Первые минут десять прошли в ничего не значащих разговорах. Но они были не совсем обычны, — как случается то всегда, когда встречаются хорошо знакомые друг другу люди, — и оба собеседника, Сухов и Ардальон Порфирьевич, отвечая друг другу, внимательно теперь каждый наблюдали один за другим. Задача обоих облегчалась тем, что в комнате, кроме них, никого не было: Галка убежала зачем-то на кухню, а Ольга Самсоновна возилась по соседству с больным Павликом и еще не выходила.
Живо поддерживая разговор и даже проявляя в нем инициативу, Адамейко в то же время присматривался к своему собеседнику и несколько раз оглядывал всю комнату, словно хотел запомнить каждую мелочь.
Ардальон Порфирьевич с первой же минуты заметил в Сухове некоторую разницу с тем, каким представлялся он ему во время первой встречи. Это и было вполне естественным и не заключало в себе чего-либо, что связывалось бы в глазах Ардальона Порфирьевича с личностью одного только Сухова: всякий человек — иной на улице и иной совсем — в комнате.
Если день тому назад Сухов показался ему угрюмым и несколько угловатым в своих движениях, а речь его резкой и затрудненной, то сейчас она была мягче и круглей, а сам Сухов — приветливей и более подвижным; даже щипчики его ногтей, осторожно и медленно ловившие волосок бородки, — эта привычка Сухова, подмеченная Ардальоном Порфирьевичем в первую встречу с ним, — даже жест этот сделался более живым и коротким и свидетельствовал теперь об учащенном беге мыслей Федора Сухова.
Между тем Ардальон Порфирьевич не предполагал, что и сам он на этот раз вызвал у своего собеседника новые наблюдения: если и сам он чувствовал некоторое — все увеличивающееся — возбуждение, почти взволнованность, охватившую его еще по дороге сюда, и речь его оттого невольно становилась нервной, плохо сдерживаемой и подчиненной, как всегда бывало, осторожной, прислушивающейся к себе мысли, — то псе это не могло остаться незамеченным для Сухова, для которого больше всего неприятны были два дня тому назад скользкие и выспрашивавшие слова этого случайного знакомого.
Но Сухов не подозревал истинной причины подмеченной им разницы в поведении гостя.
В эту встречу положение их как собеседников переменилось: теперь говорил больше Ардальон Порфирьевич, а внимательный и присматривающийся Сухов с любопытством слушал его и каждым вопросом своим собеседнику хотел теперь, казалось, распахнуть перед собой всего его, как.любопытный гость — все двери в чужой квартире.
Однако ничего не заметил он, когда Адамейко, нарочно не глядя ему в глаза, посреди разговора спросил вдруг:
— Интересуюсь очень именем и отчеством вашей жены… Неловкость, сами понимаете: утром разговаривали почти дружески, можно сказать, и тут вдруг остались мои слова без необходимого обращения…
— Жену мою Ольгой звать, а отец у нее — Самсон был. Вот и соображайте… — заулыбался Сухов.
— Ах, вот как! Ольга Самсоновна, Ольга Самсоновна, — повторил дважды Адамейко и посмотрел на дверь, за которой, слышно было, возилась с ребенком жена Сухова. — очень приятно… очень даже интересно. Самсоновна… Имя редчайшее почти и геройство древнее напоминает. Очень
сильное отчество! — как-то неожиданно и с комической горячностью закончил он.
Сухов громко расхохотался, но тотчас же оборвал свой
смех и снизил голос почти до шепота.
— Сильное?! А у ней отец бакалейщик был — и только!… Ну, и… преступник я! — вдруг насупился он. — Павлушка почти что без памяти, а я глотку балую!… Ведь если помрет, — себя самого удавить мне, да и только! Главная причина — это я ведь… Как полагаете?
Он взволнованно и ожидающе посмотрел на Ардальона Порфирьевича. Тот отрицательно покачал головой.
— Никак нет! Субъективное это, как говорится, разрешение вопросов, вытекающих, заметьте, по причине объективных обстоятельств. Азбучная, конечно, это истина и не мной придумана: потому я ее так по-книжному и выговариваю… Вы волнуетесь сейчас, как отец, — понятно все это и очень даже, хотя человек я лично бездетный, как вам известно. Но вот по-другому еще тут волноваться можно. Рассудком волноваться — вот что! — блестели уже загадочным огоньком болотные глаза Адамейко.
Видно было, что он обрадовался представившейся неожиданно возможности поговорить о том, что с момента знакомства с Суховым больше всего интересовало и по-своему волновало тогда Ардальона Порфирьевича, — человека, как мы уже сказали, привыкшего думать обо всем проникновенно и проявлявшего особый интерес к тем людям, которым и сам он мог бы показаться загадочным и потому привлекающим их внимание, так и к тем из них, кто привлекал его собственное любопытство некоторой исключительностью своего характера или жизни.
В данном случае Ардальон Порфирьевич был рад еще этом разговору и потому, что внутренняя острота его невольно заглушала взволнованность, испытываемую им при мысли о ближайших минутах, когда из соседней комнаты появится Ольга Самсоновна и разговор станет для него вдвойне труден.
— Рассудком волноваться… это труднее! — повторил он и коротко хлопнул себя по лбу. — А между тем в этих, заметьте, самых интересных человеческих костях, то есть в костяной шкатулочке, — только и ищите истину…
— Какую? — посмотрел на него Сухов.
— Кровоточивейшую! — все больше оживлялся Ардальон Порфирьевич. — Самую что ни на есть… Ведь помните, сказал я вам про одно слово… помните? Вы еще не понимали, какое это… А между прочим, заметьте, сказали его твердо, с уверенностью даже, будто пароль какой: назови только — и все в порядке. А?
— А что же не в порядке? — разрасталось любопытство у Сухова.
— Очень просто… никакого пароля в том слове и нет, — один лозунг только, заметьте, а внутри его, как говорится, одна спорная кость для людей — и только! И слово-то самое в один час и взрывчатое — «справедливость»!!!
— А-а, вот что! — кивнул Сухов.
— Справедливость! — еще раз повторил Ардальон Порфирьевич. — Слово, заметьте, специально придуманное, вроде Иисуса Христа… Кровоточивейшее слово! Обманное слово для человека — так я смотрю! Для глупого человека, заметьте… А таких еще столько народится, сколько травы из земли выползет. И все будут искать этой самой справедливости, будто ребенок — грудь у матери. А вместо груди — кость, и вместо молока — кровь! Презираю! — горячо вскрикнул Адамейко.
— Кого?
— Очень просто даже — всех!… Всех, в это слово верующих… Взять даже большевиков, к примеру. Уж, заметьте, не христосики это и не слюнтяйской породы люди! Верно? — Верно! — А между прочим, от слова этого не отказались. Растолковали только чуть по-иному его, но не отказались… Все равно, что вывеску в другой цвет перекрасили: торгуем, мол, «пролетарской справедливостью»… Ишь ты. И выходит, если подумать, — что? Соглашательство, как говорится, с глупыми!
— Опасный вы человек! — серьезно и задумчиво сказал Сухов.
— Новый я человек и… революционный даже, заметьте, — вот что! Может, у таких, как я, мудрость даже своя есть, но только никому она не заметная… Потому и презираю, если хотите знать. В скромности своей и незаметности, — а презираю! Что? Кто я? — Ардальон Порфирьевич Адамейко, человек такой, что всякий безразлично пройдет мимо, не кричу я ничем… И на происхождении своем ни при старом даже, ни при новом режиме, как говорится, никак не отыграться. Ни дворянских, ни купеческих во мне кровей, ни рабочих, ни крестьянских, по-настоящему, заметьте, — не содержу в себе… Простого и серого, как арестантский халат, я сословия… группы: мещанин — вот что!… А нелюбовь моя самая настоящая — к мещанину и есть только! И по-настоящему революционным себя считаю. Мещанин Адамейко, — а вот по-иному и понимайте! Вот сказали вы — «опасный человек»… А кому именно? — близко нагнулся к своему собеседнику Ардальон Порфирьевич. — Кому? Вот что, вы и не скажете! То-то и дело… А я вот что скажу: тому опасным можно быть, кого на голову перерос, заметьте! Не так, а?
— Действительно, ум свой и странности выказывать любите! — вслух подумал о нем вновь, как и при первой встрече, внимательно следивший за ним Сухов. — Простите, значит: это я без всякой обиды для вас… По чистосердечию!
— Понимаю, понимаю… — одобрительно кивнул Ардальон Порфирьевич, облизывая языком пересохшие губы. — Какая же может быть тут обида?… Наоборот. Я и говорю… Ненависть — и опасная — с моей стороны к таким людям, что, заметьте, всегда мне вроде дикого мяса кажутся. Так и вижу их всегда: мозоль без труда! И не то что, к примеру, от мозолей этих больно, значит, или неудобство большое… Какой тут! Такую мозоль, как говорится, товарищи большевики давно срезали! Что ни на есть — по своей пролетарской справедливости сработали, — и правильно. Нет, я про другое.
— Ну?
— Я про тихую мозоль людскую, заметьте… Никому с виду не мешает, и сапог, как говорится, от нее не жмет.
— А я уже подумал сию минуту, что вы, значит, Ардальон Порфирьевич, про нэпманов, — а уж теперь не понимаю! — вырвалось у Сухова.
— Ошибочка! Но основание для нее, что называется, — классовое!… — улыбнулся и задвигал ноздрями Адамейко. — Никак нет: не про это новейшее сословие я говорю, — на этот счет имею, кстати, особые взгляды… Ну, так вот… В революцию в маломальский живой предмет штыком тыкали, пулеметами целые армии распотрошили, справедливость в каждый суп, что называется, жирным куском пообещались положить, ради этого, как говорится, кровь с усердием проливали, — а дикое-то мясо человеческое в сторонке и забыли! Вот и есть настоящая несправедливость, товарищи-то прекрасные! Вот она самая и лезет на глаза, как всякий сор после наводнения…
— Не понимаю! — не утерпел опять Сухов и, облокотившись обеими руками на стол, придвинулся близко к Ардальону Порфирьевичу.
— Сейчас… Сейчас объясню все… обязательно все! — почти захлебывался от возбуждения покрасневший Адамейко. — Я и сам теперь хочу… Дикого-то мяса много вокруг — вот что! Безвредного с виду… Вот постойте. Как бы это вам сразу пояснить?!. Ну, да… Есть люди — и не к чему им жить! А живут потому, что в революции их недоглядели, и сама-то революция кончилась и никого не обидит теперь, — потому лежит она, словно разобранный патрон: пистон в одном месте, а гильза — в другом! Вот-те и пожалуйте-, детишкам на воспоминание… Так ведь?
— Не знаю…
— А я знаю! — заносчиво выкрикнул Ардальон Порфирьевич. — И обидно, заметьте, — продолжал он вдруг почти спокойно, не без лукавства посматривая на хозяина квартиры, — обидно сознавать: может, на каждую тысячу погибших и расстрелянных десяток умных и нужных граждан приходится, а тут всякая людская ветхость, как говорится, жить осталась и гнилые микробы разводит! Что? Вот человек вы пролетарского порядку, — жить бы вам только в полной приятности и уважении к труду своему: потому новый строитель вы — и все! Так? А получается что? Да сами вы знаете, что получается!… А сколько у нас ненужности всякой, а?! Определяли? А я замечал ее, на категории даже разбивал этих живучих граждан, от которых, простите, смрадом воняет… Да, да! Я за ними очень даже с интересом наблюдаю — вот что!… Например, ходит всякая шантрапа по Невскому-, посмотреть иной раз такому в лицо, — и поймешь сразу: кость у него в гниении от разврата и болезней, или вся жизнь у него в кокаине, или в казино шулером пристроился и торгует незаметно ворованным суконным материалом. Так ведь, а? Кому нужен, спрашивается? Или старуха какая, заметьте, полные двадцать саженей квартирной площади мебелью своей — еще от старого режима! — заставила и тихонечко ею подторговывает. Диванчик продаст — вот и месяц-другой свободно небо коптить может… Не так? Чиновник, например, за выслугу лет по специальности в соцстрахе или собесе пенсию от советской республики получает, а у самого, может, старых бриллиантиков каратов на десять где-нибудь в щелочке припрятано! И к тому еще, заметьте, ходит он свободно по улицам, место ему иной раз в трамвае из вежливости уступишь, а он каждую ночь Господа Бога, паршивец, молит, чтоб наслал чуму на большевиков или всех негров африканских английского короля!
— Это все правильно… — усмехнулся Сухов, одобрительно вытягивая вперед свою голову. — Ну, а дальше как, по-вашему?
— Дальше? Очень просто даже: ненависть у меня, клянусь, к ним всем! Ух, какая!… Зачем, думаю, дикое мясо на молодом теле, как говорится, нашей рискующей республики, а? Дурная и тупая мозоль — вот что. Так и приходит иным разом фантазия в голову.
— Фантазия? — отчего-то перебил его вдруг насторожившийся Сухов, словно вспомнив что-то.
— Ну да, фантазия… Попробовать… Понимаете… Попробовать, значит, уничтожить дикое это мясо. Опасная эта фантазия, но волнует, заметьте, сильно даже! И отчего волнует и опасна — вот вопрос! Вот и сознаюсь, не могу не сказать уже… ведь в самом-то во мне, как и у всякого человека, к сожалению, — отрава внутри мысли: то самое обдуманное, кровоточивейшее слово волнует — «справедливость»! Вот, видали?… У меня тут, как бы сказать по-научному, социальная фантазия в голове, вроде, может, сумасшествием другим представится: все бы это «дикое мясо» собрать да под одну пулю подставить, а блага, что после него останутся, употребить на пользу обиженных жизнью… А? Часто это заметьте, так думаю. И говорю сам себе: если, в самом деле, справедливость, то убийство даже ты, Ардальон Порфирьевич, оправдываешь!
— А сами-то убить бы могли?
— Сам бы? Я сам?… — тихо и понуро переспросил Адамейко и отвернул голову в сторону, смотря поверх Сухова на дверь, за которой — слышно было — жена его убаюкивала больного Павлика.
Ардальон Порфирьевич внезапно вспомнил, что не больше как два часа тому назад почти этот же вопрос был задан ему вдовой Пострунковой. Так же неожиданно и против своей воли, казалось, видел он перед глазами ясно представившийся ему тогда же момент убийства Варвары Семеновны, вынимавшей деньги из ящика комода, и, словно неотделимая надпись к кинематографическому кадру, так же неожиданно припомнились свои же слова, сказанные только самому себе: «Такие вот и ждут своего владыку с топором…»
Он вздрогнул, но тотчас же поборол в себе волнение.
— Если вы обо мне спрашиваете, то я по внутреннему убеждению, так сказать, — сознаюсь! — я мог бы оправдать такое убийство и личным, к примеру, участием! — не громко, но твердо и почти спокойно сказал Адамейко.
— Нет… Путано говорите что-то. Вы мне по-настоящему скажите: убить бы… руками своими, значит, схватили б за горло? Или силы вашей… души, значит, не хватило б?… — взволнованно и тоже тихо и скороговоркой спросил Сухов.
Он встал и совсем близко подошел к Ардальону Порфирьевичу.
Желтоватенькое бельмо на левом глазу жалобно, как показалось Ардальону Порфирьевичу, и слепо смотрело на него, а правый глаз был упорен и насторожен.
— Путано? — повторил Адамейко. — Никакой путаницы здесь нет: если хотите… то я сам мог бы убить! — ответил он нетвердо и, встав со стула, сделал шаг вперед в сторону открывшейся двери: выйдя сюда на цыпочках, стараясь не потревожить уснувшего ребенка, ее осторожно прикрыла теперь Ольга Самсоновна.
— Здравствуйте… — тихо поклонился ей Адамейко.
— Вот и есть жена моя. Хотя забыл я, что вы уже в знакомстве…
Сухов смотрел на обоих, мягко и приветливо улыбаясь. Улыбка эта на минуту стала растерянной и почти робкой и застенчивой, когда жена с недоумением посмотрела на большой кондитерский сверток, лежавший на столе.
— Это Ардальон Порфирьевич, из любезности, значит, Ольгушка… Потратился он… Галке дал, а насчет остального порешили мы тебя ждать… хозяйку.
— По дружбе это я искренней. Прошу не отказываться… — вставил свое слово Ардальон Порфирьевич, хотя ни разу и не подумал о том, что кто-либо в этой квартире сможет отказаться от его гостинца.
— Сейчас… руки только вымою! — коротко бросила на ходу Ольга Самсоновна и вышла бесшумно на кухню.
— Чего отказываться? — неожиданно грубовато и быстро уронил Сухов, кладя руку на плечо своего гостя. — От двадцати копеек в пивнушке не отказался — чего ж тут! А все же ты, Ардальон Порфирьевич, про эти самые двадцать копеек не говори ей… жене! — шепотом и переходя вдруг на «ты» сказал он. — Про все остальное я рассказал ей, а про это твое одолжение — не захотел что-то… понимаешь?
— Я все понимаю, — дружелюбно и с особой серьезностью ответил Адамейко. — Прошу помнить: в интересе моем к вашей личности корысти у меня — никакой!
— Ладно! ладно!… — дружески кивнул головой Сухов. — А все же занятный ты для меня человек выискался, и беседы твои, хоть и неспокойные, мне интересны…
— И это знаю. Если б не знал, даром времени не занимал бы! — исподлобья посмотрел на него и, посапывая носом, сказал Ардальон Порфирьевич.
Через четверть часа и хозяева и гость сидели за столом, причем Сухов принес для себя из кухни высокий и широкий обрубок дерева, который он поставил неподалеку от Адамейко; Галочка разместилась на сундучке.
Ольга Самсоновна достала откуда-то сахар, приготовила чай, которым и угощала теперь, в свою очередь, Ардальона Порфирьевича.
Он пил медленно, к рогалькам и сдобному хлебу почти не притрагиваясь, и ни разу не выказал своего внимания к тому, с какой — едва скрываемой — жадностью и Суховы и девочка уплетали их. И пока сидели за чаем, разговор был короток, отрывист и малозначащ, чему Ардальон Порфирьевич был даже очень рад, так как не знал теперь, о чем следует заговорить с Ольгой Самсоновной: только к ней одной вернулась вновь его мысль…
Но с такой же радостью он чувствовал теперь свое собственное спокойствие, которое — неожиданно для самого Адамейко — пришло к нему в течение этого получаса.
Оно было тем более неожиданно, что, направляясь к Сухову, Ардальон Порфирьевич испытывал, как мы уже сказали, весьма заметное чувство волнения, связанное с предстоящей встречей с Ольгой Самсоновной. Красота ее и сейчас волновала Ардальона Порфирьевича, но она не обезоруживала его теперь, как это случилось с ним утром.
Наоборот, он вдруг стал уверенней в себе, жесты его стали медлительней и плавней, когда к чему-нибудь притрагивался, так же, как и слова, на некоторое время потерявшие свою обычную тягучую вертлявость.
Внутреннее возбуждение никак не противоречило теперь его внешнему спокойствию, потому что последнее чувство внушалось не столько обстоятельствами этой встречи с Ольгой Самсоновной, сколько той победой, которую одержал над самим собой Ардальон Порфирьевич: чувство растерянности и даже некоторой робости, испытанное им на улице, уступило место уверенности и настороженности. Внутренняя же взволнованность, объясняемая известными уже нам причинами, еще более требовала от Ардальона Порфирьевича внешнего спокойствия, которому он радовался теперь и хотел сохранить во время своего разговора с Суховыми.
Однако было бы неверным сказать, что сдержанность и уверенность Ардальона Порфирьевича явились результатом для очередного самоборства, — была еще одна причина, значительно повлиявшая на состояние духа Адамейко: он вдруг увидел теперь Ольгу Самсоновну такой, какой не рассчитывал увидеть еще час тому назад, хотя тогда же сделал все, что могло бы хоть на время вызвать к нему расположение изголодавшегося Сухова и его жены.
Красота ее лица и тела волновала Ардальона Порфирьевича, но едва скрываемая жадность, с которой Ольга Самсоновна ела, — как и муж и дочь, — вкусно пахнущие рогальки, ела так поспешно, что даже забывала отвечать на вопросы Галки или гостя, — это открытое и почти животное проявление голода вдруг стало приятно Ардальону Порфирьевичу, и он невольно вспомнил радость и подобострастное послушание капризного шпица, которого час тому назад кормил у подъезда…
Может быть, так же, как и от шпица, он втайне ждал такого же или схожего чувства к себе со стороны обоих Суховых, — он сам в этом сейчас не разбирался; но неожиданная, хотя бы краткая, зависимость от него Ольги Самсоновны усилила теперь в нем чувство уверенности, — и он без внутренней робости, спокойно уже наблюдал за женщиной.
Он настолько верил в свое внешнее спокойствие, что не побоялся несколько раз в течение этого времени подумать о том, что взволновало его при первой встрече: как и тогда, Ардальон Порфирьевич наполнял теперь свое воображение ясно рисовавшимися ему эротическими сценами, в которых Ольга Самсоновна становилась податливой и услаждающей жертвой его собственных возбужденных желаний.
Минутами он переставал видеть ее всю, — как это было днем и в отношении жены, Елизаветы Григорьевны, — но каждый мускул Ольги Самсоновны, каждая часть ее лица и тела казались уже трепетными, влекущими, горячими, порой доводившими сознание Адамейко до исступленности и изнеможения, но все это он сумел скрыть, — как кошка когти свои в подушечки — под личиной бесстрастия и настороженности.
Но при всем том он чувствовал, что сдержанность эта не сможет быть долгой, потому что доступность Ольги Самсоновны, дразнившая его воображение, стала для него тем, что сам он называл «близкой фантазией»: отказаться от впечатления своего к жене Сухова Ардальон Порфирьевич уже не мог. Как, впрочем, не мог он уже отказаться и от той непонятной и назойливой мысли, которая еще больше вгнездилась в нем после, случайной встречи с безработным Федором Суховым.
Что это так, лучше всего покажут частично описанные нами события 9 сентября, к которым мы еще вернемся.