Я продолжал бывать в этом доме и стал довольно популярен. Скажу без скромности: ко мне относились там с симпатией и уважением, подчеркивая это всякий раз, когда представлялся случай. Разумеется, этим я в значительной степени был обязан Фуэнтесу и его родителям. Склонные к преувеличению и выдумкам, они, вероятно, описывали меня как существо необыкновенное. Я читал это в глазах местных детей: несомненно, им рассказывали обо мне фантастические истории.

Говоря о том времени, я не могу не остановиться еще раз на азартных играх. В Севилье, как и повсюду в Испании, играли во всех слоях общества и везде, начиная с изысканных казино и кончая дешевыми притонами. Играли только на деньги. Даже в прославленных игорных домах в Монте-Карло, Биаррице, Танжере и т. д. я не видел такой азартной игры, как в офицерском казино в Севилье. Опишу только двух игроков, делавших при мне ставки по 100 тысяч песет за ночь. Одним из них был знаменитый тореро Фуэнтес, потерявший все свое состояние и вынужденный вернуться на арену, несмотря на то что уже неоднократно прощался с испанской публикой. Последнее проигранное им поместье «Ла Коронелья» считалось одним из лучших в Андалузии. Другим известным профессиональным игроком был Мартин Велос (Мартинилье). Он служил капитаном милиции на Кубе и пользовался поддержкой Примо де Ривера - отца будущего диктатора. Мартин был настоящим гангстером. На его счету имелось немало темных дел; одно из них - убийство в игорном доме, которое он совершил, не вынимая пистолета из кармана.



* * *


Моя мать мечтала сделать меня рыцарем ордена Калатравы{28}. Возможность носить крест Калатравы до некоторой степени льстила моему тщеславию, хотя я и не придавал этому [54] чрезмерного значения. Находясь в Севилье, я получил от матери письмо, в котором она сообщала, что попросила заняться этим делом нашего родственника, члена ордена, Рикардо Эспехо маркиза де Гонсалес де Кастехон, являвшегося одним из моих крестных. Другую рекомендацию мне должен был дать товарищ маркиза - Серапио дель Алькасар и Рока де Тогорее, также принадлежавший к ордену Калатравы. Для переговоров с ними мне предстояло отправиться в Мадрид.

Не буду останавливаться на тех абсурдных условиях, которыми обставлялось вступление в орден. Некоторые из них просто смешны. Например, претендент должен был дать клятву никогда не садиться на осла. Главное же условие, которому придавалось особое значение, - благородство четырех первых фамилий кандидата. Для проверки их орден назначал двух рыцарей. Все расходы оплачивали будущие калатраво. Мое дело, судя по всему, было простым, ибо три мои фамилии уже принадлежали к ордену. Следовательно, как только я докажу, что в роду Лопес-Монтенегро не было плебеев, мне разрешат после уплаты умеренного взноса в десять или двенадцать тысяч песет носить на груди крест.

Я отправился в Виторию повидать мать. Получив от нее требуемую сумму, вернулся в Мадрид, но, на мое несчастье, маркиз уехал в Париж по каким-то делам и должен был возвратиться не раньше чем через семь дней. Отпуск мой кончался. Не имея больше возможности ждать, я вернулся в Севилью. Не вдаваясь в детали, откровенно признаюсь, что, развлекаясь вместе со своими друзьями, я истратил и 12 тысяч песет и почти всю сумму гонорара лицам, назначенным заниматься проверкой моей фамилии. Пока у меня не осталось ни одной песеты, я и не вспоминал о своем намерении вступить в орден Калатравы. В этой истории, так возмутившей рассудительных членов нашей семьи, я сожалел только об одном - об огорчении, доставленном матери.



* * *


Сабио, Мико и я продолжали развлекаться, используя каждый удобный случай. Мы обзавелись невестами - настоящими сеньоритами, с которыми постоянно объяснялись в любви через кованую решетку окна{29}. Последствия такой жизни не замедлили [55] сказаться. Прежде всего, мы оказались в затруднительном денежном положении. Моя мать после дела с калатравами не посылала мне ни копейки. Понемногу мы продали все более или менее ценное и дошли до того, что у нас остался один штатский костюм на троих - благо мы были одного роста и могли носить вещи друг друга. Это был зимний костюм, и летом им можно было пользоваться только ночью, когда он не так бросался в глаза.

С ним у меня связаны довольно неприятные воспоминания. Как-то в середине июня один мой веселый севильский друг, Эстебан Роче, владелец фабрики шляп, пригласил меня на именины своей подружки. Поскольку предусматривалось посещение танцевальных залов и таверн, куда не полагалось ходить в военной форме, я облачился в вышеназванный костюмчик, полагая, что ночью никто не разберется, какой он, а я постараюсь до рассвета вернуться домой. Однако праздник затянулся, и я не заметил, как наступил день, да настолько жаркий, что сам Сид-Воитель{30} не отважился бы выйти на улицу в таком костюме. Роче и его подружка приготовили мне постель, как вдруг у дверей раздался звонок и, к моему величайшему удивлению, я увидел добрейшего Фуэнтеса с моей полной военной формой в руках. Скороговоркой он сообщил, что через полчаса я должен явиться в казарму, так как моей роте надлежит присутствовать при расстреле пограничника, убившего в ссоре капрала. Всю ночь Фуэнтес искал меня. Наконец в одном из танцевальных залов он напал на наш след. На стоянке экипажей извозчик, отвозивший нас, указал ему нужный адрес.

Я появился в казарме как раз вовремя, успев присоединиться к роте, направлявшейся к месту расстрела. Я никогда не видел казни и не имел никакого желания присутствовать при ней. Думаю, что и мои люди, судя по их лицам, испытывали те же чувства. Когда мы пришли на место, там уже находились другие воинские части, которых тоже обязали быть при расстреле и пройти перед трупом казненного. Построившись, стали ждать командира, который всегда приказывал строиться задолго до нужного часа, не думая о том, что этим он утомляет своих людей. [56]

Смена обстановки была столь резкой, что печальная сама по себе картина показалась мне еще ужаснее. После долгого ожидания трагедия началась: первым прибыл похоронный фургон, в котором должны были отвезти труп казненного. Затем прибыли судебные власти и капеллан, одетый в черные одежды, а за ними в старом экипаже-клетке, который медленно тащили два мула, привезли осужденного пограничника в зеленой форме, с сильно осунувшимся лицом. Первое, что он увидел, - похоронный фургон с ящиком, в который положат его тело и отвезут на кладбище. Это было слишком жестоко и бесчеловечно. Для совершения приговора прибыл отряд его товарищей.

У некоторых солдат сцена казни вызвала обморочное состояние. Возвращались в казарму подавленные, в полном молчании. Впечатление, которое хотели создать у нас, обязывая присутствовать при этой казни, создать не удалось. Наоборот, у всех осталось ощущение, что мы наблюдали жестокое и отвратительное зрелище. Я не собираюсь здесь рассуждать, является смертная казнь целесообразной или нет; единственное, что мне хочется подчеркнуть, - этот расстрел, как и вся предшествовавшая ему церемония, кажутся мне бесчеловечными.

На протяжении двух лет моей службы в армии после окончания училища Ревора в мире происходили события огромного значения. Я не намерен анализировать последствия первой мировой войны для моей страны, не претендую и на описание социальной обстановки, приведшей к забастовкам 1917 года{31}, как и на разбор действительных мотивов, явившихся причиной создания военных хунт{32}. Постараюсь только дать представление о моих личных настроениях и настроениях моих друзей в связи с событиями, свидетелями и участниками которых мы были, зачастую не задумываясь над причинами всех этих явлений. [57]

Однако должен отметить: мои друзья и я были по-своему озабочены происходившим. Наш образ мыслей являлся обычным для той среды. По картам мы следили за превратностями европейской войны, примерно так, как следят любители за велопробегом вокруг Франции, но с меньшей страстью. Нашим фаворитом была германская армия. Помню мое крайнее удивление, когда я узнал, что Хосе Арагон - сторонник союзников, и горячий спор, происшедший у меня с ним. В качестве своего последнего довода он заявил, что все «каркас» {33} - германофилы. Я был необычайно оскорблен, так как у него не было оснований награждать меня столь обидным прозвищем.

Однажды в столовой пансионата появилось десять немцев - офицеров из Камеруна{34}. Преследуемые англичанами и французами, они нашли убежище в Испанской Гвинее. Я подружился с одним из них, говорившим по-испански. Он рассказал о перипетиях борьбы с французами и о трудностях отступления, которые им пришлось преодолеть, прежде чем они достигли испанской территории. По его словам, во всем виноваты французы, отказавшиеся принять предложение немцев не воевать белым между собой, чтобы сохранить престиж европейцев в Африке. Это соображение, высказанное им горячо и убежденно, показалось мне, по меньшей мере, странным. Я не понимал, как в столь жестокой войне, затеянной немцами и французами, можно было руководствоваться стремлением скрыть от африканцев вражду между белыми. Это был первый расист, с которым мне пришлось столкнуться, и, естественно, я не мог его понять. Немцы, хотя официально они считались интернированными, пользовались полной свободой. Однажды, воспользовавшись ею, они исчезли из пансионата и на подводной лодке вернулись на родину, чтобы продолжать войну. Я не только одобрял их поступок, но считал его героическим и оправдывал офицеров нашего флота, которые помогли им бежать.

В Витории много говорили об огромных барышах, нажитых на войне испанскими дельцами. Наиболее крупные торговые сделки происходили в Бильбао. Рассказывали бесчисленные истории о людях, разбогатевших за 24 часа. Прежде всего это относилось к хозяевам судов, даже маленьких. В Мадриде я встречал нуворишей{35} из Бильбао, швырявших деньгами [58] и перекупавших ночные злачные места. Мадрид принял вид большой европейской столицы. Открылись роскошные кабаре, рестораны, отели. В город привезли лучших беговых лошадей со всего мира. Тогда я впервые присутствовал на настоящих бегах.

Первый и довольно неприятный вывод, сделанный мною из войны, - отставание нашей авиации. Испания почти не имела самолетов, и ни одна воевавшая страна не хотела нам их продавать.

О больших стачках 1917 года помню только, что в Севилье нас держали по тревоге в казармах, где мы провели безвыходно шесть или семь дней, играя в бакара{36}. У меня не сохранилось в памяти каких-либо разговоров и суждений об этом мощном революционном движении, и вряд ли оно нас тогда очень занимало. Счастье, что мы не выполняли никаких карательных заданий. Порой я думаю: как бы мы повели себя, если бы нас заставили выступить против забастовщиков? Не знаю, что ответить самому себе. Мы не испытывали симпатий к забастовщикам, но не было и антипатий, а тем более ненависти.

Мои воспоминания о военных хунтах, сыгравших столь мрачную роль в политической жизни Испании, более определенны. На первом же офицерском собрании, где избиралась хунта, меня, поскольку я был самым молодым, сделали секретарем. Мне поручили вести протоколы всех выступлений, но я не имел ни малейшего представления, как это делается. То, о чем говорили на собрании, не вызвало у меня особого интереса. В памяти сохранилась лишь длинная речь самого старшего полковника, подчеркнувшего несколько раз, что военные обязаны спасти Испанию и защитить свои права. Мои друзья восприняли создание хунт тоже без энтузиазма. Я не помню, чтобы мы хоть сколько-нибудь обсуждали этот вопрос.

Мои денежные дела стали настолько катастрофическими, что я решил написать своему брату Фермину - капитану колониальных войск в Тетуане. Ответа я не получил, но однажды утром, как приятный сюрприз, увидел его самого входящим в мою комнату. Брат обладал незаурядной внешностью. И я очень завидовал его успеху у представительниц женского пола. Прекрасный спортсмен, он имел несколько призов за прыжки в высоту и пользовался большой популярностью и симпатиями в армии. Должно быть, в Африке он показал себя хорошим [59] командиром, так как от лейтенанта дослужился до капитана. Брат играл на гитаре, хорошо пел и вообще любил развлечения. Он нравился мне - щедрый, простодушный и в то же время скромный. Мы прекрасно понимали друг друга, хотя Фермин был на шесть лет старше меня. Я чувствовал себя с ним, как с хорошим товарищем, но все же не забывал, что он старший брат, тактично заботящийся о том, чтобы я не поскользнулся на дорогах жизни.

Тот месяц мы провели великолепно. Фермин продал за 16 тысяч песет имевшиеся у него государственные бумаги и заплатил мои долги. Мы оба прилично экипировались. После длительного пребывания в Африке его одежда тоже изрядно поизносилась. Брат нанял комнату в том же пансионе, где жил я, и мы с легкой душой начали транжирить его песеты. Фермин любил осматривать чудесные памятники старины, которыми так богата Андалузия. Вместе мы съездили в Гренаду. Тогда я впервые увидел Каса де Пилатос, Альказар, Кафедральный собор. Красота их архитектуры ослепила меня. В Гренаде наше посещение Альгамбры совпало с пребыванием там генерала Дамасо Беренгера, к которому брат питал огромное уважение. Фермин представил меня, и мы продолжали осмотр вместе. Нам повезло: генерал Беренгер, хорошо знавший арабский язык, переводил надписи, украшавшие комнаты дворца, и рассказывал много поистине интереснейших сведений о жизни и обычаях мавританских королей Гренады.

Отпуск Фермина кончался, и мы вернулись в Севилью. Прежде чем отправиться в Тетуан, брат серьезно поговорил со мной и с присущим ему тактом попытался убедить меня перевестись в Тетуан. Там мы могли жить вместе до моего призыва в авиацию. Фермину хотелось получить назначение в Мадрид, но он не осмеливался просить об этом, хотя и имел уже две награды за боевые заслуги, ибо опасался, как бы не подумали, что он стремится избежать опасностей. Поэтому Фермин решил вернуться в Испанию не раньше чем через год. К несчастью, эта щепетильность стоила ему жизни.

Меня необычайно удивил интерес брата к книгам по истории, искусству и другим отраслям знаний, на которые он тратил значительные суммы.

Кажется, от Фермина я впервые услышал выражение «Черта с два!», быстро ставшее популярным и вошедшее в испанский разговорный язык после одного весьма торжественного события. Вот рассказ одного из очевидцев о том, как появилась эта фраза: [60]

«В Сьерро-де-лос-Анхелес, считавшемся центром Иберийского полуострова, состоялась церемония открытия монумента, олицетворявшего образ Святого Сердца Иисуса, которому Альфонс XIII посвящал Испанию. Король стоял рядом с премьер-министром у подножия монумента. Министры, гранды, аристократы и остальные приглашенные находились на трибунах и, слушая речь короля, молча согласно кивали головой. Наконец наступил волнующий момент: монарх поднял руку, чтобы сбросить покрывало с монумента, и взорам всех присутствовавших открылось величественное изображение Иисуса и окружавших его фигур. Внизу выделялись выгравированные слова: «Буду царствовать в Испании!». Но вдруг восторженное волнение сменилось негодованием. Король побледнел и, что-то проговорив, поднялся на трибуну, где ему стали поспешно освобождать место. А в это время люди, стоявшие поблизости и с любопытством наблюдавшие церемонию, со смехом и шутками передавали друг другу слова, выгравированные под фразой «Буду царствовать в Испании!». Они были высечены не так красиво, как первые, но достаточно ясно: «Черта с два!»



* * *


Вспоминая свое детство, я уже говорил о том, какой большой интерес проявляли в нашей семье к карлистскому движению. Но с 1909 года после катастрофы под Барранко-дель-Лобо в Мелилье{37} внимание моих родных сосредоточилось на событиях в Марокко.

Все началось с моего брата Пако, который решил отправиться добровольцем «защищать честь» Испании. Поскольку он был первым офицером в Витории, совершившим такой героический шаг, его проводы вылились в патриотическую манифестацию. На вокзал явились власти, представители высшего общества и те, кто чувствовал себя глубоко оскорбленным успехами марокканцев. Пако был одет в военную полевую форму того времени, кстати очень неудобную: тяжелейшее кепи, давившее на лоб, огромный револьвер в кожаной кобуре, подвязанный черным шнуром к шее, матерчатые гетры, охватывавшие внизу брюки обычной ширины, и длиннющая сабля, путавшаяся во время ходьбы в ногах. Одним словом, это было абсолютно не подходящее для войны в Африке обмундирование, [61] и его требовалось немедленно заменить. Действительно, вскоре от кепи отказались, саблю упрятали в ножны, обшитые кожей, так как металлический блеск выдавал противнику офицеров, делая их удобной мишенью, полосатую материю костюма поменяли на однотонную - цвета хаки - и приняли еще ряд необходимых мер, учитывавших особенности африканского климата.

В то время как в Витории состоялись торжественные проводы Пако, в Барселоне, Малаге и в других городах можно было наблюдать совершенно иную картину. Народ настойчиво сопротивлялся посылке войск в Мелилью. Женщины ложились на рельсы, чтобы помешать отправке поездов, по всей стране проходили кровавые столкновения с полицией, многие подверглись арестам. Для меня в то время не возникало сомнений, что хорошими испанцами, патриотами были лишь те, кто, подобно моему брату, добровольцами, рискуя жизнью, отправлялись защищать родину и мстить марокканцам за убитых солдат. Так думали все мои родные и знакомые. Об этом же писали в газетах, которые читали у нас в доме, - «Ла Эпока», «АБЦ» и «Эральдо Алавес» - и проповедовали церковники.

Пако получил назначение к генералу Беренгеру - одному из создателей регулярных туземных войск в Африке. Я неоднократно слышал, что генерал хвалил его.

Вслед за Пако добровольцем в Марокко отправился и мой брат Мигель. Спустя шесть месяцев он был тяжело ранен. Его спасли, однако на всю жизнь он остался больным человеком. Я гордился им, видя его фотографии в газетах, расточавших ему похвалы, и в глубине души слегка завидовал, что не был на его месте.

Скоро в марокканские войска перевели и Фермина. Его тоже ранили. Газеты писали о его храбрости, публиковали фотографии. Одним словом, я жил в среде, в которой не могло быть иного образа мыслей.

В Тетуане вакансий не оказалось. Меня назначили в Мелилью, в интендантскую горновьючную роту, занимавшуюся доставкой на мулах продовольствия и боеприпасов к передовым позициям. Эта служба была страшно тяжелой, особенно для солдат, и опасной. Мы выходили на рассвете и возвращались только к ночи. Всю дорогу приходилось идти пешком, под дождем или палящим солнцем, а зачастую и под огнем вражеских снайперов. На обратном пути, хотя это категорически запрещалось, я разрешал солдатам садиться на мулов, - это [62] давало им какой-то отдых, и мы быстрее добирались к себе в часть. Такое непослушание стоило мне первого официального ареста. Нам не повезло: однажды в пути мы встретили ехавшего в автомобиле генерала Хордана. Он приказал мне ссадить людей с мулов и с возмущением заявил, что я плохой офицер, не умеющий заботиться о скоте, а мои солдаты больше похожи на шайку бандитов. Я пытался объяснить ему, что мы везли муку, испачкались в ней, а затем попали под дождь, ливший в течение трех часов. Но генерал сел в машину, не дослушав моих объяснений.

Я делил с солдатами все невзгоды, и они относились ко мне с любовью и уважением. Это были замечательные, дисциплинированные, храбрые и сильные люди (кто не был достаточно вынослив, тот попадал в госпиталь или на кладбище). Их внешний вид значительно отличался от того, какой они имели, когда прибыли из Испании.

Впечатление о необычайной бедности первых рекрутов в казармах Мелильи навсегда сохранилось у меня в памяти. Они располагались в ротах по группам, почти все грязные, небритые, одетые в старые вельветовые брюки, рубашки и альпаргаты{38}. Более молодые казались нищими рахитиками, с лицами испуганными или идиотскими. И это не преувеличение. В то время большую часть новобранцев составляли крестьяне, меньшую - рабочие; они не могли заплатить полторы тысячи песет, чтобы освободиться от военной службы. Сельские батраки большинства испанских провинций одевались плохо, питались скудно, никогда не выезжали из своих деревень. Призыв в армию, долгий путь в Марокко для участия в войне, о которой ходили страшные слухи, - все это, вместе взятое, и способствовало тому, что они имели такой жалкий вид: бедная одежда - это нищета, рахит - питание впроголодь, а страх, удивление и отупение - результат резкого изменения условий жизни.

Здесь, в Мелилье, непосредственно столкнувшись с реальной действительностью, я впервые серьезно задумался над бедностью и отсталостью моей родины. Никогда раньше я не представлял, что могут происходить такие, например, вещи: в казармах имелись современные уборные, но вскоре они оказались забиты камнями. Их привели в порядок, а через несколько дней повторилась та же история. Выяснилось, что солдаты из крестьян, отправляя свои естественные надобности, [63] вместо бумаги использовали камни, как делали это на протяжении всей своей жизни, и бросали их в отхожее место. Или другой случай, свидетельствовавший о необыкновенной отсталости деревни. Одному из рекрутов я поручил отправить по почте письмо и дал пятнадцать сантимов на марку. Он опустил письмо и деньги в почтовый ящик.

Облик рекрутов менялся буквально на глазах. Сказывалось регулярное питание, ежедневное мытье и общение с товарищами. Несмотря на тяжелую работу, скромную еду и обращение, не всегда, мягко выражаясь, вежливое, условия их жизни в армии были значительно лучше, чем дома.

Меня назначили в один из лагерей - Сиди Аиса. Жизнь там была довольно однообразной. Спали мы в полевых палатках, время проводили главным образом за чтением какого-нибудь романа или карточной игрой. На маленьком манеже с препятствиями, построенном моими солдатами, я занимался подготовкой некрасивой, но обладавшей изумительными спортивными качествами лошади для конных состязаний, проходивших в Сеуте, Тетуане и Мелилье. Эти конкурсы служили нам хорошим развлечением: дорога оплачивалась, мы получали командировочные, нас сопровождал ординарец, ухаживавший за лошадью. В Тетуане на первом конкурсе, на который я поехал, моя великолепная лошадь выиграла несколько призов, и среди них - кубок, подаренный специально для этих соревнований калифом. Следуя традиции, я несколько раз наполнял кубок шампанским, угощая владельцев лошадей, участвовавших в конкурсе. Среди них находился подполковник Примо де Ривера (его брат позже стал диктатором Испании). Он показался мне симпатичным и любящим удовольствия человеком. В скачках принимали участие две его лошади высшего класса, и подполковник страшно возмущался, когда «пенко» {39}, как он называл моего коня, выигрывал какой-нибудь приз. Примо де Ривера был близким другом моего брата Мигеля. Благодаря конным соревнованиям и партиям в покер у нас с Примо тоже установились дружеские отношения. Позже он был убит во время сражения под Аннуалем{40}.

В Сиди Аиса находился аванпост со взводом туземной полиции, которым командовал сын дружественного нам марокканца - лейтенант Мизиан, которого называли Мизиан-хороший, [64] в отличие от его брата - Мизиана-плохого, воевавшего против нас. Я питал больше симпатий к последнему. Во мне всегда жило предубеждение против марокканцев, получавших от нас ордена, главным образом за службу против своих соплеменников. Лейтенант Мизиан окончил в Толедо пехотное училище, и к нему относились как к испанскому офицеру, совершенно не обращая внимания на его происхождение. Несколько раз мы вместе ездили на охоту.

Однажды вечером мы заметили, как из вражеской зоны к нам скачет группа арабов, размахивая белым флагом. Мизиан разместил своих людей у парапета и приказал сержанту выяснить, кто эти люди и чего они хотят. После недолгих парламентерских переговоров мы увидели, что арабы без оружия направились в нашу сторону. Ими оказались три немца, которые сражались во время первой мировой войны против французов во главе рифского отряда, вынуждая своего противника держать в Марокко войска, которые могли быть ему весьма полезны в Европе. Деньги и оружие немцам доставляли на подводных лодках. Но когда война окончилась, прекратился и подвоз всего необходимого. Преследуемые французами, они срочно ретировались на нашу территорию. Немецкие офицеры так изумительно закамуфлировались под арабов, что если бы я с ними не заговорил, то никогда не узнал в них европейцев.

Мизиан дослужился в испанской армии до чина генерал-лейтенанта. Он занимал важные посты, например генерал-капитана Канарских островов, командующего военным округом Сеуты и т. д. Во время гражданской войны 1936-1939 годов он боролся во главе марокканских частей против республики.

Мне кажется странным, что такой человек, как Мизиан, всю жизнь сражавшийся в ударных испанских частях против своего народа, защищавшего независимость родины, позднее, когда марокканцы завоевали свободу, стал у султана Марокко командующим армией!

В Сиди Аиса я познакомился с Рикардо Бургете, с которым значительно позже меня связала большая дружба. Он был лейтенантом туземных войск. Очень худой, с лицом, на котором выделялся огромный нос, он все же казался очень симпатичным. Бургете прибыл с отрядом из Мелильи и привез рулетку, подаренную ему командиром авиационной эскадрильи, не желавшим иметь ее у себя на аэродроме. Был конец месяца. Офицерам частей, расположенных в Сиди Аиса и на ближайших позициях, выдали жалованье. После ужина в одной из [65] палаток установили рулетку. Игра, начавшаяся в шутку, окончилась довольно печально. Кое-кто, потеряв свои деньги, запустил руку в казенные. Первые проигранные 100 песет могли бы быть легко возмещены. Но игра продолжалась, и некоторым пришлось выложить месячное жалованье. Чтобы отыграться, они крутили рулетку, пока в кассе не осталось ни одной копейки. Какими-то путями до начальства дошел слух о проигрыше казенных денег. Была назначена ревизия. Двух капитанов, не успевших вернуть в кассу деньги, выгнали из армии.

Находясь в Сиди Аиса, я получил телеграмму о гибели Фермина, павшего в бою вблизи Тетуана. Это сообщение вызвало у меня тягостное чувство. Я немедленно отправился в путь, надеясь успеть на похороны. Несмотря на то что Сиди Аиса и Тетуан разделяло всего 200 километров, добраться туда было не просто. Сначала я ехал верхом, затем поездом до Мелильи, там сел на пароход и на следующий день добрался до Малаги. Оттуда, сделав тысячу пересадок, прибыл в Альхесирас, пересек пролив, высадился в Сеуте, а там опять сел на поезд, шедший до Тетуана. Приехал я, конечно, когда погребение уже состоялось. Оставалось представиться генералу Беренгеру - верховному комиссару Испании в Марокко. Он сказал мне, что очень сожалеет о гибели Фермина, и поручил отвезти его вещи в Виторию и передать моим братьям.

По возвращении из дома меня оставили в Мелилье обучать рекрутов. Жизнь в городе по сравнению с лагерной показалась мне весьма приятной. Мелилья в то время была тихим провинциальным городом с широкими улицами, ежедневными гуляньями по главной из них и танцами. В отличие от провинциальных городов Испании, здесь работало несколько казино, в которых шла азартная игра, и было значительно больше различных мест для ночных увеселений. Прибывавшие в трехдневный отпуск офицеры имели деньги и хотели развлекаться. Обыкновенно они нанимали экипаж и в сопровождении заранее оплаченных веселых девиц отправлялись танцевать и пить в харчевни, находившиеся на окраине города.

В Мелилье жили представители четырех национальностей: испанцы (их было большинство, главным образом военные, немного торговцев, служащие, официанты и т.п.), евреи, державшие в своих руках банк и среднюю торговлю. Они делились на несколько четко разграниченных социальных слоев: от мальчишки - чистильщика сапог до миллионера-банкира. Стоящие [66] на самой низшей социальной ступеньке, с неряшливыми бородами, в старой одежде и в черных ермолках, имели нищенский вид. Как контраст с ними, девушки из богатых семей, великолепно одетые, выглядели очень привлекательно. Арабов было мало, и я их почти не видел. Они занимались мелкой торговлей или обработкой земли в окрестностях города. Наконец, индийцы. По-испански они говорили с приятным акцентом. Большинство из них работали служащими в торговых компаниях. Через индийцев шла вся торговля восточными товарами, которую они вели в принятой на базарах манере. За любую вещь назначали высочайшую цену, и приходилось долго торговаться, чтобы добиться приемлемой цены, но и она всегда в два раза превышала фактическую стоимость. Они никогда не сердились и не реагировали на оскорбления, которые порой позволял себе какой-нибудь офицер, возмущенный тем, что за пижаму, стоившую 25 песет, запрашивали 250. Наши взаимоотношения с индийцами сводились к отношениям между продавцами и покупателями. С арабами мы почти не имели контактов. Они редко выходили из своих домов и, насколько я знаю, ни с кем не смешивались.

Мы общались только с еврейской колонией. На улицах и в кафе часто можно было видеть вместе испанцев и евреев, но, как правило, дальше этого евреи не шли. Некоторые еврейские девушки пользовались большим успехом у испанцев. Мой друг, влюбленный в одну из них и часто встречавшийся с ней, решил, что она отвечает ему взаимностью. Но как только он захотел оформить свои отношения, ее семья, поняв, что дело может закончиться свадьбой, тайно отправила ее в Касабланку и не разрешала вернуться до тех пор, пока мой друг не получил назначение на один из аэродромов в Испании. Мне известен только один случай бракосочетания нашего офицера с еврейской девушкой. Свадьбу пришлось сыграть против воли родителей. Семья не простила ей этого и не помогала даже в самые трудные моменты. Двое их сыновей впоследствии стали летчиками. Их звали Хименес Бен-Амур{41}.

В нашей среде я не замечал ни малейших проявлений расовой неприязни. Мы видели среди евреев и арабов хороших и плохих людей, симпатичных и малоприятных, но нам не приходило в голову судить о ком-то по его национальной принадлежности. [67]

Однако этого нельзя было сказать о взаимоотношениях арабов и евреев. Впервые в своей жизни я узнал о существовании расовой проблемы. Помню испуг и негодование, которые вызвала у меня сцена на базаре. Два араба спорили с евреем, взвалившим на своего осла мешок муки. Распоров кинжалами мешок и рассыпав муку, они начали избивать его хозяина. Присутствовавшие при этом оставались невозмутимы, не видя в происходящем ничего необычного. Сам еврей не пытался защищаться, протестовать, пока не увидел, что я приближаюсь с явным намерением вмешаться. Но в этом уже не было необходимости, так как явился полицейский-араб. Он остановил избиение, однако никого не арестовал, не принял мер к возмещению убытков и, как мне показалось, грубо оттолкнул еврея, не желая выслушивать его жалобы.



* * *


Все были уверены, что в скором времени начнутся крупные военные операции. В Мелилью назначили командующим войсками генерала Фернандеса Сильвестре, адъютанта и друга короля. Он обещал взять Вилья-Алусемас и навести порядок во всей зоне. Развернулись приготовления. Одно из введенных им новшеств - создание нескольких взводов на верблюдах из кабилов{42}. Каждому кабилу платили по семь песет за верблюда и выдавали старый карабин «ремингтон» с пятью патронами. Этим отрядам поручалась транспортировка военных грузов и продовольствия на передовую линию; защищаться от возможных нападений они должны были собственными средствами. Для командования этими конвоями требовалось три офицера-добровольца из горных рот. В недобрый час пришла мне в голову мысль просить об этом назначении. Помню, первый отряд, везший мешки с сахаром и мукой, имел 80 верблюдов. Очень трудно было приучить наших лошадей (мою, сержанта и сопровождавшего меня ординарца) не пугаться их. Не знаю почему, но, стоило лошадям почуять это двугорбое животное, они становились словно бешеные. Когда мы прибыли в первый лагерь, где надлежало сдать продукты, лагерные кони стояли привязанными в двух больших загонах. Как только наш караван приблизился, лошади, почуяв верблюдов, пришли в такое неистовство, что порвали привязи и разбежались. Появился встревоженный начальник. Осведомившись о случившемся, он стал оскорблять меня и потребовал, чтобы мы немедленно [68] убирались. Мне оставалось еще сдать сахар и муку, но я решил благоразумно удалиться на некоторое расстояние от лагеря и там разгрузить верблюдов. Однако сделать это было некому, так как все люди занимались розыском разбежавшихся лошадей. Наступила ночь. Зная любовь арабов к сахару, я решил не рисковать и провел ночь с конвоем. Утром мы вернулись в лагерь, чтобы передать продукты, которые, несмотря на мое бодрствование, подозрительно уменьшились.

История с лошадьми повторялась каждый раз, как только мы приближались к позициям. Тут же появлялся адъютант или сам начальник и начинался очередной скандал. Со мной они обращались, как с прокаженным.

Генерал Сильвестре осуществил ряд довольно смелых операций, позволивших отвоевать у противника большую территорию. Я радовался этим успехам, но, по мере того как мы продвигались вперед, меня все больше беспокоила слабость нашего тыла. Постоянно следуя за войсками, я мог составить довольно ясное представление об истинном положении дел. Но мой оптимизм и бесконечные скандалы, устраиваемые владельцами верблюдов и начальниками позиций, отвлекали меня, не давая возможности всерьез задуматься над своими личными наблюдениями.

К счастью, в один прекрасный день мне вручили телеграмму с приказом о назначении в авиационную школу и указанием срочно явиться на аэродром «Куатро виентос» в Мадриде. Бросив верблюдов и их владельцев, обезумевший от счастья, я отправился в Мадрид. Это произошло в конце 1919 или в начале 1920 года.

В авиации


Генерал Ортис де Эчагуэ - начальник военно-воздушных сил, человек с большим кругозором - многое сделал для развития военной авиации в Испании. Благодаря своей настойчивости и упорству он добился кредитов для организации летных школ на 100 учеников. Это явилось большим шагом вперед в создании испанской авиации.

После медицинского осмотра, в результате которого были признаны негодными к службе в авиации десять процентов прибывших на аэродром «Куатро виентос», мы приступили к изучению теоретического курса. Приходилось много работать, [69] так как учебный план был очень напряженным. Впервые в жизни я стал примерным учеником, занимался добровольно и с большой охотой. Этому способствовали и прекрасные педагоги, среди которых были майор Эмилио Эррера - превосходный человек и настоящий ученый, преподававший аэродинамику, и капитан Мариано Барберан, совершивший смелый перелет из Севильи в Камагуэй (Куба), преодолев 7895 километров над океаном на обычном одномоторном самолете. Впоследствии он погиб вместе с лейтенантом Колларом при перелете с Кубы в Мексику. Барберан, которого мы горячо любили за знания и скромность, вел штурманское дело.

По окончании теоретического курса нас отправили на аэродром в Хетафе для обучения пилотированию. Думаю, что нет необходимости говорить о той радости, с какой я стал учиться летать. Моим инструктором был капитан Хевиленд, английский военный летчик, брат известного авиаконструктора, хороший пилот и прекрасный педагог. Это был типичный англичанин: блондин, с розовой кожей, флегматичный, до безумия любивший виски и, к счастью, мало говоривший, ибо его испанский язык походил на язык риохских извозчиков. На одном из приемов в английском посольстве, пытаясь побеседовать по-испански с женой министра, он сказал ей такую грубость, что дело едва не окончилось дипломатическим скандалом.

В то время в Хетафе имелся один старый ангар и небольшое здание штаба с комнатой, где стояла постель для дежурного офицера. Мы жили в Мадриде, но в полдень, чтобы не тратить время на езду в город и обратно, пользовались услугами маленького аэродромного буфета. Каждый день солдат приносил из буфета картофельные омлеты, которыми в то время питались на всех аэродромах. Однажды, когда я вел самолет на высоте тысячи метров, мой инструктор вдруг вырвал у меня управление и, переведя машину в глубокое пике с сильным скольжением на крыло, совершил посадку. Я не мог понять, в чем дело. Очевидно, у добрейшего Хевиленда в тот день был особенно хороший аппетит. Чувствуя, что приближается время, когда на аэродроме должен появиться солдат с омлетами-тортильями, он захотел побыстрее оказаться на земле.

Мне нравилось летать. Я испытывал необычайное наслаждение, пилотируя учебный самолет, имевший мотор в 80 лошадиных сил и максимальную скорость 120 километров в час. Самолет был такой хрупкий, что в полете ощущался физически, и настолько чувствительный к потокам воздуха и изменению [70] давления, что с момента взлета и до посадки все время приходилось держать управление в руках. Работу мотора контролировали три бортовых прибора, но они часто ломались, и на их показания нельзя было положиться. В полете приходилось руководствоваться ощущением силы воздушного потока, звуком мотора, интуицией, по которой и определялся уровень мастерства пилота.

За редким исключением, мои товарищи с большим воодушевлением изучали все предметы, имевшие отношение к авиации. Наши преподаватели могли не сомневаться, что мы станем специалистами своего дела и будем проявлять в работе максимальное усердие. Не было такого случая, чтобы кто-либо из нас добровольно отказался от полетов, не имея на это серьезной причины. Если кто-то опаздывал на автобус, отвозивший нас в Хетафе, то добирался туда самостоятельно, используя все возможности, чтобы не пропустить ни одного занятия в воздухе. Мы говорили только на авиационные темы, постоянно спорили о полетах, были одержимы авиацией и не могли жить без нее. Никто не мог заставить нас «переменить пластинку». Мы были страстно влюблены в свою профессию и представляли собой почти идеал курсантов: предельно добросовестно, не считаясь со временем, выполняли все учебные задания. Не могли повлиять на нашу привязанность и наказания за ошибки. Все это облегчало задачу педагогов и помогало формированию у нас особого, типичного для авиаторов образа мыслей.

Однажды, когда я уже налетал семь часов в самолете с двойным управлением и совершил 82 посадки, в машину со мной, как обычно, сел инструктор, но через пять минут приказал идти на посадку. Выйдя из самолета, он спокойно, словно это были ничего не значившие слова, сказал, что я могу летать один. Помню мое удивление: я не предполагал так скоро услышать их. Хевиленд не объяснил, какие у него основания для столь неожиданного решения. Когда я понял, что мне предлагают лететь самостоятельно, должен откровенно признаться: у меня от страха перехватило дыхание. Но, опасаясь, что Хевиленд заметит мою растерянность, я глупо улыбнулся, пытаясь скрыть свои чувства, и неестественным голосом ответил, что очень счастлив. Хевиленд дал мне последние советы. Сильно нервничая, я завел мотор. Без инструктора самолет оторвался от земли раньше положенного времени, но, как только я понял, что лечу, волнение мгновенно исчезло. Самолет был послушен мне, и я без труда совершил посадку. Хевиленд подал знак сделать еще круг, и снова я благополучно [71] приземлился. Во время этих полетов меня удивили только размеры нашего аэродрома: с воздуха он показался значительно меньше обычного. Товарищи искренне поздравили меня. Даже флегматичный Хевиленд взволнованно обнял меня; я был первым учеником в Испании, которому он дал путевку в небо. Я отправился за вином, и мы очень весело отпраздновали первый в Хетафе самостоятельный полет.

С первыми полетами курсантов без инструкторов начались и происшествия. Мой товарищ по училищу, Серапио дель Алькасар, сразу же допустил грубый промах и поплатился за это. Ему пришлось оставить авиацию и вернуться в сухопутные части. Вскоре он умер. Первая катастрофа со смертельным исходом произошла с лейтенантом интендантской службы Хавиером Осуна. Меня это страшно потрясло, так как мы были большими друзьями. Впервые я видел похороны разбившегося летчика: торжественным строем проходили войска, пролетали самолеты, сбрасывая цветы на траурную процессию, прибыл представитель короля, присутствовало высокое начальство.

Катастрофы не прекращались. Редкая неделя обходилась без того, чтобы на балконах аэроклуба на Савильской улице не вывешивались драпировки с черным крепом, объявлявшие о гибели какого-нибудь летчика.

Постепенно мы научились менее болезненно реагировать на сообщения о разбившихся самолетах. Это не значило, что мы потеряли чувствительность. Продолжая летать, мы невольно проникались определенной философией, вырабатывая в себе своеобразный фатализм, избавлявший нас от неприятных дум о том, что и мы можем погибнуть в любой момент.

В Хетафе начались заключительные полеты на получение звания пилота. Наступили дни больших, но в общем радостных волнений. Наконец моя долгожданная мечта осуществилась. В круглую авиационную эмблему, которую мы с такой гордостью носили на груди, добавили теперь четырехлопастный пропеллер - знак летчика. Последним испытанием, которому нас подвергли, был полет на 300 километров с двумя посадками на запасных аэродромах. Один из моих товарищей, лейтенант Муньос, выполняя его, посадил свою машину вблизи Кинтанара. Среди многочисленной толпы любопытных, сбежавшихся посмотреть на самолет, оказалась женщина в кресле-коляске, парализованная уже двадцать лет. Чтобы взлететь, Муньос должен был сам запустить мотор, толкнув винт рукой. Мотор заработал на больших оборотах, и самолет [72] без летчика помчался в направлении группы людей, стоявших возле парализованной женщины. При виде надвигавшегося на нее чудовища она испытала такое сильное потрясение, что, к великому удивлению присутствующих, побежала вместе со всеми. С того времени Муньоса называли «знахарем».

Помню и случай с лейтенантом Парамо. Одно из испытаний заключалось в том, чтобы набрать высоту 1500 метров, остановить мотор и посадить самолет в круг диаметром 100 метров, обозначенный мелом на поле аэродрома. Когда Парамо поднялся на заданную высоту, управление показалось ему более тугим, чем обычно (происходило это из-за сильных порывов ветра). Не осмеливаясь развернуть самолет, Парамо произвел посадку, лишь израсходовав весь бензин, в 280 километрах от указанного места.



* * *


Иногда я ходил обедать к сестре Росарио, всегда державшей изумительных кухарок. К тому времени ее муж был назначен адъютантом короля и заканчивал проект подводного туннеля под Гибралтарским проливом. Его работой интересовались правительство и некоторые компании. Ему всячески содействовали и даже предоставили в его распоряжение судно. Сестра жила хорошо, в прекрасной квартире в квартале Саламанка. Она относилась ко мне очень сердечно и настаивала на том, чтобы я жил вместе с ними. Но я предпочитал независимую жизнь, к тому же мне не хотелось ссориться с ней из-за ее сына Пимпина, становившегося с каждым днем все более несносным. Он постоянно доставлял сестре множество хлопот, но она так любила его и была настолько слепа в своей любви, что ничего не предпринимала, чтобы раз и навсегда пресечь его глупые выходки. Она не умела отказать сыну ни в чем, и все проделки Пимпина, даже самые безрассудные, казались ей прекрасными. Мальчик отлично понимал это и злоупотреблял слабостью матери, делая жизнь окружавших его людей совершенно невыносимой. Однажды моя мать пригласила на чай очень уважаемых лиц. Среди них была наша родственница Аделаида Гонсалес де Кастехон, важная особа в возрасте более шестидесяти лет, из высшего общества. Эта почтенная сеньора пошла в туалет, но как только она вернулась в салон, появился Пимпин и крикнул: «Она использовала четырнадцать бумажек!» Мерзкий мальчишка нумеровал листы гигиенической бумаги и забавлялся тем, что подсчитывал, кто сколько расходовал ее. Не могу передать, какое выражение [73] лица было у доньи Аделаиды, моей матери и всех присутствовавших! Другой раз во время обеда, на который пригласили жену аргентинского посла, подругу моей сестры, когда горничная принесла блюдо с крокетами и подошла с ним к почетной гостье, ребеночек, в то время уже достаточно во всем разбиравшийся, изо всех сил заорал: «По пять на каждого и остается три!» Он очень любил крокеты и заранее пересчитал их. Если бы все его проказы были подобного рода, им не стоило бы придавать большого значения, но время от времени он совершал непростительные поступки, тревожившие всех, кроме его матери.

В тот период я часто встречался с братом Мигелем, который бросил меня когда-то в отеле в мой первый приезд в Мадрид. Он получил уже звание подполковника, служил в кавалерийском полку под командованием полковника Гонсало Кейпо де Льяно и успешно продвигался по служебной лестнице. Мигель был симпатичным человеком, хотя и со странностями, как и все Мансо де Суньига. Раньше он не воспринимал меня всерьез, теперь же стал обращаться со мной, как с равным, очевидно найдя меня уже достаточно взрослым и менее деревенским, чем раньше. Мы все чаще стали проводить время вместе. Он представил меня своим друзьям, среди которых были интересные люди. Между нами возникли дружба и доверие, но, к несчастью, скоро все это трагически рухнуло. Однажды, когда мы вышли из дома нашей сестры, Мигель почувствовал себя плохо. На следующий день врач сказал, что состояние больного тяжелое, - после ранения в Африке ему так и не удалось поправиться. О его болезни сообщили матери. Она приехала из Витории, едва успев застать его в живых.

И на этот раз был соблюден бессмысленный обычай хоронить умершего в семейном пантеоне под главным алтарем церкви в Канильясе. Мне поручили сопровождать тело брата. Моя мать считала такой порядок обязательным, я придерживался той же точки зрения. Началась обычная для похорон торжественная церемония переноса тела на Северный вокзал. В Аро нас ожидали представители духовенства, родственники из Витории и Риохи и капеллан. Похоронный ритуал повторился, и мы отправились в Канильяс. В деревнях, мимо которых мы проезжали, священники тоже читали молитвы по усопшему. Наконец прибыли в Канильяс, где собрались духовенство из окрестных деревень, соседи и многие местные жители. Все началось сначала. Заупокойные богослужения длились [74] целую неделю. Все эти дни в нашем доме беспрестанно кормили и поили многочисленных церковных служителей и всех присутствовавших на похоронах. В итоге погребение Мигеля в семейном пантеоне не только стоило много денег, но чуть не свело меня с ума. Еще долгое время в голове звучали похоронные мелодии.



* * *


Постоянным местом наших сборищ в Мадриде являлся аэроклуб, роскошно обставленный, с рестораном и баром, где имелся большой выбор блюд и вин по весьма дешевым ценам. В то время клуб был очень богат, большие деньги поступали от игорного зала, где делались весьма значительные ставки. Члены клуба, главным образом представители крупной буржуазии и аристократии, владели солидными состояниями. Летчики тоже играли в рулетку и бакара. Рамон Франко{43} проиграл там однажды все месячное жалованье. Вернувшись в Хетафе, он провел на аэродроме целый месяц безвыездно. Спал на кровати дежурного офицера, питался, подписывая счета в буфете, чтобы, получив деньги, повторить все сначала.

В то время в Хетафе проводились испытания автожира - изобретения инженера Хуанито де Ла Сиерва, сына известного политика-консерватора. Автожир построили в военных авиационных мастерских. С учебного самолета «Авро» сняли крылья и взамен их поставили четыре большие лопасти несущего винта, благодаря которым машина двигалась вертикально вверх. Сам Ла Сиерва не пилотировал свой автожир, пока тот не был достаточно усовершенствован. Первые испытания провели военные летчики Спенсер и Лорига.

В Хетафе изобретателю всячески помогали: в конструкцию автожира вносили различные усовершенствования, необходимость которых выявлялась в результате опасных экспериментов. Спенсер и Лорига бескорыстно рисковали жизнью, испытывая его. Они устраняли дефекты и улучшали аппарат, на основе которого спустя несколько лет родился современный геликоптер (вертолет).

В 1921 году в Бургосе велись приготовления к торжественной церемонии в связи с переносом останков Сида-Воителя. В ней приняла участие и военная авиация, организовавшая на четырех старых колымагах воздушные гонки из Мадрида в Бургос. Я летел на учебном самолете «Хевиленд» в составе [75] экипажа капитана Хосе Луиса Урета. Нас очень беспокоила погода. От нее зависело благополучное преодоление горного перевала Пуэрто де Соммоссьера - единственного места, где мы могли перелететь сьерру, ибо потолок самолета не превышал 1500 метров.

В назначенный час мы покинули аэродром «Куатро виентос», почти царапая дорогу, миновали перевал и, оптимистически настроенные после успешного преодоления наиболее трудного участка пути, взяли курс на Бургос. Однако спустя некоторое время мотор стал давать перебои, и самолет начал терять высоту. Вскоре мотор заглох совсем. Мы решили произвести посадку на поле, которое показалось нам с воздуха ровным. Но мы не заметили предательской канавы и угодили прямо в нее. Самолет разбился, однако нам повезло: мы отделались незначительными, но неприятными ушибами: у Урета из носа текла кровь, у меня была разбита губа. Прибежавшие на помощь люди с испугом смотрели на наши окровавленные физиономии. Среди соболезнующих находилась приятная дама, владелица поместья, на территории которого потерпел аварию наш самолет. В ее комфортабельном доме нам оказали первую помощь. Но больше всего мы нуждались в обыкновенной воде: стоило нам умыться, мы сразу приобрели нормальный вид, и наша привлекательная и гостеприимная хозяйка успокоилась.

Урета и я, несмотря на ушибы, разбитый самолет и невозможность продолжать гонку, были все же довольны. Встреча с молодой хозяйкой поместья представлялась нам романтическим приключением. Во мне родилось неизвестное дотоле чувство - «радость спасенного». Такое состояние возникало у меня впоследствии не только после несчастных случаев, но и по окончании любого путешествия.

Нам приказали, не ожидая отгрузки самолета, отправиться в Бургос на автомобиле. Прибыв туда, мы узнали о тяжелом поражении испанской армии под Аннуалем.

Военным округом в Мелилье командовал, как я уже упоминал, генерал Фернандес Сильвестре, начальник военного королевского дома{44}. Привыкший к легким победам над племенами с равнины Лараче, значительно менее воинственными, чем рифы, он, не встретив вначале большого сопротивления, продолжал легкомысленно продвигаться в глубь территории [76] противника, не обеспечив надежного тыла. Впрочем, это и невозможно было сделать из-за невероятной скудости средств, которыми генерал располагал.

Быстро наступая, Сильвестре достиг Аннуаля - ключевой позиции для выхода войск на Вилья-Алусемас. Здесь испанские войска и потерпели поражение.

После гибели генерала Сильвестре началось отступление. Вначале соблюдался некоторый порядок, пока со всех сторон не появились «дружественные» кабилы, присоединившиеся к преследовавшим наши войска рифам.

С большим трудом генералу Наварро, заместителю командующего военным округом Мелильи, удалось сконцентрировать отходившие части на позиции Монте Арруит - стратегическом пункте, довольно хорошо защищенном, но не имевшем воды.

Окруженный восставшими марокканскими племенами, считавшимися прежде дружественными, Наварро решил договориться с ними до подхода рифов, руководимых Абд-эль-Керимом. По условиям соглашения испанцы обязались сдать оружие марокканским вождям, а те гарантировали свободный выход наших войск и офицерского состава с занимаемых позиций. Но прежде чем первые испанские части ступили на дорогу, отделенную от форта маленькой тропкой, прозвучали выстрелы и началась резня. Кабилы и подошедшие рифы напали на разоруженных испанских солдат.

Марокканские вожди, находившиеся внутри крепости, догадавшись о том, что произошло, попытались спасти генерала Наварро и некоторых его офицеров. Тех, кому удалось выйти живым с Монте Арруита, вожди кабилов отвели в свои палатки. Позже Абд-эль-Керим захватил их в качестве военнопленных.

Этот рассказ в общих чертах отражает мой тогдашний взгляд на то, что произошло в Аннуале и Монте Арруите. Он изложен в 1939 году в книге «Вместо роскоши» {45}, и я не хочу ничего изменять в нем, ибо представляю себе эти события именно так, и только так.

Новое поражение произвело в Испании огромное впечатление. Испанцы узнали о размере катастрофы по дошедшим до них отдельным сообщениям. За несколько дней мы потеряли убитыми около 8 тысяч человек. Кроме того, марокканцы [77] захватили Восточную зону со всем, что мы там имели, и подошли к воротам Мелильи, создав очень опасное положение в этом районе.

У меня, как, впрочем, и у моих знакомых, случившееся вызвало вначале замешательство, а затем негодование против «предательства» «дружественных» африканских племен. Мы преисполнились непреодолимого желания отвоевать потерянную территорию и наказать изменников, дабы восстановить престиж армии и, следовательно, Испании. Одним словом, мы поддерживали кампанию дешевого патриотизма, начатую правительством совместно с крупной буржуазией, церковью и прессой.

В то же время десятки тысяч испанцев реагировали на эти события иначе, полагая, что наказать следует не марокканцев, выполнявших свой патриотический долг и боровшихся против захватчиков, а испанцев, ответственных за эту войну. Одним словом, большая часть испанского народа считала необходимым оставить Марокко, чтобы сразу же покончить с этой проблемой, стоившей Испании огромных человеческих жертв и материальных затрат.

Атмосфера, в которой мы жили, не позволяла понять и оценить значение и справедливость этих взглядов, столь отличавшихся от наших. Она как раз помогала складыванию того идеального для правительства образа мыслей, при котором мы добровольно выполняли возложенную на нас миссию. Мы искренне думали, что наш долг - военных и испанцев - скорее отправиться в Мелилью и начать борьбу против марокканцев. Могу заверить, что в тот момент никто из нас не думал о чинах и медалях; единственным вознаграждением, к которому мы стремились, - сознание выполненного долга. Это было действительно так. На первом этапе нового наступления в Марокко, длившемся почти два года, за военные заслуги не повышали в чинах, хотя он был наиболее тяжелым за всю войну. Несмотря на это и на большие потери, люди сражались храбро.

Позже, когда восстановили порядок повышения по служебной лестнице за военные заслуги, мы, естественно, стремились и к этому. Такое честолюбие понятно, ибо в авиации, лучше всего знакомой мне, чины не дарили. Их надо было заслужить в тяжелом бою, рискуя жизнью.

Вернувшись в Мадрид, я получил направление в Хетафе, в одну из эскадрилий, формируемых для отправки в Мелилью. Как я уже говорил, Испания располагала лишь учебными самолетами. Требовалось срочно, не считаясь ни с ценой, [78] ни с другими обстоятельствами, закупить боевые самолеты для войны в Марокко. Нам достались машины «Бристоль», очень удобные в полете, но их моторы слишком часто выходили из строя. Они поднимали по десять одиннадцатикилограммовых бомб, имели сдвоенную пулеметную установку для наблюдателя и скорость 130 километров в час.

В ту же эскадрилью получили назначение мой хороший друг и товарищ по училищу Манолильо Каскон, мой двоюродный брат Пепе Кастехон и Рамон Сириа, тот, что сломал себе ногу при испытании нашего планера в Витории.

Прибытие новых самолетов задерживалось.

На их ожидание и на последующую тренировку ушло несколько месяцев. Мы стремились использовать это время как можно продуктивнее: не только осваивали новые машины, но и безудержно развлекались. В какой-то степени мы находились в положении людей, отправлявшихся в неизвестность, не знавших, что ждет их завтра, и желавших в последний момент максимально насладиться жизнью.

Как- то мы организовали в Алькала-де-Энарес большой банкет. Из Хетафе на него приехали мой кузен Пепе, Маноло Каскон и я. Помню некоторых из приглашенных: майора Варела, по прозвищу «Варелочка дважды лауреат» (по окончании гражданской войны он стал генерал-лейтенантом, а когда умер, Франко посмертно присвоил ему звание герцога и капитан-генерала); писателя и поэта Пепе Луна, автора книги «Мартинетес» (песни фламенко); Маноло Перес де Гусмана, моего друга, очень хорошо певшего фламенко, брата де Уэльва, известного исполнителя танцев фанданго. На банкете присутствовали шесть или семь красивых девушек. Среди них была Каоба -необыкновенной красоты андалузка, прославившаяся при диктатуре Примо де Ривера скандалом, связанным с ее арестом. Дело касалось наркотиков, и сам диктатор приказал освободить ее. С Каоба приехала молодая севильская певица Соледад. В тот вечер с ней познакомился мой кузен Пепе, и эта девушка сыграла немаловажную роль в его жизни.

По окончании банкета Пепе Луна выразил желание полетать, так как до сего времени ему ни разу не приходилось подниматься в воздух. Мотор моего самолета не запускался, и мы уже договорились отложить полет на следующий день. Вдруг я увидел Манолильо Каскона, готовившего свой самолет для возвращения в Хетафе. Мы попросили его сделать вместе с Пепе Луна один круг над аэродромом. Каскон усиленно сопротивлялся. Он всегда неукоснительно выполнял установленные [79] правила. Наконец после настойчивых просьб неохотно согласился совершить двухминутный полет. Пепе сел на место наблюдателя. Они поднялись, пролетели немного, и, когда стали возвращаться обратно, мотор заглох. Маноло пытался дотянуть до аэродрома, чтобы спасти самолет, но потерял скорость и ударился о землю. Я страшно испугался, так как чувствовал себя виновником этого происшествия. К счастью, оба отделались незначительными ушибами, а поломку самолета мы отнесли за счет инцидента во время тренировки. Пепе отправили в Мадрид, в отель «Малага», в котором он жил. Уладив дела, я поехал повидать его. Он лежал в постели, как тореадор, подхваченный быком на рога, окруженный друзьями и очень довольный. Этот случай дал ему возможность несколько месяцев рассказывать в казино «Малага» о своем приключении.

Я спросил Пепе, каковы его впечатления от полета. Прекрасно помню его слова: «Когда я услышал, как что-то затрещало, словно барабан на святой неделе, пурумпур… пурум-пуррр… я сказал себе, что мы - воронье мясо, и стал заискивать перед богом, пока мы не шлепнулись…»

С тех пор мне не приходилось встречаться с веселым «малагцем». Он довольно часто пишет в «АБЦ» и подписывается с приставкой «де» - Хосе Карлос де Луна. И мне немного жаль, что и он заразился дворянской эпидемией, начавшейся в Испании с установлением диктатуры Франко.

Мы жили в период, когда авиация переживала героическую эпоху. Несчастные случаи резко участились с тех пор, как прислали военные самолеты, еще более опасные, чем учебные. На улицах постоянно можно было слышать крики продавцов газет, сообщавших об очередной катастрофе, траурные крепы на балконах аэроклуба стали обычным явлением. Люди смотрели на нас в какой-то степени как на несчастных сумасшедших, избравших своим уделом смерть в авиационной катастрофе. К нам относились с симпатией и уважением, а мы, не лишенные тщеславия, чувствовали себя польщенными и бравировали тем, что жизнь нам не так уж и дорога. Эта атмосфера баловала нас, мы вели себя не считаясь с общепринятыми нормами поведения, полагая, что нам все дозволено.

У меня вошло в привычку гулять по ночам с кузеном Пепе и Солеа, которые очень подружились. Солеа решила приобрести специальность парикмахерши и маникюрши. Все ее знакомые, в том числе и мы с Пепе, ходили с порезанными пальцами, так как она упражнялась на нас. Мы не протестовали, [80] одобряя ее желание самой зарабатывать себе на жизнь. Стояло лето. Работали кабаре на открытом воздухе. Почти в каждом из них шла карточная игра. Время от времени и мы испытывали судьбу и почти всегда проигрывали.

Однажды ночью мы наблюдали за игрой в зале кабаре «Паризиана», находившемся на месте теперешнего Университетского городка. Один господин, очевидно не раз становившийся жертвой жульнических проделок крупье, поставил фишку в 100 песет на сукно, а затем достал из кармана двух маленьких оловянных жандармов и разместил их по бокам своей фишки.

В том же игорном зале я пережил сильное и неприятное волнение. Как-то ночью я встретил там одного из моих лучших товарищей, имевшего глупость проиграть деньги, в которых он должен был утром отчитаться. Пришлось прибегнуть к помощи друзей, но удалось собрать только третью часть нужной суммы. Он рассказал мне о случившемся со спокойным фатализмом. Это особенно взволновало меня, так как, зная его достаточно хорошо, я был уверен, что он не переживет позора изгнания из армии. Затем мой друг проделал следующее: поставил на один цвет все деньги, собранные у знакомых. Я с волнением ждал, когда шарик рулетки остановится: на сей раз все обошлось благополучно. Я вздохнул с облегчением. Не забирая денег, он продолжал играть на том же цвете и той же ставке. Я затаил дыхание. Крупье пустил шарик. Сделав несколько оборотов, тот несколько раз подскочил, прежде чем окончательно остановиться. Мне казалось, мое сердце тоже остановится еще до того, как крупье назовет выигравший номер и цвет. И снова счастье улыбнулось моему другу. Но самое чудовищное случилось дальше. Уже имея необходимую сумму, он приготовился продолжать игру. Тогда я грубо оттащил его от игорного стола и проводил домой.

Конечно, тому, кто не жил в атмосфере азартных игр, крайне распространенных тогда в Испании, мой рассказ покажется непонятным или преувеличенным. Но нет худшего порока, чем этот, ибо профессиональный игрок, когда ему нужны деньги, способен продать жену и пойти на любую подлость. Я знал такие случаи. Мне известны почтеннейшие люди, совершавшие позорные поступки, будучи охвачены игорной лихорадкой. Мой друг, «герой» только что рассказанной истории, был самым хорошим и честным человеком из всех, кого я знал. Несмотря на то что он проиграл чужие [81] деньги, в нем сохранилось еще чувство собственного достоинства. Он находился только в начале падения. Поэтому я опасался, что он покончит с собой, если не вернет их.



* * *


Несколько дней я провел с матерью в Канильясе. Возвратившись, я нашел письмо от мадридского нотариуса дона Хосе Мария де ла Торре, в котором он приглашал посетить его контору по интересующему меня делу. Очень удивленный необходимостью обсуждать дела с таким важным нотариусом, я отправился к нему на улицу Баркилье, на углу Королевской площади. Де ла Торре сообщил мне, что моя дальняя родственница донья Амалия Гарсия дель Валье умерла и в завещании назвала меня своим наследником. Новость ввергла меня в величайшее удивление. Я никогда не думал, что эта добрая сеньора питала ко мне такую привязанность. Я даже решил, что меня спутали с кем-нибудь и мое имя ошибочно вписано в завещание.

Необычайно торжественно нотариус прочел довольно длинное завещание. Он дал мне ряд объяснений, употребляя многочисленные специальные термины, перепутавшиеся в моей голове. Я был настолько ошеломлен, что не осмелился спросить, как велико наследство. Я ушел, зная, что должен заплатить почти 30 процентов королевских пошлин, что в завещании перечислялись различные дары многочисленным родственникам и друзьям, что своей доверенной служанке она передала один дом в Мадриде и некоторые вещи, не интересовавшие меня. Но мне так и не удалось уяснить, что же останется мне самому после выполнения всех пунктов завещания.

Сообщив новость сестре и шурину, тоже удивившимся поступком доньи Амалии, я телеграфировал в Виторию матери. На следующий день в сопровождении шурина я вновь отправился к нотариусу, решив использовать свое право урегулировать вопрос о наследстве до отъезда в Марокко.

Однако дело затягивалось, поскольку необходимо было выполнить бесконечное количество формальностей. После уплаты государству 200 тысяч песет, мне оставалось 150 тысяч, что по тем временам считалось солидной суммой.

Жизнь мне улыбалась, я обладал отличным здоровьем, обожал свою профессию, пользовался симпатией товарищей, был абсолютно свободен, не имел никаких осложнений и располагал достаточными деньгами, чтобы позволить себе быть щедрым, а это приятная вещь. Казалось, все идет [82] прекрасно, но тут я получил самый жестокий в моей жизни удар: неожиданно умерла моя мать. Она приехала в Мадрид показаться врачам и скончалась в течение двух недель. Я отвез тело матери в Канильяс, чтобы похоронить в церковном пантеоне, рядом с ее сыном Мигелем, всегда питавшим к ней глубокое почтение.

Дни, проведенные в Канильясе, сильно подействовали на меня. Смерть матери оставила в моей жизни неизгладимый след. Впервые я почувствовал себя одиноким и узнал горечь невозместимой утраты.

Наконец пришел приказ отправляться в Марокко. Маршрут намечался такой: Мадрид - Севилья - Гренада, оттуда через море в Мелилью.

Мы старались как можно лучше подготовить машины к полету. В то время путешествие, которое нам предстояло совершить, было довольно серьезным. Наблюдателем ко мне назначили капитана Альфонсо Бурбона маркиза де Эскилаче - двоюродного брата короля, простого человека и хорошего товарища.

На первом этапе пути из-за поломок моторов потерпели аварию три самолета. Два из них после ремонта смогли продолжать полет, а третий, самолет Манолильо Каскона, на котором летел в качестве пассажира не кто иной, как сам командующий авиацией генерал Ортис де Эчагуэ, совершил посадку на вспаханном поле, скапотировал и основательно разбился. С экипажем ничего не случилось, но бедный Маноло был в отчаянии. Генерал чувствовал себя примерно так же, как Пепе Луна, то есть радовался, что столь дешево отделался и что газеты отвели этому событию много места.

В Севилье мы еще раз тщательно проверили моторы, так как многочисленные аварии вызывали у нас беспокойство. Но несмотря на принятые меры и небольшое расстояние до Гренады (250 километров), полет оказался тяжелым, но, к счастью, без жертв.

У меня первая авария произошла вблизи Кармона. Но мне удалось благополучно сесть на засеянном поле. Явились жандармы узнать наши имена, чтобы записать их в донесении об аварии. Когда Альфонсо назвал себя, они решили, что с ними шутят. Сержант очень почтительно, но серьезно попросил сообщить наши настоящие имена.

Устранив неполадки, мы без труда взлетели. Через пятнадцать минут, однако, мотор вновь остановился. И снова я удачно произвел посадку на маленьком лугу. [83]

Здесь повторилась та же история с именем Альфонсо, что и в Кармоне. Поскольку мы не могли исправить повреждение собственными силами, пришлось телеграфировать в Севилью, чтобы выслали механиков. На следующий день мотор исправили, но взлет с крошечного поля оказался очень сложным. В третий раз мотор сломался вблизи узловой станции Бобадилья. Почти чудом мне удалось сесть на прямой участок дороги. Опять мы послали телеграмму на аэродром в Севилью. Нам приказали разобрать самолет и погрузить его на поезд.

Из шести самолетов эскадрильи по воздуху в Гренаду прибыл только один - самолет лейтенанта Хименеса де Сандоваля. Остальные привезли по железной дороге или на грузовиках.

Учитывая это, начальство отменило перелет из Гренады в Мелилью. С такими моторами, весьма возможно, мы утонули бы, пытаясь пересечь море. Нам приказали отправиться на аэродром Лос-Алькасерес и тренироваться в практическом бомбометании и стрельбе, а тем временем инженеры должны были заняться устранением неполадок в моторах.

В Марокко


На лето в Лос-Алькасерес съезжалось много городских жителей, зимой же деревушка становилась почти безлюдной. К услугам приезжих был скромный деревянный отель в стиле американского Дальнего Запада, где нас и поселили, так как на аэродроме единственными помещениями были ангар и деревянный домик. Местность на берегу лагуны Мар-Менор идеальна для авиашколы и базы гидросамолетов. Всю неделю мы не покидали аэродрома, тренируясь, купаясь и загорая. Климат здесь и летом и зимой - прекрасный. По субботам отправлялись в Картахену - типичный город, жизнь которого неразрывно связана с военным гарнизоном. Как и в других провинциальных центрах, «приличное общество» Картахены проводило свободное время в казино или прогуливалось по главной улице. Остальные заполняли публичные дома и кабаре. Эти заведения работали всю ночь. До 11 часов вечера мы гуляли с городскими сеньоритами на выданье, а затем с более уступчивыми девушками из народа. Таких можно встретить в любом морском порту, где стоят военные корабли. После каждой проведенной таким образом ночи у меня оставался неприятный осадок. Однако в следующую субботу повторялось [84] то же самое. Вероятно, в силу нашего образа мыслей мы не находили другого способа тратить накапливавшуюся в нас за неделю энергию, кроме как соревноваться в глупости с морскими офицерами.

Иногда мы ездили в Аликанте, тогда еще маленький провинциальный городок, с одним отелем третьей категории, где не было никаких развлечений. Англичане, имевшие обыкновение открывать в Испании всевозможные увеселительные заведения, еще не добрались туда. Кажется невероятным, но именно поэтому Аликанте, несмотря на самый лучший климат на всем побережье Средиземного моря, прекрасные берега и пляжи, мало привлекал приезжих.

Хотя с момента моего последнего пребывания в Мелилье прошло лишь два года, я нашел город сильно изменившимся. Сосредоточенные здесь для предстоявших военных действий войска превратили тихую Мелилью, какой я ее знал, в оживленный город. Бросалось в глаза, что прибывшие из Испании воинские части снаряжены и оснащены лучше, чем несколько лет назад. Тогда автомобиль в армии являлся редкостью; только главнокомандующий и немногие командиры ездили на машинах. Остальные начальники и офицеры добирались до своих позиций с конечной железнодорожной станции на лошадях, а за неимением их - пешком. Возможность сесть на попутный интендантский грузовик или автоцистерну считалась большой удачей.

Организованная в некоторых слоях испанского общества подписка для сбора денег на подарки экспедиционным войскам, главным образом на автомобили, грузовики, кухни и одежду, в какой-то степени компенсировала скудость средств, которыми располагала армия, и облегчила жизнь личному составу. Эта волна патриотизма докатилась и до Витории. Каждая провинция считала делом чести подарить по подписке самолет. На его фюзеляже писали название провинции, на чьи средства он куплен. Вручался самолет с большой помпой. Епископ торжественно освящал его, чтобы как можно больше бомб упало на марокканцев и их семьи. Гражданские власти в напыщенных речах с восторгом говорили о героизме летчиков и призывали отомстить за «оскорбления», нанесенные Испании.

В Мелилье вновь встретились три друга детства: Рамон Сириа, Хосе Арагон и я. Арагона назначили начальником аэродромных мастерских. Однажды, возвратившись с задания, я узнал, что Сириа тяжело ранен, и отправился навестить его, [85] но пришел слишком поздно: Рамона ранило в артерию, и он умер от потери крови. Всю ночь Хосе Арагон и я провели у тела друга.

В те дни, когда на фронте не было боевых операций, мы с утра занимались разведкой и бомбометанием. После полудня одна эскадрилья оставалась дежурить на аэродроме, а личный состав остальных отправлялся в Мелилью.

Может показаться смешным или претенциозным после тысяч репортажей, фильмов и описаний боевых операций, совершенных воздушными армиями в большой европейской войне, говорить о действиях нашей авиации в этой «малой войне». Однако для нас «малая война» имела большое значение, и, кроме того, в жизни все относительно. Для Рамона Сириа, например, небольшая боевая операция, в которой он был убит, оказалась Верденом.

Совершая бомбардировочные полеты, мы проникали далеко в глубь территории противника. Мишенями нам служили, главным образом, базары и населенные пункты. Задания выполняли добросовестно. Я совершенно не задумывался над тем, что, сбрасывая бомбы на дома марокканцев, совершаю преступление. Мои переживания в то время были весьма определенны: с момента перелета линии фронта я зависел от работы мотора. Неправильный выхлоп или просто перебой вызывали во мне страх, однако я стремился как можно лучше выполнить задание. Должен сказать, что никогда не мог приучить себя быть спокойным, пролетая над территорией противника. Как только терялись из виду наши боевые линии и до возвращения на позиции я испытывал страх. Угрызения же совести от того, что бомбы, сброшенные моими руками, приносят столько жертв, меня не мучили. Наоборот, я считал это своей обязанностью и долгом патриота. Но я отлично понимал, что, если из-за аварии в моторе или любой другой случайности я окажусь в руках врагов, они жестоко расправятся со мной. Я боялся попасть к ним живым и всегда брал с собой заряженный пистолет, которым рассчитывал воспользоваться в тяжелую минуту.

Участвуя в боевых операциях на фронте, я испытывал значительно меньше волнений, чем во время бомбардировочных полетов в тыл противника. И хотя для эффективного взаимодействия с войсками мы летали на малой высоте, следовательно, несли большие потери, нас не преследовала навязчивая мысль о возможном пленении, ибо при аварии или ранении в этом случае имелась хоть какая-то надежда спастись. [86]

Найти квартиру в Мелилье было трудно. Пепе и мне удалось снять комнату в деревянном, но удобном бараке. За стеной жил майор Хоакин Гонсалес Гальарса - командир группы эскадрилий, с которым я поддерживал дружеские отношения.

Однажды с моим кузеном произошло не совсем обычное приключение. Почти всех погибших летчиков по просьбе родных хоронили в Испании. Тела отправляли в сопровождении кого-нибудь из друзей убитого. После похорон сопровождавшие имели возможность провести семь или восемь дней дома. Поскольку желающих повидаться с семьей было много, установили строгий порядок. На долю Пепе выпала обязанность везти тело одного товарища из Кордовы, принадлежавшего к известной и влиятельной семье этого города. В Мелилье гроб погрузили на пароход, а по прибытии в Малагу перенесли на железнодорожную станцию и поместили в вагон, затем запломбировали его и отправили в Кордову. Там на станции поезд ожидали военный и гражданский губернаторы, алькальд{46}, духовенство с епископом во главе, эскадрон кавалерии, чтобы отдать воинскую честь погибшему, муниципальная гвардия и многочисленные жители города, собравшиеся проводить в последний путь своего соотечественника. Поезд остановился. Пепе вместе с другим ехавшим с ним офицером направился к военному губернатору отдать рапорт и доложить о доставке тела для передачи семье. Епископ со свитой, губернатор и другие представители власти с печальными лицами, как и подобает в таких случаях, направились в хвост поезда, где должен был находиться вагон с телом погибшего, но, к всеобщему удивлению, вагона там не оказалось. Спросили у начальника станции. Тот в недоумении ответил, что, наверное, вагон прицеплен в голове поезда. Еще раз все важные чины с Пепе во главе прошествовали по перрону в поисках таинственного вагона, но его и там не оказалось. Выражение скорби у всех на физиономиях сменилось гримасой удивления. Негодование отцов города стало принимать угрожающие размеры. Они отправились к начальнику станции, но тому ничего не было известно, и он по телеграфу запросил Малагу. В тот момент кто-то вспомнил о Пепе. Власти, которые уже не могли больше скрывать своего неудовольствия, обрушились на него в неистовом гневе. Больше всех возмущался военный губернатор, так как он лишился возможности [87] произнести речь, которую долго заучивал и хранил в своей куцей памяти. Нервничал и епископ в своем торжественном облачении, ибо и он оказался без дела. Когда начальник станции сообщил, что на узловой станции Бобадилья вагон с покойником по ошибке прицепили к гренадскому поезду, все возвратились в город, к великому удивлению публики, ожидавшей похорон и не понимавшей причин задержки.

Нет необходимости говорить, что эта история прославила Пепе. Шутки в авиации по этому поводу жили годами, и, когда нужно было кого-либо хоронить или охранять что-либо, обычно говорили: «Позовите Пепе Кастехона!»

Чтобы утешиться, Пепе поехал в Мадрид, где встретился с Солеа, которая, освоив профессии парикмахерши и маникюрши, впервые в жизни стала честно работать. Когда отпуск у Пепе кончился, они, не раздумывая о возможных последствиях, вместе отправились в Мелилью.

Шутки ради, а также из-за желания, чтобы Солеа сама зарабатывала на жизнь, они поместили в «Телеграма дель Риф» - единственной местной газете - объявление, в котором Солеа представлялась как «маникюрша и парикмахерша отеля «Палас де Пари», приехавшая в Мелилью. Для заказов дали номер нашего телефона. На следующий день, когда мы вернулись с аэродрома, счастливая Солеа показала нам десять песет, заработанные ею на двух «жертвах», как она назвала своих клиенток. Но когда Солеа описала их внешность, мы забеспокоились. Это были жена и дочь самого вредного полковника во всем Марокко. Если он узнает, что в его доме бывает и общается с семьей подружка одного из летчиков, скандал может дойти до верховного комиссара.

Солеа была чудесной хозяйкой. Она хорошо кормила нас, тщательно убирала квартиру и, что особенно важно, оказалась великолепной экономкой. При ней мы жили в тысячу раз лучше, расходуя те же деньги или, пожалуй, даже меньше, чем до ее приезда. Все как будто шло великолепно, но в один прекрасный день Солеа, которая была ревнива, как турок, и не без оснований, стала подозревать, что у Пепе есть еще кто-то в Мелилье. Начались сцены. В конце концов Солеа уехала в Испанию. Пепе очень скучал, но пытался это скрывать и на протяжении долгого времени страдал, как от боли в желудке.

Из- за больших потерь в летном составе и перспективы длительной войны в Марокко командование авиации организовало в Севилье курс ускоренной подготовки пилотов. Скажу без ложной скромности: назначение инструктором на эти [88] курсы застало меня врасплох. Я сам недавно начал летать, да к тому же имел только чин лейтенанта, а среди моих учеников оказались и капитаны. Но все же мне было очень приятно сознавать, что командование так высоко оценило мои способности летчика, поручив столь ответственную работу.

Сомнения и опасения по поводу того, смогу ли я справиться с обязанностями инструктора, мучившие меня, исчезли, как только начались занятия. К своим новым обязанностям я относился очень серьезно и с огромным интересом. Мне удалось заслужить доверие курсантов, после чего я почувствовал себя с ними более свободно. Прекрасно помню утро, когда решил выпустить в самостоятельный полет первого ученика. Сойдя с самолета, я дал ему последние инструкции. Беспокоился и волновался я так же, как в день своего первого полета, и, когда летчик благополучно приземлился, облегченно вздохнул.

Мое второе пребывание в Севилье было хоть и коротким, но приятным. Работа мне нравилась, летал я без ограничений, сколько хотел. Ученики ценили меня, и среди них я обрел несколько новых друзей. Кроме того, в Севилье жила одна наша дальняя родственница, настоятельница монастыря в Хересе, с которой моя мать, когда еще была жива, постоянно переписывалась. Используя свое большое влияние, эта монахиня позаботилась, чтобы мое пребывание в Севилье стало еще более интересным. Я, к большому удивлению, стал получать приглашения во многие дома на праздники и обеды. Малознакомые люди с первой же встречи относились ко мне с большой симпатией. В Севилье это было редчайшим явлением, ибо тамошняя знать жила замкнуто.

Мне нравилось такое внимание. Особенно я бывал доволен, когда меня приглашали в загородные имения, где я мог возобновить тренировки боя с быками. Несколько раз я прилетал в поместья на учебном самолете, проделывая различные фигуры высшего пилотажа и поднимая в воздух желающих, которых всегда имелось в избытке. Естественно, это придавало праздникам особое оживление, а я становился почти знаменитой личностью.

На праздник, устраиваемый семьей Гамеро Сивико на своей скотоводческой ферме, я полетел вместе с начальником нашей школы майором Гильермо Дельгадо Бракамбури. Гильермо был симпатичным и общительным человеком, я ценил его и поддерживал с ним дружбу. Хотя он не летал уже много лет, но в Севилье пользовался славой искусного летчика. Если [89] севильцы видели в небе какой-нибудь самолет, выполняющий фигуры высшего пилотажа, они с гордостью говорили: «Это наш земляк Бракамбури, Бельмонте{47} среди летчиков». Гильермо никогда не пытался развеять эту легенду. В тот день он попросил меня проделать в воздухе несколько упражнений. Очевидно, он хотел удивить кое-кого из приглашенных женщин. Меня не пришлось уговаривать, ибо я сам любил подобные проделки. Мы устроили настоящее представление, показав все известные акробатические фигуры, а когда приземлились, гости встретили нас бурной овацией. Они окружили Гильермо, будучи уверены, что все эти трюки выполнил он. На меня никто не обращал внимания. Вдруг к Гильермо подошла жена одного из Гамеро Сивико, красивая элегантная женщина, австрийка, и весьма решительно попросила его полетать с ней. Какое-то время Гильермо в нерешительности молчал. Положение его было тяжелым. После такого триумфа он не мог раскрыть ей правду, но не мог и отказать сеньоре в ее настойчивой просьбе. С находчивостью, присущей андалузцам, Гильермо нашел выход. Поднимаясь в кабину, он сделал вид, что вывихнул запястье руки, и с гримасой боли на лице сказал: «Я не осмеливаюсь лететь с такой рукой, но Идальго де Сиснерос, тоже хороший летчик, сделает это вместо меня». Прекрасной австрийке такая перспектива, видимо, не очень пришлась по душе. Она разочарованно посмотрела на меня, но не отважилась отказаться от полета. Не скрывая неудовольствия, она заняла место в самолете, и мы поднялись в воздух. После полета, радуясь благополучному завершению приключения, сеньора любезно поблагодарила меня.

Если имелась возможность, я всегда отправлялся на праздники в загородные имения на самолете, и делал это не столько из-за удобства путешествия, сколько из-за тщеславия. Мне казалось, что мною восхищаются, когда я выхожу из самолета в андалузском костюме, сшитом у лучшего севильского портного, с красным плащом для боя быков на руке и с нарочито безразличным видом.

Странно, что мне, баску, так по душе пришлись обычаи Андалузии. Помню свою первую поездку в Херес по приглашению одного тамошнего жителя - Пепе Хименес де ла Куадра{48}, которого все называли Хименес дель Гарахе{49} из-за его страсти к автомобилям. С нами ехал стопроцентный андалузец [90] Маноло Перес де Гусман. В Хересе они отвезли меня в Либреро, шикарное казино для состоятельных господ. Там я познакомился с несколькими владельцами знаменитых хересских винных погребов и был очень удивлен, увидев, что они пьют не свой чудесный херес, а что-то белое. Это что-то оказалось обыкновенной виноградной водкой. Попробовав, я убедился в ее великолепных качествах.

Не забуду изумительного зрелища, увиденного мною на арене для боя быков перед началом корриды: вереницу роскошных экипажей с впряженными в них богато украшенными лошадьми, управляемыми молодыми, красивыми женщинами в грациозных андалузских нарядах. По своей живописности и изяществу эта картина была совершенно необыкновенна.

Я пытался обрисовать обстановку, в которой мы жили, когда в сентябре 1923 года нас застал врасплох государственный переворот Примо де Ривера, наиболее значительное политическое событие в Испании с начала двадцатого столетия.

На следующий день после этого события в пехотных казармах созвали собрание, на которое пригласили и авиационных офицеров. На нем выступило несколько полковников, восхвалявших Примо де Ривера и высказавших уверенность, что все присутствующие поддерживают новую власть. В действительности же мы совершенно равнодушно отнеслись к перевороту. Нам было безразлично, какое правительство - гражданское или военное - будет управлять страной. Никто из нас не сознавал, какие последствия для Испании может иметь этот акт. Не помню всего, о чем говорили на собрании, но до сих пор не забыл фразу одного из выступавших, который заявил, что Примо де Ривера явился, «чтобы сделать испанцев счастливыми». С тех пор всегда, если кто-нибудь из нас становился грустным, ему напоминали, что ни о чем не следует беспокоиться, ибо Примо де Ривера заботится о его счастье.

Но меня удивило одно: я не понимал, почему Примо де Ривера, такой, как мне казалось, общительный и пользовавшийся симпатией человек, занимавший пост генерал-капитана Каталонии, на котором, я слышал, он хорошо показал себя, бросился в эту авантюру. Зачем ему понадобилось взваливать на себя хлопоты по управлению всей Испанией?!

Первое время мне казалось, что все идет, как и раньше, но диктатура вскоре показала свои зубы. Я уже говорил, что мой друг Хосе Мартинес Арагон был прямолинейным человеком, всегда решительно отстаивающим собственное мнение. Отец Хосе служил адвокатом в Витории и пользовался большим [91] авторитетом. В политическом отношении он разделял убеждения своего близкого друга дона Хосе Каналехоса - либерала с довольно прогрессивными взглядами. Адвокат привил их и своим сыновьям - явление редкое среди крупной буржуазии, к которой он принадлежал. Итак, Хосе Арагон, прочтя в одном из обращений Примо де Ривера к испанскому народу, что «вся армия с ним», отправил диктатору телеграмму. «Когда вы говорите, - писал он в ней, - что с вами вся армия, сделайте исключение для капитана Мартинеса де Арагона, который никогда не был согласен с вами». Примо де Ривера не ответил на это послание. Хосе отправил его вторично, но снова не получил ответа. Тогда он послал по почте заказное письмо с текстом телеграммы. На сей раз ответ не заставил себя ждать: Хосе Арагона арестовали и предали суду. Согласно правилам военного суда защитником на процессе может выступать только военный, и Хосе выбрал своим адвокатом Манолильо Каскона, тоже обладавшего твердым характером. Когда началось заседание суда, Маноло попросил слова в порядке ведения процесса и произнес следующее: «Из всех генералов, командиров и офицеров, присутствующих здесь, единственно, кто находится в рамках закона, - это обвиняемый капитан Мартинес де Арагон. Все остальные, поскольку мы не протестовали против мятежа Примо де Ривера, стали его участниками и, таким образом, нарушили присягу верности конституции». Председатель суда прервал его, и заседание закончилось. Маноло арестовали и вместе с обвиняемым заключили в одну из крепостей. Приговор им вынесли без права обжалования.

Среди летчиков я был не единственным, кто возмущался этим процессом. Большая часть товарищей встала на сторону Арагона и Каскона.

Хосе Арагон, игравший важную роль в моей жизни, действительно являлся выдающимся человеком в нашей офицерской среде. Он отличался прямолинейностью, честностью, человечностью и умением понять слабости других. Наши матери дружили, и мы были знакомы еще задолго до поступления в колледж Маристов. Таким образом, с раннего возраста у нас установились братские отношения. В детстве Хосе, как и вся его семья, был ярым католиком. Из всей нашей группы только Хосе никогда не пропускал мессы.

Но однажды, после долгого раздумья, он не пошел в церковь и с тех пор навсегда порвал с религией. Раз в год общество «Бедных сестричек» организовывало в колледже [92] обед для призреваемых, на котором мы выступали в роли официантов. Дома нам давали табак для передачи престарелым, но поскольку мы сами курили с ранних лет, то часть его брали себе на сигареты. И лишь Хосе отдавал все. Будучи курсантом военного училища в Гвадалахаре, он прочел в газете «Эральдо Алавес», издаваемой в Витории, заметку, оскорбительную для его отца. Не сказав никому ни слова, Хосе сел в поезд и вскоре появился в редакции. Там он надавал пощечин автору статьи, после чего вернулся в Гвадалахару. Я уже рассказывал, как он стал летчиком: бегал по вечерам в авиационную школу в Хетафе.

Когда Арагон начал летать, в Испании еще никто не занимался воздушной акробатикой. И вот как-то на одном из учебных самолетов, которые ломались от одного взгляда на них, Хосе удивил всех, проделав серию фигур высшего пилотажа.

Только раз я видел его пьяным, но никогда не забуду этого случая. Праздновались именины нашего товарища по пансионату, очень много пили. Хосе был сердит на свою невесту и сильно возбужден. Чья-то неосторожная фраза вывела его из себя. Он встал из-за стола, подошел к балконной двери и ударил кулаком по стеклу. Из руки потекла кровь. На шум явился встревоженный хозяин пансионата и спросил, как это произошло. Хосе серьезно ответил: «Вот так!» - и здоровой рукой, сжатой в кулак, выбил второе стекло. Пришлось отправить его в лечебницу скорой помощи.

Хосе Арагон - один из немногих известных мне молодых людей нашего круга, сохранявший абсолютную верность своей невесте, а затем жене. В одиннадцать лет он влюбился в девочку по имени Тересита Арриета. Сколько километров мы с ним отмерили по Вокзальной улице в Витории, ожидая, не выйдет ли она на застекленный балкон! Сколько раз ходили к колледжу Урсулинок{50}, чтобы только увидеть, как Тересита садится в экипаж! Его влюбленность с годами превратилась в большое чувство. Вначале Тересита не принимала ухаживаний Хосе всерьез, но потом заинтересовалась им и стала его невестой. Я не знаю, какой была любовь у Абелардо и Элоизы{51}, но Тересита и Хосе любили друг друга не менее сильно и преданно. Я не смог присутствовать на их свадьбе, так как воевал в то время в Марокко. Когда же мы вновь увиделись, Хосе, встретивший меня на вокзале, сказал, что не будет [93] больше летать. Зная его любовь к авиации и уважение, каким он пользовался среди товарищей, я оцепенел от изумления. По дороге к дому он объяснил, что Тересита поставила категорическое условие - прекратить летать. После долгого раздумья он понял, что у жены имелись все основания требовать этого. С момента ухода Хосе из дома и до его возвращения Тересита не знала ни минуты покоя. Она заболевала каждый раз, когда читала в газетах объявления о несчастных случаях в авиации или видела траурные драпировки в аэроклубе. Так долго не могло продолжаться. Кроме того, Тересита готовилась стать матерью. Хосе решил пожертвовать своей карьерой ради жены. Он уволился в запас и посвятил себя работе инженера по отопительным системам, создав промышленную компанию. Это занятие давало ему хороший заработок, хотя он и не нуждался в нем, ибо имел значительное состояние, да и жена его получила хорошее наследство.

После военной катастрофы в Марокко в армию призвали всех офицеров запаса. Хосе назначили в Мелилью, но, верный обещанию не летать, он занял должность начальника аэродромных мастерских.

Хосе страшно ненавидел барство. В Витории я не мог заставить его пойти ни в клуб, где собиралось «приличное общество», ни в крупное казино, где устраивались веселые праздники. Он ходил в бары, которые посещала скромная публика. Ему не нравилось, как я провожу свободное время, но он никогда не критиковал меня и даже защищал перед моими родственниками, считавшими что я слишком много развлекаюсь. Он говорил им, что обо мне не стоит беспокоиться, ибо я один из немногих, умеющих ходить по грязи, не замаравшись. Нам нравилось проводить время вместе, но у каждого из нас была и своя жизнь. Постепенно я проникался к нему все большим уважением, ценя его образ жизни и мыслей, хотя он и был противоположен моему. Мы часто спорили, но спустя какое-то время я убеждался в правоте Хосе. Он был первым встретившимся мне человеком, никогда не ругавшим большевиков.

Завершив в Севилье обучение курсантов, я возвратился в свою эскадрилью в Мелилью. Каскон и Арагон, отбыв наказание, тоже вернулись на прежние должности.

В те дни я познакомился с Франсиско Франко{52}. Он имел звание майора и командовал бандерой{53} в Иностранном [94] легионе. Франко приехал на аэродром, чтобы отсюда отправиться на самолете в один из военных лагерей.

Подполковник Кинделан, командовавший авиацией в Мелилье, собрал нас и объявил, что Франсиско Франко из Иностранного легиона решил воспрепятствовать осуществлению плана Примо де Ривера уйти из Марокко, война с которым стоила Испании стольких жертв. Очень скоро мы узнали, что со стороны Франко это был лишь маневр для привлечения сторонников. (В действительности же Франко и его друзья хотели заставить Примо де Ривера восстановить отмененный им порядок присвоения чинов за военные заслуги. Мильян Астрай, Франко и им подобные стремились добиться получения высших воинских званий, не дожидаясь истечения предусмотренного уставом срока.) Кинделан поддержал Франко и хотел знать, можно ли на нас рассчитывать. Это сообщение застало всех врасплох, ибо мы впервые услышали о том, что Примо де Ривера решил вдруг оставить эту территорию. Я не знал, что ответить. Думаю, другие испытывали то же самое. Некоторое время царило гробовое молчание, создавшее весьма напряженную обстановку. Разрядил ее Хосе Арагон. Спокойно, но твердо он заявил, чтобы на него не рассчитывали. Он не согласен как с захватом власти Примо де Ривера, так и с предложением Франко и, хотя совершенно не симпатизирует войне в Марокко, считает, что наступило время покончить с волнениями в армии. Вновь воцарилась напряженная тишина. Кинделан не предвидел такого оборота и не нашелся что ответить. В авиации больше не возвращались к обсуждению этого вопроса. Через некоторое время порядок повышения в чинах за военные заслуги был восстановлен.

Арагон, как только закончился срок его пребывания в Африке, вновь попросил об увольнении в запас и вернулся к своим отопительным системам.

Вскоре был получен приказ о срочной переброске эскадрильи в Тетуан, где испанские войска вновь потерпели поражение, не менее жестокое, чем под Аннуалем. Марокканцы подошли к воротам Тетуана, установили на ближайших высотах несколько пушек и начали обстрел города. Прилетев туда, мы убедились, что положение очень серьезное. Большая часть наших позиций (прежде всего небольших, находившихся на гребнях гор) была окружена противником. Без воды, продовольствия и почти без боеприпасов, войска держались из последних сил. Они нуждались в немедленной помощи. Находившиеся в распоряжении командования немногочисленные наземные [95] части обороняли Тетуан, подкрепления же, вызванные срочно из Мелильи и Испании, еще не прибыли; к тому же требовалось хоть какое-то время, чтобы подготовить их для дальнейшего использования. В этих условиях единственной боеспособной силой оказалась наша эскадрилья. Она начала действовать сразу же, в день своего прибытия, не теряя ни часа. Сбрасывать мешки с брусками льда на маленькую позицию, расположенную на вершине горы и окруженную противником, было для нас делом новым. Оно оказалось нелегким: чтобы груз попал внутрь проволочного заграждения, приходилось опускаться очень низко, летя на высоте всего нескольких метров над землей, и, естественно, марокканцы изрешечивали нас пулями. В первый же день они сбили три самолета. Мы потеряли два человека убитыми и три ранеными. Погибший в этом бою капитан Карильо, командир эскадрильи, был одним из самых талантливых испанских летчиков. Обстановка на фронте складывалась тяжелая. Несмотря на огромные усилия авиации, мы могли снабдить наши зажатые в кольце позиции лишь небольшим количеством продуктов, воды и боеприпасов.

Со временем мы научились выполнять задания с большей эффективностью и меньшим риском. Сомкнутым строем на задания вылетали три самолета, средний вез мешки с грузом. Подлетев к нашим позициям, летчики производили глубокое пикирование, в это время наблюдатели на боковых самолетах обстреливали окрестности из пулеметов, а средний сбрасывал груз. Марокканцы близко подступили к нашим линиям, поэтому мы не могли бомбардировать их. Новая тактика позволила нам в течение нескольких дней дышать свободнее, но вскоре противник разгадал этот трюк, и наши потери вновь возросли. Летчики заметно погрустнели. Рано утром, приезжая на аэродром, мы первым делом шли смотреть, какова гора подготовленных для сбрасывания мешков, и подсчитывали количество вылетов на сегодняшний день.

Я не помню точное число наших потерь в этих операциях, но могу заверить: они были кошмарно большими - свыше 30 процентов летного состава. Добавьте к этому постоянное напряжение, так как полеты производились с рассвета и до ночи, ибо от наших действий зависела жизнь гарнизонов.

Успехи в Мелилье и Тетуане, должно быть, вскружили Абд-эль-Кериму голову, так как он допустил серьезную ошибку. Не закончив войны с испанцами, он атаковал французов и одержал над ними значительную победу, пожалуй даже [96] более значительную, чем над нами. Однако он не учел возможной реакции французского и испанского правительств на столь тяжелые поражения, и это оказалось гибельным для него. Руководители обоих потерпевших государств решили объединить свои силы и, не считаясь с жертвами, покончить с восстанием и его руководителем{54}.

В Испании и во Франции началась ускоренная подготовка к совместным операциям. Эскадрильям, действовавшим в Тетуане и понесшим большие потери, было приказано вернуться в Мелилью для реорганизации, пополнения материальной части и личного состава, в чем мы особенно нуждались. Но через три дня я получил приказ срочно явиться в Мадрид.

Авиация, которую раньше воспринимали чуть ли не как своего рода спорт, стала в центре внимания верховного командования армии. Воздушные операции в Марокко показали, какие колоссальные возможности таит она в себе как новый вид оружия. В военном министерстве хорошо понимали, что для эффективного использования нового оружия его прежде всего необходимо хорошо изучить. С этой целью организовали курсы для видных армейских командиров, способных занять высокие посты в авиации.

Преподавателями были назначены Алехандро Гомес, Спенсер и я. Такое поручение удивило меня. Выбор, павший на Спенсера, показывал, какое значение командование придавало курсам, ибо Спенсер, несомненно, являлся лучшим летчиком в Испании. Он прекрасно знал материальную часть самолета и обладал высокими личными качествами. С другой стороны, такое назначение свидетельствовало, что в армии происходит настоящая революция, превратившая нас, лейтенантов, в учителей авторитетных полковников. Одним словом, подобное доверие могло удовлетворить любое тщеславие, каким бы большим оно ни было. Слушателями курсов стали полковники Нуньес де Прадо из кавалерии, Ломбарте из артиллерии, Гонсалес Карраско, Кампин, Бурбон, Бальмес и еще двое [97] из пехоты, фамилии которых я не помню. Обучение проходило нормально. Все, за исключением Гонсалеса Карраско и Ломбарте, успешно закончили курсы и получили звание летчиков 3-го класса.

В то время я жил у сестры Росарио и шурина Жевенуа. После смерти матери мы решили снять квартиру побольше. Я вносил свою долю квартплаты и имел отдельную комнату. Наша новая квартира находилась на Пасео де ла Кастельяна, куда перевезли часть мебели из Канильяса. Небольшое наследство, оставленное Росарио и мне матерью, мы разделили без каких-либо недоразумений, что случалось редко в нашей среде. Мы с сестрой даже соревновались в великодушии. Будучи холостым и получая хорошее жалованье, я мог позволить себе роскошь - подарить сестре дом в Канильясе со всем имуществом и слугами, включая капеллана.

Помимо комнаты в квартире сестры я нанимал вместе со Спенсером квартиру в квартале Саламанка. Помню, довольно долгое время меблировка ее состояла всего из двух кресел.

По окончании занятий на курсах мне было приказано отправиться в Барселону на крейсер «Рио де ла Плата», где находилась школа морской авиации. Обычная и морская авиация решили обменяться офицерами. Моряки отправили пять курсантов в нашу летную школу в Альбасете, а я с четырьмя другими товарищами поехал в Барселону, чтобы стать морским летчиком.

Попытаюсь вспомнить кое-что из тогдашних каталонских впечатлений. Никогда не думал, что Барселона так отличается от Мадрида. Увиденное там помогло мне с достаточной объективностью осудить столицу Испании и ее жизнь. Я не бывал еще в больших европейских городах, но из книг и рассказов очевидцев у меня создалось о них довольно определенное представление, позже подтвердившееся. Конечно, Барселона значительно отличалась от крупнейших европейских городов. Но по сравнению с нею Мадрид казался маленькой деревней, где все жители знали друг друга. Не выходя за рамки общепринятых норм и обычаев, в Барселоне можно было вести двойную и даже тройную жизнь.

Наша группа состояла из майора артиллерии Рамоса, капитана Перико Ортиса и трех лейтенантов: Гутиереса (Эль Гути), Сбарби и меня. Мы обосновались в довольно приличном пансионате. Его владелец, сеньор Висенс, стопроцентный каталонец, был вежлив с нами, уважал, как состоятельных клиентов, хотя и смотрел на нас словно на редких насекомых, [98] сравнивая с другими своими жильцами - серьезными людьми, ведущими весьма размеренную жизнь. Его удивляло, что мы заказывали еду сверх положенной нормы, часто не показывались в пансионате по нескольку дней, не предупреждая хозяина и не требуя вычетов из месячной платы. Каждый раз во время обеда сеньор Висенс подходил к нашему столу и, указывая на аляповатую вазу с искусственными цветами, обращался с одним и тем же вопросом: «Вы уже посмотрели на них?» Мы отвечали утвердительно, и он уносил ее на другой стол. На шестой или седьмой день нашего пребывания в пансионате майор Рамос полетел на гидросамолете приветствовать свою невесту; должно быть, Рамос совершил несколько кругов над ее домом и на последнем, потеряв скорость, упал на него. Поскольку катастрофа произошла в центре Барселоны, газеты много писали о ней, помещая сообщения на первых полосах. Когда после случившегося мы вошли в столовую и попросили убрать прибор Рамоса, а затем приступили к обеду, как и в обычные дни, все сидевшие за столом смотрели на нас с состраданием.

Узнать жизнь армии и особенно флота можно, только непосредственно принимая участие в ней. Вступление четырех армейских офицеров в одно из морских соединений было явлением необычным. Особенно если учесть, что моряки всячески старались, чтобы посторонние не совали свой нос в их дела.

И вот однажды утром с некоторым предубеждением, но испытывая огромное любопытство, пять летчиков явились на крейсер «Рио де ла Плата». Мы сразу же заметили, что решение высших сфер об обмене офицерами не одобрялось здесь. В программе, выработанной для нашего обучения, ясно чувствовалось стремление ее авторов держать нас подальше от морской авиации.

Нам выделили хорошего и симпатичного инструктора. Жаль, не могу вспомнить его фамилии. Через три или четыре дня мы стали самостоятельно летать на гидросамолетах. С этого момента стена изоляции рухнула. К большому неудовольствию начальника школы, мы просунули свой нос в морскую авиацию. Понемногу у нас завязалась дружба с нашими коллегами, положившая конец холодным отношениям первых дней.

Вообще же морская авиация значительно отставала от нашей. Ее личному составу не хватало того энтузиазма и той любви к своей профессии, которые испытывали мы. Среди [99] морских летчиков лучшие специалисты были из рядовых и сержантов, на которых офицеры смотрели как на шоферов. Офицеры летали мало и производили впечатление людей, презиравших пилотаж, но всегда стремившихся дать понять, что только они, и никто больше, способны отдавать приказы. Офицерский состав представлял собой особую касту, рьяно защищавшую свои привилегии, приобретенные в давние времена и еще продолжавшие жить.

Рядовые летчики и младшие командиры относились к нам с искренней симпатией и проявляли ее всегда, когда представлялась возможность. Мы обращались с ними просто и сердечно, что было для них непривычно. Офицеры и матросы делились как бы на две касты: высшую, со всеми привилегиями, и низшую, только с обязанностями.

С подобным отношением к подчиненным мы столкнулись впервые. На наших аэродромах между солдатами, младшими командирами и офицерами существовали сердечные человеческие отношения, как между членами одной семьи. Я ничего не имею против флота. Наоборот. Многие мои предки были моряками. Некоторые из них даже довольно известными, например дон Балтазар Идальго де Сиснерос, командовавший «Святейшей троицей» - самым большим кораблем испанского флота, принимавшим участие в Трафальгарском сражении{55}. Но я не буду искренним, если скажу, что общение с моряками оставило у меня хорошее впечатление. Нормы поведения во флоте и стремление к обособленности объяснялись не столько гордостью и боязнью разглашения каких-то тайн, сколько горячим желанием моряков сохранить свои традиции и привилегии, дававшие им материальные выгоды. Так, крейсер «Рио де ла Плата» не имел котлов и был непригоден для плавания. Он стоял на якоре в порту и использовался как помещение для школы. Нас удивило, что судно находится в трех-четырех метрах от пирса и до него приходилось добираться на шлюпке. По приказу часового матрос на весельной шлюпке приставал к пирсу, брал человека и доставлял его к трапу крейсера; чтобы вернуться на берег, требовалось проделать ту же операцию в обратном порядке.

Мы, конечно, поинтересовались, почему нельзя пришвартовать корабль к пирсу, чтобы можно было подниматься [100] и спускаться с него по сходне. Но ответа не получили. Решили, что это, видимо, причуда или какая-то морская традиция, но позже узнали: по существовавшим правилам, если корабль находится в море или стоит на якоре в порту, но не пришвартован к пристани, его экипажу выплачивается дополнительное вознаграждение. Поскольку крейсер «Рио де ла Плата» находился в нескольких метрах от пирса, его команда получала такую надбавку. Можно было бы сослаться и на другие примеры, убедительно подтверждавшие, что многое во флоте было не так уж романтично.

Но, повторяю, особенно потрясло меня отношение офицеров к судовой команде. Однажды ночью на крейсере устроили ужин, чтобы отпраздновать наши первые самостоятельные вылеты на гидросамолете. Все было хорошо организовано, все нам нравилось, пока не прибыло несколько девиц, приглашенных для оживления праздника. Офицеры развлекались, пили, острили, не стесняясь в выражениях и действиях, и при этом не обращали никакого внимания на матросов, которые обслуживали нас на протяжении всей ночи в качестве лакеев. Могу заверить: на наземных аэродромах такое было бы невозможно. Если бы какой-нибудь офицер попытался сделать нечто подобное, товарищи воспрепятствовали бы этому.

Унизительные обычаи и манера обращаться со своими людьми, разумеется, не могли не сказываться на отношении матросов к офицерам.

Прошло немного времени, и факты подтвердили правильность наших наблюдений о слабости подготовки летчиков морской авиации. Во время боевых операций в Марокко по взятию Вилья-Алусемаса эскадрильи французского и испанского флотов действовали совместно. Мы находились в одинаковых для выполнения боевых заданий условиях. С первых же дней французские летчики показали себя с самой лучшей стороны. Летчики же испанских морских эскадрилий просто опозорились. Мы уже заранее знали: если боевое задание поручено нашим морским летчикам, резервная эскадрилья должна обязательно подняться в воздух и выполнить приказ вместо них. Всегда находилась какая-то причина, мешавшая им справиться с заданием.

Получив звание морского летчика, я был назначен на базу гидроавиации в Мар-Чика, в Мелилье. База располагала довольно хорошими германскими гидросамолетами «Дорнье Валь». Одной из двух расположенных здесь эскадрилий командовал капитан Перико Ортис, другой - Рамон Франко. [101]

Начались боевые операции. Их целью было приблизить наши позиции к Вилья-Алусемасу, где укрепился Абд-эль-Керим. Продвижение шло довольно медленно, марокканцы, воодушевленные предыдущими победами, упорно защищали каждую пядь своей территории. К тому же они были хорошо вооружены захваченным у нас оружием. Морской авиации поручалось разведывать и бомбить главные силы противника, расположенные в населенных пунктах, удаленных от наших линий, но относительно близко лежащих от моря. Мы довольно часто значительно углублялись в тыл марокканцам, хотя нашему командиру всегда казалось, что мы летаем недостаточно далеко. Почти каждый раз гидросамолеты возвращались изрешеченные пулями, как садовая лейка, а иногда с убитым или раненым членом экипажа.

На пять гидросамолетов эскадрильи имелось шесть летчиков, и по решению Ортиса в боевые полеты мы отправлялись с ним вместе. Для него это было прогулкой, для меня - тяжелой нагрузкой, ибо я постоянно испытывал страх. Я никогда не говорил Ортису об этом, скрывая свои чувства под смехом кролика, словно был храбрее самого Сида-Воителя.

Другая задача, которая возлагалась на морскую авиацию, - прикрытие самолетов, фотографировавших местность и обстреливавших из пулеметов неприятельские пушки, установленные на скалистых берегах в местах наших предполагаемых высадок. Летчики с наземных аэродромов охотно летали в сопровождении гидросамолетов, всегда готовых подобрать их в случае, если они будут сбиты.

Во время одной из таких операций в мотор самолета, пилотируемого капитаном Гонсалесом Хилом, попала пуля. Летчик немедленно развернулся в сторону моря, чтобы не попасть в руки противника, и приказал сержанту-стрелку приготовить два спасательных пробковых круга, имевшихся в самолете на случай аварии. Но сержант, доставая их, выронил один круг за борт, немедленно крикнув Гонсалесу: «Мой капитан, ваш круг упал!» К счастью, Хил прекрасно плавал и мог без спасательного круга ждать, когда другой гидросамолет подберет его. Эту ставшую знаменитой историю долго потом рассказывали в авиации как анекдот. Но я могу заверить, что она совершенно правдива.

Загрузка...