Доктор Сафонов, молодой человек, сидел грустно в углу между жаркой печкой и большим, старым диваном и напряженно о чем-то думал, прислушиваясь к непогоде за окном.
Доктора страшило одиночество. Его душу твердо начала стискивать тоска, всасывалась неясная боязнь, разливалось какое-то тяжелое предчувствие… Сафонову стала казаться страшной большая его комната, пустота, которая давила его и непонятно пугала, спальня, черневшая через открытые двери… Оттуда как будто доносился неясный шорох, чудилось едва слышное движение в темноте, точно шепот… Доктору мнилось чье-то дыхание, что вот-вот появится что-то непостижимо страшное, от чего нельзя будет спастись, что его давно ищет и что неизбежно. Он ждал и боялся этой таинственной жизни, которой полны ночь и тьма… Доктор то и дело вздрагивал от врывавшихся в комнату отзвуков тяжело гулявшей на дворе бури, носившейся с диким воем и шумом, то уходившей, то возвращавшейся с новой злобой и силой…
И вдруг, в тот момент, когда, словно издалека, глухо стали бить полночь часы, врываясь мрачной гармонией в общую жизнь этой ночи, — тихо, без скрипа распахнулась дверь в переднюю, и Сафонов невольно, силой ужаса, был приподнят со своего кресла и вперил широко раскрытые глаза в появившуюся на пороге, словно создавшуюся из темноты, мрачную человеческую фигуру…
— Вам что угодно? — едва слышно прошептал доктор, обращаясь к небольшой старушке с неподвижным, одноцветным, как будто восковым лицом без всякого взгляда, изрезанным яркими и правильными морщинами. Наряженная вся в черное, она почти сливалась с темневшей передней.
— Как вы сюда вошли? — задал второй вопрос доктор, которого необыкновенно поразило отсутствие звонков, непостижимость появления старухи.
— Не все ли вам равно? Можно ли говорить об этом, когда умирает человек, которому нужна ваша помощь, облегчение страданий, — проговорила старуха, и звук ее голоса был такой странный и удивительный: совсем тихий и необыкновенно ясный и отчетливый. Сочувствие материнскому горю сразу переломило страх и предубеждение доктора; он обрадовался явившемуся интересу и работе, спасающей его от тоски и печали, и воскликнул:
— Говорите, говорите, что такое…
— Ради Бога, на Пушкинскую улицу, номер сорок первый, во дворе направо флигель, первая дверь, там мой сын, Борись Голиков, он умирает, умирает…
— Что с ним?
— Он умирает, умирает… моя душа плачет по нем…
Старуха произнесла это так, что Сафонов уже больше ее не расспрашивал, а бросился мимо в переднюю, мигом оделся и быстро вышел на улицу.
— Поедем вместе, — предложил он старухе.
— Нет, нет, нет… — жалобно простонала старуха, и тут доктор ее сразу потерял из виду, точно ее поглотила и унесла с воем буря…
Порыв врача зажег нетерпением Сафонова. Он боялся опоздать, фантазия его старалась угадать судьбу его будущего пациента. Доктор быстро нашел усадьбу и флигель, указанный ему старухой, как будто он уже раньше бывал здесь. Он дернул звонок смело, с сознанием своей миссии и очень удивился, когда его заставили ожидать около дверей под напором вихря и снега.
Наконец несколько раз повернулся ключ в замке, и Сафонов быстро вошел в переднюю, где увидел перед собою полуодетого мужчину со странным, растерянным видом, с взъерошенными волосами и бородой.
— Вам что угодно? Вы куда? — почти испуганно крикнул хозяин, приподнимая над головой свечу с колеблющимся пламенем.
— Я — доктор, меня сюда прислали! — ответил Сафонов, сбрасывая на стул свою шубу, действуя с самоуверенностыо врача, чувствующего себя хозяином положения везде, где находится больной.
Он вошел в комнату и, обведя взором стены, сразу убедился, что попал туда, куда следует.
Хозяин, вначале, по-видимому, несколько ошарашенный, наконец стал приходить в себя. Он поставил твердо подсвечник на стол, сжал брови и произнес резко и иронически:
— Вы напрасно прете, доктор, сюда, — напрасно расскакались, — вы не туда попали.
Сафонов вздрогнул скорее от недоумения, чем удивления.
— Как не туда? — воскликнул он обидчиво. — Ведь здесь живет, надеюсь, Борис Голиков?
— Да, я — Борис Голиков, — ответил хозяин, и несмотря на все, по-видимому, не ожидал того впечатления, какое произвело его признание на доктора. Сафонов даже отступил <на> шаг назад и с беспокойством во взоре и голосе спросил:
— Вы, вы… вы не больной, не умираете?
— С чего вы взяли? — вскричал Голиков, глядя в полном недоумении на ночного гостя…
— Но меня пригласила сюда ваша мать. Она была у меня в горе, торопила — помилуйте, что за странная мистификация?
— Кто? моя мать? — закричал каким-то странным голосом Голиков. — Доктор, над вами зло посмеялись, — покачал он головой, — это невозможно.
— Но это так, она была у меня — для чего это нужно было…
— Но почему вы уверены, что это моя мать? — воскликнул Голиков.
Сафонов сначала растерялся, но сейчас же произнес горячо, возбужденно:
— Разве это не ваша мать? — указал он на большой портрет старухи на стене.
Голиков стал бледнеть, и глаза его в неописанном, суеверном изумлении остановились на Сафонове.
— Да, это моя мать, — прошептал он упавшим голосом, полный ужасного ожидания, непонятного предчувствия, — но разве она была у вас?…
— Да, она, клянусь вам, ведь я не знал ее раньше… — закричал Сафонов, но не закончил своей фразы, так как бросился к Голикову.
Последний зашатался. Опустившись в кресло, он с искаженным лицом, белый, как снег, простонал:
— Доктор, доктор, ведь моя мать умерла десять лет тому назад…
Сафонов почувствовал, что и он сразу ослабел. У него на миг потемнело в глазах, холод ужаса сковал кровь. Он схватился за стол, чтобы не упасть.
— Господь с вами, это невозможно, — с трудом прошептал он, — невозможно…
А между тем, он видел, что это правда, сразу поверил Голикову, тут не было места лжи. И потому смятение его росло. Еще минута, и он побежал бы отсюда в панике, без оглядки.
Но состояние Голикова было сложнее, видно было, что не одна голая сверхъестественность этого случая сводит его с ума. В экстазе величайшего отчаяния, он уцепился за руку доктора и почти повис на ней, упал на колени.
— Доктор, доктор, не оставляйте меня, спасите…
Его беспримерный ужас пересилил страх Сафонова, который невольно был отвлечен положением Голикова.
— Что с вами, упокойтесь, тут что-то непонятное, может быть… объяснится…
Он говорил первые попавшиеся слова, не веря им, будучи сам в полной растерянности…
— Нет, нет, — лепетал между тем Голиков, корчась в судорогах у ног упавшего в бессилье в кресло Сафонова, — это указание. Как это все страшно, страшно!…
— Что мне с вами делать, умоляю вас! — почти со слезами воскликнул Сафонов.
— Нет, нет, это мой конец, — с смертельной тоской, но убежденно прошептал перекосившимися губами Голиков, — конец моей ужасной, преступной жизни.
— Что вы говорите? — в безграничном удивлении вздрогнуд Сафонов, глядя в упор в лицо Голикову, словно стараясь проникнуть в его тайну.
Тогда, не будучи в силах сдержать себя, в потребности покаяния, Голиков, прижавшись к доктору и приблизив к нему искаженное лицо, стал говорить ровно и тихо, почти без передышки, словно боялся, что не успеет все высказать, и в каждой фразе его сквозили ужас и отчаяние.
— Доктор, я — убийца, страшный убийца. Я всю свою жизнь мечтал посвятить добру, смирению и милосердию, отдать свою жизнь за другого, и потому я — убийца, да, потому.
Наступила короткая пауза. Доктор, пораженный, сидел не шевелясь. Казалось, Голиков прислушивался к гудевшему за окном урагану и затем, вздрогнув всем телом, продолжал:
— Глубоко замечтавшись, шел я однажды домой, размышляя о своем решении уйти от света, сберечь себя от греха и преступлений, неизбежных спутников нашей жизни. Была лунная ночь, все так было хорошо, и вдруг выстрелы, крики о спасении. Боже мой! Доктор! Я постиг сразу всем своим существом значение этого факта: на улице убивали, лишали жизни человека — понимаете, человека! Ах, как мало знают, что значит лишить жизни человека! В таких случаях нельзя размышлять — надо спасать, это высший долг каждого созданного по человеческому образу и подобию. И я побежал на выстрелы и крики.
Среди освещенной улицы три человека стреляли в одного, прижавшегося испуганно к стене. Еще минута, и он был бы убит. Всякая минута дорога. В порыве, не помня себя, совершенно инстинктивно, я схватил булыжник — другой поступок был уже невозможен — и бросил его в убийц. Удар был ужасен. Крик другого огласил площадь, и все в страхе бросились бежать, кроме одного, того, в которого я попал. Я сначала не понял, побежал за остальными и преследовал их без цели вместе со спасенным мною человеком. Он размахивал блестевшей шашкой, и я убедился, что спас городового. Он загнал убегавших во двор и тут схватил их, обессиленных, жалких и страшных вместе. И когда они уже были связаны и толпой отведены в полицию, я понял, что я сделал.
В участке мою удрученность приписали излишней впечатлительности. Полицейские меня успокаивали, обласкали, благодарили, — я был герой; все были в восхищении, кроме меня и двух арестованных, сидевших, как затравленные волки, с невыразимым беспокойством на лицах… Я смотрел на них, как на свои жертвы, но что мне было делать? Я ведь хотел спасти человека и вследствие этого немедленно убил одного и двоих приготовил к виселице. Я не мог уже радоваться счастью спасенного мною городового, славного малого, который ухаживал за мной и не знал, как отблагодарить меня.
Наступили для меня тяжелые дни, я страдал дико и невыносимо. Помилуйте, те, желавшие убить, не убили, а убил я, а через несколько дней убью еще двоих. Во что бы то ни стало, надо было спасти те две жизни, как я спас жизнь городового. Это был мой долг, я имел на это право. Я молил, рыдал, сходил с ума, обошел все начальство. Ничто не помогло. Тех решили повесить, но я решил их спасти. Я не хотел быть убийцей еще двоих, это сделалось целью моей жизни. Довольно смерти и убийств.
Когда я на что-нибудь решаюсь, у меня проявляются удивительная энергия и настойчивость, не выносящая препятствий, — продолжал после глубокого вздоха Голиков. — Я вьшолнил свой план блестяще: караульный был усыплен, замок почти распилен, — и вдруг, проклятье! появляется новый городовой. Я уже у самой цели, — а он бросается ко мне, — и я тогда ничего уже не помню! Находясь весь в каком-то пароксизме энергии, потребности спасти две жизни — я инстинктивно, как тогда бросил камень, хватил городового напильником по голове. Он сразу был мертв. Я тут же опомнился, бросился к нему…
Доктор, доктор, — я убил городового, которого тогда спас.
Доктор, вы понимаете теперь, что я, каков я и что со мной. Я убежал, но меня сейчас возьмут, а тех повесят. И теперь пришла ко мне на помощь мать, моя мать, которая там почувствовала и поняла, что мне остается делать. Как загнанный зверь, как бешеная собака, я метался здесь, пока наконец не явились вы и не облегчили сразу мою задачу.
Голиков вскочил, сжал Сафонову руку, приложил ее к своей воспаленной голове и решительно бросился вои из комнаты. Доктор, будучи под страшным впечатлением рассказа, в первую минуту потерялся. Когда же он бросился за ним, Голикова уже не было, и лишь открытая во двор дверь указывала, что его нет в квартире. Сафонов быстро оделся, крикнул во дворе, выбежал на улицу, но все было напрасно. Голиков исчез, а около ворот стояло несколько человек — полицейских, и пристав говорил дворнику:
— Веди нас к Голикову!
Сафонов вскочил в первые проезжавшие сани, велел гнать лошадь и был быстро дома. Он весь дрожал, он лишь чувствовал, что с ним происходило что-то страшное и непонятное и не знал, какую он играет здесь роль и что ему делать. Только он вошел в свой кабинет, как сейчас же стал бояться. И в тот момент, когда он, потрясенный, собирался с мыслями, куда ему бежать от ужасного одиночества, он внезапно увидел в дверях фигуру неизвестно каким образом вошедшего человека.
Доктор в паническом страхе бросился в сторону, ему это показалось уж чрезмерным, но жалобный голос остановил его на месте — столько в нем было тоски и печали.
— Доктор, доктор, умоляю вас! помогите раненому, умирающему человеку, облегчите его страдания…
— Вы опять кого-нибудь убили! — воскликнул Сафонов в неимоверном изумлении.
Пред ним стоял печальный Голиков и со скорбью шептал:
— Помогите, помогите… Он лежит под воротами анатомического театра, под снегом… один…
Сафонов сразу поверил ему. Новое несчастье вдохнуло в него силу и энергию. Через минуту оба были на улице.
— До анатомического недалеко, бежим…
Доктор очутился среди бури и снега, он пробирался с трудом вперед в борьбе с ураганом и потерял Голикова. Сафонов искал дорогу по силуэтам знакомых домов, мелькавшим сквозь снежные вихри.
Скоро, под самыми воротами мрачного и низкого здания анатомического театра, он нашел раненого, лежавшего в сугробе засыпавшего его снега.
Луна выглянула из-за тучи, и доктор Сафонов оцепенел. Пред ним лежал Голиков.
— Это вы, вы…
— Ах, так хорошо, доктор, что вы пришли… Я о вас думал, сильно думал, мне легче с вами… Я умираю…
— Как вы сюда попали? — прошептал Сафонов, и отчетливо, несмотря на вой бури, доктор услышал последние слова умирающего…
— Я хотел сгинуть… умереть неизвестным в этом доме, соединиться, спрятаться среди всех трупов, жертв голода, холода, несчастья и преступлений… Одним трупом больше, было бы незаметно. Но мертвых сторожат лучше, чем живых, в мертвецкую нельзя проникнуть незаметным, все заперто… И я пустил себе пулю здесь… Мне ничего не надо… я захотел лишь, чтобы около меня была хоть одна душа…
Сафонов нагнулся, схватил руку Голикова и сейчас же опустил ее…
Перед ним уже лежал труп…