В то же утро по телефону меня вызвали к военному министру дону Мануэлю Асанья. [248]

Мои встречи с Асаньей были кратковременными. Меня познакомил с ним Прието после нашего возвращения из Парижа. Он показался мне человеком очень сдержанным или, вернее сказать, малоприветливым. Его считали одним из наиболее влиятельных республиканских деятелей в Испании. Несмотря на свое предубежденное отношение к «университетским интеллигентам», Прието довольно высоко ценил его.

Дон Инда, видимо, говорил с ним обо мне, ибо Асанья сказал несколько любезных фраз, что делал весьма редко. При первой нашей встрече ничто не располагало меня к искреннему разговору. Асанья не задал мне ни одного вопроса ни об армии, ни об авиации. Это удивило меня: все-таки он был военным министром. А узнать мнение, даже значительно низших по чину, всегда не лишне.

Однако это впечатление не поколебало моего уважения к одному из наиболее известных политических руководителей республики.

Второй раз я встретился с Асаньей официально, когда приглашал его на авиационный праздник. В действительности же мне хотелось воспользоваться случаем, чтобы поговорить с ним о некоторых, на мой взгляд, довольно важных вопросах.

Один из них касался разговора, состоявшегося у меня незадолго до этого с подполковником Муньосом Грандесом. Он жаловался на новые распоряжения военного министра, аннулировавшие приговоры армейских судов чести. Муньос Грандес очень возмущался, что в соответствии с этим приказом вынужден принять в свой батальон двух офицеров, изгнанных из армии: один - за противоестественные наклонности, другой - за мошенничество. В разговоре с ним я не хотел пускаться в критику республиканского министра, но в глубине души тоже не был согласен с этим постановлением.

Большей частью суды чести разбирали дела о моральных извращениях и растратах. К гомосексуалистам суды были непримиримы. Их единодушно выгоняли из армии.

К денежным делам суды подходили более снисходительно. Они всегда старались спасти офицера, впервые по неопытности проигравшего или израсходовавшего казенные деньги, но решительно изгоняли из своей среды рецидивистов или людей бесчестных. Я не помню, чтобы эти суды карали за политические или религиозные убеждения или же чтобы приговор являлся результатом мести и репрессий.

Я не хочу этим сказать, что был против упразднения офицерских судов. Поскольку имелись военные трибуналы, не [249] было необходимости для существования в армии других судебных институтов. В распоряжении об их ликвидации я считал неправильным лишь то, что, не учитывая последствий, аннулировались все вынесенные ими ранее приговоры, независимо от характера проступка.

Среди прочих мероприятий военного министра Муньос Грандес осуждал представленный проект постановления об отмене повышений в чинах за военные заслуги. Его предполагалось утвердить как закон, имеющий обратную силу.

Подполковник прокомментировал еще ряд ошибок, совершенных, по его мнению, республиканским правительством. Зная, какой популярностью пользуется Муньос Грандес в армии, я подумал, что его мнение должно представить для министра интерес, и решил воспользоваться приглашением Асаньи на праздник, чтобы рассказать ему об этом.

Асанья принял меня довольно любезно. Стоя, он поблагодарил за приглашение и пообещал приехать. Я не знал, как начать разговор, ибо чувствовал себя неудобно: министр продолжал стоять, словно напоминая, что не может терять время на пустяки. Наконец несколько неестественным голосом я сказал, что некоторые армейские командиры не согласны с отдельными распоряжениями его министерства. В ответ он заявил, что это его не удивляет, так как всегда имеются недовольные, но не следует придавать этому слишком большого значения. Министр говорил как человек, убежденный в правильности своих действий и планов, изменять которые он не намерен, сколь многочисленны ни были бы замечания в их адрес.

Свидание окончилось, а я так и не смог сказать ему всего, что хотел. Его сдержанность затрудняла возможность искреннего объяснения.

Таковы были мои впечатления от деловых встрече Асаньей до того утра, когда мне сообщили по телефону, что я должен явиться к нему. Министр вызвал на совещание нескольких авиационных командиров: Хосе Арагона, Рамона Франко (несмотря на его плохие взаимоотношения с правительством), Маноло Каскона, Артуро Гонсалеса Хила, Анхела Пастора, Рикардо Бургете, Альвареса Буилья, Эрнандеса Франка и Артуро Менендеса. Кого-то, возможно, я забыл.

Артуро Менендес, капитан авиации, большой друг Асаньи, был назначен генеральным директором Управления безопасности. Под его командованием воинские части, подчиненные этой организации, подавили попытку монархического путча в Мадриде. [250]

Свою речь Асанья начал с того, что, хотя по всей Испании восстановлено нормальное положение, необходимо принять дополнительные меры, чтобы обеспечить прочную безопасность и защиту республики. Затем объявил, что Менендес, как директор Управления безопасности, подведет итоги происшедших событий и сообщит последние сведения об обстановке в стране. Менендес отметил широкий размах монархического движения и рассказал ряд интересных подробностей. По его мнению, возможна новая попытка мятежа, если мы не примем самых энергичных мер против наступления реакции. Они должны касаться главным образом армии и авиации - последняя в силу своих специфических особенностей представляет наибольшую опасность.

После Менендеса снова выступил Асанья. Он сказал о возрастающей угрозе существованию республики и нашей обязанности всеми силами защищать ее. Асанья сообщил, что правительство передает авиацию в руки республиканских летчиков, предоставляя им полную свободу действий. В заключение он потребовал от нас подготовить в кратчайший срок проект реорганизации воздушных сил, чтобы они стали подлинно республиканскими и правительство могло всецело положиться на них.

Спустя три дня мы вручили министру требуемый проект, составленный с самыми лучшими намерениями. Выполняя поручение правительства, мы старались, чтобы намечаемые мероприятия не вызвали недовольства друзей республики.

Среди прочего мы предлагали перевести из авиации в наземные войска немногочисленную группу летчиков и командиров - открытых врагов республики, а также снять со всех ответственных постов лиц, явно не симпатизирующих республиканскому строю. Отстранить от командных должностей противников республики во всей армии следовало сразу же после прихода к власти республиканского правительства. Поскольку эти элементарные меры не были осуществлены, важнейшие должности продолжали занимать ярые реакционеры.

Министр одобрил проект и обещал немедленно провести его в жизнь. Но дни шли за днями, а министерство ничего не предпринимало. Командиры и начальники, которых мы предлагали сместить, оставались на своих местах.

Вскоре мы совершенно неожиданно узнали, что наш проект открыто обсуждается и комментируется личным составом авиации. Кто-то из секретариата министра или лиц, пользовавшихся [251] его доверием, совершил предательство, разгласив проект раньше, чем были осуществлены предусмотренные в нем меры. Нет необходимости говорить, как отнеслись к этому те, кого мы предлагали убрать из авиации. Их злобе не было границ.

Мысль о том, что в военном министерстве можно безнаказанно творить подобные дела, вызвала во мне невыразимую горечь и явилась причиной того, что я еще больше отдалился от окружавшей министра группы военных, к которым никогда не питал симпатий.

Раздраженный случившимся, но с чистой совестью человека, выполнившего свой долг, я вернулся к себе в Алькала. Было неприятно, что до летчиков уже дошли слухи о распрях и политической борьбе среди военачальников, хотя в то время я еще не замечал ее влияния на них.

Выполняя приказ авиационного штаба, в Алькала впервые в Испании приступили к освоению курса слепого полета и наиболее сложной части высшего пилотажа. Не имея специалистов в этих областях и не желая приглашать их из-за границы, мы начали занятия, вооружившись английскими и французскими инструкциями. Все преподаватели нашей школы на это время превратились в учеников.

Наши материальные возможности были очень скромными, поэтому приходилось импровизировать: имевшиеся на аэродроме три небольших самолета мы использовали для обучения высшему пилотажу, два других старых самолета приспособили для слепых полетов. Их учебные кабины с парусиновым верхом изолировали ученика от внешнего мира, таким образом, он мог летать только по приборам.

Первыми освоили этот курс капитаны Ибарра, Мартинес де Писон, Маноло Каскон, Гарсиа Морато, Карлос Айе и я. Почти все они сыграли важную роль в развитии испанской авиации, а некоторые из них, как, например, Гарсиа Морато и Айе, стали лучшими франкистскими летчиками.

Хосе Арагон, назначенный начальником мастерских на аэродроме «Куатро виентос», вновь решил летать. По вечерам он приезжал на аэродром в Алькала, и я тренировал его на одном из учебных самолетов. Через несколько дней после почти двенадцатилетнего перерыва он вновь начал самостоятельно летать. Хосе просил не говорить об этом его жене Тересите, собираясь сначала подготовить ее. Тереситу не покидало предчувствие, что он погибнет в авиационной катастрофе. [252]

Я был доволен своей работой, и, насколько помню, за время, пока исполнял обязанности начальника школы, никаких неприятностей там не случалось. В то время всех нас связывала большая дружба. Поэтому может показаться странным, что, когда началась гражданская война, мы, разойдясь по разным путям, с ожесточением и вполне сознательно убивали друг друга. Но тогда волны политических распрей, возможно, еще не докатились до школы или они были слабее нашей дружбы, и мы старались не придавать им значения.



* * *


В бурной истории Второй республики мятеж 10 августа наметил период дальнейшего обострения политического положения в стране. Санхурхо, приговоренный к смертной казни, был помилован. За отмену прежнего решения голосовали все министры республиканского правительства, включая социалистов. Проявленное великодушие реакция истолковала как трусость. Враги режима говорили: «Побоялись расстрелять Санхурхо!» Эта мысль о безнаказанности, ловко и нагло использованная пропагандой правых, пускала корни и привлекала людей в их ряды. Правительство же продолжало принимать решения, на бумаге казавшиеся правильными и революционными, но на практике не приносившие республике никакой пользы. Номер, выкинутый Асаньей с реорганизацией авиации, о котором я рассказал выше, - типичный тому пример. Создать верную республике авиацию - намерение замечательное и необходимое. На практике же это хорошее дело обернулось скандалом, увеличившим число военных, недовольных режимом.

Помиловав Санхурхо, правительство решило, что он должен отбывать наказание, как любой другой осужденный, и заключило его в тюрьму Дуэсо. Это дало повод реакционным кругам начать злобную кампанию в прессе. Статьи, интервью, данные самим Санхурхо в тюремной камере, его фотографии в арестантском костюме постоянно появлялись в правых газетах, распространяемых по всей Испании и раздаваемых в церквах после богослужений. Лживая пропаганда, вовсю раздуваемая реакцией, пыталась, лицемерно играя на чувствительных струнах испанцев, представить предателя своего народа, справедливо осужденного на смерть и великодушно помилованного, как жертву, мученика, почти героя. [253]

К моменту провозглашения республики в армии имелись лишь небольшие группы убежденных республиканцев и ярых реакционеров. Подавляющее же большинство военных были политически нейтральны или индифферентны, не испытывали к новому строю ни любви, ни ненависти, но приняли его и подчинились ему.

Я считал, что на это подавляющее большинство и следует обратить особое внимание. Прежде всего необходимо было направить усилия для привлечения этой части офицеров на нашу сторону или по меньшей мере умело противодействовать вражеской пропаганде среди них. В силу существовавших в армии порядков, накладывавших соответствующий отпечаток на образ мыслей, это большинство было предрасположено скорее воспринимать пропаганду, враждебную республике.

Я попытался коснуться некоторых причин, оказавших влияние на изменение позиции армии в отношении республики. Это изменение являлось реальным фактом, и игнорировать его было нельзя. Достаточно сопоставить нейтральное или благожелательное поведение военных в период установления республики и их поведение во время путча Санхурхо.

Эти причины, если каждую из них рассматривать в отдельности, могут показаться незначительными. Однако враги сумели ловко использовать их в своей подрывной деятельности, найдя для этого благоприятную почву, ибо воспитание и атмосфера, царившая в армии, способствовали формированию таких взглядов, которые легче поддаются отклонению вправо, чем влево.



* * *


Хотя это и не в натуре испанцев, но я с ранней молодости с симпатией относился к влюбленным и всегда, если представлялся случай, содействовал им. Я говорю об этом потому, что испанцы обычно осуждают и порицают своего ближнего за то, что сами совершили бы, если бы представилась возможность. Многим моим соотечественникам не по нутру любовные похождения других, хотя сами они проводят жизнь в поисках подобных приключений и возмущаются, когда кто-либо препятствует ухищрениям, к которым они прибегают, чтобы добиться успеха у слабого пола. К этому стремилось в мое время большинство испанцев. Путешествуя, мужчины специально искали какой-нибудь повод для такого развлечения. Они [254] осматривали вагоны поезда в надежде обнаружить одинокую женщину, чтобы попытаться одержать победу над ней. Часто случалось, что такой господин, потерпевший крах в своих попытках, стремился всеми силами помешать своему более удачливому сопернику.

Однажды ко мне пришел мой хороший друг капитан Перес Пардо и таинственным голосом попросил меня оказать ему важную услугу. Ему нравилась одна мадридская девушка, Пити де ла Мора и Маура. Он обещал ей устроить «воздушное крещение». Но на аэродроме в Хетафе сделать это было нельзя, поэтому он обратился ко мне с просьбой разрешить привезти эту девушку в Алькала, где по субботам инструкторам разрешалось брать в полет гражданских лиц.

С капитаном Пересом Пардо, бывшим в Мелилье моим летчиком-наблюдателем, меня связывала старая дружба, оборвавшаяся после трагических событий, о которых я расскажу позже.

Пикос{113}, как его называли в авиации, имел, на мой взгляд, несколько слабостей, не влиявших, однако, на мою привязанность к нему. Одна из них - восхищение всем, что имело хотя бы малейшее отношение к аристократии. Он страшно огорчался, что у него «простая» фамилия Перес, а поэтому подписывался Перес Пардо. Другой причиной его переживаний был нос, очень маленький и немного искривленный. К этому следует добавить его страсть изысканно одеваться и влюбчивость.

В тот вечер мне не очень хотелось быть в обществе Пикоса и его симпатии, так как, по всей вероятности, речь шла о какой-нибудь скучной девице из «высшего общества» (именно такие обычно нравились капитану), но я все же пошел ему навстречу. План приняли такой: я заеду за ними на своей машине, мы пообедаем у меня в Алькала, затем совершим полет, и я отвезу их обратно в Мадрид. На этом моя миссия заканчивалась.

В субботу, явившись за ними в кафе парка Ретиро, я нашел Пикоса в обществе двух девушек, очень похожих друг на друга. Они сразу произвели на меня прекрасное впечатление, хотя в то утро я был не в лучшем расположении духа. Немного стесняясь, Пикос представил меня Пити и ее сестре Констанции, вынужденной сопровождать их, так как мать не разрешала Пити ехать одной. [255]

Не буду подробно останавливаться на том, как постепенно, по мере знакомства с Констанцией де ла Мора, исчезало мое плохое настроение. Обед, которым угостила нас Сенья Алехандра, понравился моим гостям. Поскольку Пикос был всецело занят флиртом, Констанция и я могли спокойно разговаривать и изучать друг друга. Судя по тому, как быстро прошло для нас время, результат этого взаимного изучения, видимо, был благоприятным. После обеда мы поехали на аэродром. Я летал с обеими сестрами, и лишь поздно ночью мы вернулись в Мадрид. Все, мне кажется, остались довольны. Во всяком случае, у меня встреча оставила настолько приятное впечатление, что при прощании я предложил Констанции увидеться на следующий день.



* * *


История Констанции де ла Мора, или Кони, как ее все называли, - редкая для ее среды. Ее отец - землевладелец, директор компании «Электра» в Мадриде, мать - дочь Антонио Маура, главы консервативной партии. Оба типичные представители крупной испанской буржуазии.

Когда я познакомился с Кони, ей было 25 лет. В 20 лет она вышла замуж, но вскоре рассталась с мужем, о чем откровенно написала в своей книге «Вместо роскоши». Кони жила в Мадриде с четырехлетней дочерью Лули.

Эта сторона жизни Кони не представляла собой ничего особенного. Удивляло другое: она, дочь весьма обеспеченных родителей, зарабатывала себе на жизнь, служа в магазине. Кони предпочитала жить скромно, но независимо. В роскошном доме родителей ей не пришлось бы заботиться о материальной стороне своего существования, но она должна была бы приспосабливаться к среде, внутренне чуждой ей, и мириться с идеями, которые далеко не всегда разделяла. Однако больше всего удивляли родных и друзей ее твердые политические убеждения. Они не могли понять, как женщина их класса может быть искренней и горячей сторонницей республики.



* * *


В какой- то степени Мадрид похож на деревню. Наши отношения с Кони вскоре стали общим достоянием и даже предметом обсуждения. Легкомысленные и счастливые, как все влюбленные, мы ничего не предпринимали, чтобы воспрепятствовать сплетням. Обычные пересуды длились до тех пор, [256] пока не стало известно, что Кони и я решили пожениться. Мы ждали только момента, когда кортесы примут закон о разводе.

Друзья и родные Кони, до этого делавшие вид, что не знают о наших отношениях, услышав, что речь идет о браке, приложили все силы, чтобы помешать ему. Они всячески пытались убедить Кони в том, что развод с первым мужем невозможен. Но все уговоры оказались тщетными. Наконец отец после продолжительной беседы с ней предложил предпринять необходимые шаги перед Ватиканом, чтобы получить разрешение папы римского на развод. Но Кони отвергла и это предложение. Она не желала участвовать в отвратительном фарсе, который нужно было разыграть, чтобы добиться в Риме аннулирования брака, и не хотела, чтобы отец заплатил Ватикану несколько тысяч дуро.

Среди моих родственников известие о женитьбе на разведенной произвело эффект разорвавшейся бомбы. Хотя различие в политических взглядах внесло некоторую холодность в наши отношения, до этого момента они оставались почти нормальными. Узнав о предстоящей свадьбе, сестра Росарио пришла в негодование. Спросив меня, правда ли, что я женюсь, и получив утвердительный ответ, она без обиняков заявила, что, если этот брак не получит освящения церкви, она будет рассматривать Кони как одну из моих подружек, а не законную жену и уж конечно никогда не примет в своем доме. Это была наша последняя встреча. Больше я никогда не видел свою сестру.



* * *


Наша жизнь совершенно изменилась. Мы с Кони имели много друзей, человечных и понимающих нас, с которыми к тому же нас объединяла общность взглядов.

Кони работала в магазине, торговавшем кустарными изделиями и расположенном напротив здания конгресса. Магазин принадлежал Сенобии Кампруби. Судьба Сенобии тоже была необычной. Она вышла замуж за Хуана Рамона Хименеса, ставшего впоследствии одним из лучших поэтов мира (в 1956 году он получил Нобелевскую премию). Я восхищался Сенобией и питал к ней искреннюю симпатию. Раньше мне никогда не приходилось встречать таких женщин. Решительная, образованная, настоящая светская дама, она не чуралась никакой работы, в отличие от многих недалеких девушек из ее круга, и, за что бы она ни бралась, все делала с большой охотой. [257]

Сенобия была искренней и горячей республиканкой и верила, что республике предстоит свершить в Испании много славных дел.

Она сама управляла собственной небольшой машиной и возила на ней своего знаменитого супруга. Прекрасно владея французским и английским языками, она поддерживала знакомство с иностранцами, главным образом американцами, проживавшими или приезжавшими в Мадрид. Меблированные комнаты, которые она сдавала им, являлись главным источником доходов этой четы и давали возможность Хуану Рамону полностью посвятить себя поэзии, не заботясь о материальной стороне жизни.

Сенобия и Кони были близкими подругами. Сенобия относилась к Кони с любовью и всегда поддерживала ее в трудные минуты. Я сразу же подружился с этой женщиной. И не удивительно: она оказалась очаровательным человеком. С ее мужем у меня тоже установились очень сердечные отношения, хотя мы были совершенно разными людьми.

Хуан Рамон имел довольно трудный характер. Обычно он сидел в своей рабочей комнате, куда не проникал ни единый звук. Вытащить его оттуда нельзя было никакими силами, хотя врачи советовали ему больше дышать свежим воздухом. Он тоже являлся горячим и искренним республиканцем.

Такого человека, как Хуан Рамон, я встретил впервые. Его отношение к окружающему, его мысли и поведение, - одним словом, все в нем казалось мне странным.

Очень черная аккуратно подстриженная борода, подчеркивающая белизну его зубов, черные глаза и белые холеные руки придавали ему вид сказочного арабского принца, одетого по-европейски. Он производил впечатление человека с очень слабым здоровьем. Его вечно отсутствующий взгляд говорил, что он думает только о возвышенных материях.

Наверное, его тоже удивляли и мой характер и манера вести себя, и он смотрел на меня как на диковинку.

Они часто приглашали нас к себе на обед.

Помню, как обрадовалась Сенобия, когда однажды, услыхав мой рассказ об охоте на дроф, поэт выразил желание посмотреть на нее.

Когда мы приехали в Алькала, я поднялся на самолете в воздух, и через несколько минут мне удалось отделить от стаи одну дрофу. Заставив ее несколько раз пролететь над аэродромом, обессиленную, я вынудил ее наконец сесть на поле, где птица и была поймана. [258]

Я радовался, что смог показать этот номер Хуану Рамону. Но к своему большому удивлению, увидел, что ему совсем не понравилось это зрелище, хотя он и ничего не сказал мне. По дороге в Мадрид мы увидели удивительно красивый закат. Вид его привел Рамона в восхищение и, казалось, отчасти компенсировал неприятное впечатление, произведенное охотой.

Вообще, видимо, поездки в Алькала не доставляли удовольствия этому человеку. Во второй раз он приехал на аэродром посмотреть упражнения по высшему пилотажу. Я пригласил его лишь потому, что мне показалось, он заинтересовался тем, как летают вверх колесами.

Посмотрев первые фигуры, он совершенно откровенно заявил, что уезжает, ему очень не по себе, так как его все время преследует мысль, что мы разобьемся.

Я знал о многих странностях Хуана Рамона. Сенобия рассказывала о них Кони, а та, естественно, сообщала мне. Через нее я узнал, что на Хуана Рамона произвели впечатление непринужденность, с какой я говорил о страхе, испытанном мною во время боевых полетов в Марокко, и мой рассказ об участии в восстании на аэродроме «Куатро виентос». Его это приятно удивило, ибо он, как и большинство интеллигентов, представлял себе военных хвастунами, грубиянами и т. д. или же такими, как их обычно изображали в комических пьесах: вечно бывающими не в духе и готовыми в любую минуту и в кого угодно выпустить обойму своего пистолета.

Не обнаружив во мне этих отрицательных черт, не найдя и многих хороших, у него сложилось в общем благоприятное впечатление обо мне. Это явилось одной из причин того, что сложный и трудный по характеру Хуан Рамон снизошел до таких сердечных и дружеских отношений со мной, что спустя несколько месяцев мы перешли с ним на «ты». А с человеком его склада это случается крайне редко.



* * *


После восстания 10 августа процесс разделения испанцев на два лагеря резко усилился. Определяли свое место нейтральные и безразличные: одни присоединялись к правому лагерю, другие - к левому. Все наши родственники, как и большинство старых знакомых и друзей, находились в лагере правых. Другого нельзя было и ожидать. Число лиц, объективно оценивавших события, все уменьшалось. После известия о нашей свадьбе поведение родственников и многих [259] знакомых стало настолько вызывающим, что мы вынуждены были вообще прекратить связи с ними. Это не очень огорчало нас. Они не заслуживали нашей привязанности, ибо их позиция по отношению к нам была несправедливой и аморальной. Я говорю аморальной, так как они предпочли бы, чтобы Кони была моей любовницей, лишь чуть соблюдая внешние приличия, но только не законной женой по правилам гражданского брака.

Относился я к этим людям совершенно определенно: если кто-нибудь намекал на мое поведение или мои убеждения, я просто посылал их к черту!

Дело не в том, что я был абсолютно нетерпим к мнению других. Но презрение ко всему республиканскому, постоянно сквозившее в их словах, настолько оскорбляло меня, что молча выслушивать подобные высказывания я не намеревался. Правда, оно не было чем-то новым. Эти люди презирали простой народ давно и откровенно, но они не проявляли открыто свои чувства, пока народ не попытался поднять голову. А произошло это с установлением республики.

Они считали совершенно естественным, что народ трудится на них и служит им, и ссылались на очень удобное для них утверждение церкви о вечном существовании бедных и богатых. При этом они видели справедливость в том, чтобы сажать простых людей в тюрьму при их малейшей попытке улучшить свою жизнь.

Рожденные и взращенные в «высшей» среде, они не могли не питать ненависти и презрения к беднякам.

Я мог бы привести бесчисленное количество фактов в подтверждение этого, но, чтобы не быть многословным, приведу лишь один, необычайно возмутивший меня.

Мой кузен Пепе, будучи порядочным человеком, не рассказывал о своих любовных похождениях, но однажды по причинам, которые незачем приводить здесь, все же вынужден был посвятить меня в свои отношения с одной известной мне дамой. Эта замужняя женщина, имевшая двух сыновей, красивая и приятная, иногда приезжала в Мадрид провести день с Пепе, а вечером с последним поездом возвращалась домой.

Как- то мы встретились на мадридском вокзале, и я оказался с ней в одном купе. Страшно возмущенная, она заявила, что не понимает, как Пепе и я могли стать республиканцами и «смешаться» с «чернью», которая отрицает мораль и религию, хочет разрушить семью и т. д. и т. п. С изумлением я слушал эту даму. И как было не удивляться! Замужняя [260] женщина, имеющая детей и специально приезжающая к любовнику, еще осмеливается с серьезным видом говорить об отсутствии морали и религии у «республиканской черни» и читать мне наставления!

Кони владела настоящая страсть к древним памятникам нашей страны. Обычно о них мало кто знал. В конце недели мы организовывали туристские экскурсии, постепенно открывавшие перед нами необычайные красоты нашей родины.

Сначала мы посетили окрестности Мадрида: замки, монастыри, деревни, города, - одним словом, все достопримечательности Кастилии, почти неизвестные мне.

Готовясь к очередной экскурсии, я читал путеводители. Когда я встречал описание тех мест, через которые некогда проезжал, не обращая внимания на них, мне казалось, что речь идет о каких-то чудесных, недоступных мне красотах за границей.

Порой мы с Кони забирались далеко в глубь страны. После таких путешествий Испания с ее природой, богатствами и, конечно, людьми становилась нам еще дороже.

Однажды мы собрались посетить в провинции Гвадалахара, в Пастране, могилу принцессы Эболи, фаворитки Филиппа II. К нам присоединились двое знакомых американцев, муж и жена. Муж, Боб Стунтс, известный журналист, работал в американском телеграфном агентстве. Его жену, очаровательную женщину, тоже звали Кони. Они несколько лет жили на Кубе, и оба хорошо говорили по-испански.

Мы свернули с шоссе, чтобы пообедать, но наша машина застряла на лугу. Не будучи в силах вытащить ее самостоятельно, мы отправились в ближайшую деревню и попросили помощи у первого встретившегося нам крестьянина. Он взвалил себе на плечи две большие доски, пошел к машине и вскоре почти без нашей помощи вытащил ее.

Боб Стунтс попытался помочь крестьянину отнести одну из досок, но тот без тени прислужничества отказался от его помощи, как хозяин, не желающий причинить беспокойство своим гостям.

На прощание Боб хотел дать ему банкноту в пять дуро. Но крестьянин не взял денег и распрощался, пожелав доброго пути. Его поведение глубоко поразило американцев.

Сколько чувства собственного достоинства было в словах и действиях этого простого крестьянина, который, вероятно, не умел ни читать, ни писать и для которого 25 песет были большой суммой! [261]

Боб и его жена не забыли этого случая. Много лет спустя я слышал, как Боб в разговоре с группой американцев, обсуждавших характерные особенности разных народов, сказал, что самыми благородными людьми, когда-либо встретившимися ему в жизни, были крестьяне Кастилии.

Я всегда восхищался крестьянами Гвадалахары. Мне довелось довольно продолжительное время общаться с ними. Большинство солдат аэродрома Алькала родились в этой провинции. Пепе Легорбуру в бытность начальником школы, разъезжая по провинции, всегда брал с собой кого-либо из солдат и разрешал им проводить конец недели со своими родными. Эти короткие отпуска и жест начальника, бравшего в свою машину солдат, доставляли им и их родителям большую радость. Сменив его на этом посту, я с удовольствием продолжал введенную им традицию.

Такие поездки давали мне возможность знакомиться с жизнью семей моих солдат. Это были в основном крестьяне, которые имели собственные клочки земли, но настолько крошечные, что не могли прокормить своих владельцев, вынуждая их часть года работать батраками на полях крупных землевладельцев.

Мне горько описывать внешний вид этих крестьян: худые, небольшого роста, с бронзовой кожей, обычно не брившиеся по нескольку дней, с черной густой бородой, в страшно потрепанных от долгого ношения вельветовых брюках, фахе{114}, жилетке и берете. Они были почти сплошь неграмотны; жилища их малы и бедны. Когда я слышу разговоры о строгости и воздержанности кастильского крестьянина, то невольно думаю, что иным он и не мог быть. Отсутствие элементарных удобств, тяжелый климат, постоянное недоедание - в таких условиях разболтанный и неумеренный не смог бы выжить.

Но этот крестьянин одарен природным умом, которому мне не раз приходилось удивляться. Он рассуждает с изумительной логикой, как прирожденный философ, и с уверенностью человека, хорошо знающего жизнь, хотя обычно никогда не выезжает за пределы своей деревни. Достоинство и гордость - основные черты его характера. Без преувеличения должен сказать, что все люди из простого народа, с которыми я познакомился в провинции Гвадалахара и в Алькала, были честными и порядочными. [262]

Когда наконец был принят закон о разводе, Кони подала прошение. Дело рассматривалось в суде, который признал Кони правой и поручил ей опекунство над дочерью до ее совершеннолетия.

Мы решили, не откладывая, зарегистрировать свой брак, но не в Мадриде, а в Алькала-де-Энарес, предполагая, что там осуществить наше намерение проще. Как и следовало ожидать, родные игнорировали это событие. Ни один родственник Кони не приехал на свадьбу, с моей стороны присутствовал только кузен Пепе.

Это был первый после принятия в Испании закона о разводе случай гражданского брака в нашей среде, поэтому он вызвал много толков. В отличие от родственников, многие передовые люди считали наше решение великолепным. В день свадьбы они приехали в Алькала, чтобы поздравить нас.

Нашими свидетелями выступали Прието, Марселино Доминго, Хуан Рамон Хименес и Хосе Арагон. Присутствие двух министров не прошло незамеченным в Алькала. Многочисленные друзья и симпатизирующие нам люди добровольно присоединились к гостям. Таким образом, неожиданно перед зданием суда, где проходила регистрация брака, собралась огромная толпа людей, и наша скромная свадьба превратилась в акт проявления симпатий к республике.

Не остались в стороне и правые. Некоторые реакционно настроенные судейские чиновники попытались воспрепятствовать нашему бракосочетанию, ссылаясь на отсутствие некоторых подробностей в документах. Судья прервал церемонию и, не желая ничего объяснять, ушел.

Подобную провокацию и оскорбление министров оставлять было нельзя. Прието, как и я, был страшно возмущен. Мне редко приходилось видеть его в таком бешенстве. Узнав о происходящем, собравшиеся стали решительно проявлять свое недовольство. Дело принимало настолько серьезный оборот, что Прието и Доминго пришлось успокаивать собравшихся. В конце концов заместитель судьи, опасаясь последствий, решил заменить сбежавшего и оформить наш брак.

Когда мы выходили на улицу, уже как муж и жена, толпа собравшихся, до этого чуть не штурмовавшая здание суда, устроила нам восторженную встречу, которая с лихвой компенсировала неприятности, доставленные проклятым судьей и его грубостью.

Все кончилось хорошо, если не считать незначительного инцидента, вызванного щепетильностью Хуана Рамона. Нам [263] сказали, что для регистрации брака жених и невеста должны иметь по два свидетеля, по закону же, как оказалось, требовалось только по одному. После того как на брачном свидетельстве поставили свои подписи Прието и Доминго и наступила очередь Хуана Рамона и Хосе Арагона, им заявили, что их подписи не нужны, Арагон не придал этому никакого значения, а Хуан Рамон счел себя оскорбленным, решив, что из-за министров им пренебрегли. Сенобия рассказывала, что он долго был на нас в обиде. Итак, Хуан Рамон в третий раз приехал в Алькала и снова пережил неприятность. Судьба решила сделать климат Алькала неблагоприятным для нашего великого поэта.



* * *


Прието постоянно снимал дом в приморском городе Аликанте, климат которого был ему очень полезен. Он использовал малейшую возможность съездить туда. Почти сразу же после нашей свадьбы Прието пригласил Кони и меня провести в Аликанте несколько дней с его дочерью Кончей.

Предложение было соблазнительным, тем более что от свадебного путешествия из-за неблестящего состояния наших финансов, расстроенных в связи с расходами по разводу, устройством квартиры и т. д., мы решили отказаться. Не заставляя себя упрашивать, мы приняли приглашение Прието. Несколько дней, проведенные в Аликанте в компании Кончи, которую Кони и я очень любили, превратились в замечательный свадебный подарок.

Вскоре к нам присоединился дон Инда, приехавший в Аликанте на служебном автомобиле. На следующий день он предложил нам пообедать в скромной харчевне, стоявшей на шоссе у Торревиэха по пути в Картахену. Прието заверил нас, что там подают самые лучшие в мире креветки, каких мы никогда не ели, к тому же очень вкусно приготовленные.

Недалеко от этого места находился аэродром Лос-Алькасерес. Его начальником был майор Рикардо Бургете, один из наиболее благожелательно относившихся к республике летчиков. Мне пришла идея отвезти туда Прието и познакомить с ним. Кроме того, там дон Инда смог бы увидеть настоящий республиканский военный центр.

Я всегда восхищался Лос-Алькасересом и любил часами плавать на спортивной яхте по заливу Мар-Менор, наслаждаясь бризом и солнцем. Иногда я с удовольствием летал на гидросамолете, вспоминая время, проведенное на Мар-Чика. [264]

С назначением Рикардо Бургете командиром этой базы, ее достоинства значительно возросли. Во-первых, Рикардо и его жена Маруха были очень приятными людьми, и между нами установились дружеские отношения. С другой стороны, Бургете удалось создать в Лос-Алькасересе атмосферу, все больше проникавшуюся республиканским духом. Личный состав любил и уважал своего командира. Немногочисленные офицеры, не симпатизировавшие республике, без всякого давления, сами постепенно уходили с базы.

Все свое время Бургете посвящал аэродрому. Здесь были прекрасно организованы учебные занятия. Большое внимание уделялось быту солдат. Для улучшения их питания при базе создали огород, сад, животноводческую ферму, ловили рыбу. Все это и совершаемые через каждые 15 дней полеты в Гибралтар за продуктами, которые продавались там по очень низким ценам, давало возможность отлично кормить солдат.

Но самая большая заслуга Бургете - ему удалось превратить аэродром Лос-Алькасерес в оплот республики. Когда началась гражданская война, личный состав базы мужественно встал на защиту республиканских завоеваний.

Приехав в Лос-Алькасерес, мы отправились к Рикардо на квартиру. Его беспокоила старая рана, и он лежал в постели. Рикардо очень обрадовался визиту Прието, и, как мы ни убеждали его не вставать, решил сам показать нам базу.

В связи с этим мне хочется рассказать об одном незначительном, но довольно любопытном эпизоде, который произошел при осмотре кухни. Этот случай пополнил запас забавных историй Прието.

Сержант, заведующий кухней, предложил Прието снять пробу с ужина, приготовленного для солдат. На подносе стояли аппетитно поджаренная рыба, мясное блюдо с гарниром, фрукты, четверть литра вина и кофе. Увидев столь обильную, красиво поданную еду, дон Инда подумал, что его хотят ввести в заблуждение, и, обратясь к сержанту, с некоторой иронией спросил, сколько денег ассигнуется на питание одного солдата. Когда ему назвали сумму - не помню какую, но очень незначительную, - министр счел это за шутку. Не желая давать повод для того, чтобы его считали глупцом, он полусерьезно-полушутя сказал: «А я думал, с тех пор как Христос приумножал количество хлебов и рыбы и превращал воду в вино, время чудес прошло. Я вижу, здесь с ним соревнуются весьма успешно. Приготовить солдату такой ужин за столь ничтожную сумму - это поистине чудо!» [265]

Позже Бургете рассказал, что сержант всегда старался хорошо накормить солдат. Сейчас же, видя, что министр считает себя обманутым, он впал в отчаяние и стал горячо объяснять, какими средствами творилось это чудо: рыба ничего не стоила, ее ловили матросы с катеров базы, обслуживавших гидросамолеты, овощи, фрукты, яйца доставлялись с огорода и фермы, а кофе, сахар и другие продукты покупались за четверть цены и переправлялись контрабандным путем из Гибралтара…

Услышав это, дон Инда притворно прикрыл себе уши и сказал ему: «Ради бога, не говорите мне о подобных вещах. Не забывайте, что, как министр финансов, я имею в своем распоряжении все средства бороться с контрабандой».



* * *


Как и до свадьбы, рано утром я отправлялся в Алькала и возвращался домой вечером. Кони работала вместе с Сенобией. Интересно было наблюдать, как политические изменения отражались и на составе покупателей магазина. Клиенты-аристократы исчезли. Постепенно их заменили представители средней буржуазии и люди либеральных взглядов.

Кони очень любила музыку. Обычно по воскресеньям мы с Хуаном Рамоном и Сенобией ходили на утренние концерты симфонического оркестра. Но основными нашими развлечениями были экскурсии в горы и туристские прогулки.

Через несколько недель после свадьбы мои взаимоотношения с Лули, дочерью Кони, стали нормальными и даже хорошими, то есть такими, как между отцом и дочерью. У нас никогда не возникало ни малейшего намека на неприязнь к друг другу. Я полюбил Лули, и она отвечала мне тем же, признавая за отца, чем явно была довольна.

Родители Кони настойчиво просили отпускать к ним Лули в конце недели. Кони согласилась. Это был единственный сохранившийся контакт с ее семьей. Отец Кони продолжал ежемесячно пересылать ассигнованную ей еще до нашей свадьбы сумму, но мы решили откладывать эти деньги в банк на имя Лули до ее совершеннолетия, когда она сама смогла бы распоряжаться полученными накоплениями.

В тот период я впервые увидел советские фильмы. Первый из них, мне кажется, был «Путевка в жизнь», история группы беспризорных детей 12-17 лет, появившихся в России после гражданской войны. Мы вышли из кинотеатра, потрясенные этой ужасной трагедией. Второй, «Броненосец «Потемкин», [266] взволновал нас еще больше. Не забуду, с каким вниманием публика следила за ходом действия картины. Мне кажется, у всех зрителей нервы были напряжены до предела. Помню разговоры и споры, возникшие среди наших знакомых по поводу этих фильмов. Впервые эти споры заставили меня серьезно задуматься над тем, что есть страна, где народная революция в корне изменила существовавший порядок вещей.

Трудно поверить, но такое важное событие, как русская революция, очень мало обсуждалось в нашей среде. Источниками моей информации о том, что происходило в России, являлись три или четыре книги, написанные антисоветскими пропагандистами. В них рассказывалось об ужасных страданиях, которые пришлось пережить авторам, спасаясь от большевиков. Героями этих «произведений» обычно были бедные аристократы или несчастные девушки. Кроме этого, я знал о событиях в России из реакционных газет, только и читаемых мною до установления республики. Правая пресса мало писала о Советском Союзе, а если писала, то лишь для того, чтобы сообщить о необычайных злодеяниях и страшных подробностях гибели миллионов русских людей и других историях такого же рода. Эти сообщения всегда казались мне настолько преувеличенными, что вскоре я перестал обращать на них внимание.

Я имел самые смутные представления о взглядах и делах незнакомых мне русских коммунистов, однако некоторые считали меня большевиком. Друзья моей сестры спрашивали ее: «Что делает твой брат большевик?» Знакомые Кони тоже не раз интересовались, правда ли, что мы большевики. Мне было совершенно безразлично, каково их мнение о нас, но казалось несколько забавным, что у меня может быть что-то общее с этими далекими революционерами.

Однажды Пепе Легорбуру сообщил мне, что военное министерство решило направить в наиболее крупные государства авиационных атташе, и посоветовал попросить о назначении на один из этих постов. Он заметил, что подобное назначение дало бы мне возможность ознакомиться с зарубежными странами и одновременно расширить свои знания в области современной авиации. Позже я узнал, что этот совет в какой-то степени был инспирирован моими братьями, считавшими полезным для меня на некоторое время покинуть Испанию.

Пепе хотелось поехать авиационным атташе в Москву, и он очень сожалел, что в этой столице не было нашего посольства. Тогда я впервые узнал, что Испанская республика не имела [267] дипломатических отношений с Советским Союзом. Такая позиция республиканского правительства меня несколько удивила, но, откровенно говоря, я не стал особенно задумываться над этим.

После долгих размышлений я решил попросить о назначении в Мексику - интересную страну, с которой мне хотелось познакомиться поближе.

Я подал рапорт и спустя два месяца с удивлением и разочарованием узнал, что меня направляют авиационным атташе при посольстве Испании в Риме и одновременно в Берлине. Руководствуясь причинами экономического порядка, правительство упразднило должности авиационных атташе в южноамериканских странах.

По сугубо личным соображениям я принял новое назначение, хотя меня не привлекала жизнь ни в нацистской Германии, ни в фашистской Италии.

Знакомые поздравляли меня, как будто мне выпал выигрыш в лотерее. Я же чувствовал себя несколько неловко, словно республика платила мне столь блестящим назначением по предъявленному мной счету.

Колебания и угрызения совести, овладевавшие мною при мысли покинуть Испанию в такое неспокойное время, оставили меня, как только мы с Кони прибыли в Италию и поняли, что жизнь улыбается нам. Лули мы оставили у дедушки и бабушки до нашего окончательного устройства в Риме.

Часто мы, испанцы, бываем смелыми в силу своего легкомыслия и невежества, но не желаем признаваться в этом. Говорю так, вспоминая, с какой беззаботностью, с каким спокойствием сели мы в Барселоне в самолет итальянской авиалинии, совершенно не думая о трудностях, с которыми нам обязательно придется столкнуться.

Я ничего не знал ни об Италии, ни о фашизме. Предстояло действовать в сложной и неизвестной мне политической обстановке. Кроме того, я не имел ни малейшего понятия и о том, что представляло собой посольство. Но самое поразительное, чему я удивляюсь до сих пор, - отправляясь в Рим, я не знал конкретно, каковы мои обязанности. Никто не дал мне никаких инструкций относительно этой «небольшой детали».

Ни в военном министерстве, ни в авиационном штабе я не получил никаких указаний. Прощаясь с министром, начальником главного штаба и другими военачальниками авиации, мы разговаривали о многих вещах. Асанья прочел мне настоящую [268] лекцию о римских развалинах. Офицеры отпускали шуточки насчет «капризных римлянок», но никто не говорил о моей предстоящей работе, а мне не пришло в голову спросить об этом.

Это ли не доказательство, что мы жили в Испании, в «самом лучшем из миров»! Военные атташе других стран очень серьезно занимались информационной работой, похожей на шпионаж. Нас это не интересовало, мы полагали, что шпионы существуют только в детективных романах.

Гидросамолет итальянской пассажирской линии делал посадку в Марселе. Нам захотелось осмотреть этот город и съездить на Голубой берег. Не раздумывая, мы уладили дело с билетами и провели несколько приятных дней в Ницце и Монте-Карло. Затем прибыли в Остию - римский порт.

Так началась довольно беспокойная пора в моей жизни.

Дипломатический период


Мое знакомство с дипломатическим миром началось на следующий день утром. К нам в гостиницу приехал первый секретарь посольства Хуанито Ранеро. Он имел внешность настоящего дипломата, каким я его себе и представлял: безупречно одетый, изящный и довольно франтоватый.

Я не знал, каковы его политические взгляды, друг он мне или недруг, но его любезность казалась естественной и произвела на меня хорошее впечатление.

Должен сказать, что всегда предпочитал людей излишне любезных слишком грубым, изрекавшим неприятные вещи, пусть даже они были правдой. Грубость, характерная для многих арагонцев и в меньшей степени для моих земляков - риохцев, всегда задевала меня. Я считаю бестактным, встретив мнительного друга, сокрушенно заметить ему: «Я думаю, ты долго не протянешь!» - или, увидев полную даму, соблюдающую строгую диету и всеми способами стремящуюся похудеть, сказать ей: «Что ты делаешь, чтобы полнеть день ото дня?».

Неужели такие люди не понимают, насколько неприятна их правдивость.

Хуанито Ранеро поэтому и произвел на меня хорошее впечатление. Я был признателен ему за то, что он явился приветствовать нас. Затем Ранеро отвез меня на своей машине [269] представить в посольство и в первое время помогал в работе. Когда я говорю о плохом впечатлении, произведенном на меня дипломатами, то должен сделать исключение для Хуанито Ранеро. Хотя Ранеро являлся стопроцентным дипломатом, он был умен и умел непринужденно держать себя.

Испанское посольство в Риме находилось недалеко от Киринала{115} (позже речь пойдет о посольстве при Ватикане) и занимало старинное импозантное здание палаццо Барберини. Нашим послом был Габриель Аломар, известный профессор, друг Асаньи, прекрасный человек и убежденный республиканец. Однако целый ряд недостатков сводил на нет все его достоинства. Он меньше всего подходил для представителя молодой Испанской республики в фашистской Италии.

Министр- советник{116} и секретари посольства чувствовали себя оскорбленными, представляя строй, осмелившийся изгнать из Испании королей и «бедных наследничков» и выдвинувший на ответственные должности каких-то плебеев. Эти люди вели себя как лакеи из знатных домов, вынужденные прислуживать семье простого буржуа. Они чувствовали себя униженными, хотя новые хозяева относились к ним с большим уважением и учтивостью, нежели прежние.

В разговорах с дипломатами других стран и со знакомыми из римского общества мои товарищи по посольству считали необходимым извиняться за действия своего правительства.

Естественно, при таком отношении к республике они не помогали бедному послу, а лишь старательно подчеркивали его многочисленные ошибки, которые он допускал из-за незнания дипломатических обычаев и жизни светского общества. Правда, делали они это тактично, боясь потерять свои должности, поистине теплые местечки. В те времена жизнь дипломатов в Риме была настоящим раем.

Обычно в посольство они приезжали на своих автомобилях в половине одиннадцатого и не спеша принимались обсуждать обед или бал, прошедшие накануне. Их гораздо больше занимали различные нарушения дипломатического этикета, нежели международная обстановка. Тот факт, что секретаря посадили на не положенное ему место, служил поводом для длительных и горячих споров. Не забывали и о дамских туалетах, проявляя при их оценке удивительные познания. Мужчины тоже попадали под огонь их суровой критики. Меня [270] возмущало презрение, с каким эти люди говорили о каком-нибудь бедном дипломате, не умевшем изящно носить фрак. Помню, как однажды они все утро горячо спорили на тему, носить ли с визиткой и брюками в полоску обычный галстук или пластрон. Разговоры были столь бессодержательны, что порой я начинал сомневаться, всерьез ли они ведутся.

Закончив дискуссию, все садились за рабочие столы, на которых уже лежали разложенные канцлером газеты. Великие дипломаты, вооружившись большими ножницами, вырезали из них статьи, которые считали интересными, и наклеивали на чистые листы бумаги. На основе этого «материала» они составляли доклады, посылаемые диппочтой в министерство. В час дня, оставив ножницы, все отправлялись обедать или выпить аперитив со своими друзьями в каком-нибудь ресторане на Виа-Венета{117} и возвращались в посольство только в том случае, если устраивался обед или прием.

Контраст между роскошным дворцом, в котором располагался посол, и помещением, где работали остальные сотрудники, был разительный. Канцелярия - так называлось здание, где находились наши кабинеты, - состояла из трех довольно неприглядных комнат: одна - для военного, морского и авиационного атташе, другая - для секретарей и канцлера, третья - для министра-советника. Канцлеры, несмотря на помпезное название, выполняли обязанности консьержей - привратников. Нашего канцлера, довольно проворного человека, звали Финокини. Он заботился обо всем, начиная с рассылки бесчисленного количества визитных карточек и букетов цветов, требуемых протоколом, и кончая опечатыванием отправляемой в Испанию дипломатической почты, в которой сообщалась «важная, секретная информация». Само собой разумеется, что Финокини информировал итальянскую разведку и о том, что делалось в посольстве, и о содержании диппочты. К счастью, наша работа была настолько безобидной, что не имела секретов, которые следовало бы охранять.



* * *


Без показной наивности должен признаться, что сначала не совсем понимал, почему в Мадриде поздравляли меня с назначением в Рим, будто я получил самый крупный выигрыш по лотерее. Но вскоре понял: назначение было не из обычных - независимая должность, несложная работа, а материальное [271] положение - лучше и желать нельзя. Точно не помню, какое жалованье я получал, но мы с Кони могли жить, как говорится, на широкую ногу. Кроме того, мне выплачивали наградные в золотых песетах и выдавали значительную сумму на представительские расходы. Я имел и ряд других источников доходов, увеличивавших мои финансовые возможности. Например, одной из основных моих обязанностей являлось посещение самолетостроительных, моторостроительных заводов и других авиационных учреждений, расположенных в различных районах Италии. На эти поездки выдавали командировочные и сверх того платили за каждый километр пути.

Маршруты я выбирал сам, поэтому, не переступая границ законности, комбинировал деловые поездки с туристскими. Например, осмотр моторостроительного завода в Неаполе давал возможность побывать в Помпее или провести конец недели на Капри.

Как дипломату, мне предоставлялись определенные льготы. Так, при покупке иностранных товаров мы освобождались от пошлин и пользовались некоторыми другими скидками. Таким образом, за самую дорогую модель автомобиля «рено», стоившую в Париже 26000 франков (1933 год), я заплатил 15000 франков, то есть почти половину ее настоящей цены. Даже одежда, заказанная в Лондоне, стоила нам вдвое дешевле, чем остальным.

Одной из главных статей расходов был бензин. Мы проводили жизнь в путешествиях, и машина пожирала много горючего. Но и здесь не возникало проблемы: бензин обходился дипломатам наполовину дешевле, чем другим смертным. Кроме того, мы имели специальные бензоколонки, чтобы не стоять в очередях.

Во многих первоклассных гостиницах мы платили за номер на 20 процентов меньше, чем остальные. Очевидно, владельцы отелей были заинтересованы в том, чтобы у них останавливались дипломаты, и у подъезда стояли автомобили со знаком «ДК» {118}. В нашем распоряжении имелись специальные магазины с лучшими винами, ликерами, табаками и высококачественными продуктами, которые продавались по необычайно низким ценам. И такие преимущества нам предоставлялись во всем.

Первым важным лицом, с которым я познакомился в фашистской Италии, был генерал Итало Бальбо, министр авиации. [272]

Меня представил ему полковник Лонго, начальник иностранного отдела министерства, опекавший авиационных атташе в Риме. Лонго я знал еще в бытность его инструктором в школе морских летчиков в Барселоне. Это знакомство облегчило мои официальные отношения с министерством авиации.

Мебель в кабинете министра была настолько роскошной и современной, что казалось, она предназначена специально для того, чтобы произвести впечатление на посетителей. Генерал Бальбо, молодой, высокий, с черной бородой, в яркой форме итальянской авиации, выглядел весьма колоритно и хорошо вписывался в обстановку своего кабинета. Во время первой встречи я не успел составить себе определенного мнения о нем: из пяти минут моей аудиенции три он разговаривал по телефону. Министр не задал мне ни одного вопроса об Испании.



* * *


Вскоре я убедился, что не силен в истории Италии. Решив восполнить этот пробел, я вместе с Кони записался на организованные для иностранцев курсы по истории и археологии этой страны. Занятия оказались интересными, и не только потому, что их вели высококвалифицированные педагоги - известные историки и археологи. Огромное удовольствие доставляли осмотры выдающихся памятников и исторических мест. Между прочим, во время одной из экскурсий мне стало не по себе, когда я услышал о варварстве наших предков в период их господства в Италии.

Кто- то из слушателей спросил преподавателя, почему в Помпее довольно хорошо сохранились многие дома, тогда как в Эркулануме, расположенном рядом с ней и находившемся в таких же условиях, здания сильно пострадали. Обращаясь к Кони и ко мне, руководитель группы попросил не обижаться на его ответ: в этом виновны испанцы. Обнаружив место расположения Эркуланума, они начали бурение и раскопки без предварительно разработанного плана, не заботясь о непоправимых разрушениях, причиняемых таким методом, ибо преследовали только одну цель: отыскать и захватить богатства, находящиеся там.

На курсах мы познакомились с молодой приятной немкой, дочерью богатого промышленника из Мюнхена. Ее звали Лизелотта. Незадолго до этого она развелась с мужем, австрийским графом, чем вызвала неудовольствие родителей, гордившихся тем, что их дочь - графиня. [273]

Мы стали друзьями. Лизелотта была настроена либерально. Она испытывала антипатию к нацистам и с отвращением говорила об атмосфере насилия, царившей в ее стране. По окончании курсов она вернулась в Германию. Через некоторое время мы получили письмо от ее отца, который благодарил нас за внимание, оказанное его дочери, и приглашал провести несколько дней в их родовом имении под Мюнхеном. Лизелотта настойчиво просила нас принять приглашение. Она очень скучала, и наш визит помог бы разрядить окружающую ее обстановку. Мы решили ехать. Я никогда не бывал в Германии. По неизвестным мне причинам правительство откладывало мое официальное представление в Берлине, где я считался аккредитованным в качестве авиационного атташе. Мне же хотелось поехать в Германию: любопытно было посмотреть, что все-таки представляют собой нацисты.

Мы отправились в путь на автомобиле. Пересекли Швейцарию, на пароме переправились через озеро Констанца и сошли на берег в Фридрихсгафене. Германия встретила нас черным траурным крепом и приспущенными флагами: за несколько часов до нашего приезда скончался президент Гинденбург. Поскольку наступил вечер, мы решили отложить дальнейшее путешествие до следующего дня и остановиться в гостинице. Ресторан, находившийся на первом этаже, служил одновременно и пивной. Когда мы ужинали, в зал вошли десять или двенадцать нацистов в коричневой форме, высоких сапогах, с красными повязками со свастикой на рукавах. Это были первые гитлеровцы, встретившиеся нам.

Они выглядели по-военному подтянутыми, их резкие движения и чванливый вид бросались в глаза. Нацисты приказали сдвинуть несколько столов. Им немедленно принесли большие кружки с пивом. Произнося тосты, они поднимали их и громко щелкали каблуками. Через некоторое время один из нацистов заметил нас и что-то сказал остальным. Все тотчас со свирепым видом повернулись в нашу сторону. Их взгляды выражали такое презрение, что, возмутившись, я громко сказал Кони: «Жалею, что не говорю по-немецки и не могу спросить у этих типов, что они имеют против нас». Мое поведение и иностранная речь заставили председательствовавшего нациста встать. Я решил, что он направляется к нам. Однако нацист обошел нас и приблизился к конторке администратора гостиницы. Коротко переговорив с ним, этот тип с недовольным видом вернулся к столу и что-то сказал своим приспешникам. После этого они перестали обращать на нас внимание. [274]

Эту сцену, проходившую весьма напряженно, трудно передать словами, и, возможно, недоставало какого-либо пустяка, чтобы она приняла плохой оборот. В ту пору в Германии усилились подлые нападки на евреев. Внешность Кони и форма моего носа послужили причиной того, что нас приняли за евреев. Нам могло не поздоровиться, если бы главарю не пришло в голову справиться о нас у администратора.

Родители Лизелотты отвели нам замечательные комнаты со всеми удобствами в одной из башен своей резиденции. Жизнь и обычаи в этом доме в корне отличались от наших. Меня особенно поразило полное незнание его обитателями Испании и фантастическое представление о ее жителях, словно наша страна находилась на другом конце света. Нас считали экзотическими существами и удивлялись, что мы такие же, как все.

Лизелотта пересказала несколько любопытных суждений членов ее семьи об испанцах. Гостившие у них тетя и две кузины, узнав о нашем приезде, отложили свое возвращение домой. Они решили воспользоваться пребыванием в доме настоящих испанцев, чтобы научиться танцевать аргентинское танго, - по их мнению, самый типичный для Испании танец. Закупив все пластинки с танго, имевшиеся в Мюнхене, они подготовили для уроков один из салонов, Лизелотта рассказала, с каким нетерпением они ждали нас, мечтая потанцевать с настоящим испанцем.

Смерть Гинденбурга сорвала их планы, так как в течение восьми дней танцы и музыка, кроме похоронной, запрещались. Отец Лизелотты непреклонно следовал распоряжениям правительства, объявленным по случаю национального траура. В доме и в саду висели приспущенные флаги. Два раза в день он собирал в одном из залов всех членов семьи и слуг, заставляя их слушать траурные речи по поводу кончины Гинденбурга, передаваемые по радио. Он не разрешал ничего, что могло быть воспринято как развлечение, и даже отменил намеченную для нас экскурсию по Дунаю.

Такое малопривлекательное времяпрепровождение вынуждало нас с Лизелоттой часто ездить в Мюнхен. Там мы познакомились с испанским консулом, приятным арагонцем Даниелем Лопесом. Хорошо осведомленный о положении в Баварии, он рассказал о зверствах нацистов. Преследования евреев сопровождались дикой расправой. Лопесу удалось спасти несколько человек, вручив им испанские паспорта. [275]

Вид и поведение людей выдавали царящую в стране обстановку террора, которую никто не осмеливался осуждать, но все помнили о ней ежеминутно.

Довольно скоро мы заметили разницу между немецким нацизмом и итальянским фашизмом. Хотя любое проявление фашизма ненавистно и отвратительно, в Италии мы не чувствовали такой атмосферы всеобщего насилия, как в Германии.



* * *


На третий день нашего пребывания в доме Лизелотты ее тетя и кузины, видимо уже не в силах сдерживать желания потанцевать с испанцем, решили прийти к нам в комнаты, когда все уснут. Разучивать танцы они собирались под патефон. В двенадцать часов ночи, когда мы, уставшие и находившиеся под гнетущим впечатлением услышанного в тот день от консула, собрались спать, пришла Лизелотта и сообщила, что, несмотря на все старания, ей не удалось отговорить родственниц отказаться от их намерения.

Через две минуты в нашей комнате появились три дамы в довольно странном виде: в элегантных платьях, скрытых под широкими домашними халатами, застегнутыми до подбородка, босые, с туфлями в руках. Они плотно закрыли двери и окна, разговаривая шепотом, словно заговорщики.

Нелегко представить себе эту сцену. Лизелотта и Кони в домашних капотах поверх ночных рубашек спокойно сидели и иронически смотрели на меня, как бы спрашивая: «Посмотрим, как Игнасио сумеет выпутаться из этой истории». Я был в пижаме и ночных туфлях и не знал, что делать.

Решив отнестись к этому философски, я оделся в ванной комнате и протанцевал с каждой из дам по два или три танца, а затем под каким-то предлогом приостановил праздничек.

Отцу Лизелотты кто-то сказал, что моя семья владеет винными погребами в Ла-Риохе, а сам я прекрасный дегустатор. Этот господин тоже владел виноградниками и гордился своими винами. Каждый вечер после ужина он спускался в погреб и приносил бутылку вина, желая узнать мое мнение о его достоинствах. Эта процедура возмущала Кони. Появляясь с бутылкой, хозяин дома приглашал меня за отдельный столик; при этом ему никогда не приходило в голову предложить рюмку вина Кони или кому-либо из присутствовавших дам.

Подобное времяпрепровождение не устраивало нас. Мы решили отправиться на несколько дней в Австрию, где [276] проходил знаменитый музыкальный фестиваль. Лизелотта поехала с нами. Путешествие оказалось довольно приятным. В Австрии мы провели четыре или пять дней, слушали оперу Бетховена «Фиделио», которая, честно говоря, не очень понравилась нам. Запомнилось еще, как смешно было смотреть в театре на нарядно одетых женщин, обжиравшихся в антрактах сосисками и упивавшихся пивом.

Австрия произвела на нас хорошее впечатление. И австрийцы, с которыми мы общались, показались симпатичными.

Затем направились в Венецию, где я оставил Кони и Лизелотту, так как должен был присутствовать на военных маневрах в районе Болоньи. Когда учения закончились, я вернулся в Венецию. Втроем мы сели на пароход, решив полюбоваться берегами Далмации. Эта страна вызвала у нас восхищение. Мы провели несколько приятнейших дней в Рагузе, где на якоре стояли два русских парохода. Чудесные красоты Далмации напомнили нам Испанию.



* * *


Однажды в нашем доме в Риме появился известный испанский писатель дон Рамон дель Валье-Инклан. Мы знали о его назначении на пост директора испанской Академии изящных искусств в Риме, но время его приезда нам не сообщили.

Поскольку ни Кони, ни я не были знакомы с доном Рамоном, его неожиданный визит, естественно, удивил нас. Оказалось, он привез письмо от Прието, в котором дон Инда просил позаботиться о писателе, пока тот не освоится в Риме.

Видимо, мы произвели на дона Рамона неплохое впечатление, ибо он провел у нас целый вечер. Нам он тоже понравился.

Несомненно, дон Рамон, про которого столько говорили и писали, обладал довольно оригинальным характером. Я не претендую на исчерпывающую характеристику Валье-Инклана, но постараюсь вспомнить некоторые события, связанные с его полуторагодичным пребыванием в Риме, и поделиться своими впечатлениями о нем.

Мне кажется, впервые за свои 64 года дон Рамон смог вести в Риме образ жизни, о котором всегда мечтал.

В замечательном здании академии дон Рамон чувствовал себя как сеньор в собственном дворце. Его фигура прекрасно гармонировала с окружающим великолепием. Он был полной противоположностью нашего посла. Добрый Аломар чувствовал [277] себя настолько не на месте в необъятных залах палаццо Барберини, что казалось, будто он боится, как бы его не приняли за постороннего и не выгнали оттуда.

Дон Рамон одевался по всем правилам высшего света. Обычно он носил черный пиджак и брюки в полоску, а на приемы надевал фрак, прекрасно сидевший на нем.

Из всех испанцев, проживавших в Риме, он выглядел самым элегантным. Борода, пустой рукав, очки наподобие тех, что носил великий сатирик Кеведо, и вообще вся его фигура привлекали внимание.

Из вторых рук он купил автомобиль, очень подходивший для его должности. У него был шофер-итальянец, одновременно выполнявший обязанности лакея. За столом он обслуживал его в перчатках и коротком белом пиджаке.

В первые дни в обществе дона Рамона я чувствовал себя стесненно, не зная, о чем говорить с ним. То, что приходило в голову, казалось банальным для беседы со столь важной персоной. Однако эта натянутость длилась недолго, дон Рамон держался непринужденно и, видимо, был доволен нашим обществом. Он сумел внушить доверие к себе, и между нами установилось полное взаимопонимание.

Говоря о наших отношениях с доном Рамоном, я не хочу сказать, что после приезда в Рим у него изменился характер. Валье-Инклан по-прежнему поражал своей оригинальностью и манерой поведения.

Жена писателя, оставшаяся в Мадриде, почему-то посылала ему письма в адрес нашего посольства. На конвертах она писала: «Господину дону Рамону дель Валье-Инклану, маркизу де Брадомин, автору «Божественных слов» и других, «не столь божественных». Посольство Испании. Рим». Столь необычный стиль всегда обсуждался нашими дипломатами, но делалось это сдержанно, ибо дона Рамона боялись.

Его первая дерзкая выходка в моем присутствии произошла у нас в доме. Сестра первого секретаря посольства Хуанито Ранеро, весьма манерная дама, желая показать свою интеллигентность и обратить на себя внимание, постаралась сесть рядом с доном Рамоном. Стремясь завязать беседу, она (уподобляясь тому господину, который страшно хотел рассказать в кампании об одном случае на охоте, но, не находя для этого удобного повода, громко воскликнул: «Пум» - и тут же добавил: «Кстати, говоря о выстрелах. Как-то на охоте»… и т. д.) произнесла «пум» и довольно жеманно [278] сообщила, что кончает читать книгу Ортега{119}, которая заинтересовала ее, но она хотела бы узнать мнение дона Рамона. Поглаживая бороду, Валье-Инклан уставился на свою соседку и вдруг спросил:

- Как, вы сказали, имя этого автора?

- Хосе Ортега, - повторила дама.

Тогда дон Рамон, устремив взгляд в потолок, как бы вспоминая что-то, ответил:

- Я не помню, чтобы когда-нибудь слышал об этом господине!



* * *


Отношение испанской церкви к республике мы чувствовали и в Италии. Организуемые ею паломничества в Рим превратились в настоящие антиреспубликанские демонстрации. В дни паломничеств на улицах Рима можно было видеть испанских женщин в традиционных, бросающихся в глаза мантильях. Они демонстративно несли монархические флаги и значки. Подобные выступления выглядели глупо и безвкусно, но некоторым людям трудно помешать быть смешными. Шествия в мантильях с высокими гребнями, что было бы кстати на севильской ярмарке, казались дурацким маскарадом на Виа-Венето и других римских улицах.

Однако на митинги против республики, беспрерывно организуемые паломниками по совету руководивших ими священников, при содействии местного духовенства и с одобрения фашистских властей, нельзя было не обращать внимания.

Но посол, хотя это входило в его обязанности, из боязни или робости не заявлял протест фашистским властям, допускавшим подобные акты, направленные против дружественной страны.

Чувствуя полную безнаказанность, паломники все больше наглели. Однажды в Рим прибыла группа паломников во главе с двумя священниками, намеревавшаяся посетить известный храм Браманте. Это замечательное здание находится на территории испанской Академии изящных искусств, и в нем всегда было много туристов. Вероятно, в тот день отмечался какой-то праздник, ибо на здании академии подняли республиканский флаг. Увидев его, один из священников потерял всякое самообладание [279] и стал выкрикивать оскорбления в адрес республики и ее правительства.

Разгневанный дон Рамон, находившийся в это время в академии, направился к нему и, потрясая палкой, назвал никуда не годным священником и предложил немедленно покинуть помещение. Видимо, Валье-Инклан выглядел весьма воинственно, ибо оба священника, не сказав ни слова, в сопровождении своей паствы покинули академию.

В связи с вопросом о паломниках не могу устоять перед желанием раскрыть маленький дипломатический секрет. Одного из секретарей испанского посольства при Ватикане{120}, моего хорошего друга, посол уполномочил принимать от фанатически верующих четки, образки и бутылочки с водой и освящать их благословением папы римского в Ватикане, а затем возвращать все эти вещи нетерпеливо ожидавшим владельцам.

Секретарь не верил в чудеса и складывал четки и прочие вещи к себе в ящик. Там же хранилась бутылка виски, которым он всегда угощал меня. Через два дня, даже и не подумав отнести врученные ему предметы в Ватикан, он торжественно возвращал их паломникам.



* * *


Мне бы не хотелось, чтобы нарисованный мною портрет дона Рамона послужил подтверждением искаженного образа этого человека, созданного некоторыми писателями, изображавшими его как экстравагантного эгоиста, безразличного ко всему окружающему.

В Риме мы виделись почти ежедневно на протяжении полутора лет, и мне представилась возможность ближе познакомиться с Валье-Инкланом, тем более что с первого дня он был откровенен со мной и не скрывал своих мыслей.

Я увидел в нем искреннего республиканца, человека передовых убеждений, целиком отдававшего себя служению республике, которая, как он считал, полностью преобразит Испанию и удовлетворит стремление большинства испанцев к прогрессу и справедливости. Часами я слушал рассуждения дона Рамона о событиях, происходящих в мире. Он внимательно следил за политической обстановкой в Испании и смело [280] комментировал деятельность республиканского правительства. Признавая авторитет Валье-Инклана и восхищаясь им, я полностью разделял его взгляды.

С другой стороны, дон Рамон удивлял всех своей оригинальностью. В наших разговорах он всегда являлся ведущей стороной и часто фантазировал. О событиях времен королевы Изабеллы II он серьезно и невозмутимо говорил так, словно был их участником. Например: «Когда королева увидела, что я не согласен…» Фантазии дона Рамона благодаря его удивительному умению преподносить их очень забавляли нас.



* * *


Испанское посольство при Ватикане, занимавшее старый дворец на площади Испании, иногда устраивало обеды или приемы, на которых нам полагалось присутствовать. На них всегда было страшно скучно. Здание посольства выглядело угрюмым, его атмосфера напоминала затхлость религиозных учреждений, знакомых мне с детства.

Посол Комин казался неплохим человеком. Его жена - австрийка, - к несчастью, потеряла зрение, но с упрямой настойчивостью пыталась выполнять обязанности супруги посла. Видя, как она ест, гости испытывали настоящую муку. И хотя около нее находился слуга, смотревший за всем, что она делает, часто ее действия вызывали неловкость у окружающих.

Во время одного из приемов Кони подошла к ней попрощаться. Священник, сидевший около нее в кресле, уступил Кони место. Жена посла, не заметив этого, продолжала прежний разговор. К своему великому удивлению, Кони услышала простодушное монархическое признание, не предназначенное для ее ушей: «Мне кажется, нужно навестить бедных принцесс (она имела в виду дочерей короля Альфонса XIII, живших в ту пору в Риме). К сожалению, я не могу сама посетить и приветствовать их…» Не желая того, бедная дама проговорилась, кому симпатизировало большинство дипломатических представителей республики за границей.



* * *


Первым иностранным дипломатом, с которым мне пришлось иметь дело в Риме, был немецкий авиационный атташе фон Валдау (позднее один из командиров германской авиации в период Сталинградской битвы). Хотя я еще не представился официально в Берлине, майор Валдау смотрел на меня как на авиационного атташе в его стране и считал себя [281] обязанным проявлять ко мне внимание. Возможно, отношение Валдау объяснялось и той изоляцией, в которой его держали итальянцы.

В те времена антинемецкие демонстрации в Италии были нередки. Хотя они организовывались фашистским правительством, народ, как только представлялась возможность, всячески выражал свою неприязнь ко всему немецкому.

Однажды, когда мы, возвращаясь в Рим из какой-то поездки, проезжали через небольшую деревню, нашу машину забросали камнями. К счастью, пострадал только кузов автомобиля.

Я сообщил карабинерам о налете и выразил удивление по поводу случившегося. Их начальник спокойно ответил: «Вас, вероятно, приняли за немецких туристов, всегда путешествующих в открытых автомобилях». Позже я узнал, что машину Валдау дважды забрасывали камнями. Нападения на немецкие машины учащались с каждым днем, и это вызывало серьезную озабоченность посольства Германии.

Привожу эти факты, чтобы дать читателю некоторое представление о настроениях, характерных для Италии 1933 года. Обе разновидности фашизма, тесно связавшие свою судьбу позднее, еще не доверяли друг другу.

Когда в Вене нацисты выступили против канцлера Дольфуса, обстановка в Италии накалилась, началась мобилизация армии. Мне представился случай наблюдать итальянские дивизии, в боевой готовности направлявшиеся к границе Австрии, чтобы воспрепятствовать немецкому вторжению в эту страну.



* * *


Обычно военные, авиационные и морские атташе в той стране, в которой они аккредитованы, объединяют свои усилия, образуя нечто вроде сообщества взаимной помощи для получения нужной информации.

Хотя никто не давал мне никаких особых поручений, я тоже вошел в эту игру, выглядевшую довольно наивно. Большинство атташе составляли свою информацию по материалам, предоставляемым самим итальянским министерством авиации, - брошюрам промышленных предприятий и некоторым данным прессы. Иначе говоря, наши «важные» сведения, отсылаемые секретной дипломатической почтой, в основном являлись не чем иным, как пропагандой в пользу итальянских авиационных конструкторов и правительства Муссолини. [282]

В дни отправки диппочты любопытно было наблюдать, как авиационные атташе посещали друг друга, пытаясь узнать, нет ли у коллеги свежих материалов, которыми можно дополнить свою информацию. Обычно во время этих визитов и бесед, ничего не значивших и весьма дипломатичных, говорили полунамеками, будто речь шла о весьма важных тайнах.

Так примерно выглядела тогда работа большинства атташе, хотя трое или четверо из них относились к своим обязанностям более серьезно.



* * *


Не требовалось большой наблюдательности, чтобы заметить одну из самых отличительных черт итальянского фашизма - фанфаронство. Все организуемые правительством мероприятия носили театрализованный характер. Фашистские руководители Италии обладали удивительной склонностью к созданию рекламных сценариев, к организации пышных парадов, пропагандистских кампаний, к фантастическим обещаниям. Непрерывно сообщалось о победах и достижениях, существовавших только в воображении фашистских пропагандистов.

Особый упор делался на демонстрации вооруженных сил. При этом прибегали к всевозможным трюкам, чтобы создать впечатление огромной военной мощи, навести страх на другие страны, надеясь добиться таким образом политического эффекта.

Мне представился случай ознакомиться с одним из таких трюков. Авиационное министерство Италии подсунуло некоторым атташе (по всей видимости, через агентов-двойников) сенсационную информацию с грифом «Совершенно секретно», проставленным на каждой странице. В ней давалось описание самолета «Савойя» с такими сверхъестественными характеристиками, которые означали настоящую революцию в авиационной технике тех времен. Тут же прилагались снимки самолета на земле и в воздухе.

Через несколько дней иностранная печать опубликовала под большими заголовками подробное описание самолета и его фотографии, с тревогой подчеркивая, что итальянцы приступили к серийному производству этих машин. Известие вызвало необычайное волнение, способствующее созданию атмосферы паники в ряде стран, что благоприятствовало фашистским планам. [283]

Спустя месяц мне случайно довелось узнать правду о знаменитом самолете. Поскольку Испания покупала самолеты «Савойя», их конструктор относился ко мне с вниманием, принятым в обращении с хорошим клиентом. Однажды при посещении завода (пользуясь предоставленной мне свободой осмотра) мы прошли в цех, где велись работы над нашумевшим самолетом. Я обстоятельно осмотрел единственный стоявший там экземпляр. Его «удивительные» характеристики существовали только на бумаге, а опубликованные снимки являлись фотомонтажом, ловко сфабрикованным с помощью макета.



* * *


Итальянские власти и большинство военных атташе держали в изоляции советского военного представителя. Хотя Испанская республика не имела дипломатических отношений с СССР и, следовательно, нам запрещалось поддерживать контакт с его посольством, я, возмущенный этой нелепой ситуацией, проявлял подчеркнутое внимание к советскому коллеге, часто приглашал его к себе домой и демонстративно посещал советское посольство. Это был первый советский человек, с которым мне довелось познакомиться. Держался он непринужденно и показался мне компетентным специалистом. Мы стали хорошими друзьями.

Советский, немецкий и японский атташе - единственные, кто придавал своей работе большее значение, чем дипломатическим балам и обедам.

Атташе Англии на каждом шагу демонстрировал свое презрение ко всему неанглийскому.

Североамериканский военный представитель испытывал благоговение перед аристократами и бывал счастлив, проигрывая им свои доллары. Он с удовольствием рассказывал мне, как накануне вечером играл в покер с какой-нибудь принцессой или маркизой. При этом он не говорил, конечно, во сколько обошлась ему столь высокопоставленная компания. Меня крайне удивляло восхищение американцев аристократами. Я думал, что «демократической» Америке это преклонение чуждо, но, видимо, ошибался. Дипломатов США приводила в восторг возможность пообедать с герцогом, даже если он был жуликом, дураком или самым скучным человеком на свете.

В Риме американцы легко могли удовлетворить эту невинную, но обходившуюся им довольно дорого страсть. В том обществе, в котором они вращались, почти все имели титулы. [284]

Обилие герцогов и принцев объяснялось тем, что в Италии все дети наследовали титул родителей, и таким образом количество титулованных особ увеличивалось, как хлеб и рыба в известной легенде. Помню, я удивился, когда однажды на приеме меня представили принцу (забыл его имя), худощавому и смуглому, а спустя два часа в кабаре познакомился с другим принцем, полным и белокурым, носящим то же имя. Оказалось, они сыновья двух братьев.

Как- то атташе Аргентины купил у английского дипломата, возвращавшегося на родину, внешне хорошо выглядевший открытый автомобиль марки «Роллс-Ройс». С тех пор жизнь нового владельца значительно усложнилась. Автомобиль, уже отмеривший на своем веку немало километров, постоянно ломался, а в Риме для машины такого старого выпуска нельзя было достать запасных частей. Когда аргентинцу удавалось завести машину -а такие случаи можно пересчитать по пальцам, - его видели медленно проезжавшим на своем «Роллсе» по Виа-Векето. Он сидел за рулем в ослепительно белой форме аргентинской армии, раня своим видом сердца итальянских красавиц.

В некоторых кругах римского общества дипломат, особенно если он являлся владельцем автомобиля «Роллс», без труда покорял женские сердца, хотя для него эти приключения заканчивались иногда отнюдь не романтично.

В мое время в Риме был известен так называемый «обман дипломата». Героиней авантюры обычно выступала интересная замужняя женщина, ловко позволявшая какому-нибудь дипломату «завоевать» себя. Почти всегда роман развивался по следующей схеме: сугубо «конфиденциально» дама сообщала своему поклоннику, что хотя она и замужем, но с супругом не живет. По истечении соответствующего срока дама более или менее театрально признавалась, что ждет ребенка. Следующий акт: отчаяние, слезы и заявление о намерении покончить жизнь самоубийством. После такой сцены дипломат уходил озабоченным. Спустя несколько дней дама с победным видом сообщала ему, что ей удалось установить контакт с одним из лучших гинекологов Рима, который готов выручить ее из беды, гарантируя благополучный исход при условии выплаты ему определенной суммы. Сумма называлась в зависимости от характера и финансовых возможностей мнимого виновника происшествия. После получения денег дама исчезала на несколько дней, а затем появлялась около другого неосторожного дипломата. [285]

Первый раз я увидел Муссолини в довольно впечатляющей обстановке: во время большого парада на новой грандиозной площади Виа дел Имперо в Риме.

Места для дипломатического корпуса находились напротив статуи Юлия Цезаря, перед которой на трибуне, более высокой, чем пьедестал Цезаря, стоял дуче и принимал парад.

Впечатление от первой встречи с Муссолини было таким, словно я побывал в театре и видел немолодого, довольно упитанного комика, игравшего роль героя-любовника, одетого в необычайно крикливую форму и слишком затянутого в корсет, чтобы казаться стройным.

Бросались в глаза его постоянные усилия казаться энергичным. Стоя на пьедестале, он часто подбоченивался, выпячивал грудь, поднимал подбородок, приветствуя проходящие колонны резким жестом театрального фашистского приветствия. Но дуче сразу тускнел, когда снимал головной убор, обнажая огромный, круглый и лысый череп. Кстати, я очень удивился, увидев марширующих священников и монахинь, одетых в рясы, с какими-то сложными сооружениями на голове. Они проходили ровными рядами, чеканя шаг и приветствуя Муссолини поднятием руки на фашистский лад. Я жалею, что не сохранил сделанные тогда с трибуны фотографии.

Позднее в течение шести дней на маневрах 1934 года в Апеннинах мне представилась возможность ближе наблюдать Муссолини.

Я впервые присутствовал на учениях такого масштаба. Итальянцы сумели выгодно показать свою армию, снабженную современным оружием, и добились главной цели: создали впечатление у многочисленных военных делегаций, что Италия обладает огромной военной мощью, чего в действительности не было.

Любопытная деталь: нас устроили в Болонье, в большой гостинице, реквизированной правительством для военных атташе. Кроме нас в этом прекрасном отеле проживали лишь две дамы. Они считались обычными постояльцами. Однако на самом деле им было поручено выяснить мнение иностранцев о маневрах. Поскольку обе женщины имели привлекательную внешность, они без особого труда выполнили возложенную на них миссию. Помню, первым клюнул на эту удочку турецкий атташе.

Перед началом маневров нас представили Муссолини. Потом он часто приезжал на наш наблюдательный пункт. Я никогда не видел человека, у которого слова, жесты, каждая [286] поза выглядели так театрально, как у дуче. Создавалось впечатление, будто он постоянно чувствовал себя на сцене. Он выделывал поистине удивительные вещи, отнюдь не боясь показаться смешным.

Приведу пример. Наш наблюдательный пункт находился на небольшом холме. Когда дуче приезжал к нам, он останавливал свою машину у его подножия, быстро выпрыгивал из нее и, прижимая локти к телу, гимнастическим шагом поднимался по склону, как берсальер{121}. Сопровождавшие его лица бежали за ним, стараясь не отставать. Естественно, дуче приходил первым. Чувствовал он себя усталым, но гордым. Его взгляд как бы говорил: «Здесь все молоды и энергичны, начиная с шефа!»

При виде столь очевидно наигранного, смешного и в то же время неприятного зрелища все атташе застывали в изумлении. В многочисленной свите Муссолини были и пожилые, полные люди, которые, с трудом взбегая на вершину холма, добирались туда в полумертвом состоянии, имея далеко не воинственный вид. Готовность этих господ ставить себя в смешное положение вызывала презрение к ним.

Появление вместе короля и Муссолини тоже оставляло неприятное и жалкое впечатление. С горечью смотрел я на маленького и невзрачного Виктора Эммануила Савойского, казалось нарочно одетого недругами в нарядную военную форму, чтобы подчеркнуть нелепость его фигуры рядом с Муссолини.

Всегда высокомерный и спесивый, Муссолини обращался с королем с невероятным презрением, беспрестанно и демонстративно подчеркивая, что настоящим хозяином Италии является он. Неприятно было наблюдать, какие унижения терпел этот господин, желая сохранить за собой трон.

В день вручения новым испанским послом Осерином верительных грамот королю Италии мы отправились в его дворец Квиринал, точно соблюдая положенный по этому случаю этикет; в роскошных дворцовых каретах, в сопровождении королевского эскорта, в парадной форме. После вручения своих полномочий посол представил королю личный состав посольства. Помню, король подошел к нам, трем военным атташе, и примерно с полчаса беседовал с нами. Темой разговора были красные брюки испанской пехоты и его коллекция ложек, видимо лучшая в мире. Он не задал нам ни одного вопроса об Испании, хотя в тот период в нашей стране происходили важные события. [287]

Муссолини кичился знанием нескольких иностранных языков и, общаясь с нами, делал вид, будто с каждым атташе говорит на его родном языке. Не знаю, как обстояло дело в других случаях, но его беседы со мной выглядели довольно смешно. Дуче не знал испанского, но смело включал в итальянскую речь большое количество испанских звуков «с» и некоторые испанские слова, почерпнутые из аргентинских танго. При этом он серьезно спрашивал, хорош ли его кастильский язык и понимаю ли я его. И был очень доволен, когда я отвечал, что прекрасно понимаю. Разумеется, я не говорил ему, что знаю итальянский язык. Каждый раз при виде меня он громко заговаривал со мной, демонстрируя свои лингвистические познания.

Черное двухлетие. Октябрь 1934 года. Легкомысленная поездка. Напряженное положение в Испании


Доходившие до Рима известия о политическом положении в Испании были неблагоприятными. Наступление на республику усиливалось с каждым днем. Реакция сплачивала свои силы и действовала все более нагло, а правительство, по-видимому, ничего не предпринимало для отражения надвигавшейся опасности.

Эти впечатления подтвердило письмо, полученное мной от Прието. Хотя я привык к пессимизму дона Инда, содержание письма превосходило все, что можно было себе представить. Прежде чем рассказать о политической ситуации, он подробно описал смерть майора Рикардо Бургете, скончавшегося в страшных мучениях в госпитале Красного Креста в Мадриде. Смерть явилась результатом ранений, полученных им несколько лет назад в Африке. Известие произвело на меня тягостное впечатление, ибо я любил Рикардо, как брата. Затем дон Инда нарисовал катастрофическую картину положения в Испании. Он не вдавался в подробности, однако прозрачно намекал на разногласия в республиканском лагере. На ближайших выборах в кортесы Прието предсказывал республиканцам поражение.

Полученные известия взволновали меня. Я решил вернуться на родину. В тот же день я позвонил по телефону Прието и просил его переговорить с военным министром о моем назначении на любой пост в Испании, где я мог быть полезен [288] республике. Дон Инда обещал выполнить мою просьбу при условии, что без его ведома я не предприму никаких шагов в этом направлении. Спустя несколько дней он сообщил, что Асанья благодарит меня за предложение, будет иметь его в виду и вызовет, когда потребуется.

В те дни Кони получила тревожную телеграмму от отца. Он сообщал, что ее мать лежит в одной из клиник во Франкфурте в тяжелом состоянии и хочет видеть дочь. Кони немедленно купила билет на самолет и в тот же вечер была во Франкфурте. Это произвело самое благоприятное впечатление на ее родителей. Они предупредили и других детей, но Кони оказалась единственной, кто отозвался на их призыв.

Во Франкфурте Кони провела несколько дней, пока опасность для матери не миновала. Она подолгу разговаривала с отцом о нашем браке, рассказала ему, как мы счастливы и как крепко Лули подружилась со мной. Это, видимо, успокоило и обрадовало его.

Касались они и политических вопросов. Кони вернулась озабоченной: ее отец с радостью и уверенностью говорил о растущих силах правых организаций, выступающих против республики.

Мы со все возрастающим беспокойством следили за политическими событиями в нашей стране.

Родители Кони были так довольны ее визитом, что отец решил приехать в Рим и провести с нами несколько дней. Несмотря на столь короткий срок, мы смогли неплохо узнать друг друга, и между нами установились теплые отношения.



* * *


К несчастью, предсказания Прието подтвердились. Прошли выборы в кортесы{122}. Монархисты и фашисты, выступившие единым фронтом, не пожалели усилий и средств на подкуп избирателей. Церковь заставила пойти к урнам монахинь-затворниц, отрешившихся от всего мирского, даже от родных. Больных и старых монашек, никогда не выходивших из монастырей, доставляли на избирательные участки в колясках или на носилках. Правые добились тревожно большого числа депутатских мест. В то же время левые пришли к выборам, раздираемые противоречиями, без ясной и конкретной программы, способной удовлетворить большую часть испанцев. Народ был явно недоволен медлительностью, с какой правительство [289] проводило демократические реформы, и в особенности жестокими репрессиями, учиненными министерством внутренних дел против рабочих и крестьян, требовавших улучшения своего положения. Если к этому добавить большое число голосов, потерянных республиканцами из-за анархистских руководителей Национальной конфедерации труда (НКТ), отдавших своим членам приказ воздержаться от голосования, итогам выборов не приходится удивляться.

Но, несмотря на увеличение числа депутатов от реакционных партий, республиканцы по-прежнему имели большинство в кортесах. Поистине, Лерусу нужно было предать республику и продать себя реакции, чтобы последняя пришла к власти.

С формированием Лерусом правительства{123} начинается период так называемого черного двухлетия. Реакционные силы во главе с Хилем Роблесом{124}, опираясь на радикальную партию Леруса, монархистов и фашистов, переходят в наступление на все мало-мальски прогрессивные преобразования, осуществленные предшествующим, республиканским правительством. Таким образом, используя республиканские институты, реакция обрела силу. Ее программа предусматривала аннулирование всех завоеванных народом социальных реформ, пересмотр конституции и упразднение республики.

Я не понимал позиции левых партий, рабочих профсоюзов, позволивших, как мне казалось, без малейшего сопротивления отнять у народа то, что ему удалось добиться за последние три года. Я глубоко верил в народ, но был дезориентирован его кажущейся пассивностью.

5 октября 1934 года в Рим стали поступать первые сведения о том, что испанский народ без борьбы не позволит отнять у него республику. Хотя римские фашистские газеты, естественно, весьма тенденциозно освещали события в нашей стране, не было никаких сомнений: в Испании шла борьба. В Мадриде рабочие объявили всеобщую забастовку. В Барселоне республиканские партии выступили против правительства Леруса. В Астурии шахтеры поднялись на вооруженное восстание.

Эти известия произвели на меня огромное впечатление. Я всецело одобрял энергичный ответ народа на происки реакции. Чувствуя себя связанным с теми, кто боролся в Испании, [290] я, не колеблясь ни минуты, не сказав ни слова в посольстве, сел на первый гидросамолет линии Рим - Барселона и отправился помогать защитникам республики.

В Барселоне я узнал из прессы, что в этом городе, как и в Мадриде, правительству удалось овладеть положением и арестовать большинство республиканских и социалистических руководителей. Сообщалось также, что полиция разыскивает Прието, как главного руководителя движения.

До Мадрида я добрался без затруднений. Столица, казалось, жила обычной жизнью. Обращали на себя внимание лишь усиленные наряды жандармерии у общественных зданий. Беспокоясь о Прието, я отправился к нему на квартиру. Мне думалось, что за его домом должна быть установлена слежка, однако ничего подозрительного я не заметил. Полиция произвела в квартире обыск, а затем перестала ею интересоваться.

Мое появление вызвало удивление и радость. Конча рассказала мне о последних событиях в стране. Правительство, арестовало большинство республиканских руководителей. Среди арестованных находились Ларго Кабальеро, Мануэль Асанья, Гонсалес Пенья и другие. В Астурии военный министр, или, точнее, его доверенное лицо - генерал Франсиско Франко, сконцентрировал целую армию, ударной силой которой являлись части Иностранного легиона, срочно вызванные из Марокко. Они учинили зверскую расправу над шахтерами Астурийского бассейна, которые оказали им героическое сопротивление.

Накануне моего приезда в Мадрид прибыли Валентин Сусо и Маноло Аросена, два близких друга Прието, и остановились у него на квартире. Я довольно хорошо знал обоих, а с Сусо меня связывала большая дружба. Оба служили в Ирунской таможне и были хорошими людьми, стопроцентными республиканцами, любимыми в своей округе. С ними и Кончей я подробно обсудил, что можно сделать для дона Инда. Царившая в стране реакционная истерия и поднявшаяся волна зверских репрессий вызывали у нас опасения за жизнь Прието. Требовалось найти способ как можно быстрее вывезти его из Испании.

Прието скрывался на квартире Эрнестины Мартинес де Арагон, сестры Хосе Арагона. Самая младшая в семье, она была ярой католичкой и вела монашески суровый образ жизни. Если до сих пор она не вступила ни в какой монашеский орден, то только из-за нежелания оставить в одиночестве [291] отца. Поскольку Эрнестина обожала всех членов своей семьи, а Прието являлся их большим другом, она немедленно выразила готовность укрыть его в своем доме.

Более надежного места, чем квартира Эрнестины, трудно было придумать. Никому не могла прийти в голову мысль, что столь набожная и далекая от житейских дел женщина укрывает «ужасного» революционера, которому реакция приписывает руководство движением.

Обсудив несколько вариантов побега, мы остановились на следующем: у Аросена имелся автомобиль «Рено» модели 1933 года с багажником, открывавшемся изнутри машины, для чего требовалось лишь откинуть спинку заднего сиденья. Багажник был достаточно большим - Прието вполне мог уместиться там. Мы попробовали запихнуть туда Сусо, тоже весьма упитанного мужчину, и убедились, что наша затея осуществима. Путешествие предстояло не из удобных, но другого выхода не было. В пути Сусо и Аросена должны были сидеть сзади, а я, одетый в военную форму, на месте водителя в надежде, что жандармы, увидев старшего офицера, не будут слишком тщательно осматривать машину. Если нам удастся доехать до Ируна, можно считать, что дело сделано. Переезд через границу на автомобиле не представлял трудностей: все знали, что Аросена живет в Андайе, и привыкли видеть, как он беспрестанно ездит туда и обратно.

Меня уполномочили пойти к Прието и сообщить ему о нашем плане. До сих пор я свободно разгуливал по Мадриду и не предпринимал никаких мер предосторожности, но теперь следовало проявить бдительность, чтобы не подвергнуть дона Инда опасности.

Выйдя из дому, я осмотрелся по сторонам: нет ли за мной слежки. Не заметив ничего подозрительного, зашагал по улице и остановил первое встречное такси. На некотором расстоянии от дома Эрнестины я вылез из машины. Не знаю почему, но, увидев в витрине магазина горшок с цветами, я решил, что проявлю необычайную хитрость, если для маскировки куплю его. Я выбрал самый большой горшок, который оказался необыкновенно тяжелым, к тому же его было очень неудобно нести. К дому Эрнестины я подошел страшно уставший. Думаю, что моя мысль была не такой уж плохой; наверное, не часто революционеры нагружаются столь неудобными и тяжелыми предметами, чтобы сбить с толку полицию.

Хотя дон Инда не любил проявлять свои чувства, он взволнованно обнял меня, затем молча выслушал наш план и задал [292] несколько вопросов. Мы договорились осуществить задуманное на следующий день.

Мне показалось, что Прието обрадовался возможности выехать из Испании.

Мы подготовили машину, положили в багажник подушки, набрали полный бак бензина и незадолго до рассвета подъехали к дому Эрнестины. Чтобы отвлечь внимание ночного сторожа, решили прибегнуть к следующему трюку: Сусо стал в конце улицы и несколько раз хлопнул в ладоши, подзывая сторожа к себе. В этот момент мы и запихнули дона Инда в багажник, что оказалось значительно труднее, нежели мы предполагали. Теперь предстояла самая сложная часть путешествия - выехать из Мадрида, избежав осмотра машины полицией и жандармерией.

Накануне Сусо и я побывали на нескольких контрольных пунктах при выезде из города и наблюдали, как производился осмотр. Проверка показалась нам довольно строгой, хотя пассажиров не заставляли выходить из машин и не заглядывали в багажники. Мы вернулись озабоченные и решили, что лучше миновать контроль на рассвете, когда жандармы уже устанут и будет еще достаточно темно. Я, в офицерской форме, сел на место водителя, Сусо и Аросена устроились на заднем сиденье.

На контрольном пункте в Лас Вентас нас остановили. К машине подошли два жандарма. Один из них держал в руке электрический фонарик. Опередив их вопрос, я строго произнес:

- Начальник аэродрома Алькала-де-Энарес!

Жандарм направил на меня луч света и, увидев форму старшего офицера авиации, корректно поприветствовал. Таким образом, нам удалось беспрепятственно выехать из Мадрида.

Изучив весьма подробно маршрут следования, мы решили ехать не через Бургос - самой короткой дорогой, поскольку там особенно строго проверяли проезжающих, а избрали более длинный путь - по менее оживленному шоссе через Серию, Наварру и Гипоскуа.

По дороге нас довольно часто останавливали жандармы, но моя форма ни разу не подвела. Жандармы с почтением приветствовали меня, а я повторял все ту же фразу: «Начальник аэродрома»… Гвадалахары или Сории, то есть ближайшего по пути следования города. После чего нам разрешали ехать дальше, даже не проверив документов. Несколько раз жандармы [293] заглядывали внутрь машины, но, не заметив ничего подозрительного, без лишних формальностей пропускали.

В окрестностях Памплоны мы с тревогой увидели, что шоссе охраняют военные. Оказалось, что в тот день в Памплону должен был приехать министр, поэтому были приняты особые меры предосторожности. Однако на контроле, видимо, решили, что мы авангард министерской процессии. Нам отдали честь, и машина благополучно миновала опасное место.

Но вскоре возникло новое затруднение. После двенадцати часов пребывания в багажнике дон Инда почувствовал себя плохо, и мы вынуждены были остановиться и извлечь его из заточения, чтобы дать возможность подышать свежим воздухом. В Гипоскуа въехали, когда уже стемнело. Мы опасались, что здесь нами заинтересуются микелеты{125} и, приняв за контрабандистов, начнут осматривать машину. Микелеты не были военными и не проявляли того уважения к форме, какое питали к ней жандармы.

Наконец после трех или четырех нежелательных, но совершенно необходимых для дона Инда остановок мы прибыли в Сан-Себастьян. Отсюда до границы моя военная форма не могла уже ничем помочь. Даже наоборот, в тех местах старший офицер авиации мог привлечь внимание, ибо в Сан-Себастьяне не было аэродрома и авиационных частей. Мы решили, что я останусь в городе, машину до границы поведет Сусо, а затем вернется в Сан-Себастьян и сообщит мне результаты.

Договорились встретиться в известном ресторане Ла Николаса. Автомобиль с Прието в багажнике отправился дальше, к границе, а я остался, сгорая от волнения за исход нашей авантюры.

Шел дождь - явление обычное для провинции Гипоскуа. Так как у меня не было плаща, пришлось зайти в кафе. Чтобы понять мое тогдашнее положение, необходимо иметь в виду, во-первых, что Сан-Себастьян зимой похож на деревню, где все знают друг друга; во-вторых, поблизости не было авиационного гарнизона, а поэтому появление летчика в форме - это уже событие. Следует добавить, что я был небрит, не спал всю ночь и более чем двенадцать часов провел за рулем, находясь все это время в сильном напряжении.

Мне показалось, что мое появление в кафе привлекло всеобщее внимание. Возможно, я чувствовал себя человеком, [294] совершившим незаконный поступок, и поэтому был излишне подозрителен. Боясь, что кто-либо признает во мне друга Прието и, встретив поблизости от границы, сделает соответствующие выводы, которые помешают выполнению нашего плана, я быстро выпил пиво и вышел на улицу. Но начался сильнейший ливень. Пришлось направиться в находившийся неподалеку ресторан Ла Николаса, хотя до встречи с Сусо оставалось еще много времени.

Ресторан оказался закрыт. Я позвонил и спросил у девушки, открывшей дверь, могу ли я поужинать. Она сделала удивленное лицо и сказала, что сейчас лишь половина седьмого, а ресторан открывается в восемь, и весьма любезно захлопнула перед моим носом дверь.

К счастью, дождь стал меньше и я смог немного пройтись, не удаляясь особенно от ресторана, чтобы не пропустить возвращения Сусо. Время шло, и мое беспокойство все возрастало.

Мне надоело прогуливаться, и я вновь попытался проникнуть в ресторан. На мой звонок дверь открыла та же девушка и повторила, что до восьми часов посетителей не впускают, но тут появилась дама, исполнявшая, видимо, обязанности метрдотеля. Хотя еще не время, сказала она, однако если я спешу, то могу зайти и меня обслужат. Я рассказываю о столь незначительных подробностях только для того, чтобы читатель представил себе, какие глупые и неприятные минуты пережил я в ожидании Сусо.

Девушка, видимо, не удержалась и сообщила своим подружкам о прибытии голодного летчика.

Когда я сел за стол и попросил меню, восемь или девять официанток собрались у стойки и не сводили с меня глаз, переговариваясь между собой.

Я заказал два блюда, забыть которые просто невозможно, - «пульпа а су тинта» и свиную отбивную с перцем. По всей вероятности, из-за усталости и волнений, а также из-за множества выкуренных за последние двадцать четыре часа сигарет, когда мне подали кальмара, я не мог проглотить ни одного куска, словно у меня в горле образовался узел.

Увидев, что я не ем, ко мне подошла дама-метрдотель и спросила, не хочу ли я чего-либо другого. Не помню, что уж я придумал в свое оправдание, но кальмара забрали и принесли отбивную с перцем. Однако повторилась та же история: я не мог проглотить ни кусочка. А любопытные официантки не спускали с меня глаз. [295]

Когда мое отчаяние достигло предела, открылась дверь и появился Сусо с таким сияющим от радости лицом, что я без слов понял: все обошлось благополучно.

Как только я узнал, что дон Инда уже во Франции, усталость и нервозность исчезли. Я даже смог немного поесть, составив Сусо компанию за ужином.

Затем я сел в первый поезд, идущий в Мадрид, и уже на следующий день без приключений добрался до Барселоны, чтобы оттуда на гидросамолете улететь в Рим.



* * *


В порту Остия меня встречали Кони, дон Рамон дель Валье-Инклан, Рафаэль и Мария Тереза Альберти, приехавшие из Москвы со съезда писателей. Они задержались в Риме, так как я телеграфировал им, что возвращение в Испанию в данный момент может быть для них опасно, и предложил пожить у нас, пока не прояснится обстановка.

Я им рассказал о своих приключениях. Обсуждая создавшееся положение, мы просидели до глубокой ночи. Помню, с какой яростью дон Рамон высказывался против Леруса. Он говорил, что Лерус всегда был мошенником и члены Революционного комитета 1930 года, готовившие восстание против монархии, не доверяли ему и не посвящали в наиболее важные дела, опасаясь, что об этом станет известно полиции. Дон Рамон рассказал нам, что Лерус всегда ненавидел Прието и, если бы ему удалось арестовать дона Инда, тому пришлось бы плохо.

На следующий день я появился в посольстве и поздоровался со всеми так, словно мы расстались накануне. Никто не спросил меня, почему я отсутствовал: болел или был чем-то занят.

За последние годы медленно, но прочно менялся мой образ мыслей, хотя, возможно, я не всегда отдавал себе ясного отчета в этом. Решающую роль в перемене моих взглядов сыграли, видимо, события, происходившие в то время в Испании.

Я окончательно и безоговорочно стал на сторону бастующих шахтеров и вообще тех, кто боролся вместе с народом за элементарные жизненные права и справедливость. Я не испытывал ни малейшего колебания, когда сел за свой рабочий стол и написал военному министру телеграмму с просьбой об отставке. Судя по выражению лица посла, которому я передал телеграмму для официальной отправки, она была составлена в достаточно энергичных выражениях; в ней говорилось [296] примерно следующее: «Занимаемый мною в посольстве пост требует доверия правительства. Поскольку я не согласен с политикой нового правительства, прошу об отставке и предоставлении мне должности в Испании».

Посол, которому я передал это послание для отправки по официальным каналам, заявил, что не может отправить такую оскорбительную для министра телеграмму. Но когда я пригрозил переслать телеграмму частным образом, указав, что посол отказался принять ее, господин Осерин сдался.

В те дни у меня произошло еще одно серьезное столкновение в посольстве, правда оставшееся без последствий. Все сотрудники посольства, кроме меня и Кони, изъявили желание сделать пожертвования в пользу вдов и сирот жандармов, погибших во время событий в Астурии. Когда мне сообщили об их решении, я взял бланк посольства и вывел на нем: «Список пожертвований в пользу вдов и сирот шахтеров, убитых в результате репрессий, учиненных правительственными войсками в Астурии». И сам возглавил его, подписавшись на месячный оклад.

После таких инцидентов мои взаимоотношения с послом и сотрудниками стали весьма натянутыми. Я появлялся на службе и уезжал, когда хотел, и никто не требовал от меня объяснений.

Я был настолько убежден, что министр, увидев мою телеграмму, немедленно прикажет мне вернуться в Испанию, что мы с Кони собрали все наши вещи и через транспортное агентство отправили в Испанию. Кони вместе с Лули уехала в Мадрид устраиваться на новом месте. Я же переселился в гостиницу, ожидая замены.

В Мадриде Кони нашла довольно приличную квартиру и, наведя там порядок, вернулась в Рим.



* * *


Мы несколько раз приглашали Рамона и Сенобию приехать к нам в Италию. Сенобия нуждалась в отдыхе и мечтала о таком путешествии. Но Хуан Рамон, будучи не в состоянии нарушить привычный уклад жизни и покинуть свою рабочую комнату, все откладывал поездку, приводя жену в отчаяние. В конце концов Сенобия, видя, что мы скоро возвратимся в Испанию, проявила наконец твердость и, оставив мужа в Мадриде, приехала к нам на пятнадцать дней. Решиться на этот шаг, учитывая эгоизм Хуана Рамона, привыкшего к заботам и самопожертвованию Сенобии, было делом нелегким. [297]

Загрузка...