные ванны. Но особенно их удивляло, что мы едим устриц. «Едят камни», - с изумлением говорили они. Один араб, хорошо относившийся к нам, рассказал мне, что первыми сведениями, полученными им обо мне, были такие: ест камни, ходит раздетый и работает. Вполне достаточно одного из этих моментов, чтобы запереть самого уважаемого араба в сумасшедший дом.
По вечерам мы усаживались около дома с безветренной стороны, болтали и пили апиритив. Наступало самое хорошее время суток: спадала дневная жара, но еще не чувствовалось неприятной ночной влажности. Однажды после полудня мы увидели бредущую из пустыни группу арабов человек в пятьдесят, в основном женщин и детей, имевших ужасный вид. С разбитыми ногами, с потрескавшимися от жары губами, они выглядели настолько худыми, что были похожи на ходячие скелеты. Арабы подошли к воротам аэродрома и, совершенно обессиленные, упали на землю. Это оказались остатки племени, которое, перекочевывая на другое пастбище, подверглось нападению банды разбойников. Грабители убили и ранили большую часть мужчин, захватили нескольких женщин, рабов, верблюдов с продовольствием, воду и палатки. Те, кому удалось спастись, четыре дня шли по пустыне, не встретив на своем пути ни одного колодца.
Их приход совпал с часом обеда на аэродроме. Через несколько минут несчастные получили кувшины с водой и тарелки с пищей, которые принесли солдаты. Появившийся губернатор застал их за едой. Чаю им дали столько, сколько они хотели, а на десерт открыли самые лучшие из имевшихся на складе банок со сладким. На ночь беженцев разместили [146] в домах арабов, живших в окрестностях форта. На аэродроме о них заботились с такой искренней сердечностью, что губернатор шутя говорил мне: если мы будем и дальше так относиться к своим подопечным, то удвоим колонию.
В пустыне часов не наблюдают. Время имеет там совершенно иную ценность, чем у нас. Прошло более двух месяцев. Мы почти забыли о спасенных, когда на аэродром явились пять арабов, одетых по-дорожному, на очень хороших верблюдах. Я никогда не вмешивался в политические дела пустыни - они относились к сфере деятельности губернатора. Поэтому, увидев делегацию, направляющуюся на аэродром, подумал, что арабы ошиблись адресом, и приказал переводчику проводить их в кабинет Ромераля. После длительных переговоров с ними переводчик вернулся и сказал, что они не хотят видеть губернатора, а желают говорить с «шейхом тайяра», то есть с «шейхом птиц» - так арабы Вилья-Сиснероса называли меня. Я возражал, так как Ромераль ревниво относился к вмешательству в его дела, но, уступая их настойчивости, предложил пройти в мой кабинет. Один из арабов, удостоверившись, что я действительно являюсь «шейхом птиц», извлек из-под своих многочисленных одежд портфель и вынул оттуда письмо, написанное по-арабски, с двумя большими печатями, на которых были изображены гербы наподобие дворянских и два или три слова. Письмо адресовывалось мне. Написал его Бучарайя - брат Синего султана{76}. В послании после многочисленных приветственных выражений, употребляемых арабами, говорилось следующее: «Я знаю, что ты дал пищу моим детям. Я благодарю за твои действия, которые мы никогда не забудем…» Письмо было длинным, любезным и настолько поэтичным, что я не берусь воспроизвести его.
Печати на конверте имели фамильные гербы «Ма эль Аинин» - племени, члены которого считались потомками Пророка. На следующий день я передал эмиссару Бучарайя письмо, в котором благодарил за послание, выражал желание лично познакомиться и приглашал провести в Вилья-Сиснерос несколько дней.
Губернатора заинтересовала эта переписка. Он сказал мне, что Бучарайя пользуется огромным авторитетом в пустыне, и доказывал, что тот не примет приглашения. Французы несколько раз предпринимали попытки пригласить его, но никогда не получали согласия. [147]
В пустыне, повторяю, часов не наблюдают. Прошло еще почти три месяца. Однажды вечером мы увидели приближающуюся к форту группу из десяти прекрасно экипированных, на породистых верблюдах арабов. Это был шейх Бучарайя со своим эскортом, прибывший ко мне с визитом. Он намеревался остаться в Вилья-Сиснерос на два дня, но, очевидно, ему показалось у нас не так уж плохо, и шейх прожил в форту целую неделю. Больше всего ему понравились упражнения по стрельбе из пулемета с воздуха. Они, действительно, могли произвести впечатление. Цели мы поместили вблизи зрителей, и те прекрасно видели шквал из трассирующих пуль, высекавших искры из камней. Бучарайя впервые с момента приезда утратил вид невозмутимого человека и выражал восхищение, как обычный смертный.
Патроны в пустыне ценились чрезвычайно дорого, и никто не позволял себе роскошь расточать их понапрасну. Но для Бучарайя и его свиты мы, не скупясь, организовали несколько учебных курсов стрельбы. Гости, в том числе и Бучарайя, были счастливы. Они никогда не стреляли столько, сколько в те дни. Увидев, что мы хорошие стрелки, они прониклись к нам еще большим уважением.
Другим развлечением, приведшим в восторг наших гостей, была охота за газелями на автомобиле. В нашем распоряжении находился открытый «шевроле», который мы называли «верблюдом». Это была необыкновенная машина. Тысячи и тысячи километров покрыл наш «верблюд» по бездорожью, без единой аварии. Отправляясь на охоту, мы грузились в него по пять человек, вооружались карабинами и брали пару гончих собак. Как правило, вскоре же обнаруживали стадо из несколько тысяч газелей или антилоп и начинали преследовать одну из них, отделившуюся от основной массы. Быстрота этих животных невероятна - 80 километров в час! Один прыжок равен десяти метрам. Приблизившись к жертве на ружейный выстрел, прямо на ходу мы стреляли в нее, пока животное не падало. Иногда, чувствуя, что оно начинает уставать, мы спускали собак. Для непривычного человека такая охота казалась безумием, ибо, мчась на предельной скорости по неровной местности, машина совершала фантастические прыжки, и не было бы ничего удивительного, если бы пуля попала в голову одного из охотников.
На охоту, устроенную для гостей, со мной отправились Бучарайя и два человека из его свиты. Первую газель мы убили за несколько минут; вторая задала нам работу. Она [148] бросилась в дюны, куда на автомобиле мы проникнуть не могли. Бучарайя и два его охранника предложили преследовать ее пешком, утверждая, что газель ранена. Я согласился, но спустя некоторое время сообразил, что совершил глупость, оставшись наедине с тремя вооруженными арабами за много километров от форта. Как-никак Бучарайя был вождем племен, считавших нас врагами. Не показывая своего беспокойства, я продолжал охоту. Мы действительно нашли раненую газель, а когда вернулись на аэродром, Бучарайя очень трогательно обнял меня. Я подумал, что он признателен за охоту. И только через несколько месяцев Бучарайя сказал мне, что благодарил за доверие.
Я совершил с Бучарайя несколько полетов. В воздухе он держался спокойно. В его честь губернатор устроил протокольный банкет. Перед каждым приглашенным поставили по нескольку приборов и бокалов. Бучарайя, как и его соотечественники, никогда раньше не пользовался столовыми приборами и удивленно взирал на сервировку. Но, будучи очень хитрым человеком, он не приступил к еде, пока не увидел, как это делают другие. Тогда он взял соответствующий прибор и вполне естественно начал орудовать им. Я не раз удивлялся, с какой легкостью выходил он из затруднительных положений. В разговорах он был находчив, обладал некоторыми манерами важного господина, умел и знал, с кем «играть на деньги». На аэродроме он держался свободнее, нежели в форту. Однажды утром я проверял в ангаре карбюратор своего самолета. В это время появился милейший Бучарайя со своими людьми. Увидев меня выпачканным в масле и занятым работой, он остановился от удивления. Я рассмеялся. Чтобы сопровождающие не видели совершаемого мною «преступления», он приказал им немедленно выйти наружу. Обратившись ко мне, Бучарайя серьезно сказал, что я поступаю нехорошо: начальник не должен работать. Он не хочет, чтобы его люди видели это, дабы я не потерял авторитет в их глазах. Я убедился, как непоколебимо жители пустыни соблюдают обычаи, ставшие для них законом. Один из них категорически запрещал работать тем, кто принадлежит к высшим слоям.
Накануне отъезда Бучарайя мы зашли с ним в казино. Я показал ему карту Западной Сахары, на которой мы отметили характерные особенности данной местности: наиболее близкие к нам колодцы, соляные разработки, районы частых дюн, сухие русла и т. п. Я спросил, может ли он хотя бы приблизительно определить на карте место, где его ждет племя. [149]
Шейх внимательно посмотрел на карту, потом спросил о значении некоторых знаков и указал нам пункт в 200 километрах от Вилья-Сиснероса. Там находилась его семья (так он называл свою Кабилию). Я доверял Бучарайя, поэтому у меня родилась мысль отвезти его туда. Не раздумывая, я предложил ему отправить свой эскорт с верблюдами, а самому остаться еще на пару дней, после чего меньше чем за два часа мы доставим его по воздуху на стоянку, и он сэкономит пять дней пути. Гость колебался и сказал, что подумает. Через два часа он согласился с моим планом.
Я рассказал об этом летчикам. Новость взволновала их. Очень довольный, я сообщил о ней губернатору, полагая, что и тот обрадуется. Однако, к моему удивлению, Ромераль заявил, что не позволит совершить такое безрассудство. Мы долго и довольно горячо спорили. Я был возмущен, ибо считал, что мой план - единственная возможность установить дружественные отношения с кочевниками, обитавшими в нашей зоне, и упустить ее мы не должны. Питая доверие к Бучарайя, я был убежден, что мы не подвергаем себя опасности. Ромераль упорствовал, считая глупым сажать самолет в пустыне, среди племени, насчитывавшем несколько тысяч человек, многие из которых никогда не видели христиан. Он пытался доказать мне, что власть Бучарайя относительна и тот не сможет удержать своих людей, если они захотят расправиться с нами. Губернатор опасался, что нас задержат вместе с самолетами, чтобы получить выкуп, который обогатит всю Кабилию. Я понимал: боязнь ответственности была у Ромераля сильнее желания добиться политического выигрыша. Я продолжал настаивать: если полет окончится благополучно, политический успех, начало которому положил визит Бучарайи, может неожиданно дать министерству немало шансов в будущем. В конце концов губернатор согласился с планом, за которым можно было скрыться от любой неприятности: официально будет считаться, что я отправился на выполнение обычного задания, а в воздухе никто не может помешать мне случайно отвезти Бучарайя в Кабилию, и, если произойдет какая-нибудь неприятность, вся ответственность ляжет на меня.