Слово «мой» может иметь различный смысл, хотя в различных его значениях присутствует чисто формальное отношение к собственной персоне.
Разумеется, мы здесь не намереваемся перечислять все случаи, когда мы употребляем слово «мой». Ибо всякая мгновенная и фактически весьма слабая связь между чем-то и мной может побудить меня осмысленно назвать соответствующий объект «моим», особенно когда это служит для подчеркивания отличия его связи с другим человеком. Например, мы можем спросить: «Это мой или твой стакан?» или: «Я должен идти, мой самолет скоро улетает». В этих случаях местоимение «мой» имеет некоторый смысл, но связь, которую оно выражает, столь мимолетна и несущественна, что все эти виды «моего» не представляют никакого интереса в нашем контексте. Мы сосредоточимся на тех видах «моего», в основе которых лежит такая связь, что объективной принадлежности соответствует также и совершенно определенное переживание «моего». Существуют различные классические типы принадлежности, которые в каждом случае обосновывают и определенное переживание «моего» – в качественном отношении и по своей сущности в каждом случае иное переживание «моего». В дальнейшем изложении мы проанализируем как различные классические формы объективной принадлежности или связи с другим человеком, так, в особенности, и соответствующие переживания «моего», т.е. переживания, в которых я осознанно осуществляю основанную на объективной принадлежности категорию «мой», ощущая что-либо как «мое».
Ибо ситуация, очевидно, может быть двоякая: либо я только знаю о том, что нечто находится со мной в отношениях принадлежности и я указываю только на это объективное отношение, когда называю его «своим» – либо речь идет об ощущении «своего», ощущении соответствующей принадлежности, и о всем том, что заключается в этом ощущении.
Поэтому в дальнейшем мы будем исследовать не все возможные осмысленные и законные употребления термина «мой», а только различные классические отношения принадлежности, которым соответствует также и ощущение «своего», играющее большую роль в нашей жизни, причем мы как раз и должны сосредоточиться на этом ощущении «своего». Но прежде всего нам важно определить свойства того особенного переживания «своего», которое присуще любви.
Первое значение слова «мой» связано с естественной конститутивной принадлежностью к собственному существу: например, когда мы говорим «мое тело», «моя нога», «мое здоровье», «мой сон». В этом случае «мое» не есть результат моей установки по отношению к этим вещам; они становятся моими не потому, что особенно важны для меня. Они мои ab ovo (изначально), хочу я этого или не хочу, независимо от любых установок. Более того, они сущностно важны для меня потому, что принадлежат мне. Они являлись моими еще до того, как я осознал их. Это не означает, что здоровье как таковое не обладает особой ценностью, которой я могу в той или иной степени отдать должное, – но его характер элементарного объективного блага для меня является следствием того, что оно есть мое здоровье. Солидарность, которую я чувствую по отношению к нему, не является следствием того, что мы отдаем должное его ценности, которая, например, становится для нас очевидна, когда мы с благодарностью ощущаем здоровье как дар Божий, – эта солидарность естественно дана нам.
«Мое» приобретает другое значение, когда выражает отношение обладания[46].
Это уже не само собой разумеющееся, обнаруженное нами, часто неотъемлемое отношение, как в первом случае: это отношение, имеющее место во всех случаях, когда нечто становится «моим» по праву собственности. В этом смысле мы говорим о «нашем» доме, «нашей» одежде, деньгах, лошади, собаке и т. д. Хотя это значение «моего», как сказано, отличается от первого тем, что связь со мной уже не является заранее данной, конститутивной и неразрывной, однако ее роднит с последней то, что «мое» – это не результат установки, а имеет объективный, формальный характер. Ибо отношение обладания либо обнаруживается нами как данность (в случае наследования), либо возникает как результат социального акта. Заключающееся в нем «мое» имеет «легальный», «юридический» характер. Прекрасно или нет обладаемое как таковое, ценю я или нет его красоту, если оно прекрасно, никак не влияет на тот факт, что оно «мое» и не принадлежит никому другому. Но тот факт, что оно мое, делает его важным для меня. Отношение к собственности само по себе порождает солидарность. Та или иная вещь затрагивает меня, становится объективным благом для меня по той причине, что она моя, что я владею ею. Естественно, может быть и так, что обладаемое само по себе очень дорого мне, например дом благодаря его красоте или прекрасным воспоминаниям, связанным с ним. Конечно, часто бывает даже так, что мы покупаем дом из-за его красоты, и, следовательно, моя покупка мотивируется ценностью; тогда тот факт, что он является моей собственностью, взаимосвязан с ценностным ответом. Но формальную, легальную категорию «моего», основанную на отношении к собственности как таковом, не следует путать с тем отношением, которое проистекает из нашей привязанности к красоте данного объекта.
Это уже совершенно новая связь, основанная на ценности объекта, а не на обладании как таковом. Несомненно, если я привязан к объекту потому, что он прекрасен, и мой интерес к нему носит характер ценностного ответа, то в этом случае тот факт, что данный объект является моей собственностью, приобретает совершенно иной характер. Отрадно, когда новая личностная связь с чем-то прекрасным осуществляется в результате того, что оно является моей собственностью. В этом случае возникает нечто особое. Связь, осуществляемая посредством ценностного ответа, проявляется в определенном аспекте. Здесь объект приобретает значение не потому, что он «мой», – напротив, он имеет его благодаря своей ценности, и то, что он «мой», приносит мне радость, поскольку я люблю его уже по причине его ценности. В то время как при обыкновенном отношении к собственности то, что является «моим», имеет характер продолжения «я» и приобретает значение потому, что является «моим», – при отношении обладания объектом, который мне дорог из-за своей ценности, «мое» означает более интимную связь со мной; хотя объект и идет, так сказать, ко мне и становится «моим» потому, что является моей собственностью, но при этом обладание имеет значение для меня только благодаря ценности объекта. Несмотря на формальное тождество «моего» – поскольку в том и другом случае оно основано на отношении к собственности – только в первом случае тематично расширение «я»; напротив, во втором случае темой является объект как дар – и он становится даром в еще большей степени в результате того, что я им владею: объект как бы движется ко мне и не является никаким «продолжением» меня. Таким образом, мы обнаруживаем еще две весьма различные функции «моего», связанные с собственностью.
Третий тип «моего», резко отличающийся от двух упомянутых выше и представляющий собой в некотором смысле их противоположность, основан на том, что мы чему-либо принадлежим, являемся частью чего-либо. Когда я говорю «моя семья», «моя родина», «моя партия», то в этом случае речь идет не о том, что является частью меня, как, например, моя нога, или чем я владею, как, например, своим домом. Это «мое» скорее говорит о том, что я являюсь частью чего-либо другого, что оно объемлет меня, что я принадлежу ему.
Однако одного факта моей принадлежности к чему-либо еще недостаточно, чтобы конституировать «мое». Здесь еще требуется, чтобы общность, к которой я принадлежу, не являлась всеобъемлющей в том смысле, что все люди принадлежат к ней. Очевидно, не имеет смысла выражение «мое человечество», поскольку последнее объемлет всех. В этом типе «моего», как и в вышеупомянутых, имплицитно заключается отграничивание от «твоего», противопоставление того, что находится в особой связи со мной, тому, что в такой связи со мной не находится, а находится в подобной связи с другими людьми. Выражение «моя семья» подразумевает, что существуют семьи, к которым я не принадлежу. Такое отграничивание, однако, не является каким-либо враждебным противопоставлением. Конечно, существует опасность перверсии категории «моего», касающегося принадлежности, свойства быть частью, – как и в случае «моего» в обладании[47]. Однако такая перверсия имеет иной смысл. Семья, к которой я принадлежу, может приобрести характер расширенного «я» и стать источником моей гордыни. Такая опасность типична для националиста. Источником его гордыни служит нация, к которой он принадлежит. Пока он выступает в качестве частного лица, его поведение может быть скромным. Он может сказать: «О, я незначительный человек, во мне нет ничего необычного, многие люди превосходят меня». Но если дело касается его нации, то он отводит ей первое место среди всех остальных и удовлетворяет свою гордыню в сознании принадлежности к самой великой и значительной нации. Здесь принадлежность становится нерасширенным «я», а «преувеличенным», превознесенным «я»: «я» становится большим и важным потому, что является частью чего-то большого.
Однако такая перверсия не может рассматриваться как характерная для данной категории «моего» как таковой. В этом «моем» как таковом не заключено элемента преувеличенного и превознесенного «я». Патриот, который говорит «моя родина», не считает в отличие от националиста, что его страна самая великая и лучшая, и его принадлежность к ней не служит для него источником гордыни. Его «мое» является выражением глубоко переживаемой принадлежности, в которой он осознает свою ответственность, связь с данной общностью, причем к этому добавляется, как правило, совершенно иной источник «моего», который мы скоро рассмотрим.
Здесь важно выявить как особый тип формальное «мое», проистекающее из объективного факта «быть частью». Этой объективной принадлежности соответствует также «переживание» формальной принадлежности, к которому часто присоединяется совершенно новое переживание «моего», порождаемое любовью к данной общности. Мы даже можем сказать, что это формальное «мое», связанное с общностью, подчинено любви к ней, что особенно ярко проявляется в семейных отношениях. Однако это не мешает тому, чтобы четко отделять это формальное «мое» как таковое от «моего», проистекающего из любви. Оно может проявляться и без всякой любви.
Еще одно «мое» имеет место тогда, когда существует принадлежность и связь с другим человеком. Это может проявляться в трех различных аспектах. Это может быть подчинение вышестоящему, равному по положению и нижестоящему. Когда слуга говорит о «своем хозяине», подданный о «своем» монархе, ребенок о «своем» отце или матери, то это «свое» выражает связь, подчинение или принадлежность вышестоящему. Если же господин говорит о своем слуге или мать о своем ребенке, то в этом случае «свое» выражает связь с как бы «нижестоящим». Такие отношения, естественно, обратимы. То, что для одного является «моим» подчинения вышестоящему, для другого – с необходимостью «моим» противоположного направления. Более того, этот обратимый характер простирается настолько, что каждый из двоих в таком «моем» определяет как свое подчинение другому, так и подчинение другого самому себе.
Тем самым мы опять-таки имеем в виду такое «мое», которое возникает из взаимного подчинения, а не «мое», проистекающее из любви, которое часто объединяется с рассматриваемым здесь «моим», особенно со стороны матери или отца по отношению к своему ребенку, либо со стороны ребенка по отношению к матери или отцу. Но существует также подчинение равных, например товарищей, коллег, братьев и сестер, когда последние близки по возрасту.
Если речь идет об отношениях с вышестоящим лицом – когда мы говорим «мой монарх», «мой господин», «мой отец» – то «мое» совершенно не является выражением расширенного «я». Ибо элемент преданности, подчинение, взгляд снизу вверх четко отличает этот случай от обоих вышеупомянутых, когда речь шла либо о том, что является частью меня, как моя нога, либо о том, что является моей собственностью, как мой дом.
Естественно, здесь также может наблюдаться перверсия. Так, например, аналогично ситуации с националистом, когда принадлежность служит источником гордыни, ребенок может возгордиться какими-либо достоинствами или положением своих родителей. В этом случае будет иметь место не расширение «я», а, как и у националиста, его превознесение, преувеличение.
Также и в случае «моего», которое возникает из отношения вышестоящего к подчиненному, речь не может идти о расширенном «я». Благодаря тому факту, что здесь идет речь о личности, которая никак не может быть объектом собственнических отношений, само по себе «мое» здесь совершенно иного рода, нежели в том случае, когда что-то является частью меня, или в случае обладания.
Но опасность перверсии, заключающейся в отношении к другому как к продолжению своего «я», здесь еще больше, чем в вышеупомянутых случаях, поскольку положение вышестоящего больше способствует скатыванию к такой точке зрения. Это, например, имеет место в той ситуации, когда мать смотрит на ребенка как на часть самой себя или когда господин относится к своему слуге как к собственности.
В «моем», проистекающем из связи с равным – коллегой, товарищем, братом, – опасность рассматривать его как продолжение собственного «я» значительно меньше, особенно в том случае, когда речь идет о коллеге или товарище. Но исключать ее нельзя.
Существующая во всех этих случаях «материальная» связь может приобрести и формальный характер, если она будет подтверждена социальным актом.
Однако существует даже такое «мое», которое связано с формальным единством, порождаемым исключительно социальным актом. Если человек объединяется с другим человеком, становясь его партнером, то «мое» выражает эту связь. Такой вид единства имеет подчеркнутый «мы»-характер, при этом «я-ты» измерение общности не играет никакой роли. В некоторых случаях человек может осуществлять многие действия и принимать решения только совместно. Кроме того, это и само по себе чисто формальное единство, оно как таковое не только не подразумевает никакой взаимной любви или дружбы, но и совершенно независимо от чисто человеческих отношений. Оно даже не апеллирует к таким отношениям. Но это «мое» совершенно отлично от «моего», связанного с расширенным «я» или с отношением к собственности. Оттого, что партнер имеет равные со мной права, что мы имеем общие задачи, «мое» ни в коем случае не приобретает характера расширенного «я», но оно в столь же малой степени становится и частью чего-либо. Это такой тип единства, при котором оба человека находятся на одном уровне: другой человек в той же мере является моим партнером, что и я – его. Это такое единство, которое при определенных обстоятельствах становится необходимой частью повседневной жизни, но существенным здесь является, во-первых, его формально-юридический характер; во-вторых, выраженный «мы»-тип и, наконец, уважение к правам другого человека, представляющее собой основу такого единства. Сюда могут добавиться любые другие отношения и конституировать новое «мое». Но здесь нам важно отметить такое «мое», которое строится на этом единстве как таковом и которое является результатом социального акта.
Но мы должны обратиться к еще одному очень важному «моему», типичным выражением которого является «чувство родины» в широком смысле этого слова.
При этом мы имеем в виду не связь, возникающую из объективного факта натурализации, поскольку такое «мое» есть разновидность рассмотренной выше принадлежности. Мы имеем в виду специфическое чувство родины, предполагающее целый ряд факторов, но представляющее собой первичный феномен. Оно предполагает родственность окружающему, ощущение укрытости в данном окружении, а если это родина в буквальном смысле слова, то и длительную жизнь в данной местности, причем переживания ранней юности играют здесь особую роль. В чувстве родины неизбежно заключен элемент любви. Тот, кто ощущает страну, город, деревню как свою родину, кто живо чувствует свою укорененность в них, счастье, что дарит ему пребывание там, – такой человек также и любит их. Но мы опять-таки должны отличать «мое», проистекающее из чувства родины, от «моего», являющегося следствием, результатом любви, на котором мы еще в дальнейшем подробно остановимся. Различие того и другого проявляется уже в том, что чувство родины влечет за собой не всякая любовь к кому-нибудь месту.
Важным фактором здесь является, прежде всего, родственность. Последняя – это больше, чем обычное знание или привычка к чему-либо. Мы лучше поймем сущность «родственности», если рассмотрим ее противоположность – «чуждость».
Для феномена чуждости характерно прежде всего то, что мы находимся в такой обстановке, к которой не видим подходов, которой не понимаем и которая поэтому ничего не говорит нам. Типичный пример чувства отчуждения – это нахождение в стране, языка и обычаев которой мы не знаем. Чувство отрезанности, изоляции – даже «затерянности» – типично для настоящей «чуждости».
Мы не понимаем людей, они не понимают того, что мы говорим; мы не ориентируемся в ситуации, не понимаем, что происходит; мы изолированы, не можем пробиться к другому человеку.
Своеобразие «чуждости» ярко проявляется при сравнении ее с новизной. Что-то может быть для нас совершенно новым, но если оно понятно нам, если мы знаем к нему подходы, оно ни в коем случае не «чуждо». Чуждость угнетает, новизна – нет, она даже может специфически радовать.
Это обстоятельство затемнено тем, что встречаются люди, которые столь консервативны, что им кажется чуждым все неизвестное, непривычное им. Для них чуждо все новое. Но это результат особой предрасположенности и поэтому не снимает объективного различия между «чуждостью» и «новизной». Таким людям свойственно непонимание нового – оно представляет для них препятствие, которое может быть преодолено только в результате частых повторных контактов с новым, прежде чем это новое будет что-то говорить им.
Это явление наблюдается в некоторых областях также и у людей, не склонных к специфическому консерватизму. Например, когда они слушают сложное музыкальное произведение, то вначале оно кажется им книгой за семью печатями, и только на второй или на третий раз оно начинает что-то говорить им. Легкая же вещь доступна им с первого раза. Решающим моментом для «чуждости» является таким образом не новизна или неизвестность чего-либо, а его понятность нам, обращенность его к нам и доступность для нас.
Но эпитет «чуждый» используется также и в тех случаях, когда что-то из-за своего содержания совершенно не может найти во мне отклика и поэтому я не вижу пути к нему, даже если и знаком давно с данным явлением. Однако в этом случае слово «чуждый» употребляется в переносном смысле. Оно здесь скорее обозначает другое – то, что точнее выражается фразой: «Это не близко мне». Подлинного феномена чуждости нет до тех пор, пока отсутствует момент «невозможности пробиться к объекту», изоляции.
Очевидно, было бы неуместно называть всего лишь чуждыми вещи, которые из-за своего объективного содержания кажутся мне недостойными. Несомненно, нелепо говорить о тоталитарных системах, таких как национал-социализм или коммунизм, что они чужды нам. Неприятие любого зла, всего неистинного по своей сути намного превосходит чувство отчуждения. Во-первых, отчуждение неизбежно субъективно – объект чужд мне и поэтому не обязан быть чуждым кому-то другому, в то время как обнаружение чего-либо недостойного или неистинного является по своей сути объективной констатацией, не содержащей в себе отношения ко мне или к какому-либо другому субъекту. Во-вторых, то неприятие, которое необходимо при обнаружении недостойного или неистинного, является несравненно более радикальным и качественно иным, нежели то, что выражается в чувстве отчуждения.
Но специфического чувства отчуждения не вызывают и все те вещи, которые всего лишь далеки нам, антипатичны и которые, следовательно, имеют общий элемент с «чуждым». Люди, которые нам несимпатичны, но которых мы хорошо знаем, могут раздражать нас своим присутствием, угнетать, но это не будет специфической «потерянностью», которую мы ощущаем по отношению к людям, язык которых мы не понимаем.
Более того, в переживании «чуждости» в буквальном смысле этого слова не заключается субъективного неприятия другого человека: это в первую очередь не содержательно неприятное «против шерсти», а «потеря почвы под ногами». Чуждость порождает определенный страх, а не раздражение или антипатию.
Нельзя игнорировать различие между «чуждым» и «неприятным» и тем, что «не близко», только потому, что мы в переносном смысле можем сказать о каком-нибудь неприятном или далеком от нас явлении или образе мыслей, что «оно чуждо нам».
Может случиться и так, что человек, вынужденный жить с людьми, которых он давно знает, но умонастроения которых далеки ему и совершенно антипатичны, переживает настоящую духовную «ссылку», изгнание на «чужбину».
Такая ситуация аналогична буквальному переживанию чуждого, так как в этом случае происходит своего рода «искоренение из родной почвы». Однако настоящая аналогия будет иметь место только в том случае, когда «антипатичное», «далекое от меня» полностью меня окружает, и при этом ощущается изоляция от конгениального мне мира. Обычное столкновение с антипатичным или «далеким» не вызывает подлинно аналогичного «чувства отчуждения».
Это весьма показательно, так как элемент «потерянности», «изоляции», «отрезанности», который в случае переживания «чуждости» в буквальном смысле этого слова обусловлен непониманием, невозможностью достигнуть объекта, заменяется здесь состоянием отрезанности от привычного конгениального окружения, состоянием «незащищенности» перед лицом антипатичных людей. Итак, мы видим: «чуждость», которая, как правило, предполагает непонимание, невозможность подхода, может по аналогии обусловливаться и необычными обстоятельствами, когда мы оказываемся среди людей, хотя и хорошо знакомых нам, однако антипатичных и далеких от нас.
В обоих случаях наблюдается отчуждение, которому свойствен элемент «искоренения», «затерянности», «потери почвы под ногами».
Однако различие между этими двумя случаями, заставляющее нас говорить об аналогии, заключается в том, что в ситуации «далекого», антипатичного окружения превалирует страдание в связи с его качественными, содержательными свойствами, а в случае «буквальной» чуждости – чувство «страха». Отличием является и то, что «буквальная» чуждость может иметь временный характер, мы можем рассматривать ее как то, что со временем будет преодолено, поскольку она не коренится в природе данного явления. Напротив, в случае чуждости по квалитативным причинам не может быть ощущения того, что эта чуждость временная, что она со временем пройдет. Общим является чувство «незащищенности».
Теперь отчетливее видно своеобразие родственности, специфической противоположности чуждости. Здесь также идет речь о субъективном ощущении. Что-то всегда родственно «кому-то». Кроме того, это больше чем обыкновенное подробное знание, простая привычка. Ощущение родственного заключает в себе элемент счастья, «важное для меня», отклик во мне. При этом не играет решающей роли то обстоятельство, является ли это «важное для меня» следствием привычки, формальной «внедренности» в мою жизнь, как это происходит у специфически консервативных людей, или оно, помимо этого, требует особого качества того или иного объекта, как это имеет место у неспецифически консервативных людей. В ощущении родственности как таковом помимо знания соответствующего объекта всегда заключается элемент «симпатии», «благотворности», «доступности».
Но этот благотворный элемент в родственности с необходимостью предполагает вовлеченность в мою жизнь, интимность в отношениях с «родственным»; родственное имеет некий сладкий привкус, поскольку в нем в какой-то мере отражается ритм непрерывности нашего существования. То, что во многих ситуациях ко мне взывает мое прошлое, придает рассматриваемому чувству элемент связи настоящего с прошлым, это какое-то интимное эхо в нашей жизни, это какая-то «старая дружба». Разумеется, здесь всегда предполагается соответствующее содержание. Нечто болезненное, угнетающее, отталкивающее никогда не будет иметь такого характера, даже если мы хорошо знакомы с ним и оно сопровождает нас в нашей жизни – оно будет иметь характер «старой вражды», а не старой дружбы.
Таким образом, когда речь идет о родине, о местности, городе, стране, в которой мы выросли и которую ощущаем как родину, то в первую очередь нужно отметить этот элемент родственности. Феномен родины всегда включает в себя родственность места в ее позитивном смысле.
Но к этому добавляется еще один элемент – элемент защищенности, который, как легко видеть, выходит за пределы родственности. Родина, так сказать, любовно объемлет человека, он известен людям, общности родины; он чувствует, что его знают, что он принят. Родина не только родственна нам, но мы также чувствуем, что и мы родственны ей. Чувство защищенности связано не только с людьми данной страны. Хотя это и является чисто субъективным впечатлением, которому не соответствует никакая экстраментальная реальность, однако человеку, возвращающемуся на родину после долгого пребывания на чужбине, кажется, будто его «приветствуют» родные горы, деревья, луга. Это замечательно рисует Айхендорф в своем «Шалопае»[48]:
Верные горы стоят в дозоре:
Кто там приближается по полю издалека
Тихим ранним утром?
Но я смотрю на горы
И смеюсь от удовольствия,
И, вдыхая свежий воздух,
Выкрикиваю одновременно пароль и отзыв:
«Да здравствует Австрия!»
И тут меня узнает вся округа,
Меня приветствуют ручьи и милые птички,
И леса по народному обычаю,
Сверкает голубая глубина Дуная,
И башня св. Стефана выглядывает издалека из-за гор
И любезно смотрит на меня,
Ее только что не было видно, и вот уже она приближается...
Да здравствует Австрия!
В чувстве родины к защищенности прибавляется также особая форма «принадлежности», укорененность нашего существования в данной местности. Эта укорененность, очевидно, является особой формой «принадлежности». Это не только «быть частью», но и «происходить отсюда», в этом заключен определенный элемент «традиции».
Такая укорененность, естественно, играет важную роль и в принадлежности к семье. Ведь семья, как правило, – это маленькая родина. Но «чувство родины», которое мы испытываем в семье, является чем-то новым по сравнению с ощущением себя «частью чего-то», и поэтому мы еще не упоминали этот аспект семейной жизни, поскольку мы говорили только о таком «моем», которое основано на свойстве «быть частью чего-либо».
Укорененность в родине подразумевает, что мы приобрели здесь весь свой опыт, что здесь мы пробудились к духовной жизни, что в этом окружении мы развивались, что здесь мы как бы врастали в жизнь. Здесь нам открылась в своем величии природа, здесь нам открылся мир «другого» и «нас», здесь мы испытали счастье и муки. Наконец, с этой «укорененностью», для которой особенно характерен элемент пробуждения к полноценной жизни, тесно связан элемент ассоциирования событий нашей ежедневной жизни, причем под «ежедневностью» мы подразумеваем не повседневные дела, а прежде всего глубокие переживания, пронизывающие наше ежедневное существование. Это церковь, куда мы ежедневно ходим к св.мессе, это то место, где мы любили, где нам открылась красота природы или искусства. Ведь мы ассоциируем с объемлющим нас пространством все, что мы там пережили: с домом, в котором живем, с местностью, в которой разворачиваются касающиеся нас события. Здесь играет роль именно протекание нашей жизни – постоянный опыт в одном и том же месте. Конечно, важная связь с местом может возникнуть и в случае однократного события. Это произошло в местах крупных исторических событий – в Ватерлоо, на Аркольском мосту, при Марафоне – ив еще более реальном, значительном смысле в местах сверхъестественных событий, которые потом сделались местами паломничества, например Лурд.
Но когда речь идет о родине, то здесь происходит постоянное ассоциирование с местом всех наших значительных переживаний, а также и второстепенных. Место дорого нам, мы почитаем его потому, что пережили там нечто особенное, – но чувство родины требует постоянной ассоциации событий нашей жизни с данным местом.
Все эти элементы, содержащиеся в чувстве родины, составляют совершенно особую форму «моего». Как отмечалось, ко всему этому присоединяется и любовь к родине, которая, однако, представляет собой новый источник «моего», хотя и то и другое органично взаимосвязано в «моей» родине.
Но необходимо решительно подчеркнуть, что «родина» совершенно не обязательно должна быть тем местом, где мы родились и выросли. Во-первых, в нашей жизни могут произойти изменения, и наша бывшая родина может быть вытеснена другой. Ведь часто говорят о той или иной стране или местности, что «она теперь стала нашей родиной».
Но мы можем также говорить о родине и в более широком и еще более глубоком смысле. Нисколько не умаляя ценности и глубины чувства родины в буквальном смысле, тем не менее можно сказать, что существует еще более значительная родина. Для католика истинной родиной является св. Церковь. Она является таковой для него постольку, поскольку здесь он в совершенно новом и более реальном смысле укоренен в сверхъестественном существовании – не только потому, что он крещен ею, но и потому, что с восприятием благодатной жизни неразрывно связана принадлежность к св. Церкви и он поддерживает свою сверхъестественную жизнь только как ее член. Но мы говорим здесь о таком чувстве родины верующего, когда он ощущает св. Церковь как истинную и окончательную родину, как мать, которая любовно объемлет его, в которой глубоко укрыто его существование – и речь здесь идет о такой укрытости, которая превосходит все земное. Если он обладает истинным sentire cum ecclesia (сопереживанием церкви), то он дышит воздухом родины, стоит только ему вступить в храм, присутствовать на мессе, заслышать григорианский хорал, в какой бы стране при этом он ни находился.
Существует много аналогий этой религиозной родине – родине в самом высоком и глубоком смысле, которые, естественно, не претендуют на то, чтобы быть истинной и последней родиной, однако представляют собой некую духовную родину. Аналогия самой высокой, религиозной родине заключается в том, что чувство родины здесь возникает не в результате продолжительной жизни в том или ином окружении, как это имеет место в случае «буквальной» родины, а исключительно в результате родственности нам того или иного явления. Так, оказавшись впервые в определенном духовном окружении, мы можем почувствовать, что оно является нашей настоящей родиной.
Разумеется, бывает и так, что мы только по прошествии некоторого времени вживаемся в такую «духовную родину», – когда мы можем в ней обосноваться, только пожив продолжительное время в соответствующей обстановке. Так, например, для Винкельмана родиной был Рим; Вена стала родиной для Шлегеля. Когда мы говорим о «чувстве родины» как о первичном феномене, то при этом имеем в виду не «буквальное», а то, что является общим для религиозной родины, духовной родины и родины в буквальном смысле: укорененность, родственность, защищенность. Ибо состояние натурализации основано на метафизическом положении человека. Необходимость «защищенности», с одной стороны, связана с тварностью, а с другой – с личностной природой человека. Существуют попытки жить без защиты, но они иллюзорны. Без защищенности не может быть никакого истинного счастья, раскрепощенной жизни, прежде всего – никакой жизни в истине. Такая жизнь была бы истинной только до определенного предела, ведь незащищенность переживалась бы как отчаяние.
Разумеется, истинная, окончательная защищенность – это укрытость в Боге, в Его любви. Но существует много аналогичных «защищенностей» и в тварном мире. Развитие человека от его рождения до относительной самостоятельности также демонстрирует нам классическую роль защищенности. Чувство защищенности является одним из основных переживаний ребенка. Как авторитет родителей – это прообраз авторитета Бога, так и защищенность в семье является отдаленным отражением защищенности в Боге. Но первичным феноменом человеческой психики является не только чувство защищенности, в ее структуре коренится не только потребность в защите, – характер «первичного феномена» также имеет и «чувство родины», которое, как мы видели, включает в себя защищенность. Сущность человека составляет и укорененность в чем-либо, состояние натурализации. Даже если человек не имеет родины в буквальном смысле, например, в том случае, если его родители постоянно переезжали из страны в страну и брали его, когда он был ребенком, с собой, а когда он вырос, то и сам менял свое местожительство, то все равно ему знакомо чувство родины в духовном смысле. Как я писал в своей книге «Метафизика социального», каждый человек включен в сферу определенных объектов и ценностей, как, например, все отношения с другими людьми принадлежат общей ценностной сфере. И та основная сфера, в которую он включен, и есть его духовная родина, там он и дышит воздухом родины. Для ученого духовной родиной является мир науки: в нем он чувствует себя как дома, там его радостно принимают и «защищают». Точно так же для художника «родиной» является мир искусства. Однако включение в сферу определенных объектов и ценностей происходит не только в профессии, которая заполняет всего человека, которой он полностью отдается. В аналогичную сферу включен каждый человек. Для этого достаточно, чтобы он был особым образом подчинен какой-либо ценностной и объектной сфере и разбирался в ней.
«Homo religiosus» – это такой человек, который натурализован прежде всего в религиозной сфере – и притом субъективно, поскольку объективно этой сфере подчинен, естественно, каждый человек.
Этих замечаний достаточно, чтобы подчеркнуть классическое значение «чувства родины». Человек с неизбежностью имеет родину, и то «мое», что заключено в переживании ее, является полноценным «моим» особого рода. В таком «моем» нет опасности перверсии в смысле расширенного или преувеличенного «я», с которой мы сталкиваемся в национализме. Наоборот, в чувстве родины, в возникающем из последнего «моем» содержится элемент благодарности, связи нашего «я» с объемлющей нас действительностью, при этом мы не столько являемся ее частью, сколько ощущаем свою укорененность в ней, защищенность. Защищенность – это нечто противоположное гордыне: в отличие от самовозвеличивания, от иллюзорного чувства собственной силы и безопасности в ней заключается признание потребности в прибежище, в ощущении своей безопасности как результата того, чем мы сами не являемся.
Такое «мое», основанное на чувстве родины, четко отличается, как мы ясно видим, от «моего», связанного с тем, что нечто является частью меня, а также от «моего», обусловленного обладанием. Но оно отлично и от «моего» «причастности» к чему-либо, «принадлежности», так же как и от «моего», основанного на подчинении вышестоящему. Несомненно, оно имеет больше общего с последним, чем с двумя первыми. Однако оно представляет собой нечто новое и по сравнению с последним. Нас не должно вводить в заблуждение то обстоятельство, что оно часто идет рука об руку с «моим» принадлежности к чему-либо. Мы уже неоднократно отмечали, что совместное проявление, своего рода «симбиоз», не снимает различия между соответствующими вещами. Воля всегда связана с мыслью, она не проявляется без последней, и тем не менее они резко отличаются друг от друга. Совместно проявляться и иметь ярко выраженную связь могут даже совершенно противоречащие друг другу вещи: к примеру, гордыня закрадывается в такие установки, которые совершенно противоположны ей. Но даже в том случае, когда вещи по своей сущности совершенно не противоречат друг другу и к тому же органически взаимосвязаны, их не следует только по этой причине считать тождественными.
«Мое» родителей, «мое», основанное на принадлежности к нации, может быть столь органически взаимосвязано с «моим», заключенным в чувстве родины, что это будет единым переживаемым «моим». И все же «мое», возникающее из причастности, отличается от «моего», обусловленного чувством родины. Мы ясно это видим в тех случаях, когда оно проявляется без связи с чувством родины.
Теперь мы должны обратиться к важнейшему в нашем контексте «моему», а именно к «моему», возникающему из любви, которое по сравнению со всеми вышеупомянутыми представляет собой нечто совершенно новое. Это «мое» основано исключительно на том факте, что нечто благодаря своей ценности и особой близости мне становится для меня объективным благом, входит в мою личную жизнь.
Такое «мое» радикально отличается от первого типа «моего» – естественной, нерасторжимой связи с самим собой. Когда я не только ценностноответно отдаю должное какой-нибудь стране, произведению искусства или другому объекту, но и из-за их красоты отвожу им в своей душе особое место – когда я их люблю, – то в этом случае из такой любви возникает определенное «мое». Здесь ясно видно отличие от естественной солидарности. В случае последней объект приобретает значение благодаря тому, что он мой. В нашем случае он становится моим потому, что я люблю его из-за его ценности. То же самое различие наблюдается и в случае «моего», основанного на том, что объект важен для меня лишь постольку, поскольку он является моей собственностью: также и в этом случае мы имеем расширенное «я» – в случае же «моего», возникающего из любви, нет никакого расширенного «я» – «мое» является результатом ценностного ответа.
Чрезвычайно важно четко разделить эти два типа «моего»: то, которое основано на расширенном «я», – и результирующее из любви, поскольку здесь находится главный источник многих заблуждений, например стремление вывести всякую любовь из «себялюбия». Вопрос о том, почему то или иное принадлежит к моей личной жизни, почему и в каком смысле оно является «моим», имеет решающее значение. Разумеется, это особо актуально в случае любви в собственном смысле слова – любви к человеку. Благодаря тому, что я люблю человека – будь то дружеской или супружеской любовью – он становится «моим» в той мере, в какой он становится объективным благом для меня. Это происходит, конечно, благодаря его ценности, но также и потому, что помимо ценностного ответа возникает необыкновенная личностная связь с ним и он становится частью моей личной жизни. Более того, он становится «моим» лишь постольку, поскольку я говорю ему: «Я – твой». Такое «мое» настолько противоположно расширенному «я», что оно, наоборот, вырастает из преданности другому человеку.
Но возникающее из любви «мое» резко отличается также и от всех других видов «моего», на которые мы указывали: как от «моего», проистекающего из того обстоятельства, что человек является частью чего-то другого, так и от материального «моего», основанного на подчинении другому лицу, или от формального «моего», являющегося результатом социального акта. Но в то время как «мое» расширенного «я», а также «мое», связанное с обладанием, несовместимы с «моим» любви и противоположны последнему, – напротив, только что упомянутые формы «моего» не только могут сосуществовать с любовью, но и органически взаимодействовать с ней. Мы даже видели, что некоторые из них требуют своего завершения в любви, т.е. по своей сути подчинены ей, как в том случае, когда говорят «моя мать», «мой ребенок». Мы еще рассмотрим осуществление «моего» любви в браке, который сам по себе является результатом особого социального акта, консенсуса.
В особенности же показательна ситуация, связанная с родиной в ее разнообразных значениях: когда «мое» укрытости и укорененности, как правило, сопряжено с любовью. Но хотя между любовью и вышеперечисленными формами «моего» – за исключением расширенного «я» обладания – существуют многообразные, важные связи, однако возникающее из любви «мое» – это нечто совершенно иное, нежели все другие его формы. Нечто становится «моим» потому, что оно тронуло мою душу своей ценностью, стало благодаря ей объективным благом для меня и, прежде всего, потому, что я его люблю. Такое «мое» является исключительно плодом любви и не обусловлено никаким иным фактором. Но здесь нужно отметить еще и следующее. По отношению к людям существует совершенно новая возможность unio, и к этому объединению с любимым человеком, как мы уже видели, стремятся во всех видах любви, хотя и различным образом. И такое unio, на которое направлено intentio unionis, осуществляется, как мы уже знаем, только во взаимной любви. Когда unio достигнуто, возникает совершенно новый тип «моего». Хотя всякая основанная на ценности любовь как таковая имеет своим следствием некое «мое», однако это последнее еще не является тем «моим», на которое направлено intentio unionis. Его мне может дать только ответная любовь другого человека. Он будет «моим» в этом новом смысле только тогда, когда скажет мне: «Я – твой». Однако он будет таковым только в том случае, когда его «я – твой» встречается с моим «я – твой» или когда его «я – твой» сказано навстречу «моему», которое уже возникло из моего «я – твой». Тогда и возникает взаимное, совершенно новое «мое».
Мы уже говорили в главе VI о том, что такое «мое» ни в коем случае нельзя рассматривать как форму обладания или собственности. Поэтому здесь нет необходимости возвращаться к этому. Но нам важно понять, что как бы ни отличалось это совершенно новое «мое», которое существует только по отношению к людям и которое может возникнуть только из взаимопроникающих взглядов любви, оно является счастьем не потому, что как бы оказывается в сфере расширенного «я». Так думать было бы огромным заблуждением. Счастье unio с любимым основано исключительно на любви; абсолютно интеллигибельным является тот факт, что unio приносит глубокое счастье потому, что я люблю другого человека, и пытаться выводить его из чего-то другого – это типичная философская ошибка: искать плоского объяснения там, где мы очевидным образом имеем высокую интеллигибельность – или можно сказать и по-другому: искать обоснования там, где ситуация очевидна сама по себе, стоит только дать себе труд заглянуть поглубже.
Прежде всего, необходимо понять, что самый высокий из всех возможных союз между людьми во взаимопроникающих взглядах глубочайшей, связанной с Христом супружеской любви – единение и отождествление личных жизней – ни в коем случае не приводит к тому, что любимый человек становится нашим расширенным «я». Ибо «основным словом» такого отождествления личных жизней является: «твоя жизнь – это моя жизнь», «я – это ты», жертвенность, принесение в дар самого себя. Здесь воистину отдать себя – значит обрести себя, принесение в дар – принятие дара. Несомненно, unio возникает не только из энергии одностороннего дарения, но и из обоюдного дара. Союз основан на взаимном дарении самого себя и является противоположностью любому расширенному «я» или «присвоению». Это ясно видно хотя бы из того, что когда нас кто-нибудь любит, а мы не отвечаем подобным же образом на его любовь, то с нашей стороны не возникает подлинного «моего» и, прежде всего, окончательного «моего» истинного союза.
От этого чисто материального, личностного unio нам следует отличать формальный личностный союз, являющийся результатом согласия в браке.
Такое единство само по себе предназначено быть новой реализацией вышеупомянутого материального unio, заключающей в себе отождествление личных жизней. Но формальный unio брачного союза, конституирующий такую общность, сам по себе является неким новым и может существовать даже тогда, когда отсутствует материальный unio, хотя это и весьма неадекватная ситуация.
В нашем контексте важно увидеть, что такой unio также конституирует некое «мое». Когда мы говорим «мой муж», «моя жена», то при этом имеем в виду именно такой unio. Если этот формальный unio является воплощением материального unio, то соответствующее «мое» не отличается от «моего», возникающего из взаимопроникающих взглядов любви – в противоположность «моему», представляющему собой расширенное «я». В таком случае это выражение нового, счастливого воплощения intentio unionis любви, такое «мое», которое проистекает из взаимного «я – твой».
Если же консенсус возникает не из взаимопроникающих взглядов любви, если он мотивирован какими-либо практическими соображениями, то тогда мы имеем дело с чисто формальным «моим», о котором мы говорили выше, – с таким «моим», которое является следствием социального акта.
Высшим типом единства, возникающим в результате социального акта, является, конечно, брак, который конституируется через согласие. Смысл и назначение согласия несравнимы со значением всех прочих социальных актов[49].
Согласие есть социальный акт, который по своему смыслу призван увенчать воплощенный в супружеской любви, желанный unio. Этот акт, однако, не теряет своей значимости и действенности, даже если он осуществляется без взаимной любви, как бы неадекватен он в таком случае ни был и, так сказать, лишен души в результате отсутствия любви.
Брак как формальная общность осуществляется благодаря согласию даже тогда, когда не осуществляется любовного союза, который является душой брака и сообщает последнему его возвышенный характер.
В нашем контексте важно понять, что «мое», имеющее место в браке, который заключен не по взаимной любви, а исключительно на основе социального акта согласия, принадлежит тому типу «моего», который встретился нам при рассмотрении партнерства. Но, естественно, в данном случае единство гораздо глубже, этот уникальный акт согласия представляет собой слияние внешних личных жизней. И даже если он теряет свою подлинную функцию – важное внешнее выражение вытекающего из взаимной любви отождествления личных жизней – тем не менее он приводит к уникальной формальной общности, а не только к формальной связи. Поэтому насколько важно подчеркнуть, что имеющее здесь место «мое», выражаемое словами «мой муж», «моя жена», отличается от «моего» любви, настолько же важно и увидеть, что такое «мое» решительным образом отличается от расширенного «я» или «причастности» к чему-либо.
Такое «мое» тесно связано с обязанностями по отношению к «партнеру», с ответственностью за него, за его благополучие, с уважением к его правам. Мы неоднократно говорили о таком типе солидарности с человеком, когда мы рассматриваем последнего как часть самих себя, например в том случае, когда муж, не любя свою жену, очень чувствительно воспринимает нелюбезное обхождение с ней, поскольку тем самым задевается его честь. «Мое», основанное только на подобной солидарности, мы назвали «моим» расширенного «я». Теперь нам важно четко отделить от «моего», связанного с расширенным «я», такое «мое», которое возникает исключительно из согласия в так называемом «браке по расчету», т.е. в браке, который заключается не по взаимной любви и в котором и впоследствии не возникает супружеской любви. Личность другого человека рассматривается в этом случае не как часть меня самого в смысле расширенного «я», – он становится моим партнером в нашей совместной жизни, по отношению к которому у меня такие же обязанности, как и у него по отношению ко мне. Здесь имеет место некое формальное «мое» со связанным с ним соответствующим формальным «твоим», формальное «мое» взаимных обязательств, прав на другого человека, общности интересов, – «мы», при котором оба партнера стоят на одной ступени.
Но решающим обстоятельством здесь является то, что другой человек дорог мне, играет важную роль в моей жизни постольку, поскольку он «мой муж» или «моя жена». «Мое» рождено не ценностным ответом, а социальным актом: любимый человек является моим не потому, что я его люблю и эта любовь есть ответ на его достоинства, – ситуация обратная: он мне дорог потому, что он мой.
Изучая здесь коренное отличие двух типов «моего» – когда что-то становится «моим» потому, что оно очень ценно для меня, и когда оно становится дорогим и важным для меня потому, что оно «мое» – мы должны отметить, что для нашей падшей природы существует опасность и в браке, являющемся венцом взаимной любви и потому содержащим в себе «трансцендирующее» мое, при определенных обстоятельствах впасть в такое «мы», которое имеет характер расширенного «я». Это часто происходит в случае конфликта с третьими лицами, прежде всего с другими супружескими парами.
Гораздо более сложную проблему мы имеем в «моем» родительской любви и любви ребенка к своим родителям, так как здесь, очевидно, речь идет о изначально данном единстве, которое не возникает из любви. Родители являются объективно родителями ребенка, до всякой установки последнего по отношению к ним, а ребенок является «их» ребенком до всякого ценностного ответа на его существование и независимо от их любви к нему.
Мы уже указывали на тот тип материального «моего», который конституируется из объективного подчинения: мы видели, что он может не только сосуществовать с «моим» любви, но и органически быть с ним связан, даже быть направленным на завершение союза любви. В случае родительской любви и любви ребенка к родителям нам следует предварительно рассмотреть отношение между таким «моим» и «моим», возникающим из любви, для того чтобы ясно увидеть, что любовь не основана на «моем» принадлежности, не мотивируется этим «единством».
Объективная принадлежность или единство, конечно, изначально даны нам в отношении детей к родителям. Дети принадлежат родителям еще до того, как полностью осознали себя, а в отношении родителей к своим детям хотя объективная принадлежность и не дана изначально, однако возникает независимо от любой установки по отношению к ребенку в силу того факта, что они его родили. Но в обоих случаях на любви друг к другу не основана не только эта объективная принадлежность, но и переживаемая принадлежность, переживаемое «мое». Ребенок открывает для себя, что родители являются «его» родителями. Как только он получает представление о людях, являющихся его родителями, он ощущает их принадлежащими ему, и родителями также переживается принадлежность их ребенка им. Уже во время беременности они ждут «своего» ребенка – независимо от ценностного ответа на его существование как конкретной личности. Но, как мы уже видели, родительская любовь и любовь ребенка к своим родителям не основана на единстве. Будет ошибкой думать, что единство, понимаемое как расширенное «я», мотивирует любовь. Здесь, конечно, другая ситуация, нежели в случае дружеской или супружеской любви. Здесь «мое» не является следствием любви. Здесь мы не можем сказать, что ребенок является «моим» лишь постольку, поскольку мы его любим и эта любовь есть ценностный ответ: он не стал «моим» в результате того, что он так дорог мне. Но в то же время мы не можем и сказать, что он мне дорог только потому, что он мой.
Проблема мотивировки в родительской любви и в любви ребенка к родителям гораздо сложнее и не ограничивается простыми рамками изначально данного «моего». Мы надеемся подробно рассмотреть ее во втором томе, где родительской любви и любви ребенка к своим родителям будет посвящена отдельная глава. Однако, как мы уже видели, совершенно неверно думать, что единство, которое обосновывает здесь «мое», является мотивом, основанием любви. Здесь имеют место многие другие моменты, например объективная связь через Бога, попечение, связь с любовью между супругами, ценностный ответ на «обнаженное», пока еще неоформленное «человечество» ребенка и – в случае любви ребенка к своим родителям – принятие в родительскую любовь, роль родителей как благодетелей и многое другое.
Но здесь нас интересует именно то обстоятельство, что в отношениях между родителями и детьми существует также и переживаемое «мое», основанное на чисто объективной связи и также отличающееся от «моего», которое является следствием любви. Как правило, у родителей наблюдается предвосхищающая любовь к своему ребенку. Эта любовь не основана не только на объективном «моем», но и на переживании «моего»: она лишь сопряжена с возникновением «моего».
Эта любовь обычно появляется у родителей, когда они ждут ребенка – и именно «своего» ребенка. Мы говорим «обычно» потому, что иногда ребенок не является желанным и его рождения ожидают со страхом. В этом случае нельзя говорить о предвосхищающей любви. Но этот случай не представляет для нас интереса, поскольку нашей темой является мотивировка родительской любви.
Эта любовь есть ответ на то, что Бог позволил им участвовать в становлении нового человека, что это существо таким таинственным образом доверено им и что оно представляет собой плод их взаимной любви. Предвосхищающая любовь становится при рождении ребенка – когда новый человек, столь удивительным образом помещенный Богом в их сердца, предстает перед ними как самостоятельное создание – одновременно ценностным ответом на красоту этого человека как imago Dei (подобия Божьего). Драгоценность человеческого существа – еще неоформившегося и «обнаженного» – его достойность любви как бы «адресуется» родителям совершенно необыкновенным образом. Драгоценность этой человеческой личности особенно ярко сияет на фоне того, что этот ребенок увидел свет мира благодаря им, что он таинственным образом доверен им Богом, завоевал их сердца. Поэтому такая любовь, еще до того как она стала ценностным ответом на особую красоту индивидуальности ребенка, уже с самого начала является ценностным ответом и тесно связана с объективно существующим «моим» и с переживанием этого формального «моего». Объективное «мое» и «мое» любви переплетены здесь ab ovo, они с самого начала идут рука об руку в отличие от «моего» супружеской пары, когда материальное «мое» любви приводит к формальному «моему» брака – или формальное «мое» брака становится воплощением материального «моего» любви.
Но, как мы уже сказали, «мое» объективной связи не является причиной любви к ребенку, оно не обосновывает и не мотивирует ее[50].
Истинная, духовная любовь к ребенку не мотивируется объективным «моим», но многое, связанное с конституированием формального «моего», играет определенную роль и в мотивации любви. То и другое, как уже сказано, идет рука об руку.
То, что объективное «мое» также и в этом случае отличается от «моего» любви, можно усмотреть уже из того, что оно остается даже тогда, когда нет никакой любви. Даже если отсутствует любовь, для родителей, как и для детей, имеет силу не только объективная связь, но и основанное на этой связи переживание «моего». Особенно часто это происходит тогда, когда дети вырастают и между ними и родителями исчезает любовь. И несмотря на это, остается «ощущение моего», являющееся выражением неразрывной, объективной связи.
Остаются обязанности, основанные на этой объективной связи: обязанности родителей по отношению к детям и обязанности детей по отношению к родителями.
Здесь нам важно лишь понять, что такое «мое» отличается от «моего», возникающего из любви, даже в том случае, когда – как в случае отношений между родителями и детьми – оно тесно переплетено с последним. Ибо и без любви такое «мое» объективной принадлежности остается существенной реальностью.
В заключение мы можем сказать следующее. Мы видели, что «мое», возникающее из любви – и совершенно по-новому из взаимной любви – не имеет ничего общего как с расширенным «я», так и с «моим» собственности. Оно также четко отличается и от всех остальных форм «моего», с которыми мы до сих пор ознакомились: как от «моего», возникающего из «причастности» чему-либо, так и от «моего», связанного с объективной связью или с социальным актом, а также от «моего» «укорененности и укрытости». В «моем» любви также ярко выражается то характерное, что делает любовь сверхцен-ностным ответом. Это подтверждает, как мы уже видели ранее, что такое внедрение в нашу личную жизнь – эта форма выхода за пределы чисто ценностного ответа – не представляет собой отклонение от ценностного ответа, что-то эгоцентрическое, а, напротив, придает любви характер сверхценностного ответа.